Альманах "Еврейская Старина"
Июль-сентябрь 2010 года

Меир Гельфонд


Мемуары активиста алии

Публикация Якова Мельника

Из сборника "Мемуары активиста алии Меира Гельфонда и воспоминания о нем",
издательство ЛИРА, Иерусалим 2008
 

 

Из предисловия к сборнику

В конце ХХ века произошло то, что, без сомнений, следует назвать одним из значительнейших явлений в истории нашего народа – уникальная, с точки зрения мировой истории, массовая миграция российского еврейства в относительно короткий период времени. В одночасье сотни тысяч евреев Советского Союза поменяли язык и культуру, и создалась парадоксальная ситуация: в одной семье внуки заговорили на разных языках – на иврите, английском, немецком, – не всегда понимая своих дедушек и бабушек, которые добились для них свободы выбора.

Начиная с последней трети 60-х и кончая началом 70-х годов прошлого века, одним из лидеров борьбы за свободу выезда евреев из СССР был мой дядя – Меир Гельфонд. К моменту его отъезда в Израиль мне еще не исполнилось и тринадцати лет, но в моей памяти сохранился образ человека, удивительно сочетающего ласку и большую требовательность. Запомнилась поездка во время летних каникул в Жмеринку, где жили родители мамы. Там мы встретили также дядю Меира и его жену Марину. На следующее утро мы все вместе отправились в близлежащее местечко Браилов: удить рыбу, ловить раков в камышах, купаться в реке, спасаясь от жаркого украинского солнца. Как это было все интересно! При другом посещении Жмеринки я застал там дочь дяди Меира – Симу, которая была на четыре года моложе меня. Отправляясь ко сну, она говорила бабушке и дедушке, вместо традиционного пожелания спокойной ночи на идиш: «А гитэ нахт», на иврите: «Лайла тов».

Несколько лет тому назад, роясь в архиве дяди Меира, я обнаружил неоконченную рукопись его воспоминаний о пребывании в заключении. Первую часть этих воспоминаний он опубликовал в 1972 г. Я твердо решил опубликовать и вторую часть мемуаров дяди, пусть и неоконченную. К этому добавились один из докладов дяди Меира, воспоминания людей его знавших и любивших, а также присоединить к имеющемуся материалу очерк об основных вехах его жизни и деятельности.

Люди откликнулись на мой призыв, и в итоге перед читателем – сборник «Памяти Меира Гельфонда». Своими воспоминаниями о дяде Меире поделились его сестра, подельники по организации «Эйникайт» (А. Ходорковский, Т. Хорол-Керцман, М. Спивак, Э. Вольф), солагерники (И. Гольц и Ц. Прейгерзон), сионисты, с которыми он сотрудничал в Москве (М. Маргулис, В. Свечинский, Е. Малкин, Г. Сивашинский, Э. Ломовская), люди, сочетавшие общедемократическую деятельность с сионистской (Ю. Телесин, Е. Меникер), участница общедемократического движения М. Улановская, идишская поэтесса Р. Баумволь и хорошо знавший дядю Меира его земляк Н. Файнгольд. Думаю, что в сочетании с очерком об основных вехах жизни и деятельности дяди Меира и тем, что в своих мемуарах написал он сам, настоящий сборник дает разностороннее представление о нем.

Выражаю глубокую благодарность всем людям, принявшим участие в создании настоящего сборника, и тем, кто помог его издать.

Яков Мельник

Январь 2008 г., ’Од-’а-Шарон

Из работ Меира Гельфонда

Вскоре после своего прибытия в Израиль Меир начал писать свои воспоминания о пребывании в заключении. Первая часть этих воспоминаний была помещена в журнале «Сион» № 1-2 за 1972 г. Ниже мы публикуем ее без изменений. Вторая часть воспоминаний осталась незаконченной. Мы публикуем ее с некоторыми стилистическими и редакционными изменениями. В этом разделе публикуются также доклад М. Гельфонда, прочитанный на симпозиуме «Еврейское движение в СССР (50-е – 60-е годы)», состоявшемся 29 августа 1979 года в Доме диаспоры Тель-Авивского университета.

Тюремные встречи

1. Так это начиналось

В 1944 г., незадолго до окончания войны с Германией, в маленьком городке на Украине группа подростков, потрясенная массовым уничтожением евреев на оккупированных территориях и нескрываемым антисемитизмом советских властей, создала молодежную сионистскую организацию. В эту организацию входил и я. Первые наши шаги – распространение листовок во время Симхат-Тора – убедили нас в том, что без руководства старших товарищей наша деятельность окажется бесцельной. В городке было много евреев из Румынии и Польши; среди них, несомненно, были люди, которые могли помочь нам. Могли, но не захотели – побоялись. Местный раввин, к которому мы обратились за помощью, прогнал нас. Атмосфера страха, память о расправах с сионистами в тридцатые годы создали вокруг нас вакуум. В далекой деревне мы разыскали девушку родом из Черновиц: кто-то из сердобольных крестьян прятал ее в годы оккупации у себя. До Второй мировой войны она была членом одной из сионистских партий. Девушка очень обрадовалась встрече с нами, но не могла ничем нам помочь – в течение четырех лет она была оторвана от мира.

Меир Гельфонд. 1947 год. Школа окончена, впереди Винницкий мединститут

Не найдя отклика у себя в местечке, мы расширили свою деятельность и занялись распространением листовок в других городах. Молодые, нетерпеливые, мы ожидали немедленного результата – его не было. Мы не знали, что во многих городах Советского Союза возникали такие же группы. Так же, как и мы, они не имели ни опыта, ни руководства. Так же, как и мы, они не впадали в отчаяние от беспомощности. Так же, как и мы, они шли к верному аресту: в обстановке доносов и слежки советских граждан друг за другом наша деятельность, конечно же, не могла не привести к арестам.

А рядом, вблизи польской и румынской границы, опытные подпольщики собирали группы сионистов родом из Польши и Румынии и переправляли их в Палестину. Нас они не замечали – евреи Советского Союза вплоть до 1969 г. не существовали, их считали исчезнувшими, растворившимися, потерявшими всякую духовную связь с еврейством.

В начале 1949 г. мы были арестованы. Ко времени ареста старшему из нас было двадцать лет, младшему – шестнадцать. Пять с половиной лет я провел в тюрьмах и лагерях вместе с интересными людьми. В лагере люди полностью освобождались от мыслей о карьере, о деньгах; лагерь освобождал людей от житейской суетности, и они представали в настоящем, очищенном виде.

Я был молод, любопытен и жадно воспринимал рассказы своих лагерных товарищей. А они, много старше меня, видели во мне не только мальчишку, которому покровительствовали. Жизнь сложилась у них не так, как они мечтали в молодости. Во мне, арестованном по обвинению в «еврейском национализме», они видели доказательство того, что их жизнь прошла не зря. Они, не расстававшиеся всю жизнь с идеями молодости, пытались передать мне частицу своей молодости, той самой молодости, которую хотели отдать еврейскому народу, сионизму.

В эти годы я встречался с людьми различных взглядов, разных национальностей, из разных регионов мира – от Японии до Южной Африки и Северной Америки. Среди моих друзей по лагерю были мистик-индус, повар из Бельгии, врач из Японии, философ из Германии, партизан из датского сопротивления. Воспоминания о встречах и судьбах людей, с которыми столкнула меня жизнь, составили бы тома. Но я не хроникер, не писатель, не историк. Мне не под силу такой труд. Я счел своим долгом восстановить в памяти встречи с евреями, так как это странички ненаписанной истории еврейского движения в Советском Союзе.

Желание описать эти встречи возникло не сразу. После приезда в Израиль я убедился в том, что истоки нынешнего национального подъема евреев в Советском Союзе не поняты на Западе и в Израиле. Многие мои товарищи, с которыми меня связывали общие национальные интересы в Советском Союзе и которые, как и я, приехали в Израиль, также, по-моему, не совсем правильно представляют себе, как и почему ожило еврейство России, то самое еврейство, которое некогда с восторгом приняло рождение политического сионизма и позднее считалось безнадежно потерянным для еврейского народа.

Стремление евреев Советского Союза к выезду в Израиль, к репатриации во всем мире воспринимается как некая вспышка героизма, как чудо – не меньшее, чем известие о появлении десяти потерянных колен Израилевых.

Наиболее распространенное объяснение этому чуду находят или в Шестидневной войне, либо в антисемитизме в Советском Союзе. Несомненно, что Шестидневная война вызвала национальный подъем у евреев всех стран, включая евреев Советского Союза. Что же касается антисемитизма, то на его отсутствие в России никогда жаловаться не приходилось...

И все же – проснулось еврейство России или никогда не засыпало? Этот вопрос имеет не чисто академическое значение. Если еврейство Советского Союза умирало, а сейчас вновь родилось, то не обозначает ли это, что процессы духовной смерти могут повторяться? И это в стране, в которой смерть любого движения легче прогнозировать, чем его рождение...

В своих воспоминаниях я не пытаюсь дать исчерпывающий ответ на вопрос о корнях нынешнего национального движения евреев в Советском Союзе. Но возможно, что рассказы о людях прошлых лет помогут понять, что происходило и происходит в еврейской среде в Советском Союзе.

Большая часть моих тюремных спутников старшего поколения умерла, небольшой части удалось добраться до берегов своей Родины, часть еще ожидает своей очереди. Поэтому я не всегда могу писать все и обо всех. Когда я писал воспоминания о своих встречах, я не пользовался никакими справочными материалами – я полагался только на свою память, в которую врезались эти встречи.

2. Еврей-чекист

Ранним мартовским утром 1949 г. в дверь квартиры, в которой я и мой товарищ по институту снимали угол, раздался стук. С начала марта я ожидал ареста. Недавно был закрыт еврейский театр в Москве, перестала издаваться еврейская газета. Все газеты были заполнены фельетонами о «безродных космополитах» – так в те времена советская пресса именовала своих дрейфусов. Во Львове был арестован мой товарищ по школе. Другой товарищ с большими предосторожностями передал мне, что на днях его вызывали в Министерство государственной безопасности Украины и «интересовались» мной.

И все же стук в дверь не вызвал у меня никаких предчувствий: накануне вечером сосед просил у наших хозяев топор и намеревался зайти за ним утром. Я решил, что это он стучит в дверь. Взял топор, набросил на себя шинель. (В те годы военная шинель заменяла пальто большинству мужчин. Пальто было недоступной роскошью. В январе 1950 г. я променял свою шинель в лагере на две пачки махорки. Сделка по тем временам считалась очень удачной.) Открыл дверь. Перед дверью стояло двое незнакомых мужчин. При виде топора они в страхе отшатнулись. Я не обратил внимания на их офицерские сапоги, остальная часть одежды была невоенной. Извинился перед незнакомцами за встречу, объяснил, в чем дело. Незнакомцы с трудом успокоились и попросили разрешения войти в квартиру. Войдя, они объявили, что произведут у меня обыск. Обыск прошел, как в тумане. Только дважды оцепенение на время проходило. Первый раз это произошло в тот момент, когда была обнаружена книжечка с моими стихами – судорожно стал вспоминать, нет ли там чьих-либо фамилий. А когда мне задали вопрос, почему в книге Сталина «Вопросы ленинизма» я подчеркнул карандашом отдельные места, я не мог удержаться от улыбки. Книга была изъята при обыске.

После обыска я был арестован. Хозяйка успела сунуть мне под мышку буханку хлеба. Так начались мои скитания, которые в конечном счете привели меня в Израиль.

Один из арестовавших меня был начальником контрразведки областного управления министерства государственной безопасности города Винницы – майор Фишман. Тотчас же после обыска он и его помощник привезли меня в здание МГБ, и с восьми часов утра до девяти часов вечера меня беспрерывно допрашивали. Допрашивающие менялись каждые два часа, а я «работал» без перерыва. Начал допрос майор Фишман, низенький, плотный еврей с крупным мясистым носом, разукрашенным красными прожилками. Такого еврея можно встретить на улице, в магазине, в маленькой артели, в учреждении еврейского местечка, и никому не придет в голову, что это он приходит по ночам за людьми, которые затем бесследно исчезают...

Как только Фишман начал допрос, раздался звонок по телефону.

– Городской театр? – переспросил Фишман. – Вечером у вас общее собрание по вопросу о борьбе с космополитизмом? Обязательно приду.

Так вот кто руководит кампанией по борьбе с космополитизмом – МГБ. А в Виннице этим занимается еврей-чекист. Видимо, ни предстоящее собрание, ни допрос мальчишки-еврея не доставляли майору удовольствия. Он очень сочувственно допрашивал меня, пытался перейти на идиш, читал вслух написанную нами на идиш листовку. Но я с детства был воспитан по-советски и знал, что людям верить нельзя. Когда мне было семь лет, был арестован отец моего товарища. Тогда я узнал, что нельзя играть с товарищем, отец которого – «враг народа», иначе арестуют и моего отца. Никому нельзя верить, всех надо опасаться. Прошло много лет, прежде чем я научился верить людям, понимать, что опаснее не поверить человеку. Лучше ошибиться, поверив, чем не поверить. Трудно было сбросить с себя ядовитую паутину, которой сталинизм опутал, отравил души людей. Позднее вера людей помогла мне в жизни, в том числе и в работе врача. Я очень обрадовался, когда нашел у знаменитого русского врача Боткина: «У хорошего врача не бывает симулянтов».

Но во время допроса я еще боялся быть обманутым и упорно не принимал сочувствия Фишмана. Но следующий день мое дело было передано в руки следователя, и только изредка я видел Фишмана, когда он заходил к следователю в кабинет во время моего допроса. Глаза его при этом становились невеселыми. Каждый раз он предлагал мне взять с собой в камеру целое богатство – пачку папирос «Казбек». А я не мог ему, еврею, простить моего ареста и отказывался взять папиросы.

Через полтора года Фишман был арестован МГБ. Больше я не встречал евреев-чекистов – в те годы им уже не доверяли.

3. Повторники

В девять часов вечера допрос, наконец, был закончен, и меня отвели в тюрьму, которая находилась в центре внутреннего двора. В тюрьме был проведен обыск, после которого у меня забрали ремень и не оставили ни одной пуговицы на штанах, рубашке и шинели. Одной рукой поддерживая сползающие штаны, другой – полы шинели и буханку хлеба, я отправился впереди конвоира в камеру. В маленькой полутемной клетушке, в которой стояла огромная параша и четыре койки, ютилось десять человек. Я был одиннадцатым. Первое, что мне бросилось в глаза, – двое заключенных с необычно бледными одутловатыми лицами. Позднее я часто встречал таких людей и безошибочно угадывал в них «повторников», то есть тех, кто сумел выжить в страшные 30-е годы в тюрьмах и лагерях, а потом после освобождения через один-два года вновь был арестован по старому делу. Печать заполярной каторги с голодом, цингой, пеллагрой оставалась у них на всю жизнь.

Как только я вошел в камеру, они бросились ко мне с вопросом:

– Повторник?

– Что это? – спросил я. Мне объяснили. И только в эту минуту разом спало напряжение всего дня. Стало страшно. Неужели в восемнадцать-девятнадцать лет я могу уже быть повторником, вторично арестованным по политическому делу?

– Можешь, – невесело подтвердили мои новые знакомые.

Один из них был инженером, провел десять лет на Колыме. После освобождения он в течение двух лет работал на Колыме и занимался вопросами вечной мерзлоты. Затем приехал на родину и через несколько месяцев вновь был арестован. Второй, еврей, поэт Эйдлин, был арестован в двадцатипятилетнем возрасте за месяц до рождения дочери. Десять лет сидел в лагерях Колымы, после освобождения прожил два года с семьей и в начале 1949 г. был арестован по старому делу – по обвинению в троцкизме. На этот раз он был осужден на вечное поселение.

Эйдлин был очень веселым человеком. Усевшись на полу на восточный манер – сказывалась многолетняя привычка сидеть на нарах, – он мог без конца рассказывать лагерные истории. И все веселые. Ни одного тяжелого вздоха, ни одного печального рассказа. Лишь когда долго не было передач от жены, Эйдлин читал грустные стихи поэтов, имен которых я раньше не слышал. Так я впервые узнал о Гумилеве, Цветаевой, Мандельштаме. По традиции старых политических заключенных он пытался заниматься в тюрьме самообразованием. Так, сам он читал нам лекции по истории философии, своего товарища по Колыме уговорил читать лекции о вечной мерзлоте, меня – по физиологии, которой я увлекался до ареста.

Через месяц мы расстались. Ночью в кормушку камеры просунулись вначале бумажка, а затем – сонное лицо одного из вертухаев. (Так заключенные прозвали надзирателей. Происхождение прозвища не совсем ясно; полагают, что оно связано с криками конвоиров: «Вертухайся побыстрей!»)

– На «э», – спросил он, глядя в бумажку.

– Я, – вскочил Эйдлин.

Вертухай про себя по складам прочитал фамилию и отрицательно покачал головой. Больше в камере на «э» никого не было. Кормушка захлопнулась. Через пять минут вертухай вновь показался в кормушке.

– На «э».

Опять Эйдлин вскочил.

– Не ты, – проворчал вертухай и указал пальцем на меня.

– Гельфонд, – отрапортовал я. На этот раз вертухай утвердительно кивнул головой. Это я был на «э».

– Собирайся с вещами.

В голове завертелись мысли – куда, зачем? Но думать было некогда. Через пять минут я был готов. Мы расцеловались, и тут Эйдлин впервые шепнул мне на идиш:

– Ну, а ленделе, аза йор йоф зей!

Это приблизительно соответствовало следующему: ну и страна, пропади она пропадом. Эйдлин был тяжело болен – Колыма наградила его гипертонией. Вряд ли он пережил второй арест, следствие, этапы, ссылку. Где ты, мой первый тюремный товарищ?

4. Тюремный университет

Следствие по моему делу завершилось в Киеве, в следственной тюрьме министерства государственной безопасности Украины. На огромной двери у входа в тюремный двор красовалась надпись: «Дворец труда». И помельче: «Входа нет – ремонт».

Прошло полтора месяца одиночки в подвале. В последние недели в одиночке я начал рассказывать себе шепотом когда-то прочитанные книги, так как чувствовал, что иначе скоро сорвусь. На сорок второй день меня вызвал следователь, капитан МГБ Горюн, и спросил:

– Ты что в камере сам с собой разговариваешь? Думаешь под психа сыграть? Не пройдет. Экспертиза в наших руках.

Я сразу сообразил, в чем дело: видимо, увлекшись, я начал рассказывать содержание книги громким шепотом. Еще сейчас помню, что моей любимой устной книгой был «Граф Монте-Кристо».

Я не стал разочаровывать следователя. Зачем? В те годы психиатрические больницы еще не приобрели такой печальной славы, как в конце шестидесятых годов Я промолчал. А на следующий день мне в камеру принесли книгу и сказали, что это на десять дней. Я проглотил книгу за день. Это были стихи Шиллера, Я начал учить их наизусть, голодная память схватывала стихи с небывалой быстротой. С тех пор я учил другие языки, заучивая стихи.

Вскоре мне подбросили в камеру соседа, а через неделю перевели в общую камеру. В ней мне не повезло: в соседних камерах сидели интересные люди, а мои соседи развлекались рассказыванием анекдотов и игрой в шахматы – следствие у большинства моих соседей было закончено, и нам дали шахматы. Через неделю я стал чемпионом камеры и перестал играть в шахматы.

Однажды меня перевели в маленькую одиночную камеру, где по случаю приближающегося дня революции поместили еще одного заключенного. В канун советских праздников и нового года тюрьмы во всех городах переполнялись новыми арестованными.

Мой сосед был тихим религиозным евреем, переселившимся после войны из Москвы в Черновцы. То и дело он пытался надеть фуражку на голову. Тут же открывалась дверь, и вертухай грозно спрашивал моего соседа:

– Ты где находишься?

Старик робко объяснял назначение нашего почтенного учреждения.

– А почему не снимаешь шапку?

Старик пытался что-то говорить о Боге, но вертухай срывал шапку с его головы. Религиозный еврей пытался прикрыть голову носовым платком, но и этот камуфляж не удавался.

Как-то в субботу к нам в камеру ворвался дежурный офицер, и нас потащили наверх. «К врачу», – сообразил я. Действительно, почему-то в этот день начальство решило сделать нам прививку от брюшного тифа. Старик умолял женщину-врача не делать ему прививку в субботу, а она, посмеиваясь, подмигнула дежурному офицеру. Тот бросился к старику:

– Как вы можете так поступать? Вы же врач? – взорвался я.

Старика скрутили, ввели ему вакцину, хотя он пытался вырваться из рук офицера. А меня уволокли в шкаф. Больше я не встречал своего соседа.

В шкафу я простоял около двенадцати часов, а затем меня привели в мою старую камеру.

Шкафы были двух родов. В тюремном корпусе шкаф представлял собой высокий, узкий, холодный каменный мешок. Повернуться в нем было невозможно, опереться о стену мог только не полный человек. Мне это удалось без труда, но через десять минут я окоченел от холода и сжался в комок, пытаясь не прислоняться к ледяной холодной стене, по которой медленно стекали капли воды.

Был шкаф и в следственном корпусе. Это был закрытый деревянный узкий ящик, в котором почти невозможно было повернуться. Но в нем было тепло. Со временем я настолько привык к шкафу, что мне удавалось и подремать в нем. Иногда следователь вызывал арестанта на допрос и вместо допроса закрывал его на всю ночь в шкаф. Жалованье за это время ему шло, а арестант «отдыхал» в гуманном шкафу.

В соседних со мной камерах сидели еврейские писатели: Кипнис, Спивак, Нафтула-Герц Кон. О последнем рассказывали массу веселых историй во всех тюрьмах Советского Союза. Кон – узник тюрем многих стран Европы. В Румынии, Австрии и Польше он сидел как коммунист, а в СССР – как еврейский писатель. В киевской тюрьме он почти не выходил из карцера. Так, однажды он обратился к одной из охранниц, известной своими постоянными придирками:

– Гражданин начальник, купите себе петуха!

– Зачем?

– Крутите ему яйца, а не мне.

Семь суток карцера.

Однажды на прогулке его галоша перелетела в соседний прогулочный дворик. Семь суток карцера. После каждого обхода прокурора по надзору Кон получал свои очередные семь суток карцера: он был одним из немногих, которые рисковали жаловаться прокурору на питание и порядки в тюрьме. И каждый раз после выхода из карцера продолжал вести себя по-прежнему.

После освобождения из лагеря Кон несколько лет жил в Москве, затем уехал в Польшу, где... вновь был арестован властями тогда еще «либерального» Гомулки. После выхода из тюрьмы он приехал в Израиль. Вскоре после моего приезда в Израиль я по радио услышал сообщение о его смерти в Иерусалиме. Так я и не успел с ним познакомиться лично.

В камере с еврейским писателем Кипнисом сидел мой одноделец. Арестован он был только за знакомство с нами. Следователь довольно быстро сообразил, что привязать его к нашему «преступлению» невозможно. Но у ЧК с момента его возникновения был один принцип – «ЧК никогда не ошибается». Этот принцип безошибочности, соблюдавшийся строже, чем католический принцип непогрешимости папы римского, приводил к тому, что всякий арестованный виновен в чем-то уже в силу своего ареста. Если трудно было найти какое-нибудь пятно в прошлом арестанта, возникало так называемое «тюремное дело» – кто-нибудь из провокаторов, подсаженный в камеру (их называли «наседками»), давал показания об антисоветской агитации, которую арестант вел в камере. Моему приятелю решили «припаять» – так на жаргоне арестованных называлось надуманное, никогда не имевшее место преступление – статью за недоносительство, 58-12. Приятеля принуждали «сознаться» в том, что он знал о существовании нашей организации и не донес об этом в МГБ. Приятель упорно сопротивлялся. Лишь угроза арестовать брата сломила его. Осталось придумать правдоподобный рассказ о том, каким образом ему удалось узнать о совершенном «преступлении». Вначале он сослался на то, будто я рассказал ему о существовании организации. Я отказался подтвердить эту версию. Тогда в голове приятеля родился новый план. Его отцу минуло восемьдесят лет. Вряд ли МГБ его арестует. И он сослался на рассказ своего отца...

Отец его был религиозным человеком. В 1945 г. на Симхат-Тора он был в синагоге, когда мы впервые разбрасывали листовки. Расчет приятеля не оправдался – МГБ вызвало отца на допрос. В гетто старика жестоко избили, после чего он оглох. В последние годы он ослеп от катаракты. Глухого и слепого старика доставили из местечка в Киев и дали очную ставку с сыном. Увидев в кабинете следователя отца, сын бросился к нему, но старик остановил его:

– Подожди, сынок, вначале я хочу узнать все подробности дела, – на ломанном русском обратился он к сыну. Старик блестяще знал иврит, идиш, но за восемьдесят лет так и не овладел русским языком.

Началась официальная часть очной ставки. Обоим задавали вопрос, знакомы ли они друг с другом, в каких находятся отношениях, не враждебно ли настроены по отношению друг к другу... Затем сын упавшим голосом – он поздно, но понял роковую ошибку – засвидетельствовал, что в 1945 г. отец рассказал ему о том, как я и мои товарищи разбросали в синагоге сионистские листовки. Старик разволновался – уже много лет власти угрожали закрыть в местечке синагогу, и свидетельские показания давали властям блестящее оружие для этого. Старик стойко отверг показания сына. Тот бросился к отцу и на идиш закричал:

– Что ты делаешь? Ты же меня губишь!

– Не разговаривай со мной на идиш, – внешне спокойно ответил отец.– Разговаривай так, чтобы нас понимали. Я ничего не знаю о листовках и никогда ничего не говорил тебе об этом.

Приятеля увели в камеру, а следователи продолжали уламывать старика подтвердить рассказ сына. Доводы следователей не помогли. Тогда они перешли к угрозам:

– Мы тебя арестуем и осудим на двадцать пять лет.

– Спасибо за то, что вы хотите продлить мне жизнь, – улыбнулся старик. – Какая мне разница, где умирать – дома или в тайге?

Один из следователей выписал ордер на его арест и предложил старику подписать его. Но старик был слеп. Следователи пошептались и отправились к начальству совещаться. Через час они выгнали старика из МГБ.

А сын в камере метался, как зверь в клетке. Вместе с ним в камере сидел Кипнис. Услышав рассказ приятеля, он, подавленный ходом своего следствия, предложил соседу по камере, чтобы они оба покончили жизнь самоубийством. В советской тюрьме сделать это непросто – нечем, и два отчаявшихся человека решили приподнять литую тюремную койку и подложить шеи под ножки кроватей. Вес койки немедленно прекратил бы их моральные мучения. Но у них не хватило сил приподнять койку, и это спасло их от гибели. Позднее я видел, как шесть здоровых молодых вертухаев с трудом передвигали такую койку из одной камеры в другую.

Наконец, следствие мое завершилось, закончились мучительные ночные допросы, протоколы, очные ставки. В ноябре 1949 г. меня перевели в Лукьяновский корпус, а после оглашения решения Особого Совещания при МГБ СССР – в Екатерининский корпус.

В нашей камере было около ста человек. Старостой камеры был Данишевский – главный редактор центральной партийной газеты Украины «Радянська Украина». Этот шумный беспокойный еврей с густыми, кустистыми, нависшими над глазами бровями, крупным носом, массивным черепом и умными глазами с постоянными искорками смеха в них начал свою журналистскую деятельность хроникером в дореволюционном Харькове. На всю жизнь он сохранил бесшабашный хроникерский характер и неисчерпаемый запас веселых историй. Старостой камеры Данишевский был избран благодаря тому, что умел артистически матерно ругаться, чем приводил в восторг «урок», которые получили 58-ю статью и сидели в камере вместе с политическими заключенными. «Блатные» молились на Данишевского и ласково называли его «батей». С его помощью в камере установился порядок, по которому никто не боялся, что его передачу заберут «блатные» – настолько велик был авторитет «бати».

Данишевский был не только редактором газеты; одновременно он читал курс журналистики слушателям высших партийных курсов при Центральном комитете компартии Украины. Арестовали Данишевского по обвинению в ведении антисоветской агитации; по сведениям МГБ, Данишевский заявлял, что главным вдохновителем антисемитизма на Украине является центральный комитет партии. Так как он сам был членом этого ЦК, то на ордере о его аресте требовались подписи не только прокурора, но и первого секретаря ЦК – Хрущева. «Либеральный» Никита долго отказывался подписать ордер на арест, пока его не убедили, что Данишевский и его, Хрущева, обвинял в антисемитизме. Тогда Хрущев подписал ордер, а под его подписью поставил свою подпись Руденко, бывший в то время главным прокурором МГБ Украины. В те годы его подпись красовалась на многих ордерах на арест, выписанных Киевским МГБ. Теперь он – Генеральный Прокурор СССР. На этот пост он был избран впервые пятого августа 1953 г., через шесть дней после того, как руководил расстрелами бастующих политических заключенных на Воркуте...

Данишевский доводил своего следователя до тихого бешенства: он отказался подписывать протоколы следствия из-за наличия в них... грамматических ошибок. Следователь, майор Береза, в прошлом армейский офицер, худющий, высокий, с вечно красным носом заядлого пьяницы, до смешного безграмотный, не осмеливался доводить до сведения начальства «безобразия» своего подопечного. Избивать же его он не имел права: это делали другие, специализирующиеся на «обработке» офицеры чином не ниже полковника, причем для применения «санкций» требовалось разрешение непосредственного начальника Березы – капитана Горюна. По этой сложной причине майор Береза несколько раз до утра – допросы всегда проводились по ночам – переписывал протоколы, исправляя под диктовку Данишевского грамматические ошибки.

Данишеский был своим человеком в тюрьме – он сидел в третий раз.

– Первый раз меня арестовало царское правительство за антивоенное выступление на студенческом митинге в 1916 г. Освободило меня Временное правительство. Второй раз меня арестовал Деникин – освободил Махно. И, наконец, третий раз, – загадочно заканчивал он.

Раз в день Данишевский читал по памяти притихшей камере Пушкина. Так, в его исполнении я прослушал «Бориса Годунова», несколько глав из «Евгения Онегина». В остальное время Данишевский обычно заядло играл в домино – «забивал козла», простого или «морского». С нашим появлением в камере он изменил программу дня: раз в день он читал нам лекции на политические, литературные и социальные темы.

Решением особого совещания МГБ Данишевский был осужден на десять лет заключения. Позднее я узнал, что он просидел в камере два года и умер в ней. Больше Данишевского никто не освобождал.

Нашим воспитанием занимался и другой сокамерник – Давидович. Худой, с изможденным лицом послушника и горящими глазами трибуна, с длинной смоляно-черной бородой, слегка опаленной вечной трубкой во рту, он был нашим кумиром.

В годы Гражданской войны Давидович командовал партизанским отрядом. В 1919 г. его отряд вошел в небольшой город на Украине. По приказу комиссара отряда в городе была арестована группа еврейской молодежи, которая распространяла листовки сионистского содержания. Узнав об этом, Давидович разоружил охрану тюрьмы и освободил из нее арестованных. В этот же день комиссар отряда арестовал Давидовича. С тех пор он кочевал всю жизнь из одной тюрьмы в другую. Иногда его освобождали на год-два, а затем опять «брали». Каждый раз при аресте ему предлагали свободу в обмен на публичный отказ в печати от сионизма. И каждый раз Давидович отвергал это предложение. С 1934 г. ему уже не делали таких предложений и освобождали только на два-три месяца. В этот раз он был арестован как повторник и получил вечное поселение.

Второго декабря 1949 г. меня взяли на этап вместе с ним. В коридоре Краснопресненской пересыльной тюрьмы в Москве, где проводилась сортировка заключенных, мы сидели на каменном полу рядом друг с другом. Я с интересом наблюдал, как разводили по камерам заключенных после сортировки. Обернувшись к Давидовичу с каким-то вопросом, я вдруг увидел, что он страшно подавлен. Мне даже показалось, что где-то в уголках его глаз блеснули слезинки.

– Что случилось?

– Опять этапы. Так всю жизнь, – с трудом выдавил Давидович.

Через полчаса меня вызвали на сортировку, и я расстался с ним. После освобождения из лагеря я узнал, что в январе 1950 г. Давидович написал моим родителям письмо из ссылки – из Красноярского края. Как мог, успокаивал их, заверял, что лагерь на Севере – не смерть...

В Лукьяновской тюрьме Давидович читал нам лекции по истории сионизма. От него по-настоящему впервые мы услышала имена Герцля, Вейцмана, Усышкина, Борохова, Жаботинского, Соколова, Бен-Гуриона. До этого сионизм был нашим собственным изобретением.

Часто Давидович и Данишевский вели настоящую войну за нас. Один – либерально настроенный коммунист, понявший, что евреи России избрали неверный путь, но не знающий еще другого пути. Другой – убежденный сионист, который понимал: нет для евреев другого пути, кроме Сиона. Их диспуты длились часами, в разгаре спора они забывали о нас. А мы, мальчишки, сидели молча, боясь пошевельнуться, чтобы не прервать спор, и слушали, слушали...

Спасибо вам, мои старшие товарищи, мои учителя!

Лагерные встречи

1. Краснопресненская пересылка[1]

Первая встреча с уголовниками

На «Лукьяновке» я пробыл до 3 декабря 1949 г. В этот день меня и двух моих подельников[2] вызвали на этап, водворили в «столыпин» (вагон в пассажирском поезде, приспособленный для перевозки заключенных) и отправили в Москву на Краснопресненскую пересылку.

Несколько часов мы просидели в залитом слепящим светом коридоре «Краснопресненки». Каждые полчаса прибывал новый этап. Наконец, заключенных начали разводить по камерам. Прежде всего, отделили вольнопоселенцев и отвели их в отдельную камеру. Затем в «камеру смертников» увели приговоренных к высшей мере наказания – 25 лет заключения (в промежутке между концом мая 1946 г. и началом февраля 1950 г. смертной казни в СССР официально не существовало)[3]. Закон отменили, процедура осталась, только вместо завершающего выстрела – тайга или тундра. И там – до смерти, которую не называют расстрелом.

Оставшихся делят на две группы. Начиная с 1948 г. политических заключенных отделяют от уголовников. Отныне политические заключенные и после следствия относятся к Министерству государственной безопасности, которое не полагается на Министерство внутренних дел и создает свои собственные лагеря – так называемые режимные, или специальные, лагеря. Опытные вертухаи, даже не заглядывая в формуляры, почти безошибочно разбили толпу на два потока.

Меня с Вовой Керцманом, моим подельником, ввели в одну из камер. На верхних нарах рядом с дверью камеры, куда через глазок не проникает взгляд вертухая, – около десяти молодых ребят. Против двери на верхних нарах в одиночестве расположился коренастый паренек, который, как мне показалось, предупреждающе подмигнул нам. Нижние нары забиты телами, прижавшимися друг к другу почти вплотную, хотя наверху свободно.

– Эй, мужички, валяйте к нам!

Вова было потянулся в ответ на приглашение, но я, еще раз перехватив предупреждающий взгляд коренастого паренька, потянул приятеля подальше от гостеприимного угла. Мы вскарабкались все-таки на верхние нары, улеглись. Смутная тревога сдавила горло. Страх. На нижних нарах – тишина, которая почему-то показалась мне очень тревожной. В группе наверху у двери – быстрый шепот. Потом один из группы по нарам перебрался к нам и обратился к Вове:

– Эй, мужик, пожрать есть?

Вову арестовали в студенческом общежитии, и при аресте он взял все свои вещи. У меня – небольшой пакет с сахарином и сухарями, который передали мне родители при свидании.

– Есть, – ответил Вова.

Наш собеседник рванул к себе Вовин мешок, но Вова удержал его.

– Может, рубашечку подаришь? – как ни в чем не бывало, продолжал наш новый знакомый.

– Нет!

Позднее, когда поближе познакомился со структурой воровского общества, я понял, что парень, который пытался нас ограбить, относился к самому низкому разряду, к так называемым «шестеркам», то есть к тем, кто обслуживает воровских боссов и выполняет их мелкие поручения.

«Шестерка» убрался в свой угол и что-то горячо доложил одному из группы. Кто-то из угла швырнул в нас валенком. Вова на лету перехватил валенок и швырнул его обратно. В камере все затаили дыхание. «Шестерка» опять направился к нам.

– Дай Кольке рубашку, – потребовал он и указал на того, с кем только что шептался.

– Нет!

«Шестерка» отправился докладывать результаты своей экспедиции. Все остальные заключенные молчали, многие прикрыли глаза – «уснули». Только коренастый крепыш на верхних нарах, лежавший против двери, приподнялся на локте.

«Этот за нас», – мелькнуло в голове.

Минут через пятнадцать к нам направился Колька – низкорослый, слегка прихрамывающий паренек лет двадцати пяти. Угрюмый взгляд, худое лицо с тонкими губами, мелкой дрожью дергается верхнее веко правого глаза. Сквозь тонкую ткань рубашки просвечивает татуировка. Колька склонился над нами и обратился ко мне:

– Ты меня – матом?– заливаясь бледностью, выдавил он. – Да ты знаешь, кого ты к... матери послал?

– Я?

Но Колька пришел не за объяснениями. Неожиданно он схватил меня за ногу. Инстинктивно я другой ногой толкнул его в живот, и Колька скатился с верхних нар на каменный пол. Тотчас же вскочил на ноги, заметался по камере, как дикий зверь.

«Убьет», – успел подумать я.

Сосед, что против двери, присел на нарах, а Колька вскарабкался на верхние нары, подошел к нам и, почему-то вдруг успокоившись, опять обратился ко мне:

– Так ты, фраер, точно не посылал меня?

– Да о тебе и разговора не было.

– Ладно, поверю, – процедил он сквозь зубы. – А вы, фраера, если дадите что-нибудь этой шпане, прирежу.

Он отправился на свое место, и в углу началось какое-то разбирательство.

Вечером, во время раздачи ужина, наш сосед-крепыш у кормушки успел шепнуть:

– Меня зовут Петер, я чемпион Латвии по боксу. Эти, – мотнул он головой, – воры. Они грабят всех политических. Если вы устоите, мы им устроим головомойку.

Ночь прошла без приключений, но уснуть не удавалось – еще не остыло чувство опасности.

Утром, после завтрака, – получасовая прогулка. Петер посоветовал нам остаться в камере: Колька мог-де поручить уголовникам из других камер убить нас во время прогулки. Мы все же решили выйти из камеры. Прогуливали нас на тюремной крыше. В прогулочный дворик выгнали заключенных из трех камер. Дворик представлял собой часть крыши, окруженную трехметровой каменной стеной, которая полностью скрывала вид на Москву, и только по углам дворика через водосточные желоба глаз выхватывал крошечный кусочек жизни внизу, на воле.

Около трехсот заключенных толпились на прогулочном дворике, жадно вдыхали свежий воздух, вглядывались в чистое морозное небо, некоторые толпились у водосточных желобов, пытаясь что-то разглядеть в чужой, а когда-то знакомой жизни. Отдельными группками собрались уголовники и обсуждали вчерашние события. Многие с любопытством разглядывали Володю и меня: видимо, мы были героями их беседы. Петер не отходил от нас ни на шаг. Но во время прогулки ничего не произошло.

Через полчаса нас опять загнали в душные камеры, а еще через полчаса дверь камеры открылась, и вертухай с порога крикнул:

– Буфет!

Оказывается, в пересыльной тюрьме два раза в неделю разрешается покупать продукты в тюремном ларьке. Многие двинулись в ларек. У нас с Володей не было денег, и мы остались в камере. Вскоре заключенные вернулись с покупками. Среди них был и Колька, все покупки он затолкал за рубашку, и она соблазнительно оттопыривалась. Колька влез на верхние нары, подсел к нам, выдернул подол рубашки, и оттуда посыпались колбаса, папиросы, карамель, печенье. Володя было пытался развязать свой мешок, но Колька остановил его:

– Не спешите жрать свое, сгодится, дорога до лагеря длинная.

Колька не разрешал нам есть наши сухари, курить наш табак. Так невольно мы попали в число его друзей. Нельзя сказать, что эта дружба была нам приятной, но куда деваться? К счастью, она продлилась недолго. Через несколько дней за Колькой пришли. Его взяли на этап ночью. Человек шесть вертухаев ворвались в камеру, скрутили Кольку, заковали в наручники и уволокли.

О дальнейшей судьбе Кольки-короля я узнал в Воркуте. В начале 1950 г., когда я находился в пересыльном лагере, к нам в барак заявился приятель Кольки, которого взяли на этап тогда вместе с Королем. Увидев его, мы с Володей порядком струсили: лагерь – не тюрьма, нас здесь запросто прирежут. Колькин приятель, заметив нас, обрадовался, будто увидел лучших друзей. От него мы узнали, что Кольку отправили в известный карьер. Это означало, что, если через полгода ему не удастся оттуда выбраться, он погибнет. Больше полугода в том лагере не выживали даже самые дюжие люди: через три-четыре месяца болезнь сваливала человека, а через полгода смерть освобождала его от мучений. Мы рискнули спросить Колькиного приятеля, чем объясняется Колькина «дружба» с нами.

– Вы не сдрейфили, – объяснил он нам, – а люди (так называют себя воры) уважают фраеров, которые им не дают спуску.

Так закончилась наша первая встреча с уголовным миром. Она надолго запомнилась мне, и, возможно, поэтому все другие встречи были менее драматичными. Правда, столкновения с уголовниками были нечастыми. Нам повезло: мы попали в спецлагерь для политических заключенных, уголовников там было немного. В основном, это были уголовники, осужденные за побег из лагеря по статье 58 п. 14 – «за контрреволюционный саботаж».

2. Горьковская пересылка. Сосонкин

16 декабря я и Володя отправились из Москвы на север, вначале – до пересыльной тюрьмы в Горьком. В наше купе в столыпинском вагоне затолкали двадцать четыре человека. Голодно. Очень хочется пить, но воду дают раз в день – утром по полстакана на дне жестяной кружки. В купе все молчат. О чем говорить? Да и сил нет. А из соседнего купе доносятся взрывы смеха. Что это? Сон? Оказывается, в купе попал один из лучших спутников заключенного – рассказчик. Раскаты его старческого веселого баса доносятся и к нам. И становится легче. Не так голодно. Не так страшно.

Двое суток мы пробыли в пути. Вот и Горький. Здесь, в преддверии арестантского края, не стесняются – заключенных выводят строем на главный перрон вокзала. Равнодушные, нелюбопытные прохожие не задерживаются взглядом на колонне заключенных. Привыкли.

Часть заключенных отделили и куда-то повели. Мы в этой группе. Подвели к грузовой машине с открытым кузовом. Передняя и задняя часть кузова разделены перегородкой, за которой располагается охрана с собаками. Охрана – молодые, румяные от мороза ребята в белых теплых полушубках, шапках-ушанках, валенках. А рядом – толпа голодных, дрожащих от холода и неизвестности заключенных. Раздалась команда, и все торопливо стали карабкаться через высокий борт машины. Только уселись на пол кузова, раздалась новая команда:

– Встать, поднять вещи над головой!

– Опусти вещи на пол, – шепчет сосед.

Я опустил. Остальные стоят с поднятыми на вытянутых руках вещами. Минута, две, три. Вдруг команда:

– Садись!

Все присели, опустив вещи себе на голову. Только я и мой сосед устроились удобно: на корточках, но без вещей. Машина тронулась. Проехали через заснеженный город, через скованную льдом Волгу. К тюрьме прибыли только через два часа. За это время страшно затекли ноги. Когда по команде заключенные выбрались из кузова, многие тут же упали на землю. Так конвой предупреждает попытку к побегу...

Стоим перед большими цельнометаллическими воротами. Когда привезли весь этап, ворота со скрипом медленно откатились по рельсам в сторону. Прошли во двор. Мучительная процедура бани. Наконец, нас загнали в разборочную камеру. К вечеру туда же затолкали еще два этапа, прибывших из Харькова. С этими этапами прибыли два наших однодельца, теперь нас уже пятеро[4]. В камере около двухсот человек, места на полу хватает только для того, чтобы сидеть вплотную друг к другу.

В камере мы познакомились с нашим веселым соседом по столыпинскому вагону. Его звали Эммануил Сосонкин. До ареста он был сотрудником еврейской газеты «Эйникайт», печатного органа бывшего Еврейского антифашистского комитета. Сосонкина, пожилого человека, схватили летом на улице – в летней шляпе, легких сандалиях. Даже после следствия ему не разрешили передачи от родных, и в таком летнем виде он поехал на Север «исправляться» в лагерях.

Мы впятером уселись в кружок, уложили старика к себе на колени. Кое-кто пытался ворчать на нас, но мы отвечали таким категоричным тоном, что вскоре все смирились. Сосонкин уснул. Так прошла ночь. Утром мы сложили все свои вещи в кучу и разделили их на шесть маленьких частей. Когда Сосонкин проснулся, мы натянули на его ноги сапоги, облачили в теплый свитер. У наших товарищей, прибывших из Харькова, сохранились кое-какие продукты. Сосонкину достались сухари и сахар, а нам – табак. Мы с наслаждением потягивали самокрутки, а старик что-то шептал про себя. Мы деликатно не прислушивались.

Утром начался «шмон», обыск, который вполне мог заменить любой из дантовых кругов. Потом – камера знаменитой «Соловьевки», так называли тюрьму по фамилии ее начальника, известного всей тюремной России. Соловьев сумел удержаться на своем посту при Дзержинском, Ягоде, Ежове, Берии – жестокий слуга пришелся по вкусу всем хозяевам.

Камера была просторной. Нары в четыре этажа. В углу – какая роскошь! – унитаз, а не параша, и, самое главное – водопроводный кран, воду можно пить сколько угодно. Через час в камеру привели и Сосонкина. Куда подевалась его вагонная веселость? Он тут же повалился на нары и уснул. Уснули и мы. Проснулись к обеду. Паек внутренней тюрьмы: пятьсот граммов полусырого кислого черного хлеба, баланда и жиденькая овсянка. Не жирно.

После обеда Сосонкин разговорился. Вместе с другими сотрудниками еврейской газеты он был на приеме у посланника Государства Израиль Голды Меерсон. Всех сотрудников газеты арестовали. Коллеги пощадили Сосонкина – на старика не было показаний. И все же его арестовали. Старик не «кололся», то есть не наговаривал на себя. Но не выпускать же его: сработал принцип непогрешимости МГБ. Припомнили, что в 1919 г. Сосонкин был сотрудником провинциальной сибирской газеты, а газета была не советской. Сосонкин никогда не скрывал этого, во всех анкетах писал об этом «пятне». Этого оказалось достаточно... Сосонкину дали десятку за антисоветскую агитацию. Давность? Смешно...

Узнав, за что мы арестованы, старик шепотом рассказал нам, что творилось у Московской синагоги в день посещения ее Голдой Меерсон, как она выглядела на приеме, что говорила. Рассказ затянулся до вечера.

Ночью я проснулся от чьего-то хрипа– это у Сосонкина начался отек легких. Его забрали из камеры в тюремную больницу.

В эту ночь Сосонкин выжил. Он умер через два года в режимном лагере в Инте.

3. Воркута

Воркута, Воркута, дивная планета:

Двенадцать месяцев зима,

                       остальное – лето.

Из лагерного фольклора

Двадцать третьего декабря меня, Вову и Муню отправили дальше на север. Опять те же двадцать четыре человека в купе – один на другом. Этапный паек: соленая щука, восемьсот граммов хлеба, тридцать граммов сахара, полстакана воды в сутки. Наш конвой плохо знал арифметику: продукты он взял на семь дней, а добирались мы до конечного пункта, до Воркуты, девять суток. Обычный поезд доставил бы нас до Воркуты менее чем за сутки. Соленую рыбу мы ели только первые двое суток, но жажда пересилила голод, и мы довольствовались хлебом и сахаром. На каждой станции наш вагон отцепляли от состава и отправляли в тупик. После многочасового ожидания вагон опять прицепляли к какому-нибудь составу, и мы тащились дальше. Зачем это делалось? Так начиналось наше «перевоспитание».

Где-то снаружи воет буран, лютый холод. Но мы только догадываемся об этом по раскрасневшимся лицам конвоиров, которые то и дело выскакивают из вагона – покупают на станциях спирт. А у нас в вагоне душно, воздух тяжелый, спертый. В купе есть только одно место, где люди не сидят друг на друге: купе-камера имеет три яруса, верхний располагается почти у самого потолка вагона, туда по очереди втискиваются несколько заключенных, наверху расправляют члены, блаженствуют. Но блаженство скоро кончается – все ревниво следят за тем, чтобы никто не перележивал лишнего. Часов у заключенных нет – отбирают при аресте. Но время отсчитывается с точностью хронометра. Для этого у заключенных выработана масса компенсационных качеств, главное из которых – обострившееся за период пребывания в тюрьме чувство времени.

В нашем купе – самая разношерстная публика. В первое время до хрипоты, не опасаясь конвоиров – срок уже есть – велись споры политического характера. А затем силы иссякли. Все молчат. В нашем купе два «мальованца», сектанты с Украины. Они вегетарианцы. Но теперь и мы вегетарианцы. Однажды ночью я проснулся и услышал треск разгрызаемой зубами рыбы. В темноте увидел, что это один из наших «мальованцев» не выдержал голода. Я притворился спящим, а на душе стало тяжело. В лагере я часто встречал эту пару молчаливых украинцев. Ни разу не видел, чтобы они прикасались к рыбе. Мяса мы и сами не видели.

К вечеру тридцать первого декабря поезд остановился. Прибыли. Конвой начал проверку заключенных по формулярам: а вдруг кто-то сбежал по дороге. Или умер. Потом начали выводить из вагонов. Наконец, я ступил на землю. Неприятно кружилась голова, подкашивались ноги. Что это? Голод? Разреженный воздух Воркуты? После душного вагона в первые минуты никто не почувствовал обжигающей стужи. Этап построили в колонну. Впереди, сзади и по бокам – конвоиры с собаками.

– Шаг вправо, шаг влево – считаю попыткой к побегу, конвой открывает огонь без предупреждения, – раздается голос начальника конвоя.

Вот и ворота пересылки. Опять многочасовая проверка по формулярам. Она повторяется бесконечное число раз: то нас оказывается слишком много, то слишком мало. Это не только безграмотность: «перевоспитание» продолжается. Потом баня, барак. Смертельно измученные, бросаемся на нары, но через полчаса раздается крик старшего дневального – заключенного, отбывающего срок в пересыльном лагере:

– В столовую!

Оказывается, новый конвой доложил местному начальству, что последние два дня мы вообще не получали пищи, и нас решили накормить новогодним обедом. Опять строй. У входа в столовую строй рассыпался, каждый спешит занять место. Старики плетутся позади. Наконец, ровно в полночь, мы получили жидкий суп из брюквы. Так начался новый, 1950 год.

Пока мы были в столовой, наш барак заперли. И все же после возвращения в барак оказалось, что у заключенного, генерал-полковника германской армии, украли чемодан. С нашим этапом прибыло шесть немецких генералов. С конца войны до 1949 г. они пробыли в лагере военнопленных под Москвой. Там, в отличие от основной массы голодающих солдат-военнопленных, они находились в сносных условиях. В конце 1949 г., после создания двух немецких государств, страны-победительницы освободили военнопленных. В Советском же Союзе многих военнопленных убрали подальше от посторонних глаз и вычеркнули из списков. Летом 1950 г. всех немецких военнопленных вывезли из Воркуты в специальный лагерь на Урале. В Воркуте оставались лишь политические заключенные, привезенные из Германии: коммунисты, бывшие социалисты, многие попросту обвиненные в «антисоветской агитации» или «измене Родине». Только очень немногие были осуждены за преступления, совершенные на оккупированных территориях или в концентрационных лагерях.

В украденном генеральском чемодане хранились рукописи мемуаров. Генерал попросил меня изложить старосте барака его протест по поводу кражи и настаивал на вызове прокурора. Я пытался объяснить генералу бессмысленность его требований – прокурор за Полярным кругом! Генерал, видимо, так и не понял, о чем я говорю. Тогда я махнул рукой и перевел старосте все, о чем просил генерал. К счастью, староста не разобрался в требованиях генерала, но понял, что в бараке произошла кража. Он запер двери барака и велел всем приготовить вещи для обыска.

Проводить шмон староста приказал генералу. Генерал отказался. Вдруг в бараке раздался чей-то торжествующий рев: кто-то из заключенных заглянул под нары и увидел там спрятавшегося вора. Он забрался в барак до нашего ухода в столовую и рассчитывал ночью выскользнуть из барака вместе с добычей.

Вора вытащили на середину барака. Ненависть к уголовникам, которых начальство постоянно натравливало на «политиков», прорвалась наружу. В человеке проснулся зверь. Вора, юношу лет двадцати, швыряли по полу, топтали ногами. Вначале он кричал от боли и страха, затем притих, и только крики озверелой толпы и треск ломаемых ребер были слышны в бараке.

Вертухаи пришли через полчаса. Никаких вопросов, никакого следствия – просто велели отнести полумертвого парня в санчасть. Ничего ведь не произошло – один заключенный убивает другого. Никаких политических мотивов. Избили не провокатора. Это устраивает начальство. Разве не начальство провоцировало резню между различными группами уголовников – «суками»[5] и «ворами», разве не десятилетиями оно поощряло издевательства уголовников над политическими заключенными?

Первое время после возобновления смертной казни в начале 1950 г. к ней присуждали лишь за измену Родине, террор и шпионаж, но вскоре стали присуждать к смертной казни за лагерное убийство. Вслед за изданием указа о смертной казни за лагерное убийство (в 1952 г.) каждый из нас подписал документ, в котором приводился текст указа. Указ не применялся в случае обычных уголовных убийств, он был придуман для защиты провокаторов, которых беспощадно убивали во всех режимных лагерях. Указ-предупреждение не смог остановить эпидемии лагерных убийств, которая особенно разразилась после смерти Сталина.

Свобода убивать очень скоро способствовала созданию своеобразного кодекса, по которому жизнь человека теряла всякую ценность. Убить можно было и за донос, и за украденную пайку, в порядке сведения счетов за прошлую жизнь на воле, и просто так – за косой взгляд. Особенно жестокую форму эти убийства принимали у враждующих групп бендеровцев. Так советский лагерь «ковал» нового человека.

4. Яшка-жид

Пятого января на пересылку прибыл «покупатель» – начальство одного из лагерей – отбирать для себя заключенных. Отбор был типичным рынком рабов, покупателя интересовали профессия, возраст, состояние здоровья заключенного. Старые «зеки» научили нас, что надо называть себя плотником, электриком, это соблазняло покупателя. Если покупатель представлял лагерь с плохой репутацией, то надо было называть неподходящие профессии – филолог, историк, математик, физик. У меня была хорошая профессия – студент-медик. Неважно, что я не успел окончить второй курс института, в лагере в качестве фельдшеров котировались люди, имеющие более отдаленное отношение к медицине. Во время отбора я впервые увидел, как определяется состояние здоровья заключенного: врач предлагал заключенному опустить брюки и тыкал пальцем в ягодицы. Если плотность ягодицы удовлетворяла врача, то заключенный считался здоровым. Если же в результате длительного недоедания ягодицы заключенного превращались в отвисающие книзу морщинистые складки, его относили в разряд доходяг, у которых не было шанса на «хороший» лагерь.

Через два часа этап был набран. Мы вышли из ворот пересылки около двенадцати часов дня. Днем это время можно было назвать только условно: в начале января полярная ночь в полном разгаре, и солнце не показывается над горизонтом. Серая темнота тундры прорезывалась только квадратами освещенных запреток вокруг лагерей, да тусклые звезды на свинцовом низко нависающем небе выхватывали снежные сугробы из темноты.

С пересылки мы отправились строем к берегу замерзшей реки. До лагеря, куда нас отправляли, вела прямая удобная дорога, но нас повели кружным путем. Через час мы уперлись в крутой берег реки. Темно. Вокруг колонны – орущая охрана. Лай собак-овчарок. Среди заключенных много стариков, некоторые тащат на себе скромный скарб – все, что осталось у человека от прошлой жизни. У спуска к реке передние ряды замешкались – спуск крутой. Крики охранников усилились; не скупясь, вертухаи награждали заключенных пинками. Колонна двинулась вниз. В темноте заключенные сталкивались друг с другом, вскоре все покатились с обрыва. Стоны ушибленных смешались с лаем собак и руганью охранников. Потом карабканье на противоположный берег реки.

Наконец мы дошли до лагерной вахты. Проверка у ворот в рабочую зону, проверка у ворот в жилую зону. Измученную, продрогшую от лютого холода, избитую толпу загнали в нарядную. Как затравленные звери, осматриваемся в тесной комнатушке нарядной. Сесть негде, стоим, прислонившись друг к другу. Из соседней комнатушки вышел здоровенный детина с меховой ушанкой на голове. Почему-то обратил внимание на моих товарищей и меня – нас было трое.

– Эй, жидки, откуда?

А затем, не выслушав ответа, крикнул в соседнюю комнату:

– Яшка-жид, земляки приехали!

В нарядную вошел тот, кого звали Яшкой-жидом. Широкоплечий, приземистый, полы лагерного бушлата запахнуты одна за другую. Под бушлатом – расстегнутая нательная рубашка, а под ней сизая наколка – орел. Бандитское лицо. Подошел к нам и на идиш спросил:

– Откуда, ребята?

Если бы с неба раздался голос ангела, вряд ли он показался бы нам более сладким, настолько мы изголодались по человеческому слову – затравленные, замученные, запуганные этапом. Перебивая друг друга, начали рассказывать о себе, об арестах евреев по всей стране. Здесь, в далекой Воркуте, это было пока новостью. Наш «земляк», одесский вор, арестованный по 58-й статье за убийство милиционера, с большим интересом слушал наш рассказ. Зло матерно обругал «партию и правительство», затем исчез. Опять появился через пять минут – с пайкой хлеба, разломил на три части. Есть очень хотелось, но кусок застревал в горле – мешали голодные глаза этапа. Давясь, быстрей проглотили хлеб.

– Послушайте, ребята, – начал объяснять Яшка-жид, – сейчас начнется врачебная комиссия. Очень важно не получить шахтную категорию. Шахта – это смерть. Я не могу просить врачей, они, интеллигенты, не очень любят нас, воров. Тут есть еще несколько евреев, я позову их.

Трудно забыть эту первую встречу в лагере: вор-еврей вдруг почувствовал в нас, арестованных за «еврейский национализм», своих. Пока мы находились в этапном бараке, он подкармливал нас, принес махорку, запретил старосте барака выводить нас на работу, пока мы не окрепли немного, не отоспались, не утолили первое чувство голода. Правда, на третий день, заметив у одного из моих товарищей шерстяную гимнастерку, он пытался ее стащить – вор остается вором.

5. Новые друзья

Яшка отсутствовал недолго. Через пятнадцать минут в нарядную пришли еще три еврея. Они поговорили с нами, пошептались между собой. Один из них куда-то ушел. Потом опять появился, объяснил, что уже разговаривал с врачами-заключенными, которые должны были проводить комиссию. Врачи, услышав, что мы студенты-медики – а чувство коллегиальности свято соблюдалось у русских врачей старшего поколения, – обещали определить нас на рабочие категории полегче. Мне это не понадобилось: в тюрьме я заболел туберкулезом и в лагерь прибыл доходягой, или, как говорили в лагере, «тонким, звонким и прозрачным». Мне дали категорию «легкий поверхностный труд», а моим товарищам – «тяжелый поверхностный труд». Тотчас же после комиссии нашим новым друзьям удалось устроить Вову Керцмана на завод. Работа там была нелегкой, но не в шахте, а в теплом помещении. В последующие дни были предприняты лихорадочные попытки устроить на работу второго нашего товарища – Муню. Со мной решили не спешить – я был доходягой, в шахту меня не загонят. Надо попытаться пристроить меня «мазилой» (фельдшером) в санчасть, так как в санчасти нет ни одного знакомого человека, а судя по нашим рассказам, можно ожидать большого пополнения евреев, так что без своего человека в санчасти трудно будет преодолеть барьер комиссии.

Рудник, или восьмая шахта, куда нас привезли, был первым лагерем на Воркуте. Шахту заложили заключенные в 1932 г. С 1935 г. в Воркуту начали прибывать большие партии заключенных. Первые группы доставлялись морским путем. Пароходы выходили из Архангельска. Заключенных «грузили» в трюмы барж. У Югорского Шара на берегу Северного Ледовитого океана начиналась разгрузка. Оставшиеся в живых заключенные выгружали трупы товарищей, а затем по реке спускались вниз. Последние пятьдесят километров шли пешком. Немногим удалось добраться до Воркуты.

Другие партии шли от Печоры. Они были заняты на строительстве железнодорожной магистрали Коноша – Воркута через Котлас, Княжпогост, Ухту и Кожву. Заключенным предстояло уложить более двух тысяч километров железнодорожного полотна. Зимой и в короткое полярное лето они жили в палатках – зимой в жестокую сорокаградусную стужу, летом по колено в воде. У каждой шпалы железнодорожного пути они оставляли одного из своих товарищей, не выдержавшего непосильного труда, голода, болезней.

В 1942 г. строительство дороги смерти было закончено, и большие партии заключенных хлынули в Воркуту. Большое пополнение пришло в воркутинскую тундру в 1938-1939 гг. после политических процессов тридцать седьмого года.

В 1867 г. архангельский вице-губернатор А. Я. Сафонов после поездки в районы Большеземельской тундры на заседании Вольного экономического общества заявил: «Так как я, бывши в этом крае, положительно изучил его во всех видах и скажу только, что там борьба с природой едва ли выносима для человека. Желать развития торговли, промышленности какой бы то ни было, в особенности увеличения населения – значит желать невозможного, потому что население двигается туда, где благоприятствует ему почва и климат, но кто же поедет на Север, в челюсти Полюса...»

Шестнадцатого июня в Воркуте кончается полярное лето. До этого с двадцать девятого мая солнце не уходит с горизонта. За это короткое время оттаивает верхний слой почвы, и в течение двух недель тундра покрывается высокой травой и бледными непахнущими цветами – цвет и запах им не нужны: не пчелы, а летний северный ветер опыляет их. С середины июня дни быстро сокращаются, а в сентябре наступает зима, полярная ночь...

До превращения Воркуты в большой лагерный город здесь никто не жил. Только коротким полярным летом малочисленные племена коми перегоняли через Большеземельскую тундру стада оленей к океану. В конце 40-х годов, когда первые поколения политических заключенных, выжившие после тюрем и лагерей, были отправлены в автономную республику Коми (мы ее называли «комической республикой») на вечное поселение, а в лагеря прибыли новые пополнения, плотность населения в республике составляла один человек на одиннадцать квадратных километров...

Сюда, в край вечной мерзлоты, сорокаградусных морозов, пурги, во время которой скорость ветра нередко достигает пятидесяти метров в секунду, в 1936 г. доставляли голодных, изученных в тюрьмах, больных «врагов народа». Только единицы из заключенных того набора выжили.

В конце 30-х годов родился мрачный юмор зеков, рассказывающий о трагедии заключенных-интеллигентов, не приспособленных к непосильному труду, надорванных следствием, тюрьмами, этапами. Люди в шляпах, «очкарики», «зеленые фраера», «фан фанычи» стали легкой добычей уголовников. В 1936 г. доведенные до отчаяния политические заключенные объявили забастовку, которая длились три месяца. С пением «Интернационала» они вышли на Руднике на демонстрацию с требованием отделить их от уголовников. Обещаниями создать комиссию по расследованию положения заключенных и удовлетворить их требования начальству удалось сломить забастовку. А затем «зачинщики» были расстреляны.

Несколько позднее в Воркуте прошли знаменитые кашкетинские расстрелы. До 1938 г. Кашкетин был следователем ЧК на Лубянке. Затем его направили в Воркуту для ведения следствия по делу оппозиции: ЧК решила расправиться с ней подальше от людных мест. Заключенных собирали для следствия на второй кирпичный завод. Часть заключенных затолкали в складской барак, часть – в палатки. После следствия, которое длилось от нескольких дней до нескольких месяцев, выносились приговоры. Голод, холод, пытки нужны были следственной комиссии на этот раз вовсе не для того, чтобы выбить признания из полуживых людей. Расстреливали по принципу – каждый десятый... или пятый... или второй... или подряд. Расстреливали на кирпичном заводе и в других лагерях. Выводили в тундру и расстреливали.

Расстреливали не грузины, как предполагает А. Солженицын («говорят, что большинство из них были грузины» – «Архипелаг ГУЛАГ», часть III). По этому поводу трудно удержаться от замечания: на Воркуте, по слухам, грузины, в Новочеркасске, по слухам, нацмены («Архипелаг ГУЛАГ», часть VII). И откуда у русского писателя слово такое – «нацмены»? Неужели от Даля? В мои годы войска МВД и МГБ пополняла русская деревня. Не добровольно шли крестьянские парни в части надзирателей и убийц – их мобилизовали. А затем муштра, физическая и духовная, превращала их в зверей. Дети русской деревни, они в начале тридцатых годов расстреливали своих отцов в период коллективизации, в конце 30-х – уничтожили первое поколение советской интеллигенции, после Второй мировой войны их жертвами стали бывшие военнопленные, а затем – народы Западной Украины, Прибалтики, Восточной Европы, евреи, крымские татары, калмыки, чеченцы, ингуши, русские. Разве русский народ, а не ЧК, породил их? Разве у убийц есть национальность?

И все же не грузины расстреливали на кирпичном заводе...

В 1953 г. на одной из шахт Воркуты я встретил двух заключенных. Оба в прошлом – активные троцкисты. Для одного Воркута 50-х годов была третьим арестом, для другого – только вторым. Оба между арестами были солдатами на фронтах Второй мировой войны. А в 1938 г. оба были в следственных палатках кирпичного завода. И выжили. И рассказали. А вот третий выживший:

Отныне пусть память о юных и милых

Подымет тебя из тревожного сна,

Ты ляжешь, пока на безвестных могилах

Не вырежешь светлые их имена!

(Д. Мальский. Из сборника «Придет весна моя»)

И опять, по классификации А. Солженицына, раз выжил, значит, предатель, провокатор. Как это знакомо! По этому признаку брали после войны тех, кто не сгорел в газовых камерах Освенцима, кто не был расстрелян в лагерях военнопленных. Выжил – значит предал. Вот она, ползучая сталинская отрава, ядовитым облаком окутавшая всю страну и не пощадившая даже лагерника Солженицына.

Миллионы расстреляны, а тысячи выжили. Чтобы рассказать. Так в аду лагерей выжили авторы хроник советских лагерей В. Шаламов, Д. Бергер-Барзилай, М. Байтальский, Е. Гинзбург. И не доносчики же свидетельствовали А. Солженицыну, когда он писал о первых советских лагерях.

Места расстрелов в Воркуте не обозначены, в 30-е годы там не было кладбищ. В 1954 г. на четвертой шахте, где я пробыл последние два года заключения, начальство почему-то решило провести водопровод. Земляные работы начинали в нескольких местах, и везде пришлось прерывать работы и засыпать рвы – где ни копнешь, скелеты с биркой на правой голени. Казалось, фантастический катаклизм произошел когда-то здесь. Начальство прекратило все работы – время было беспокойное, любая искра могла вызвать среди заключенных взрыв страшнее воркутинской забастовки 1953 г.

Кашкетина расстреляли в 1940 г. в тюрьме кировского пересыльного лагеря, таких свидетелей ЧК всегда устраняла.

В 1938-1939 гг. волна массовых арестов унесла остатки сионистов, уцелевших от арестов двадцатых годов. Большинство евреев погибло в 1938-1939 гг. в тюрьмах и лагерях, так что ко времени моего ареста в политических лагерях осталось немного евреев. В первые послевоенные годы значительную часть заключенных составляли бывшие советские военнопленные. Евреев в плену расстреливали немцы, только единицы доживали до советских лагерей.

Вавилонским столпотворением были лагеря 40-50-х годов. Литовцы, латыши, эстонцы, украинцы, немцы, депортированные из Германии и осужденные не за военные преступления, а за «измену родине», «антисоветскую агитацию», «шпионаж». Немного японцев, корейцев, китайцев. Представлены граждане всех стран Восточной Европы, больше других – поляки, солдаты Армии Крайовой. Относительно много австрийцев, в том числе архитектор Скорцени, только потому, что он – брат того, другого Скорцени. Поодиночке граждане всех стран, привезенные из немецких концлагерей, украденные в разных уголках земного шара, коммунисты всех стран, выхваченные прямо из рядов иностранных коммунистических делегаций, испанские республиканцы, анархисты...

С начала пятидесятого года резко возросло количество евреев-заключенных. Так, в январе 1950 г. я застал на Руднике шестерых евреев, а в марте 1953 г. нас было более ста пятидесяти, не считая закончивших срок, погибших от голода и болезней. Сколько было нас, евреев, в громадной империи ЧК, молодых и старых, профессоров и рабочих, студентов и солдат, школьников и пенсионеров, мужчин и женщин? Сто тысяч? Двести тысяч? Больше? Вряд ли ЧК позволит кому-нибудь полистать слипшиеся от запекшейся крови страницы архивов. Тайна еврейских арестов 40-50-х годов не раскроется, как не раскрыты и другие мрачные тайны этого чудовищного ордена...

6. Давид[6]

Всеми делами по нашему устройству занимался Давид, молодой человек, отметивший в пятидесятом году свое тридцатилетие. Он родился в Бессарабии, окончил там гимназию, там же стал членом «Поалей Цион». Его старшие братья и сестры поочередно уезжали в Палестину. Очередь Давида не подошла – наступила Вторая мировая война, и он с матерью, младшим братом и двумя младшими сестрами выехал в Москву. В Москве он был единственным кормильцем семьи, работал бухгалтером и учился на двух факультетах Московского университета. В 1946 г. его арестовали за членство в партии «Поалей Цион», хотя его работа в партии относилась к тому времени, когда он жил на территории Румынии. При обыске у Давида нашли письмо Бен-Гуриона, полученное им еще в 1939 г. Оно было центральным пунктом обвинения. Особое совещание осудило его на десять лет.

В 1947 г. Давид прибыл в Воркуту. Среди «покупателей», которые прибыли на пересылку отбирать «товар», оказался заключенный-еврей. (В 1947 г. во время царствования в Воркуте генерал-майора Мальцева заключенный мог находиться даже среди покупателей.) Он спросил тощего, щупленького низкорослого доходягу:

– За что арестован?

– За сионизм.

– Ты бухгалтер? – заговорщицки подмигнул он Давиду. Давид бесхитростно ответил утвердительно. Этот ответ спас его. Давид начал работать бухгалтером на заводе и выжил в страшные годы голода и повальной дизентерии, когда за пайку хлеба и таблетку от поноса люди были готовы на убийство.

Давид, типичный книжник, вечно блуждающий своими мыслями где-то далеко, неспособный из-за рассеянности внимательно выслушать своего собеседника, в самое неподходящее время вдруг разражающийся тонким пронзительным смехом, был всеобщим любимцем. Казалось непостижимым, как человек, прошедший через жестокую школу советских концлагерей, не растерял большой любви к людям.

В его объемистых карманах всегда можно было найти целый склад сокровищ. Так, придя в барак, он вдруг посреди разговора схватывался и доставал из карманов несколько кусков сахара, бутерброд и говорил:

– Чуть не забыл, сегодня на работу мне принесли несколько бутербродов, один остался, сыт по горло. Ну-ка, помоги.

Давид работал в бухгалтерии рабочей зоны. Вместе с ним работало несколько вольнонаемных женщин. Все они приносили с собой на работу завтраки, но, видимо, трудно было есть на глазах голодного заключенного, который делал за них всю работу. Каждая из женщин улучала момент, когда рядом никого не было, и совала Давиду бутерброд. К концу рабочего дня карманы Давида разбухали, но он не прикасался ни к одному бутерброду, готовясь к обходу бараков после работы, чтобы накормить тех, кто тяжело переносил голод, особенно новичков.

На Давида была возложена одна из самых ответственных задач в лагере – связь с вольняшками, большинство которых в лагере были вольнопоселенцы. Им разрешалось работать в рабочей зоне, но как бывшим заключенным запрещался вход в жилую зону. С 1950 г. МГБ разрешало заключенным политических лагерей отправлять два письма в год. Одно из них, как правило, изымалось цензурой. Через Давида мы отправляли по одному письму в месяц. Для этого нужны были конверты и марки. Деньги для их покупки мы хранили у одного из вольных.

Начиная с 1950 г. заключенные в политических лагерях не имели права на получение денег от родственников. Не платили им и за работу. Деньги мы доставали различными путями. Так, иногда наученные кем-то родные клали в посылку пятьдесят рублей несколькими ассигнациями. При проверке посылки достаточно было отвернуться, чтобы дать возможность вертухаю стащить сорок рублей, и тогда он «не замечал» последнюю десятку в посылке. Часть денег удалось накопить в то время, когда заключенным еще платили какие-то крохи за работу. Так был создан денежный фонд. Он расходовался не только на почтовые конверты и марки, с его помощью нам удавалось через вольных купить масло или консервы для больных товарищей. За сто рублей (по курсу 1961 г. – 10 рублей) удавалось через нарядчиков или через санчасть выкупить земляка из шахты[7].

В лагере слово «земляк» не ассоциировалось с географическим понятием, оно обозначало национальную общность. Не только евреи держались сплоченной национальной группой. Так вели себя представители всех угнетенных наций. Если руководителем бригады был татарин, то никого не удивляло, что большинство рабочих в его бригаде – татары. Только русские и немцы не находили себе места среди этих маленьких национальных «государств».

Еврейская община была наиболее организованной. На Руднике мы ее разделили на небольшие группы по три-пять человек в каждой. В каждой группе один или двое получали посылки, содержимое которых делилось поровну на всех. Таким образом, в самые тяжелые годы у нас никто не голодал. Без всякой договоренности, без выборов и лишних разговоров среди членов нашего землячества распределялись обязанности. Так, я, работая фельдшером, должен был выправлять нужные рабочие категории приходящим с этапами землякам. Один из наших товарищей отвечал за устройство на работу, другой – узнавал новости, переданные зарубежными радиостанциями, в первую очередь – из Израиля.

Мы очень строго следили за тем, чтобы никто из евреев не устраивался на работы, связанные с питанием, вещевым довольствием. Так, один из наших земляков некоторое время работал в лагерном ларьке, но, почувствовав осуждение остальных товарищей, тотчас же бросил эту работу и стал кипятильщиком. А как ему хотелось жизни чуть полегче! Он «добивал» второй срок, вторую десятку. Помню, как вполне серьезно обсуждался вопрос, можно ли одному из наших товарищей разрешить работать банщиком.

Давид отбыл в лагере не все десять лет. В конце 1953 г. его досрочно освободили из лагеря как инвалида: лагерь наградил его тяжелой гипертонией. К 1971 г. он успел перенести инфаркт миокарда и тяжелое кровоизлияние в мозг. До Израиля он не добрался. Жизнь обошла его стороной, не наградив за муки и большое человеческое сердце. В 1975 г. Давид умер. Похоронен в Москве.

7. Троцкист-сионист

На Руднике отбывал второе десятилетие наш старший товарищ, который когда-то «покупал» Давида на пересылке, – Лев Е. В двадцатипятилетнем возрасте он, молодой инженер-литейщик, отец годовалой дочери, был арестован как троцкист. В 1937 г. советский Уголовный кодекс не предусматривал тюремного наказания сроком более десяти лет, но ему среди немногих других дали двадцать лет каторги. В начале 1938 г. он прибыл с этапом на барже на берег Карского моря, а оттуда был доставлен в Воркуту и стал работать крепильщиком на шахте. Я застал его на Руднике в должности начальника литейного цеха на небольшом лагерном заводе. Казалось, тюрьмы и лагеря не затронули его могучий организм. Высокий, широкоплечий, он в любую погоду по утрам отмахивал десять километров по огороженной колючей проволокой клетке лагеря.

Лев был человеком с тяжелым характером, влюбленным в свою работу. Никто лучше него не знал справедливости лагерной поговорки: «День канта – месяц жизни». «Кантом», кантовкой» заключенные называли отлынивание от работы – рабской, бессмысленной, изнурительной, носящей издевательский характер. Но во время работы Лев забывал об этом. Работа в литейном цехе была тяжелой, но в тепле, не в шахте, и многие евреи нашли под началом Льва свое пристанище. С трудом переносили они его вспышки на работе. Но вне работы он был очень хорошим человеком. За долгие годы пребывания в Воркуте он приобрел массу знакомств, и поэтому отвечал за устройство на работу членов нашей общины.

Лагерная жизнь выветрила из души Льва троцкизм. Евреи могут рассчитывать только на себя – к этому выводу в лагере не трудно было прийти, и Лев стал сионистом. Это не мешало нам подшучивать над ним:

– Ну, что ваш Лева (то есть Троцкий)? Йоська разрешает нам два письма в год, а Лева разрешил бы три.

В лагере довольно быстро все заключенные проникались мыслью о том, что в условиях диктатуры поведение диктатора определяется не только его личными наклонностями, но и самой сущностью диктатуры, которая закономерно приходит к системе концлагерей. Мы, евреи, отлично понимали, что советский строй в лучшем случае терпел еврея, только уничтожив в нем еврея. Ну, а в эти годы он убивал в еврее человека – не только духовно, но и физически.

Льву «повезло»: он не отсидел положенных ему двадцати лет. В 1954 г. его реабилитировали. После восемнадцати лет тюрем и лагерей жизнь забросила его в небольшой русский город, где он доживает свои годы. С 1962 г. я не встречался с ним.

Лев не был исключением среди прежних коммунистов-евреев, которые пришли к сионизму в лагерях. Более того, лишь немногие из них, отойдя от идеологии молодости, не пришли к мысли о том, что единственный путь решения еврейского вопроса – государственность в пределах Страны Израиль. История еврейских поселений в Крыму и в Биробиджане полностью исключала другие возможности. Решение еврейского вопроса в рамках различных революций уже никем всерьез не обсуждалось.

8. Еврейская коммуна

Третьим основателем нашей коммуны был Юра Н., лет тридцати. Юра родился в одном из городов Западной Украины. До Второй мировой войны был активным участником молодежного левого еврейского движения. Накануне оккупации Украины он успел эвакуироваться в Среднюю Азию. В 1946 г. Юре удалось встретить товарищей по движению. Этой встречи было достаточно – всю группу арестовали по обвинению в еврейском национализме. До Воркуты Юра успел поменять несколько лагерей Средней Азии, затем строил металлургический комбинат в Рустави – в Грузии, тот самый комбинат, который почему-то назвали коммунистической стройкой и на которой в 1974 г. работал заключенный Луцкер, арестованный за желание выехать в Израиль. В 1949 г., когда МГБ организовало для большинства политических заключенных специальные режимные лагеря, Юру привезли в Воркуту.

Юра заведовал хозяйством нашей маленькой группы, в которую, коме него, входил Давид, мой одноделец Вова Керцман и я. Юра помогал налаживать хозяйство и в других группах.

В 1957 г. я провожал его в Польшу, где он и затерялся.

Самым веселым старожилом в лагере был Ромка М., разбитной одесский парень. В начале войны он пошел добровольно в армию, попал в плен при окружении советских частей в Крыму. В лагере военнопленных Ромка сменил фамилию, стал Сулеймановым и этим спасся, когда обнаружилось, что он обрезан. Вскоре Ромке удалось бежать из плена. Как только он перешел линию фронта, его арестовали по обвинению в измене Родине. Иначе как же мог еврей выжить в немецком лагере?

Ромка – артистическая натура, увлекающаяся, часто безумная. В нашем лагере он покорил сердца заключенных мастерским исполнением цыганских плясок. По этой причине Ромку устраивали на «теплые» рабочие места. Ко времени нашего прибытия в лагерь Ромка приобрел новую профессию – стал лагерным зубным врачом. Правда, в кабинете врача он почти никогда не бывал, но числился при деле и пайку свою получал. Зато в лагерном клубе Ромка был с утра до вечера, готовился к выступлениям, пытался сам, без учителя, овладеть искусством балета.

Раз в неделю в клубе были концерты. Среди участников было немало талантливых артистов. Наибольшим успехом пользовались пляски Ромки. А он каждый раз уходил печальный со сцены: вместо цыганщины он мечтал о настоящем балете, путь к которому был для него закрыт. В 1949 г. заключенные знали: после режимного лагеря освобождения не бывает. Срок заменялся другим, не менее страшным, вечным поселением, «молочной карточкой».

Ромка освободился в начале 1953 г., попал на вечное поселение в Воркуту, работал слесарем на Руднике. После реабилитации 1956 г. остался в Воркуте – не было сил снова начинать жизнь.

Ко времени нашего приезда на Руднике было еще три еврея, но их вскоре перевели в другие, нережимные лагеря. Им повезло: их формуляры отложили направо, а наши – налево.

В середине 1950 г. лагерь полностью очистили от тех, кому суждено было отбывать срок в нережимных лагерях. Уголовников и политических заключенных, чьи дела МГБ сочло не столь опасными, перевели в отделение Воркутлага. Вокруг наших лагерей воздвигли высокие стены колючей проволоки – старые ограждения были признаны непригодными, – на дверях бараков повесили замки, на рукава и штанины заключенных нашили вначале большую букву «О» и внутри нее какую-то маленькую букву, а вскоре эти безличные буквы заменили индивидуальными номерами. Лагерь назвали Речлагом.

В Речлаге полностью отменили оплату за труд заключенных, отменили свидания, ограничили переписку с родными двумя письмами в год, отменили выходы на зону без конвоя, резко сократили продовольственный паек, на руднике построили новый бур – барак усиленного режима. Наш бур прославился на всю Воркуту, в него свозили всех, кто подлежал особой заполярной обработке. Начальником режима лагерного отделения был назначен старшина Колесников, палач и садист. Он никогда не лишал себя удовольствия наблюдать, как в камере надевают на заключенного «рубашку» – видоизменение испанского пыточного колеса. Заключенного помещали в мешок с длинными рукавами и штанинами, плотно завязывали и загибали назад руки и ноги до тех пор, пока не раздавался треск позвонков.

Изменился и состав заключенных. Каждый день из тюрем и других лагерей приходили этапы с политическими. Вскоре лагерь был заполнен до предела. Номер заключенного в Речлаге состоял из цифры 1, буквы и порядкового номера – до 1000. Вскоре букв в алфавите оказалось недостаточно, и впереди буквы у многих заключенных появилась цифра 2. Мой номер – 1Р515.

Среди новичков было много евреев, преимущественно молодежи, арестованной за пробудившийся интерес к еврейскому национальному движению, к Государству Израиль. Вместе с тем наша община пополнилась сионистами старшего поколения, которым удалось уцелеть в годы разгрома сионистского движения в начале тридцатых годов. Эти люди ушли в глубокое подполье. Им казалось, что они исчезли из поля зрения МГБ, но десятилетиями они жили, не подозревая, что зоркие глаза ни на минуту не оставляли их, ожидая подходящего момента. Теперь он настал. Часть новичков имела отдаленное отношение к еврейскому движению, волна арестов захватила и их.

Толпами прибывали к нам «безродные космополиты», «евреи-вредители» с заводов «Динамо» и «ЗИС» в Москве, еврейская профессура, техническая интеллигенция, евреи-солдаты, которые в армии подавали заявления с просьбой направить их в Армию Обороны Израиля, студенты, рабочие. Каждого из них мы принимали, как только они переступали вахту. Тут же начинались лихорадочные попытки избавить прибывших от шахты, устроить на работу, накормить, отправить письмо родным через вольных. Это была часть работы. Кроме этого, мы занимались самообразованием – изучали на слух иврит, историю еврейского народа и сионистского движения, пользовались любым случаем, чтобы через вольных – опять Давид и Лев – узнать, что передается радио Израиля и другими радиостанциями. С большими трудностями налаживали связи с другими отделениями Речлага – ведь мы были совершенно изолированы. Но бдительность тюремщиков всегда пасует перед упорством и хитростью заключенных, и нам удавалось различными путями добиться обмена информацией с нашими товарищами в других лагерях. Невозможно описать все встречи, но я попытаюсь рассказать о части из них.

9. Жан

В начале 1950 г. к нам пригнали этап со знаменитой пятьсот первой стройки. На этой стройке заключенные укладывали железную дорогу через северный Урал и дальше вдоль берега Северного Ледовитого океана. Рассказ об этой стройке, написанный ее главным инженером, был опубликован в конце 60-х годов в журнале «Новый мир». Мы знали и другой рассказ – массовая гибель заключенных, восстание отчаявшихся людей в 1949 г., зверски расстрелянное чекистами с самолетов. Один из активных участников этого восстания выжил – заключенные на следствии не назвали его имени, не выдали, и он прибыл заканчивать срок к нам, на Рудник. Звали его Жан Фельдман. Жан был секретарем подпольного городского комитета комсомола в Бухаресте. В детстве получил сионистское воспитание, брат его уехал в Палестину, а Жан в семнадцать лет ушел из сионистского движения – и уже в восемнадцать лет был руководителем комсомола в Бухаресте. В 1940 г. Румынская компартия поручила ему нелегально отправиться в Москву. После выполнения задания его почему-то направили рабочим на завод в Пермь, тогдашний Молотов. А еще через полгода Жана арестовали по ложному обвинению в попытке организовать забастовку рабочих завода. Случай был банальный – так расправлялись со многими зарубежными коммунистами. В лагере Жан вернулся к сионизму, на этот раз вдумчивому, взрослому и навсегда.

Высокий, сутулый, с толстыми очками полуслепого человека, Жан был всеобщим любимцем. Несмотря на очень интеллигентную внешность и большую внутреннюю культуру, он пользовался большим авторитетом даже среди уголовников, для которых очки – символ человека второго сорта, «фан фаныча». Но Жан не был Фан Фанычем. Полуслепой и слабый, он обезоруживал ýрок своей смелостью, отсутствием страха перед ними.

У Жана мы впервые выучили текст нашего гимна – «Атиква». Текст был старый, освященный десятилетиями борьбы за создание еврейского государства, и я до сих пор не могу привыкнуть к новым словам гимна свободного государства.

Жану первому в нашем лагере пришла мысль об обучении новичков ивриту.

– Давид, – не давал он покоя товарищу, – надо ребят учить ивриту. Когда ты займешься этим?

Жан знал иврит хуже Давида, который окончил ивритскую гимназию. Жан рассказывал нам, как он ушел от сионизма, как и почему вернулся к нему. Мир велик, много дорог в нем, но у еврея одна дорога – вместе со своим народом, вместе со своим государством.

В марте 1950 г. Жан закончил срок. Освободился. Его отправили на вечное поселение в Красноярский край. Перед освобождением из лагеря он по секрету говорил мне:

– Обязательно доберусь туда, в Израиль. Или погибну. Если ты узнаешь, что по радио Израиля выступал Жан, только тогда скажи своим товарищам, что я в Израиле.

В первые полгода мы получали от него письма из Красноярского края. Письма были угнетающими. Жан попал на лесоповал в глухой таежный край. Норму на лесоповале выполнить он не мог и писал: «Рядом с нашим бараком – женский барак, но неинтересно, и нет сил туда доплестись. Дядя Лэхем (хлеб на иврите) три дня не был у меня. Временами задумываюсь, что лучше: умереть или проситься обратно. Нет, все же смерть лучше, чем возвращение».

Мы послали ему деньги из нашего скудного фонда. Ответа мы уже не получили. Где ты, Жан? Я столько лет ожидал твоего выступления по радио! Где твои кости, брат мой?

10. Я – доходяга

В конце марта 1950 г. я все еще работал на общих работах. Главный врач санчасти отказался взять меня фельдшером. Когда ему сказали, что прибыл студент второго курса медицинского института, он решил, что возьмет меня в качестве фельдшера с тем, чтобы в больнице я обучился этой работе. Но, когда услышал мою еврейскую фамилию, поморщился и сказал:

– Ну, этот пусть работает на перевалке.

Друзья пытались устроить меня поваром на кухню, но я категорически отказался от этой должности. Моим устройством на работу занималась Зинаида Ивановна, русская женщина, жена бывшего заключенного-еврея. В марте 1950 г. ей как жене бывшего заключенного запретили работать в жилой зоне, но она и из рабочей зоны пыталась помогать евреям. В начале марта появилась надежда устроить меня учеником в столярку, но пока я ходил на общие работы на перевалке – так называли бригаду «куда пошлют».

Бригады перевалки жили в бараке, который прозвали «Индией», «где вечно пляшут и поют», Так заключенные называли барак, где жили блатные. В наш барак попадали новые этапники, которых не направили на шахту или на завод. Туда посылали уголовников, которые подлежали отправке в другие, нережимные лагеря. Они-то и определяли характер барака. В бараке с двухъярусными сплошными нарами было около двухсот человек. Матрасов в этом бараке не выдавали, а что такое подушка и постельное белье не знали и в более благоустроенных бараках. После работы можно было повесить бушлат и ватные чуни в сушилку, но не многие рисковали оставлять там одежду хотя бы на час: воровали в нашем бараке открыто. Мне выдали бушлат чуть ли не сорокового срока, казалось, он по заказу сшит из сплошных заплат, так что я не опасался воровства и спокойно вешал бушлат в сушилку, но, после того как в сушилке кто-то обрезал с него пуговицы, я больше не расставался с ним ни днем, ни ночью. Снимать на ночь штаны и рубашку вообще не было принято в нашем бараке.

Мне повезло: у меня оказались спокойные соседи по нарам. Справа от меня лежал филолог-востоковед из Вены, слева – датский коммунист, участник Сопротивления.

Филолога нашел КГБ тотчас же после войны – в тюрьме, куда его запрятали немцы за то, что он пытался спасти свою жену-еврейку. Советские войска освободили его с тем, чтобы перевести на Воркуту. В лагере он продолжал заниматься филологией, правда, уже не восточной: так, ко времени моего знакомства с ним он писал учебник русской грамматики... для эстонцев. Он был заядлым курильщиком, и два раза в неделю менял свою пайку на махорку. Естественно, вскоре он стал доходягой, и позднее я часто встречался с ним в больнице, куда его направили со стыдливым диагнозом «упадок питания», хотя он попросту страдал от алиментарной дистрофии, то есть от голода. Ему удалось дотянуть до 1955 г., когда немцам и австрийцам разрешили получать посылки из дома. Возможно, в Венском университете кто-то помнит его.

Датчанин был молодым человеком лет тридцати. В лагерь он попал следующим образом: приехал в Москву в качестве делегата какой-то конференции и тут же был арестован. Ему, как и другим западным коммунистам, было особенно тяжело в лагере, так как моральные мучения не облегчали голод, тяжелую работу и жестокий климат севера.

В марте 1950 г. стояла лютая зима. При температуре ниже минус 36 градусов работы на поверхности прекращались. Такие дни назывались актированными. Вместо этих дней приходилось позднее работать без выходных: социализм – это строгий учет. Для нашей бригады не было актированных дней, мы выполняли срочную работу – должны были очистить до земли старую разгрузочную площадку. В сорокаградусные морозы, едва прикрытые лохмотьями старых бушлатов, в тонких ватных чунях, поверх которых надевались резиновые калоши, сделанные из старых автомобильных шин, заключенные десять часов в сутки кайлами вгрызались в скованную до твердости металла смесь угля, породы и льда. За день каждому из нас удавалось вырубить несколько полных лопат этой смеси. Раз в неделю на рабочей площадке появлялся начальник шахты Корнев. Одетый в нарядный полушубок, пыжиковую шапку, оленьи пимы, сытый, толстый, всегда немного выпивший, он появлялся в сопровождении охраны, собирал нашу бригаду, говорил о важности нашей работы для шахты:

– Сегодня поработали хорошо. Вот вам за это награда. – Он вскрывал пачку грубо нарубленной махорки, которую заключенные прозвали «тундрой», разрывал газету «Правда» на маленькие клочки, и каждому члену бригады доставалась тоненькая закрутка. – Если завтра поработаете так же хорошо, принесу еще, – милостиво объявлял Корнев.

Говорят, что подобная сцена изображена не то в канадском, не то в шведском многосерийном фильме «За железным занавесом». Когда мы полностью очистили площадку, ее снова забросали, с тем чтобы через несколько лет наши преемники не остались без работы...

Подорванный перенесенным в тюрьме туберкулезом, я стал быстро слабеть. Товарищ, с которым я работал в бригаде, пытался сделать часть моей нормы, но я упорно запрещал ему захватывать часть моего участка. Вскоре я совсем ослабел: каждый взмах кайла тянул меня за собой, и я валился с ног. Товарищ настаивал на том, чтобы я рассказал о своем состоянии друзьям из нашей общины, но я знал, что они очень заняты теми, кому угрожает шахта.

Однажды после работы я с трудом добрался до барака и тут же залег на нары, не в силах доплестись до столовой. Так завершал свой путь доходяга. Но в 50-е годы доходяги редко умирали – голодные годы кончились, доходяг госпитализировали.

Товарищ исчез из барака. А через час в бараке появился Давид и принес мне направление в больницу.

– Иди в стационар к доктору Петрову.

– Откуда ты взял направление? Ведь я же не был на приеме у врача.

Оказывается, товарищ прибежал к Давиду с криком:

– Меир умирает!

Лев пошел к доктору Петрову, упросил его выдать мне направление в больницу. По рассказу Льва врач точно определил диагноз: алиментарная дистрофия.

В больнице меня уложили не на нары, а на больничную койку, заправленную грубой, но чистой простыней, с подушкой под головой. Меня помыли под душем, довели до койки, накормили, и я тут же провалился в глубокий сон. Целую неделю в больнице я не умывался. Утром, днем и вечером меня расталкивали соседи по палате – в ней было около пятидесяти больных, – я ел и опять тут же засыпал. Рядом в палате больные громко стучали костяшками домино, разговаривали, ругались. Я ничего не слышал, я спал.

Через неделю я отоспался, отъелся. К вечеру седьмого дня меня вызвал в ординаторскую врач Сергей Константинович Петров, осужденный на двадцать лет по формулировке «ПШ» – подозрение в шпионаже. Наутро я уже измерял больным температуру, еще через несколько дней сделал первую в жизни клизму больному, а вскоре овладел всеми тайнами искусства лагерного фельдшера. Мой шеф, Сергей Константинович, не удовлетворился моими фельдшерскими достижениями. После двенадцатичасовой работы он заставлял меня штудировать настоящую медицину. Петров был окулистом, однако, как все старые русские врачи, он был блестящим клиницистом во многих областях медицины. Сергей Константинович, потомок обрусевших татарских князей, был одним из лучших студентов медицины в Петербургском университете. Первая мировая война прервала его занятия. Его направили на фронт в качестве зауряд-хирурга. Полный курс медицины он закончил уже в Петрограде после революции. Чтобы удержаться в университете, Петрову пришлось в многочисленных комиссиях доказывать, что в приволжских степях Татарии титул князя давно потерял всякое социальное значение.

После окончания университета Петров работал в так называемых трахомных отрядах, которые кочевали по Средней Азии и в Поволжье и лечили больных трахомой. Работа в этих отрядах и совершенствование в глазных больницах Ленинграда помогли Петрову стать блестящим окулистом с отличной хирургической техникой. Сергей Константинович был страстным поклонником ленинградского профессора Каца, который создал учение о «тифлиатрии», что обозначает «лечение неизлечимой слепоты». Это учение исчезло вместе с его основателем, который был арестован во время процессов 30-х годов. Лишь некоторые ученики Каца пытались реализовать принципы его учения.

Медицина была не единственным увлечением Петрова. Любитель и знаток музыки, поэзии и литературы, сам немного поэт, Петров представлял ту русскую интеллигенцию, которая чудом сохранилась в годы предвоенного террора. Лагерь, пожалуй, был самым подходящим местом для этих людей – уж очень необычными они были для советского нелагерного общества.

Во время Второй мировой войны полковник медицинской службы Петров попал в окружение вместе со своей частью под Великими Луками. Три дня он пробивался из окружения, а когда пробился – был арестован и осужден на 20 лет заключения по статье «ПШ» – подозрение в шпионаже.

Сергей Константинович оставил меня в больнице в качестве фельдшера, хотя числился я больным. Меня этот вариант вполне устраивал. Работа была тяжелой, но интересной. В тепле. Не голодно, так как паек больного был несколько лучше рабочего пайка. Зарплата мне не полагалась, но денег за работу не платили и здоровым. Со временем мои отношения с Петровым стали не только рабочими. Дружескими назвать их трудно: мне было двадцать лет, а Петрову около шестидесяти. Сергей Константинович не был и опекуном – лагерь сглаживал разницу в возрасте, молодые люди быстро становились взрослыми, а пожилые консервировались. И все же Петров был для меня больше чем старшим товарищем. В медицине, в литературе, в любви к музыке он был для меня учителем, а в быту – родным человеком.

Петрову не мешали мои сионистские взгляды. Более того – он хорошо понимал еврейские проблемы в лагере. Некоторых земляков я обучал симулировать снижение зрения, а Петров на врачебной комиссии рекомендовал начальнику санитарной части не давать этим людям шахтную категорию. Так с помощью Сергея Константиновича удалось вытащить из шахты многих евреев.

В 1956 г. Петрова освободили – пожилого человека, надломленного пятнадцатью годами лагеря, больного туберкулезом, но сохранившего в лагере чистоту большой души.

11. Леви – единица измерения

Летом пятидесятого года к нам начали прибывать евреи последнего набора. Одним из первых прибыл Менахем Леви, человек лет пятидесяти, грузный, медлительный, с вечно полуприкрытыми глазами. В долагерной жизни он преподавал сопротивление материалов в одном из технических институтов Москвы. Арестовали Леви по обвинению в еврейском национализме и «преступной связи» с заграницей – так советский уголовный кодекс квалифицировал переписку с родными, проживающими за пределами СССР. При обыске у Леви отняли около ста пятидесяти книг на иврите.

Сионизм Леви не родился к моменту ареста: вся жизнь прошла в ожидании выезда в Израиль или тюрьмы. Странно, что такой человек, как Леви, смог продержаться до пятидесятых годов. Прямой, бескомпромиссный, резкий, он мог стать жертвой ЧК в 1918, в начале тридцатых, в кровавом тридцать седьмом.

До ареста у Леви была умеренная гипертония. В лагере кровяное давление у него резко подскочило. Но ни разу Леви ни не что не жаловался, отказывался лечь в больницу. Он получил инвалидную категорию и не работал. Друзья уговаривали его пойти на работу в конструкторское бюро: спокойная обстановка, приятные люди вокруг и, самое существенное, не голодный инвалидный паек, а паек четвертой категории. Так именовался наиболее калорийный паек для заключенных, работавших на поверхности. Но Леви, медленно растягивая слова, отвечал:

– Я на них работать не буду, а еды мне достаточно.

Его медлительная речь вошла в поговорку после необычного инцидента в лагере. В начале 1952 г., когда волны погромного антисемитизма захлестнули всю страну и докатились до северных окраин, на Рудник был назначен новый начальник плановой части старшина Заводсков. По случаю повышения по службе его повысили в звании – он стал младшим лейтенантом и щеголял в шитых золотом погонах. Заводсков был зоологическим антисемитом и усматривал свою задачу в «окончательном решении еврейского вопроса». По-настоящему он бы мог развернуться только в ведомстве Эйхмана. На Руднике масштабы были маленькие, но и тут Заводсков принял твердое решение сделать все, что в его силах.

– Ни одного жида не оставлю на блатных работах.

Блатными назывались относительно легкие работы. К этому времени начальство направило всех инвалидов на вспомогательные работы: убирать бараки, писать нарядные листы в нарядной и так далее. Леви, несмотря на сопротивление, был направлен в конструкторское бюро. Он приходил на работу, отсиживал на стуле положенные часы, не сдвинувшись с места. Казалось, не человек, а статуя с прикрытыми глазами сидит у рабочего стола. Как только раздавался сигнал об окончании рабочего дня, он вставал со стула и отправлялся к вахте, так и не вымолвив ни слова за весь день и не прикоснувшись к работе. Заключенные в конструкторском бюро относились к нему с уважением и невольным страхом.

И все же кто-то из зеков «стукнул» (донес) Заводскову о поведении Леви. В тот же день Леви вызвали к маленькому палачу.

– Ты, жидовская морда, почему не работаешь? – орал Заводсков. – Хочешь новый срок заработать?

Леви от порога нарядной медленно двинулся горой своего крупного тела на Заводскова. Тот, будто завороженный странным видом заключенного, не трогался с места. А Леви подошел к нему и, привычно растягивая слова, сказал:

– Вы недостойны погонов офицера.

А потом неожиданно быстрым движением сорвал с Заводскова погоны. Изумленные нарядчики, присутствовавшие при этой сцене, даже не успели оттащить Леви.

Прямо из нарядной Леви увели в карцер. После карцера его отправили в бригаду земляных работ на железной дороге. Эта бригада зимой копала канавки вдоль железнодорожного полотна. Во время короткого полярного лета эти канавки служили стоком для талых вод.

С утра заключенные разводили костры вдоль железнодорожного полотна, а затем пытались кайлами отковырнуть чуть оттаявшую почву. Работа была тяжелой, даже здоровые люди долго не выдерживали в этой бригаде. Многие считали, что работа в шахте легче: там, по крайней мере, нет обжигающей стужи и вдали от глаз начальства можно и отдохнуть, если не хватало сил. Мы поняли, что Заводсков решил смертью Леви смыть свой позор – история с погонами стала известной во всем Речлаге.

Через две недели нам удалось с помощью секретаря начальника санчасти, которому мы периодически платили небольшие суммы, положить Леви в больницу. После выписки Леви не послали в штрафную бригаду. Так закончилось сражение заключенного с режимом. Леви победил. А в лагере после этого происшествия была введена новая техническая единица. Если кто-нибудь медленно разговаривал, шутили, что он разговаривает со скоростью нескольких леви в минуту. Нормальная речь велась со скоростью десяти леви в минуту. Никому не удалось побить рекорд – один леви в минуту. Так разговаривал только сам Леви.

В 1956 г. я жил в Караганде, так как после освобождения из лагеря, в связи с паспортными ограничениями, не имел права жительства в центральных районах. Однажды летом я получил письмо от Марины, моей будущей жены, с предложением срочно приехать в Москву: там ожидали израильских футболистов. Через несколько дней я уже был в Москве. В день моего приезда в Большом зале консерватории был концерт американского певца – еврея Жана Пирса. Билеты стоили дорого, сорок рублей, но в зале не оставалось ни одного свободного места. Пирс спел несколько оперных арий, а затем весь вечер пел песни на идиш и на иврите. После каждой песни евреи устраивали певцу такую овацию, что, казалось, стены консерватории с трудом ее выдерживали. Пирс был первым приветом советским евреям от их далеких братьев. Правда, за год до концерта Пирса в Москве были израильские парашютисты, и во время их прыжков на аэродром в Тушино направились десятки тысяч московских евреев. Но соревнование парашютистов происходило за городом, а Пирс на идиш пел гимн Богу в центре Москвы. Вероятно, впервые за годы советской власти в консерватории звучала бесхитростная, как молитва, слава Всевышнему: «Запад – Ты, восток – Ты, север – Ты, юг – Ты».

Следующий день был субботним, и Пирс, на этот раз не оперный певец, а кантор, должен был вести субботнюю молитву в московской синагоге. Утром я отправился к синагоге. У ее входа стояла большая толпа. Сколько друзей по Северу! Объятия, радостные восклицания со всех сторон.

У входа, прислонившись к колонне, стоял грузный мужчина с прикрытыми глазами. Леви. Он. На следующий день я с друзьями и Мариной был у него в гостях. После выхода из лагеря Менахем Менделевич стал несколько живее. Рассказывал о каждой приобретенной уже после лагеря книге, показывал вещи, полученные из Израиля – рубашки с лейблом израильской фирмы, зубную пасту, мыло... Мы поочередно осторожно прикасались к каждой вещи.

Леви недавно освободился из лагеря. Освобождение его не было обычным для советского гражданина. Он написал заявление с требованием освободить его, так как он не признавал и не признает за собой никаких преступлений. «Я поддерживал связь с заграницей, т. е. переписывался с родственниками в Израиле и США. Разве это преступление? В моей частной библиотеке были книги по истории еврейского народа, по истории сионизма. Разве это преступление? Я – еврей, и считаю Израиль родиной евреев. Разве это преступление?» Немногие даже в 1955 г. рисковали заявлять подобное. А Леви решился. Его реабилитировали. Но упрямцу этого было недостаточно. При аресте у него «изъяли» около ста пятидесяти книг на иврите и большое количество книг по истории сионизма на русском языке. Со справкой о реабилитации Леви пришел в МГБ с требованием вернуть ему книги. Вначале его настойчивость только удивила чекистов. А затем им пришлось сочинить версию о том, что книги сожжены (а почему бы и нет? С момента возникновения чрезвычаек их согревали не знания, а книжный пепел). Леви потребовал уплатить ему стоимость книг. И уплатили.

Поздно вечером мы попрощались с Леви и договорились встретиться следующей ночью у касс столичного стадиона «Динамо». Утром в кассах должны были продавать билеты на международный футбольный матч. К кассе я пришел в два часа ночи, пройдя пешком с добрый десяток километров. Денег на такси у меня, естественно, не было. Леви уже стоял в очереди, и я пристроился к нему.

– А где Хорол? – спросил он о нашем общем лагерном знакомом, который тоже должен был прийти. Хорол не пришел. Он освободился на днях, приехал в Москву прямо из лагеря и пока еще не успел прийти в себя от возможности ходить, куда угодно, ночевать где угодно. Проспал. Или застрял у знакомой.

В восемь часов мы купили билеты – каждый по два. Еще два билета я купил у перекупщика.

– Не вздумайте давать билеты Хоролу, – сердито, с почти нормальной скоростью настаивал Леви. – Это равносильно акту национального предательства.

Каюсь, я дал билет Хоролу.

Когда я собрался обратно в Караганду, Леви по секрету сказал мне, что он подал документы на выезд в Израиль и надеется на получение положительного ответа.

– Если бы я знал, что в Советском Союзе можно что-нибудь делать, я бы не уезжал.

И я ему верил. Леви никогда не говорил лишних слов. За несколько дней до начала Синайской кампании Леви уехал в Израиль. По слухам, он работал в Технионе в Хайфе. В 1957 г. в Советском Союзе вышла книга об Израиле, полная клеветы и бессильной злобы. Леви писал в письме: «Слышал, что у вас вышла книга о нашей стране. Предлагаю обмен: вышлите мне эту книгу, а я вам книгу на русском языке о нашей стране. Книга выпущена у нас, ведь мы лучше знаем свою страну». Речь шла о книге Ларина, которую мы позднее смогли получить из Бельгии. Оттуда, со Всемирной выставки ее смогли привезти евреи-ученые, которые были на выставке. Книга и сейчас пользуется большой популярностью у евреев Советского Союза.

А Менахема Леви я недавно встретил в Израиле...

12. Рыжая борода

Одним этапом с Леви на рудник прибыл Миттельман, человек энциклопедического склада. Литература, история, языкознание – в этих областях Миттельман был не дилетантом, а подлинным знатоком. По профессии же он был математиком-экономистом. Миттельману было около пятидесяти лет. Характером он был полной противоположностью Леви – худой, подвижный, как ртуть, экспансивный. До 1952 г. Миттельману чудом удалось сохранить в лагере бороду. (Чекисты с каким-то непонятным упорством не только стригли заключенных наголо и жестоко наказывали тех, кто оставлял усы, бороду; под видом санитарных соображений удалялись волосы и в других частях тела. Вряд ли эта «санитария» мешала побегам, но зато такая «санобработка» при первом аресте была одним из средств унижения заключенного, который еще и таким образом становился непохожим на других людей).

Борода у Миттельмана была огненно-рыжей. И нависавшие над глазами густые брови были рыжими. Мы называли Миттельмана Барбароссой (рыжебородым).

Миттельман был известен МГБ своими сионистскими симпатиями, это и послужило поводом для его ареста.

Еврейской молодежи в лагере Миттельман читал лекции по истории сионизма. Он же был первым учителем иврита. Занятия проходили очень интересно, но рыжебородый часто отвлекался и (вместо иврита) переходил на другие темы. Вскоре у нас появилась возможность более регулярных занятий, и Миттельман подал в отставку с поста учителя. Разговоры с ним, однако, по-прежнему вызывали большой интерес у еврейской лагерной молодежи.

После освобождения из лагеря мне редко приходилось встречаться с Миттельманом. В последний раз я видел его в 1969 г. на похоронах нашего общего лагерного товарища – Цви Прейгерзона. Рыжая борода побелела. Миттельман сгорбился, с трудом передвигался, опираясь на палку. Не только старость – лагеря подкосили его. Но из-под нависших бровей по-прежнему молодо блестели глаза. Как только заговаривали об Израиле, он выпрямлялся и, казалось, молодел. Жизнь его была интересной, полной событий, но его мечта – Израиль – оказалась недосягаемой.

13. Ученый из Бердичева

В 1950-1951 гг. в наше лагерное отделение постоянно прибывало пополнение. Раз в неделю мы встречали новый этап. В каждом из них были евреи, арестованные в последнее время. Среди них был Шая Билик. Его сутулая спина изобличала в нем человека, проведшего большую часть жизни за письменным столом. Писатель. Или ученый. Действительно, он был профессором, доктором технических наук. Билик родился в Бердичеве. В молодые годы примкнул к рабочему сионистскому движению. В 1921 г. Билика сослали за сионистскую деятельность в Среднюю Азию. После освобождения ему удалось поступить в вуз, защитить кандидатскую, затем докторскую диссертации. И все эти годы Билик активно участвовал в нелегальном сионистском движении. Он был участником Объединенного съезда сионистских партий Советского Союза в начале тридцатых годов. Вероятно, впервые в истории сионистского движения на этом съезде было принято решение создать единую сионистскую партию.

В начале Второй мировой войны рассеянные по всему Советскому Союзу остатки разгромленных в годы террора сионистов приняли решение добровольно отправиться на фронт. Билик, работавший в оборонной промышленности, подал заявление с просьбой отправить его на фронт. Просьбу отклонили – он нужен был на своей работе. Но приказ есть приказ. «Вы не знаете, что такое партийная дисциплина!» – сердито говорил он мне. Билик поступил в народное ополчение.

В начале 1950 г. его арестовали. В тюрьме Билик сидел в одной камере с некоторыми еврейскими писателями, теми, которые выжили в страшные тридцатые годы, прикрывшись щитом антисионизма и верности интересам партии. Изолированные от еврейского народа, они продолжали играть в еврейскую культуру. Еврейский театр, еврейская газета, журнал. Все это можно было делать и на калмыцком языке – евреи России не заметили бы этого. А еврейским писателям все еще казалось, что они представляют интересы еврейского народа. Некоторые из них честно полагали, что они работают для еврейского народа. Даже тридцать седьмой их не разбудил. Рассказывают, что Давид Бергельсон, как и многие другие обманутый и увлеченный идеей Биробиджана, прибыл туда в 1937 г. На вокзале в его честь устроили митинг. На митинге Бергельсон выступил со следующим призывом:

– Еврейский народ под руководством первого секретаря Биробиджанского обкома партии...

Он не успел закончить фразу, его перебили шепотом:

– Его арестовали.

Не смутившись, Бергельсон вновь начал свою речь:

– Еврейский народ под руководством председателя Биробиджанского облисполкома...

Его опять перебили:

– Он арестован.

Когда Бергельсона перебили в третий раз, он вслух спросил:

– Послушайте, когда уходит поезд в Москву? (Хавейрим, вен гет авек дер цуг кэн Москве?)

Вторая мировая война привела к духовному краху советских еврейских культуртрегеров. Они вдруг увидели, что евреи всего мира – единый народ. Вместе с тем временное военное и политическое сближение со странами-союзниками, особенно с США, привело к некоторой либерализации по отношению к международным еврейским связям. Был создан Еврейский антифашистский комитет, членам которого даже разрешили отправиться в США: вряд ли члены этой делегации завезут сионизм в СССР, а продуктовые посылки, одежду, собранную американскими евреями, и даже мацу ведь не Еврейский антифашистский комитет будет распределять и не евреи Советского Союза попользуются этим...

В эти годы еврейские писатели Советского Союза оплакивали кровь и слезы евреев Европы. Пока им это еще разрешалось. Но уже в первые военные годы четко наметился сталинский курс великорусского шовинизма. Уже в лагеря и ссылки отправили калмыков, немцев, чеченцев, ингушей. Вскоре наступит очередь крымских татар. Уже в 1942 г. были введены жестокие ограничения для евреев при поступлении в высшие учебные заведения. Солдаты-евреи погибали на фронте, а психологический отдел МГБ создавал и распространял анекдоты о евреях в Ташкенте. Уже в 1942 г. был отдан приказ не принимать евреев, бежавших из гетто, в партизанские отряды: пусть сидят в гетто или погибают от рук местных полицаев...

И вот грянул 1949 г... Те, кто еще недавно выступали против иврита и сионизма, против единства евреев всего мира, были обвинены в сионизме. Вспоминаю протокол допроса заведующего кабинетом еврейской культуры при Академии Наук Украины (был такой!) Спивака. Это протокол был в нашем следственном деле.

«Всю жизнь, – писал Спивак, – я был убежденным сионистом. После Второй мировой войны мой сионизм проявлялся в том, что я и мои товарищи в лекциях и статьях преувеличивали страдания евреев во время Великой Отечественной войны». Надо ли комментировать такой сионизм?! Какие муки должен был вынести Спивак, известный в прошлом воинствующий сионист, прежде чем он подписал этот протокол!

С такими людьми судьба столкнула Билика в тюрьме. В спорах с ними Шая обвинял их в том, что в течение десятилетий они обманывали евреев Советского Союза, вбивали в их головы ненависть к своему национальному движению, к своему языку. Билик не мог простить им вчерашнего дня, несмотря на то, что они, вчерашние мучители, оказались среди мучеников. Он не мог простить и тем, кто, подобно Давиду Гофштейну, накануне своего ареста заявившему «Пора в СССР узаконить иврит», – понял, что жизнь прожита ошибочно.

В лагере Билик работал в конструктором бюро завода, а после работы рассказывал нам историю сионистского движения в Советском Союзе после установления советской власти. Мы, молодежь, не знавшая истории своего народа в СССР за последние сорок лет, с большим интересом слушали его споры с идишским поэтом Иосифом Керлером, воспитанником идишистов первых десятилетий советской власти, очарованным их личным обаянием, высокой культурой, не желавшим расставаться с иллюзиями какой-то значимости идишистского советского движения, по существу изолированного от евреев Советского Союза.

Билик, человек очень скромный, предпочитавший держаться в тени – сказывалась многолетняя привычка прятаться и прятать свои мысли от людей, – вместе с тем был смелым человеком. Его откровенные высказывания начальству нередко заканчивались карцером. Помню, как на одном из штабов (так назывались официальные собрания заключенных) Билик в ответ на призыв начальства увеличить производительность труда воскликнул с трибуны:

– Вам, марксистам, должно быть известно, что рабский труд непроизводителен.

По приказу начальника Билика тут же увели в карцер. Такое поведение Билика вызывало к нему уважение всех заключенных.

Некоторым людям его поколения, старым сионистам, прошедшим через мясорубки тюрем и лагерей, удалось в последние годы добраться до Израиля. Замученные там, не понятые здесь из-за своего наивного надпартийного сионизма, замененного в Израиле прагматическим сионизмом, они живут с сознанием, что жизнь прошла напрасно.

А Билик не приехал: в 1972 г. он умер от сердечного приступа...

14. Цфони

Моя жизнь была бы беднее, если бы я не встретил в лагере Цви (Григория) Израилевича Прейгерзона. Он был арестован в начале 1949 г. Когда Прейгерзон прибыл на Рудник, к нему началось паломничество местных горных инженеров – его бывших студентов или людей, которые учились по его учебнику «Обогащение и грохочение углей». Почему-то при взгляде на его сутулую спину, длинный крючковатый нос, умное и очень доброе лицо не верилось, что он – горняк. Действительно, в горную промышленность его привела случайность.

Родом из еврейского местечка Шепетовка, названного им в его рассказах Пашутовкой, Цви уже в детстве начал писать стихи на иврите. В тринадцатилетнем возрасте он читал свои стихи Бялику. Поэт с пророческим проникновением как-то сказал мальчику:

– Если тебе не подрежут крылья, мальчик, ты полетишь далеко.

Прейгерзону подрезали крылья.

В 1913 г. родители отправили его учиться в Палестину. Молодой Цви учился в гимназии «Герцлия». Летом 1914 г. он отправился в Россию к родителям на каникулы. Вскоре после приезда Цви в Россию вспыхнула Первая мировая война. Затем революция. Цви застрял в России.

Уже в первые годы советской власти иврит стал запрещенным языком. Цви поступил в горную академию, блестяще окончил ее. Одновременно окончил консерваторию по классу скрипки. Его ожидала карьера преуспевающего ученого. Он стал доцентом Горного института, по его проектам были созданы многие советские углеобогатительные установки. Но, влюбленный в иврит, блестящий знаток еврейского фольклора, горячий поклонник еврейской народной песни, Прейгерзон вел и вторую, не известную никому, кроме узкого круга друзей, жизнь. Все годы Прейгерзон продолжал писать на иврите – стихи, рассказы и романы. О его творчестве знали только друзья – такие же писатели на иврите, как и он. С 1946 г. один из «друзей» постоянно писал доносы на всех членов группы – этот факт стал известным только после ареста всей группы.

В 1948 г. Цви Плоткин, Цви Прейгерзон, Меир Баазов и Аарон Крихели написали письмо в Центральный комитет коммунистической партии с требованием разрешить выезд евреям в Израиль. Ответа они не дождались, а через несколько месяцев были арестованы. (Не знаю, известно ли евреям в СССР, обращавшимся с подобными требованиями в другие советские и зарубежные учреждения, что первое письмо-требование было написано не в 1968, а в 1948 г.)

Первые трое из этой группы умерли в Москве – все от инфаркта миокарда, один за другим, с небольшим перерывом. В жизни и в смерти они стремились быть вместе... Крихели же умер в Израиле в 1974 году.

Группа ивритских писателей назвала себя «Мрак» – на иврите «медабрим рак иврит», что в переводе обозначает «разговариваем только на иврите». В лагере Прейгерзон продолжал свое творчество. Более того – здесь оно стало даже богаче. Именно в лагерные годы им написаны его песни на мотив старинных еврейских народных напевов. Особенно большое впечатление производила на нас песня, написанная им совместно с Самуилом Галкиным в режимном лагере в Инте. Четырехъязычная: иврит, идиш, русский и украинский, – написанная с горьким еврейским юмором, она вызывала веселый смех у слушателей. И это несмотря на припев: «'Айом ба-рвии, махар ба-швии...» (сегодня на четвертом, завтра на седьмом). В Минлаге на Инте было шесть отделений, седьмым было лагерное кладбище.

Большинство лагерных песен Прейгерзона – в этом грустно-веселом фольклорном ключе. Свои героические и лирические стихи он не любил читать (или петь), он писал их для себя. Мое нескрываемое восхищение этим человеком и поэтом сделало свое дело: на Руднике я был единственным, кому посчастливилось услышать эти песни из уст автора. Среди этих песен был перевод стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу», перевод из Гейне «На севере диком», лирические стихи. И даже в этих глубоко лиричных произведениях не исчезали две темы – тоска по Сиону и тюрьма. Даже в переводах. Так, только с помощью Цви, я увидел у Гейне нашу скитальческую еврейскую долю в сосне на диком севере, мечтающей о своей сестре-пальме в пустыне на юге...

Ни один из еврейских праздников не обходился без очередной песни нашего поэта. Мы тут же разучивали и распевали новую песню. Особенно хорошо мне запомнились в этой связи осенние праздники в год תשי"ג. Он соответствовал 1952 г., году процесса над Сланским в Чехословакии, который был репетицией процесса врачей-евреев. Среди заключенных шли слухи об организации специальных еврейских лагерей. Мы ощущали приближение момента «окончательного решения еврейского вопроса в СССР» и готовились к защите. Один из наших товарищей, в прошлом полковник, настаивал на том, чтобы наши товарищи на заводе начали тайно готовить ножи для самообороны. Тревога и предчувствие скорой катастрофы нашли свое выражение в праздничной песне Прейгерзона. Есть в этой песне и упрек еврейскому народу, забывшему своих пленных: «Симхат Тора, // Год пять тысяч пятьсот тринадцатый, // Веселье и радость у евреев, // А мы на севере, // Пленники Сиона».

Песня завершалась припевом-проклятьем ГУЛАГу: «Воркута, // Ты – каторга. // Концлагеря и ОЛПы, // Дни проходят здесь, // Жизнь проходит. Лишь однажды, в этой песне, Цви усомнился в завтрашнем дне: Где он, луч надежды: // Нет ни проблеска, // Ни зги не видать».

И более никогда Прейгерзон не поддавался слабости, смеялся в своих песнях, хотя, казалось, петля уже сжималась на шее. Вскоре после осенних праздников он написал другую, шуточную песню с набросками-портретами наших лагерных товарищей: «Униженные, // Закрыты мы в концлагере, // И все же // Не пали духом». А далее юмористические портреты Давида, Вовы Керцмана, Хаима, Нисана, Лени Канторжи и в заключение: «Цви бен Исраэль // Всегда гуляет // На Идн-стрит // Но как только кто промолвит словечко // Тотчас же он кричит «караул!» // Прошу вас, // Пожалуйста, // Молчите». Так Цви высмеивал свою собственную осторожность и конспирацию.

В эти тяжелые дни Прейгерзон продолжал писать роман о судьбе евреев Гадяча в Полтавской области во время Второй мировой войны. Гадяч был избран не случайно: туда в годы войны с Наполеоном успел дойти из Ляд раввин Шнеур Залман, основатель Хабада, спасаясь от наступающей французской армии, и здесь он похоронен. Мистический рассказ Прейгерзона о том, как старый рабби спас евреев Гадяча от нацистов на еврейском кладбище, глубоко символичен: выживем, мы должны выжить. Как и свои песни, Прейгерзон «писал» свой роман лишь в голове, заучивая сочиненные текст от первой фразы и до последней точки. Лишь после освобождения он записал свой роман. Стихи и рассказы Прейгерзона издавались в Израиле задолго до его ареста под литературным псевдонимом Биньямин 'Арвии (Вениамин Четвертый), а все, написанное после ареста, включая роман, – под псевдонимом Цфони (Северянин).

Прейгерзон был не только нашим поэтом. В течение многих лет он преподавал в одном из ведущих вузов Советского Союза. В лагере мы были его учениками, но нам он преподавал не горное дело, а иврит. Ежедневно, в течение часа после работы мы прогуливались между бараками по улице, которую называли «Иднстрит», и учили иврит. Учили слова, тексты, стихи Бялика, Черняховского, Рахели, песни йеменских евреев, песни киббуцников, пальмахников, первых халуцев... Учили грамматику. И никогда не писали – все на слух... Плохо было тому из нас, кто не приготовил урока, а еще хуже было тому, кто в бараке после урока пытался записать только что услышанное, повторить пройденный материал, а затем уничтожить написанное. Если такое нарушение конспирации становилось известным Прейгерзону, он подвергал «преступника» такой головомойке, что за дальнейшее поведение ослушника можно было быть спокойным.

Уже через месяц после начала занятий мы понемногу начали разговаривать на иврите, а через год могли уже объясниться на любую тему, несмотря на небольшой запас слов. И все это, не зная толком алфавита...

Уроки языка Прейгерзон чередовал с занятиями по истории еврейского национального движения до 1917 г. Таким образом, курс истории был разделен на две части: первую часть истории сионистского движения нам читал Прейгерзон, послереволюционную часть – Билик. Позднее, читая написанную историю сионизма, я поражался точности, с какой наши учителя преподносили нам этот курс, не имея под рукой ни одного руководства, ни одного учебного пособия. Сколько же места в их жизни занимал сионизм, если он стал устной Торой, книгой в сердце!

Долгие годы конспирации научили Прейгерзона носить маску большую часть жизни. Только мы и знали другого Прейгерзона. Первый – ученый-сухарь, ничем, кроме обогащения и грохочения угля не интересующийся. Второй – живой, остроумный, увлекающийся человек, тонко чувствующий литературу, музыку, не только народную еврейскую, но в особенности романтическую классику. Незадолго до смерти он приобрел скрипку и потихоньку от чужих глаз играл на скрипке. Как могли уживаться эти два человека в одном? Трудно это понять, но, только поняв эту двойственность, можно разобраться в душе советского интеллигента, который всю жизнь прячет свою истинную сущность. Только так и можно понять евреев Советского Союза, которые полвека прятали свое еврейство, с тем чтобы в один прекрасный день, как в сказке, сбросить шапку-невидимку, и тогда изумленный мир увидит эту словно воскресшую ветвь еврейского народа.

Конспирация и доносы, которые близкий человек писал на Прейгерзона в течение десятилетий, приводили нередко к смешным и, казалось, странным поступкам. Так, в конце 1952 г. Цви как-то предложил мне провести с ним совместное «исследование».

В нашем лагерном отделении сто пятьдесят девять евреев. Не может быть, чтобы среди такого количества людей не было провокатора.

Время было страшное. В Чехословакии проходил процесс Сланского. Ежедневно Давид через вольных узнавал новые подробности. Особенно нас потрясли обращения родственников арестованных в газеты: «Требуем смертного приговора преступнику – моему бывшему отцу». Или мужу. Или брату. Все это так напоминало кровавый тридцать седьмой... Мы понимали, что близится час наших испытаний: первыми жертвами будем мы. Естественным было предполагать, что накануне массовых акций против евреев гебисты постараются запастись каким-то материалом, собранным с помощью доносчиков. Вместе с тем, Прейгерзон не учел два важных момента: под влиянием угарной антисемитской пропаганды – открытой и циркулярно-закрытой – КГБ перестало доверять даже доносчикам-евреям, так что вербовка провокаторов активнее проводилась в других национальных группах; с другой стороны, надвигающаяся гроза настолько реально ощущалась всеми евреями, что даже слабые или низкие духом оценивали обстановку и отказывались служить чекистам, несмотря на угрозы и преследования. Так, нам стало известно о нескольких попытках вербовки евреев в других лагерях. В одном случае молодой человек, не выдержавший давления оперуполномоченного, дал подписку о согласии «сотрудничать», а затем рассказал близким товарищам об этом и по их совету явился к «оперу» и решительно отказался доносить на товарищей. Ему удалось легко отделаться: семь суток карцера, и только. Но Прейгерзон настаивал на нашем следствии:

– Мы с тобой много времени проводим в зоне, у нас больше всего времени для наблюдений и обсуждений. Я предлагаю, – уговаривал меня Цви, – обсудить каждого в отдельности, сопоставить все факты, а затем выделить наиболее подозрительных и проследить за их поведением.

Я согласился.

– Давай начнем с наиболее проверенных товарищей. Например, с Давида. Работает на блатной работе – бухгалтером. Это уже против него. Хорошо знаком со всеми евреями – это два.

Тут я не выдержал и прервал Прейгерзона:

– Ну, знаете, так мы далеко зайдем. Давайте лучше начнем с меня. Или с Вас. Я работаю в санчасти – раз, знаю всех евреев – два. Вы работаете в лаборатории – раз, знаете всех евреев – два.

На этом наше «исследование» кончилось. Вскоре нужда в нем отпала. Начался январь 1953 г. Тринадцатого января утром мы услышали сообщение ТАСС об аресте врачей-отравителей. Мы не отходили от радио и слушали – в шесть часов утра, в семь, восемь – мы готовились к расправе, но не хотелось верить, что время ее наступило. Все были подавлены. Лишь Миттельман не терял чувства юмора. Он переходил от одной группы заключенных к другой и в который раз переспрашивал:

– Вы сами слышали передачу по радио? Какие фамилии назывались?

Затем, выслушав, переспрашивал:

– А фамилию профессора Бейлиса не называли?

Реакция подавляющего большинства заключенных была одинаковой: советская власть приступила к «окончательному решению». Заключенные-неевреи подходили к нам, подбадривали, некоторые искренне, а некоторые – потому, что не могли одобрить никаких действий советской власти. Меня вызвал к себе профессор Беляев, «интеллигентный» антисемитизм которого евреи хорошо знали не только по старым ростовским анекдотам, но и по отношению к евреям-больным, особенно на врачебно-трудовых комиссиях. На этот раз Беляев предложил деньги в нашу кассу, спросил, не надо ли кого-нибудь вызволить из шахты. Тем больнее была для меня реакция другого врача – Блауштейна:

– Предупредите своих «младотурок» (так он именовал нас за наш сионизм), чтобы не приходили ко мне на прием, закосить не дам – опасно, сами понимаете.

Много времени после этой фразы Блауштейн ощущал на себе еврейский бойкот.

В этот же день в четыре часа меня вызвали на допрос к оперу МГБ капитану Голубеву. Обычно такие «встречи» обставлялись так, чтобы никто из заключенных не догадывался, к кому вызывают их товарища. Чаще всего «приглашение» выглядело так: вызывают в нарядную. Даже в случае провокационных вызовов, целью которых было заронить подозрение к товарищу, фамилия вызывающего не называлась, а кто-нибудь из нарядчиков позднее «случайно» проговаривался: а, мол, Н. вчера был у Голубева. Меня вызвали открыто: явиться к капитану Голубеву. В бараке все притихли. А я невесело пошутил:

– Врачей-отравителей призывают к ответу.

Я не совсем ошибся. Меня ни в чем не обвиняли, но весь разговор явно был связан с передачей по радио – на местах пытались угадать намерения «верхних».

Вечером, как всегда, я встретился с Прейгерзоном. И не узнал его. Где его маска? Он открыто в присутствии нескольких человек говорил о возможности ликвидации евреев в лагере и предлагал срочно обсудить контрмеры. В лагере распространились слухи о переводе евреев в другой лагерь и создании специального еврейского лагеря. Евреи редко теряют чувство юмора, и вскоре мы шутили, изображая, как еврей-нарядчик выгоняет своих собратьев на работу с криком:

– Шма, Исроэл, выходите до последнего. – Эта фраза обозначала, что из барака должны выйти все, причем замешкавшихся последних подгоняли пинками, ударами палок. К счастью, я никогда не встречался с евреем-нарядчиком, хотя, вероятно, кое-где в лагерях они были. Вообще, в мое время евреи-заключенные уклонялись от ответственных постов в лагере. Поэтому с неприятным удивлением я прочитал у Солженицына: «...триумвират бухгалтера Соломонова, кладовщика Бершадера и нарядчика Бурштейна правил нашим лагерем» («Архипелаг ГУЛАГ», часть III). Случайна ли эта фраза у Солженицына? А впрочем, ведь евреи – нацмены.

В эти тяжелые дни Прейгерзон вел себя так, как будто никогда не было другого Прейгерзона, человека в маске.

– Что с вами произошло? – как-то спросил я его. – Вы совсем потеряли чувство осторожности. Ведь так ничего не стоит напороться на провокатора.

– В такую минуту нельзя прятаться. Нам больше нечего терять.

Он был прав, «дело врачей» было началом. На Киевском вокзале в Москве стояли готовые к погрузке составы товарных вагонов, где-то составлялись списки для депортации евреев. Тюрьмы были переполнены. Мы жили ожиданием взрыва. Случайно ли он произошел не так, как планировалось? Чья воля сорвала детонатор в последнюю минуту и отшвырнула гранату в сторону? Божья? Или воля людей, испугавшихся грандиозности преступного замысла?

Через полтора месяца я расстался с Прейгерзоном – меня перевели в другой лагерь. Встретился я с ним снова только в 1956 г. – в Москве. Он был по-прежнему активен, по десять-двенадцать часов в день писал – заканчивал роман о евреях Украины в годы Второй мировой войны, а затем роман-документ о процессе врачей. Его комната была тесно заставлена книгами на иврите. Цви не пропускал ни одного еврейского концерта. Каждую субботу его можно было встретить в синагоге – по субботам там постоянно был кто-нибудь из сотрудников израильского посольства. В 1959 г. он перенес тяжелый инфаркт миокарда. А уже через полгода опять работал по десять часов в сутки: писал, собирал музыкальные записи еврейских народных песен, песнопений известных канторов, напел на магнитную ленту некоторые из своих песен.

В 1969 г. он писал вторую часть романа о процессе врачей и просил меня помочь ему в сборе материала.

Этот роман Прейгерзон не закончил. Мартовским утром 1969 года он ушел в библиотеку им. Ленина – вчитываться в подшивки январских газет 1953 г. Пришел домой, продолжал работать и дома. В 10 часов вечера у него начался тяжелый приступ грудной жабы. Ночью его увезли в больницу, а утром следующего дня его дети послали за мной. Я застал его еще живым, но уже без сознания. Два часа длилась тяжелая агония. Синий, задыхающийся, постоянно стонущий, он умирал. Сын и дочь спрашивали меня о возможностях спасения, вокруг суетились врачи, пришел профессор, в уже отжившее тело что-то вводили. А я понимал – пришла смерть.

Его кремировали: незадолго до смерти Прейгерзон как-то сказал, что хочет быть захороненным в Израиле. Если он не доживет до выезда – Прейгерзон намеревался подавать документы на выезд, – то пусть в родной земле захоронят его пепел. А Цви не был атеистом, хотя не был и ортодоксальным иудеем.

Через тридцать дней мы собрались по еврейскому обычаю отметить его гибель. Жаль, что никто не записал все, что было сказано о Прейгерзоне в этот день. Помню, что я говорил от имени его учеников, которых он обучил ивриту. Включили магнитную пленку с записями его песен. Не верилось, что больше не увижу его, не услышу его голос. Родные отправили его прах в Израиль. В киббуце Шфаим недалеко от Тель-Авива он, наконец, нашел приют в стране своих песен.

15. Сом в томатном соусе

Осенью 1952 г. к нам пригнали новый этап. Этапников загнали в лагерный клуб, никого из старожилов нашего лагеря в клуб не пускали. Под предлогом необходимости оказания медицинской помощи мне удалось проникнуть в клуб. Новички-этапники сидели на полу, тесно прижавшись друг к другу – в клубе не топили, а снаружи температура доходила до пятидесяти градусов ниже нуля.

В полумраке в свалке людей я распознал «земляка». Ему был около пятидесяти лет. Уставшее, осунувшееся лицо, половину которого занимает длинный нос.

– Иври?[8] – спросил я.

– Кен[9], – неохотно ответил новичок. Ему явно не хотелось вступать в разговор.

«Ну и шут с ним, – решил я про себя. Судя по внешнему виду, в шахту его не загонят, а остальное – увидим позже. Если свой – найдет дорогу к нам. А если нет...»

Я рассказал товарищам о новичке, заверил их в том, что в шахту его не пошлют, рассказал о своем первом впечатлении. Кое-кто из наших через несколько дней встретился с новичком, но никому не удалось подробно поговорить с ним, он упорно закрывался от нас. Даже фамилию его мы не знали. Так на время новичок затерялся в многотысячной толпе заключенных.

Однажды в пять часов утра, перед утренним разводом, я увидел в столовой заключенных, которые с любопытством разглядывали кого-то, сидящего за столом. Я пробился сквозь толпу и увидел новичка. На голове у него была ермолка, он молча жевал пайку хлеба, запивал ее кипятком. Внимательно рассмотрел жидковатую кашицу, размазанную на донышке алюминиевой миски. Покопался в ней деревянной ложкой, увидел какую-то косточку и отодвинул свою порцию соседу.

«Не уверен в кашерности, – подумал я. – Как же он живет? Что ест? На хлебе и воде долго не протянешь».

Вечером мы с товарищами обсуждали, как помочь новичку. Было решено через вольных купить какие-нибудь продукты. Это решение наполовину опустошило нашу кассу. На следующий день в лагерь удалось пронести через вахту купленные продукты: сахар, немного масла и несколько банок консервов. Наши молодые товарищи, сами полуголодные, глотали слюнки, глядя на этикетки на консервных банках – это был сом в томатном соусе, а не отвратительно пахнувшая рыба, которой нас кормили и от запаха которой тошнило даже очень голодных людей.

Вечером продукты отнесли новичку. Сцена была не из легких, но мы уже ко многому привыкли. Самым неожиданным был промах нашего доброжелателя-вольняшки: сом – некашерная рыба, набожный новичок не мог ее есть. Запамятовал вольняшка: «Все, у которых нет плавников и чешуи в воде, мерзость для вас» (Книга «Левит»).

Лед недоверия и опасений был растоплен. Новичок рассказал нам свою историю. Его звали Мордехай Шенкар[10]. Он родился на Украине в городе Бердичеве, где процент евреев среди населения был особенно высок. Название города звучало во многих антисемитских анекдотах. Но был и другой Бердичев: во время войны с Наполеоном еврейская молодежь местечка организовала казачий полк, который влился в партизанские отряды Дениса Давыдова.

Мордехай Шенкар (слева) и Давид Коган после освобождения. Урок иудаизма. Воркута, август 1956 г.

В начале ХХ века Бердичев был одним из религиозных еврейских центров юга России, а накануне революции 1917 г. стал одним из сионистских центров. Во время Второй мировой войны немцы расстреляли всех евреев городка. В шестидесятые годы немногие еврейские жители местечка, чудом не погибшие во время Второй мировой войны, решили поставить памятник своим отцам, детям, женам. Собрали деньги, установили памятник. Но вскоре прибыло распоряжение разрушить памятник: он, мол, мог привлечь внимание к неподалеку расположенному военному аэродрому. Бердичевская община больше не существует.

Семья Шенкара до войны покинула Бердичев и этим спаслась. После войны Шенкары переехали во Львов. В тяжелых условиях преследований еврейской религии и сионизма Шенкар сохранил веру в Бога и веру в свой народ. В Львове дом Шенкара стал перевалочным пунктом для религиозных евреев перед их нелегальным переходом через советскую границу. Из Польши они отправлялись дальше.

В начале пятидесятых годов в СССР была арестована большая группа евреев, обвиненных в принадлежности к организации хасидов. Среди них был и Шенкар. Поначалу ему в лагере повезло, на сороковой шахте он работал бухгалтером – по своей гражданской профессии. Как-то его вызвал к себе «кум» – так заключенные прозвали сотрудника КГБ в лагере, официально его должность значилась «оперативный уполномоченный КГБ». «Кум» предложил Шенкару стать доносчиком:

– Нам известно, что ты собираешь верующих евреев, и вы все вместе молитесь. Мы закроем на это глаза, но ты должен нам помочь.

– Каким образом, гражданин начальник?

– Раз в неделю, – обрадовался «кум», – будешь приходить ко мне и рассказывать, кто из заключенных настроен против советской власти. Если не будешь честно помогать нам, сгною на общих работах, запрещу выдавать посылки и письма из дома.

– Гражданин начальник, я больной человек, знаю, что не выдержу на общих. Но я не могу доносить, это запрещается нашей религией.

Мог ли «кум», рожденный не женщиной, а адской машиной ЧК, догадаться, что зек не врет, что действительно есть религия, призывающая сурово карать доносчиков, что есть мораль, пренебрегающая собственными муками во имя заветов справедливости? Не мог «кум» и подумать об этом. Поэтому в течение нескольких часов он пытался убедить Шенкара стать провокатором.

Шенкара перевели на общие работы и направили в бригаду, которая долбила канавы вдоль железнодорожного полотна. Канавы именно долбили, а не копали, потому что эти работы производились только полярной зимой, когда закаменевшая от мороза земля корежила и ломала железные кайла и ломы. Шенкар перестал получать письма и посылки. На его лагерном деле появилась надпись «Использовать только на тяжелых общих работах», Прошло несколько месяцев. Опасаясь вызова опера и провокаций, Шенкар уединился. Голодал.

На Руднике тоже была бригада земляных работ. В конце 1952 г. начальство решило слить обе бригады в одну, так Шенкар попал на Рудник. Здесь ему полегчало: «кум» забыл написать на личном деле запрет на получение писем и посылок. Через полтора месяца он получил первую посылку. С работой было сложнее – надпись на личном деле отпугивала всех, с кем бы мы ни пытались говорить о переводе на менее тяжелую работу. Шенкар продолжал долбить проклятую воркутинскую землю.

Однажды в пятницу он пришел ко мне в лабораторию. Запинаясь от неловкого чувства, рассказал о своей новой беде. В бригаде выходные дни устанавливались по поточному графику. Шенкар отдавал бригадиру часть своих посылок за то, чтобы тот в субботу назначал ему выходной день. Но в декабре было много «актированных дней» – так назывались дни, когда заключенных не выводили на общие работы. Такие праздники у заключенных случались только в жестокие морозы или в страшные воркутинские метели, когда из барака в столовую протягивали канаты, держась за которые, ощупью, заключенные плелись за каторжной пайкой и баландой. В шахту, на механический и лесопильный завод выводили в любую погоду.

После актированных дней в течение многих месяцев заключенные работали без выходных – отрабатывали подаренный природой отдых. Вот так началась новая беда Шенкара: бригада работала без выходных дней, и бригадир не мог оставить его в субботу.

– Понимаешь, сегодня пятница, – тихо закончил Шенкар свой рассказ.

– Подождите, я сейчас договорюсь с врачом.

Я объяснил врачу, что один из моих земляков – религиозный, попросил освободить его от работы на субботний день. Врач Казимир Тчинский оформил Шенкару освобождение от работы на следующий день. (С Казимиром я дружил, но это не мешало нам часто спорить. Казимир, поляк с обостренным чувством любви к своей многострадальной стране, не мог равнодушно слушать мои экскурсы в историю еврейских погромов в Польше).

Через неделю, в пятницу, Шенкар опять пришел ко мне.

– Завтра суббота. Как быть? – спросил он. – Нельзя ли еще раз попросить врача, чтобы он дал мне освобождение? (Освобождение от работ по болезни называлось на лагерном жаргоне «закосить денек у доктора»).

– Можно, конечно, но что мы будем делать в следующую субботу? На этот раз я предлагаю другой выход из положения. Сегодня я дежурю в амбулатории. Приходите завтра утром до развода и пожалуйтесь дежурному врачу на понос. Так вы получите освобождение на эту субботу, а на будущую субботу вы получите освобождение от Тчинского.

Мне показалось, что Шенкар почему-то колеблется.

– Что вас не устраивает? – удивился я.

– Понимаешь, в наших книгах сказано, что нельзя лгать врачу.

Я был тогда очень молод, мораль общества, в котором я родился, еще прочно сидела во мне. Еще тверже я усвоил лагерное правило: «День канта – месяц жизни». «Кантом», «кантовкой» заключенные называли любой вид уклонения от работы. Я не понял Шенкара и сердито сказал ему:

– Ну, знаете, кого-нибудь обмануть надо: либо врача, либо Бога.

Позднее мне было стыдно вспоминать эту реплику, которая отражала непонимание другого мира, другой морали.

– Ничего не поделаешь, – вздохнул Шенкар, – выйду завтра на работу.

Я остался дежурить в амбулатории. В пять часов утра меня разбудил грохот в дверь. Отворил дверь, у входа стоял Шенкар.

– Что случилось?

А он радостно, как будто принес весть об освобождении, выпалил:

– Знаешь, Меерке, у меня действительно понос.

В начале 1953 г. нам удалось устроить Шенкара на легкую работу, несмотря на угрожающую надпись на лагерном досье. Формально Шенкар числился уборщиком в бухгалтерии, а работал бухгалтером. Разница в названии никого не беспокоила, денег же заключенным не платили.

Третьего марта 1953 г. мы расстались с Шенкаром, меня перевели в другой лагерь. Шенкар узнал о моем переводе, когда меня уже вели к вахте. Запыхавшись, он догнал меня.

– Что мне подарить тебе на память? – Вынул из-за голенища самую нужную для заключенного вещь, ложку, и протянул ее мне. Еще много лет я не расставался с этой ложкой – вначале в лагере, а затем в Казахстане, где я поселился после лагеря, так как не имел права жительства в центральных районах страны. В начале 1969 г. Шенкар с семьей приехал в Израиль.

16. Оппозиционер

В начале 1952 г. к нам привезли человек пятьдесят из подмосковной «шараги» Марфино, той самой, которую описал Солженицын в «Круге первом». К этому времени большинство политических заключенных вывозили из «шараг» и отправляли в нижние круги ада, в режимные лагеря. Среди прибывших было много талантливых инженеров, ученых, высококвалифицированных токарей, слесарей, оптиков. Из пятидесяти человек более чем у десяти были ученые степени докторов наук. Группа была разнообразной по национальному составу. Так, в группе были крупный японский инженер и немец, в прошлом консультант фирмы «Цейсс». Среди новичков было много евреев: металлург Ротенберг, профессор Аронов и другие. Аронова арестовали по обвинению в космополитизме. Вместе с ним был арестован его сын, и они вместе отбывали срок заключения в Марфине. Однако сына затем перевели в другую шарагу, в Люблино. Вскоре после перевода в другой лагерь Аронов-младший покончил жизнь самоубийством, а несчастному отцу не разрешили даже взглянуть последний раз на своего покойного сына. Большинство новоприбывших земляков сразу после приезда влились в нашу общину. Лишь один из них, Ротенберг, держался в стороне и от нас, и от других заключенных. Вскоре после этапа он заболел и был направлен на лечение в стационар, в котором я работал. Его доставили в больницу с очень высоким кровяным давлением. На следующий день после госпитализации он попросил у меня бумагу, ручку, чернила.

– Зачем? – поинтересовался я: заключенные почти ничего не писали.

– Мне надо написать заявление в адрес президиума ХIХ съезда партии.

Просьба удивила. В подобные инстанции считалось неприличным обращаться с заявлениями. Еще больше поразило меня содержание заявления, которое Ротенберг дал мне прочитать. Ротенберг родился в еврейском местечке на Украине, в Гайсине. До революции стал большевиком. В годы Гражданской войны командовал партизанским соединением, после войны работал в Коминтерне. Затем примкнул к оппозиции, в которой занимал видное положение. Из-за того, что он поддерживал Троцкого, в Коминтерне отменили уже принятое было решение о направлении его на подпольную работу в Германию. До 1927 г. Ротенберг был одним из секретарей Сибирского губкома партии. Кстати, первый секретарь этого же губкома сидел на Руднике с 1937 г. За участие в оппозиции Ротенберга сняли с партийной работы, направили в Саратов на должность директора Промбанка. В мае 1927 г. Ротенберг организовал оппозиционную первомайскую демонстрацию в противовес официальной демонстрации, которую возглавил первый секретарь губкома партии Варейкис. Активная деятельность саратовской группы привлекла внимание Зиновьева, и в 1928 г. он предложил Ротенбергу встретиться с ним, с тем чтобы разработать совместный план действий. Встреча с Зиновьевым обескуражила Ротенберга. Предлагаемые Зиновьевым методы показались ему опасными для дела революции, и он порвал с оппозицией. Ротенберг выступил с открытым заявлением, в котором писал о том, что по-прежнему не согласен с генеральной линией, но, опасаясь раскола, предпочитает поддерживать ее. Одновременно с публикацией заявления Ротенберг отказался от участия в активной политической деятельности. Его назначили директором Научно-исследовательского института стали в Ленинграде. В 1937 г. расстреляли бывшего идейного противник Ротенберга, сторонника генеральной линии партии Варейкиса. Арестовали и Ротенберга. Он был под следствием до 1939 г. После устранения Ежова некоторые политические заключенные, находившиеся к тому времени в следственных тюрьмах, были освобождены. Среди этих немногих счастливцев был и Ротенберг.

В начале 1948 г., когда Сталин приказал начать второй акт страшного 1937 г., Ротенберга вторично арестовали. Опять тот же Большой Дом (тюрьма Ленинградского ЧК), опять те же следователи, те же методы допросов. В конце мая 1948 г. к нему в камеру привели новичка, арестованного на днях. От того Ротенберг узнал о создании еврейского государства и тут же написал заявление в Центральный комитет партии с просьбой направить его в Израиль для ведения коммунистической работы. Через неделю его вызвал к себе генерал – начальник Ленинградского управления МГБ. Ротенберг еще раз, на этот раз устно, повторил свою просьбу. «Наверху» хорошо понимали, что Ротенберг не из тех людей, которые любой ценой пытаются избежать тюрьмы, искренность его намерения не вызывала сомнений. Но генерал сказал:

– Израиль никогда не будет нашим союзником. Это наши враги.

А в это время советские газеты еще писали о новом государстве в доброжелательном тоне, называли войну только что возникшего маленького еврейского государства против напавших на него арабских стран народно-освободительной. В 1948 г. многие политические деятели в Израиле еще рассчитывали на то, что Советский Союз станет союзником еврейского государства искренне, не из-за своей антианглийской политики. Этой точки зрения тогда придерживались как руководители еврейского рабочего движения, так и ученики Жаботинского. Некоторые еще и сейчас тоскуют по «упущенной исторической возможности», есть и мечтатели, надеющиеся на то, что она, эта «возможность», повторится. А генерал кратко и точно изложил неизменную позицию советского руководства.

Но в 1948 г. Еврейский антифашистский комитет в Москве с согласия советского правительства еще составлял списки еврейской молодежи, которая просилась волонтерами в Армию Обороны Израиля.

После следствия Ротенберга отправили в шарагу. А в заявлении президиуму XIX съезда партии он писал о... своем партийном прошлом, клялся в верности партии, Читать заявление было неприятно и неловко. Ротенберг не понравился мне.

После больницы он попал в наш барак. По вечерам мой товарищ заводил с ним дискуссии о марксизме, большим знатоком которого был Ротенберг. Товарищ указывал ему на то, что уже в классических марксистских трудах были заложены основы нынешнего бесправия в Советском Союзе, находил противоречия между теоретическим марксизмом и его кровожадной практикой. А Ротенберг в таких случаях всегда говорил:

– Партия всегда права.

Странно было видеть такую слепоту у человека, несомненно умного и честного. Ротенберг был не одинок в своей слепоте. В каждом лагерном отделении было двое-трое таких «ослепленных», о которых мы в шутку говорили, что они страдают от неразделенной любви: они партию любят, она их – нет.

Утром тринадцатого января 1953 г. Ротенберг с окаменевшим лицом слушал сообщение радио об аресте врачей. К вечеру он попросил моего товарища и меня поговорить с ним и неожиданно заговорил новым языком. Кончилась его многолетняя выдержка, вмиг увяла верная любовь. Изуверского обвинения в адрес врачей-евреев он не мог простить партии. С этого дня Ротенберга было не узнать. Он рассказывал нам о преступлениях, совершенных в разные годы под прикрытием «революционной необходимости», о прошлом Сталина, о завещании Ленина, о «бабьем бунте» в связи с этим завещанием.

– Как же вы могли все это благословлять и говорить, что партия всегда права? – удивлялся я. А Ротенберг отмалчивался. Лишь позже я понял, как трудно ему было сознаться в том, что прошедшая жизнь была страшной ошибкой – жизнь, отданная партии, революции. А ведь жизнь уже прошла. Впереди – старость, болезни, горечь осознания напрасно прожитых лет.

После января 1953 г. Ротенберг увидел многое, чего не хотел видеть раньше. Он вернулся к еврейству, не к еврейству детства, а к новому, строящему свое государство. После реабилитации в 1956 г. Ротенберг вернулся в Ленинград. Отказался подать заявление о восстановлении в партии, отказался от сытой партийной пенсии. В конце 60-х годов больной организм, измученный тюрьмами и внутренними терзаниями, не выдержал. Ротенберг умер от гипертонии.

17. «Террористы» с заводов «Динамо» и «ЗИС»

Миру хорошо известен «процесс врачей». Но почти незаметно прошел другой процесс, который имел не менее зловещий характер и, по существу, был генеральной репетицией процесса врачей. В 1951 г. на заводах «Динамо» и «ЗИС» в Москве были арестованы многие инженеры и техники. Их обвинили в еврейском национализме, и ходили слухи, распространяемые психологической службой МГБ, что они пытались взорвать оба завода по поручению всемирного сионизма. Была арестована группа врачей на этих заводах. Их обвинили в том, сто они оказывали медицинскую помощь только еврейским рабочим и отказывались лечить русских. Заведующего заводской столовой Файнмана обвинили в том, что он кормил только еврейских рабочих. В газете «Вечерняя Москва» появилось сообщение об этих арестах. В статье назывались еврейские фамилии, говорилось о том, что арестованные на похищенные у государства деньги построили себе личные дачи под Москвой.

На личных делах арестованных и осужденный евреев – рабочих, инженеров, врачей – красовалась надпись: «Использовать только на тяжелых физических работах, не допускать к работам, связанным с применением механизмов». После процесса на Воркуту привезли несколько десятков человек с этих заводов. На Рудник прибыл Файнман, заведующий столовой «Динамо». Ему было тогда шестьдесят пять лет. Через несколько дней по приказу начальника шахты Корнева и оперуполномоченного МГБ капитана Голубева старика увели на шахту. Начальник смены решил, что произошла ошибка и отправил Файнмана обратно в зону. «Недоразумение» выяснилось, и на следующий день Файнмана спустили в шахтный забой. Бригадир, в чье распоряжение направили старика, на козе (негруженая вагонетка) вывез его на поверхность и отправил в зону. Бригадира заперли в карцер. Сражение за жизнь старика продолжалось. Мы в зоне лихорадочно искали какие-нибудь возможности спасти Файнмана. Наконец удалось положить его в больницу. Спустя три дня из главного управления Речлага пришел приказ срочно выписать его из больницы. Старика опять спустили в шахту.

Через несколько дней ко мне в амбулаторию позвонил Аркаша П., наш приятель, который работал в отделе вентиляции на шахте.

– Меир, с тобой хочет поговорить Зинаида Ивановна.

– Я слушаю.

– Вы еще помните меня? – спросила Зинаида Ивановна.

– Конечно, как вы могли подумать, что я вас забыл!

– У меня отобрали пропуск в жилую зону, так как я – «член семьи». Я сейчас работаю начальником вентиляции. Сделайте что-нибудь для Файнмана, его нельзя оставлять в таком положении. Он погибнет в шахте.

Я объяснил Зинаиде Ивановне, что мы делаем все, чтобы спасти его, но пока все безуспешно. И все же скоро удалось на врачебной комиссии определить Файнману инвалидную категорию. На месяц его оставили в покое. А через месяц прибыл строгий приказ из Москвы: отправить старика на подземные работы. Зинаида Ивановна назначила Файнмана на работу дверовым в вентиляции. Работа была нетяжелой: в течение десяти часов Файнман сидел у вентиляционного люка и открывал его при приближении вагонеток. Но работа была в шахте, даже физически крепкому мужчине было нелегко совершать спуски и подъемы. Полгода Файнман работал дверовым, постепенно начальство забыло о нем. Старика отправили в зону. Больше его не тревожили. Он продержался все годы в лагере, выжил. Через полгода после освобождения Файнман умер в Москве.

После освобождения из лагеря я часто встречался в Москве с его подельниками – инженерами, техниками, врачами. Местом встречи была квартира Якова Наумовича Эйдельмана, эту квартиру мы называли «маленькая Палестина». Никто из них не приехал в большую Палестину.

18. «Младоевреи»

Бóльшую часть заключенных на Руднике составляла молодежь. «Младоевреями» шутливо прозвал нас Блауштейн – дипломат, врач и писатель. Еврейская молодежь в лагере представляла почти всю Восточную Европу. Вскоре после прибытия нашей группы на Рудник прислали Аркадия П., красивого черноглазого мальчика из Киева. Ему было тогда 17 лет. Аркадия[11] арестовали вместе с группой учеников старших классов школы и студентов институтов Киева. Им были предъявлены обвинения, очень сходные с нашими. Часть товарищей Аркадия попала в Воркуту, остальные были разбросаны по всей лагерной России – от Караганды до Колымы. Аркашку удалось устроить ламповым на шахте – все у той же Зинаиды Ивановны.

Я освободился раньше Аркадия. Осенью 1954 г. он провожал меня, когда я покидал Воркуту, просил, чтобы я телеграфировал его родным и повидал их на вокзале в Киеве. Встреча на вокзале была тяжелой: пришла его мать, несмотря на то, что у нее была высокая температура. С трудом удерживаясь на ногах, она расспрашивала о сыне. Я почувствовал себя вором, укравшим чужое счастье – не ее сын, а я стоял на перроне вокзала...

Подельник Аркадия, Борис, работал на одной из соседних шахт, в забое. Однажды в шахте на него напали два уголовника и пытались его избить. Борис[12] защищался лампой-шахтеркой. Одного из нападавших он ударил по голове, и тот упал с проломленным черепом. Бориса судили. После суда он шутил: «Ни за что мне дали десять лет, а за убийство – два года». Ему действительно прибавили к сроку всего два года. Аркадий и его друзья освободились в 1955 г. Никто из них в Израиль пока не приехал.

В 1951 г. с соседней шахты к нам перевели Иосифа Хорола. Его арестовали в 1950 г. в Одессе по обвинению в сионизме. Вместе с ним было арестовано несколько студентов университета. Мать Иосифа пыталась спасти сына от ареста. (Ох уж эти родители! Как часто они бились головой о стену, зная, что стена непробиваема, а голова на плечах одна!) Ей удалось попасть на прием к Берии. Берия обещал пересмотреть дело Иосифа. Обрадованная надеждой мать выехала в Одессу, а по дороге в поезде ее арестовали...

Мать Иосифа не дождалась сообщения о реабилитации, оно прибыло в лагерь спустя несколько дней после ее смерти.

На Руднике Хорол работал грузчиком на лесоскладе. В свободное время мы бродили по жилой зоне, мечтали о будущем, об Израиле. На Руднике Иосиф пробыл недолго, его перевели в шахту «Капитальная». В 1953 г. Иосиф принимал активное участие в воркутинской забастовке. После разгрома забастовки его увезли в тюрьму во Владимир, а оттуда услали в лагерь в Караганду.

Летом 1956 г. я ехал из Караганды навестить своих родителей в Жмеринке. Поезд медленно тащился по пыльной казахской степи. Каждая станция была событием, и пассажиры высыпали из вагонов, пили холодный кислый кумыс, а многие веселили душу самогоном. На одной из станций мое внимание привлек высокий молодой человек с короткой черной бородкой. Чем привлекает его лицо? Красотой? Интеллигентностью? Не приходило в голову, что я когда-то встречал этого человека. Но каждой станции я нетерпеливо выскакивал из вагона и взглядом искал знакомую бородку, которая почему-то тревожила меня. На следующий день – поездка длилась четверо суток – он подошел ко мне и, не представившись, спросил:

– Скажите, пожалуйста, где я мог видеть вас? Быть может, в Одессе?

Догадка молнией пронеслась в голове, я прикрыл ладонью его бороду и узнал:

– Иосиф!

В оставшиеся до Москвы дни мы вспоминали, перебивая друг друга. Иосиф только что освободился из лагеря. Ехал домой. Он еще не знал о смерти матери, это известие ждало его в Одессе.

Как-то в вагоне к нам подошел солдат с погонами войск МВД. Потребовал предъявить документы. Иосиф отказался выполнить его требование. Между нами и солдатом разгорелась перепалка. Кончилась она угрозой солдата расправиться с нами в Москве. Иосиф понял, что свобода не пришла, просто границы лагеря расширились.

После приезда в Москву мы встретились у Иосифа Керлера. Там же были три моих подельника[13] и Давид Коган. За разговорами незаметно прошел день. На следующий день мы были у Леви. Позднее я был у Иосифа в Одессе, познакомился с его новыми приятелями, которым он открыл Израиль. Вскоре ему пришлось оставить Одессу – там стало слишком «жарко». Он переехал в Ригу. Я свел Иосифа с Самуилом Цейтлиным, и Иосиф оказался в родной стихии. В 1963 г. ему удалось типографским способом издать несколько брошюр: стихи Бялика и Черниховского, фельетоны Жаботинского, сокращенный вариант книги Юриса «Эксодус». Вероятно, эти брошюры были одними из первых в еврейском самиздате. Заложил основы еврейского самиздата другой наш солагерник, Яков Наумович Эйдельман. Иосиф переправил все брошюры мне, а я через бывших солагерников разослал их в разные города. Любопытно, что еще в 1970 г. в Ленинграде ученики подпольных ульпанов после успешного окончания курса получали в подарок набор этих брошюр.

В начале 1969 г. после многочисленных попыток Хоролу удалось уехать в Израиль.

Любимцем нашей общины был Леня Канторжи, родом из Молдавии. До Второй мировой войны он был членом молодежной сионистской организации. В 1950 г. МГБ «вспомнило» об этом. Так Леня оказался в Речлаге. Леня очень любил еврейские народные песни, хорошо их знал и блестяще исполнял. Ни один наш праздник не проходил без импровизированного концерта с участием Лени.

Может показаться странным, но в лагере мы пели очень много: еврейские народные песни, хасидские напевы, которые хорошо знал Михаил Шульман, проживающий сейчас в Израиле, песни Бялика, песни «Пальмаха» и «Лехи», песни наших лагерных поэтов и композиторов. В песне мы забывались, находили утешение, песня заглушала голод, помогала нам сохранить чувство человеческого достоинства, придавала силы выстоять, выжить духовно.

Во время наших встреч Леня пел, учил нас песням на идиш и на иврите, и мы, прогуливаясь по нашей «Идн-стрит», шепотом напевали песни первых халуцев, народные еврейские песни.

Другой страстью Лени был футбол. В 1953 г. после смерти Сталина в лагерях разрешили организовать футбольные команды. Вот тут-то наш Леня развернулся вовсю. Он прославился как лучший левый крайний Речлага. Слава футболиста спутала все планы Лени. Никак не мог выбрать, что он будет делать в Израиле – учиться в консерватории или играть в футбол. Страсть Лени к футболу ласково высмеял в своей песне Прейгерзон, в ней наш любимец фигурирует под именем Лени-каторжанина.

Леня не учится в консерватории и не играет в футбол в Израиле. В 1974 г. он уже дедушкой приехал в Израиль и работает чиновником в Беэр-Шеве.

В начале 1951 г. к нам привезли Мордехая Готесмана. Мальчиком из гетто в Лодзи он попал в немецкий концлагерь. Выжил. Победу над нацистами встретил в концлагере Бухенвальд. После освобождения из лагеря намеревался уехать в Палестину. Слухи об этом дошли до советских оккупационных властей, и Мордехая опять арестовали. Ирония судьбы: новое заключение, с 1946 до 1950 г., Мордехай отбывал в лагере Заксенхаузен. История советских лагерей знает много страшных эпизодов, но вряд ли можно найти случай столь символичный.

Позднее Мордехая перебросили в Воркуту. Скромный, молчаливый молодой человек с добрыми глазами и тонким, немного изогнутым носом сразу был принят в наше содружество. Лев устроил его жестянщиком на механический завод, где Мордехай отрабатывал свою пайку. А после работы он пропадал в клубе – Готесман был заядлым шахматистом, чемпионом лагеря. Во время наших сборов он молча прислушивался к разговорам, а когда мы начинали петь, подпевал тихим голосом, как будто про себя. Мордехай, как и Леня, был хорошим футболистов. Медлительный, молчаливый, он совершенно преображался во время игры – становился юрким, как угорь, быстрым и ловким. Все заключенные, кроме вратарей, относились к нему с большой нежностью.

В 1955 г. Мордехая отправили в Потьму, там собрали заключенных-иностранцев. В том же году закончился десятилетний срок его отсидки. При освобождении лагерные власти пытались навязать ему советское гражданство и выдать советский паспорт. Отказался от этой чести. Скрепя сердце, власти выдали Мордехаю паспорт без гражданства и сослали в город Двинск без права выезда из города. Оттуда, в 1956 г. Мордехай, к тому времени женившийся, уехал в Польшу, а вскоре из Польши в Израиль. Мордехай мало изменился – те же добрые глаза, так же немногоречив. Только уже нет футбола, остались лишь шахматы. Сын в армии, дочь готовится к армии. И внешне как будто не было пятнадцати лет лагерей – немецких и советских.

Сходно с лагерной судьбой Мордехая сложилась судьба Яши Клейна, который из гетто в Лодзи попал в немецкий концлагерь, а затем – десять лет советских лагерей. Этой же тропой прошел Кауфман, родившийся в Германии, единственный из семьи выживший в немецком концлагере, а потом прямо из лагеря привезенный в Воркуту. Эти люди не были одиночками на своем мучительном пути. Путь этот прошли сотни тысяч советских военнопленных. Но и они не завершили список страдальцев. В лагерной больнице на Руднике погиб от туберкулеза немецкий коммунист, начавший свой лагерный путь в 1936 г. в немецком концлагере. В бараке перевалки я познакомился с французским офицером – помню лишь имя, Пьер, – прошедшим лагерь военнопленных и Воркуту. Официант Лекок из Бельгии, индус Джон, христианский демократ из Восточной Германии, немецкие социал-демократы, чешские патриоты, польские партизаны, австрийские монархисты и социалисты, греческие партизаны – все они перешли из ада немецких концлагерей в советские лагеря. О, Боже, как ужасен твой зверинец! Да простит меня Гете, который выразил это иначе: «Боже, как велик твой зверинец!»

Еще трагичней сложилась судьба еврейского мальчика из Вены Яновского. В 1940 г. все члены семьи Яновских были отправлены в лагеря уничтожения. Мальчик выжил, и конец войны застал его в концлагере на северо-западе Германии. После освобождения четырнадцатилетний мальчик отправился в Вену на поиски родителей. В течение многих месяцев он, где попрошайничая, где подворовывая, тащился через всю Европу в Вену. В Вене его арестовали и обвинили... в шпионаже. А дальше – Воркута. В 1954 г. Яновский вместе с группой заключенных-австрийцев был освобожден и отправлен в Австрию.

Любопытна судьба одного из наших младоевреев. В 1947 г. его мобилизовали в армию. А летом 1948 г. он вместе с группой солдат-евреев подал заявление командованию с просьбой направить его добровольцем в Армию Обороны Израиля. Вся группа была арестована и получила свою десятку, то есть десять лет заключения в исправительно-трудовых лагерях. (Так в официальных документах именовались советские концлагеря.) Впоследствии я часто встречал молодых людей, которые были арестованы из-за желания отправиться добровольцами в Израиль. Поток таких заявлений в 1947-1948 гг. шел в адрес Еврейского антифашистского комитета – от студентов, школьников, рабочих, солдат. Эммануил Сосонкин, сотрудник газеты «Эйникайт», рассказал мне о том, что работники комитета были очень взволнованы, опасаясь, что эти заявления могут послужить поводом для закрытия комитета и ареста его членов. Поэтому уже в начале 1948 г. Ицик Фефер, возглавивший комитет после гибели Михоэлса, обратился в Центральный комитет партии и в Министерство государственной безопасности с запросом: как поступить с заявлениями добровольцев. В ответ было получено распоряжение продолжать собирать такие заявления до особого распоряжения. Во время ареста Фефера список был изъят, а затем по этому списку начались аресты. Прошло много лет, пока мечта еврейской молодежи 1948 г. осуществилась, но это были уже не молодые добровольцы. Умудренные лагерем и отягощенные жизнью прибыли они в Израиль.

К группе молодых относились мои однодельцы и я. Группа была немногочисленной – арестовали двенадцать человек, некоторым членам группы удалось скрыться и избежать ареста. Трое из нашей группы прибыли на Рудник. Мой товарищ, Вова Керцман, во время войны был в гетто. Он не только разговаривал, но и писал на идиш. Первая наша листовка была написана на идиш, и Вова ночи напролет аккуратно печатными буквами исписывал один листок за другим.

Неукротимый, вспыльчивый, Керцман был в вечном конфликте с лагерным начальством и большую часть срока провел в карцере. Вспоминаю слова песни о нем, написанной Прейгерзоном: «Чем в шахту, махт эр, лучше в бур пойду». Бур, то есть барак усиленного режима, был тюрьмой в тюрьме. В буре было полегче, чем в карцере, но в бур начальство могла поместить заключенного на месяц, тогда как максимальный срок заключения в карцер составлял пятнадцать суток.

В 1953 г. Вову перевели на двадцать девятую шахту, которая стала известной расстрелами во время воркутинской забастовки.

Забастовка на Воркуте была первым открытым политическим выступлением против жестокой системы советского насилия после смерти Сталина. Брожение в лагерях началось тотчас же после смерти «вождя». Заключенные и их тюремщики, пожалуй, первыми в России почувствовали распад лагерной системы. То, что казалось невероятным вчера, должно было произойти в ближайшие дни. Мы собирались в дорогу, по домам. Первым сигналом было сообщение о прекращении «дела врачей». В конце марта было объявлено об амнистии. Она оказалась куцей и распространялась, главным образом, на уголовников. Освобождались лишь те политические, которые были осуждены не более чем на пять лет. Таких было немного. С этого момента забурлила невидимая на поверхности смута, которая завершилась многочисленными восстаниями заключенных и распадом лагерей. События стали стремительными после ареста Берии. В начале июля началась практическая подготовка к восстанию в северных лагерях. Вагоны, загруженные воркутинским углем, уносили с собой листовки-призывы к всеобщей лагерной забастовке. Подобные призывы прибывали в Воркуту в вагонах, груженных крепежным лесом: заключенные на лесоповале также были охвачены ожиданием надвигающихся событий.

24 июля 1953 г. забастовали заключенные на шахте № 6. Бастующие закрыли ворота лагеря, запретили тюремщикам входить в лагерь, взяли под свое управление всю службу лагеря – столовую, каптерку, больницу. Были составлены списки провокаторов, и забастовочный комитет потребовал вывести провокаторов за зону с тем, чтобы избежать кровопролития. Во главе забастовки стояли «фан фанычи», «очкарики», бывшие эсеры, меньшевики, троцкисты. Вот когда пригодился их опыт политической борьбы! Лагерь запестрел лозунгами: «Родине – уголь, нам – свободу!», «Бериевцев – в камеры!» Наученные горьким опытом и знающие силу советской власти, члены забастовочного комитета выбросили и такой лозунг: «Да здравствует товарищ Маленков!» На следующий день к забастовке примкнули и остальные лагеря. Только заключенные уголовных лагерей послушно продолжали спускаться под землю и выдавать на-гора уголь. Принцип – разделяй и властвуй – сработал и на этот раз.

Забастовка проходила очень организованно, забастовочные комитеты пресекали любую провокационную попытку. Начальник Речлага генерал-майор Деревянко, его заместитель полковник Кухтиков и начальник режима полковник Ковпак метались по лагерям, уговаривали, угрожали, но заключенные отказались разговаривать с ними: «Нам не о чем разговаривать с преступниками, подручными Берии», – и настаивали на встрече с секретарем Центрального комитета партии.

Двадцать седьмого июля в Воркуту прибыло высокое начальство – заместитель генерального прокурора Роман Руденко и член ЦК партии генерал министерства внутренних дел Масленников. Начальство разъезжало по лагерям, выступало на митингах бастующий заключенных, обсуждало требования забастовочных комитетов. А одновременно скрытыми камерами люди из свиты посланцев Москвы фотографировали толпы заключенных, членов забастовочных комитетов. Это не прошло незамеченным для заключенных, и в одном из лагерей заключенные вырвали из рук чекистов фотоаппараты и выгнали начальство из лагеря.

Стало очевидным, что лобовая атака не удалась, и, чтобы избежать кровопролития, забастовочные комитеты решили прекратить открытую забастовку и перейти к тактике скрытого саботажа. Тридцатого июля забастовка закончилась. В этот же день забастовала двадцать девятая шахта, которая почему-то раньше не присоединилась к бастующим. Руденко и Масленников потребовали от заключенных двадцать девятой шахты выйти на работу. Тщетно. Тридцать первого июля к лагерю были подтянуты войска, ночью они окружили лагерь. На лагерных вышках засели пулеметчики. Подогнали санитарные машины из всех воинских частей. В шесть часов утра Руденко по рупору обратился к заключенным с требованием прекратить забастовку. После короткой речи начальство направилось к воротам лагеря. Ворота со стороны лагеря охраняли заключенные. При виде приближающегося начальства они ударили в железный брусок сигнал тревоги, и тысячи заключенных высыпали из бараков и побежали к лагерным воротам. В семь часов утра первого августа 1953 г. с лагерных вышек был открыт пулеметный огонь по безоружной толпе. Сотни убитых и раненых. Кровь залила лагерь. В лагерь вошли войска, убитых и раненых стащили в запретную зону. Сфотографировали. Пожарные машины смыли следы крови в лагерной зоне. Затем сфотографировали отмытую зону. Оставшихся в живых вывели в тундру и лишь к вечеру опять загнали в лагерь.

Открытый бунт заключенных был подавлен, залит кровью. Одного из моих друзей, врача-хирурга, отправили в больницу двадцать девятой шахты. Он мне рассказывал, что в течение недели не выходил из операционной, днем и ночью оперировал раненых заключенных. И все же забастовка не прошла зря, это понимали и мы, и наши тюремщики. Второго августа нам объявили об отмене обысков в бараках, с окон бараков сняли решетки, отменили нашивку номеров на заключенных, было обещано создание комиссий по пересмотру дел. А заключенные спускались в шахту, отсиживали там смену, а затем поднимались на-гора, не отбив ни одного килограмма проклятого воркутинского угля. За вторую половину 1953 г. угольный бассейн в Воркуте выполнил план на 30 %. И так продолжалось до закрытия Речлага в 1956 г.

Весть о расстрелах в Воркуте облетела весь мир. Второго августа 1953 г. Верховный Совет СССР избрал Романа Руденко на пост Генерального прокурора страны[14]. По слухам, в награду за расстрел. С тех пор он продолжает вершить праведный суд в Советском Союзе.

После подавления забастовки тысячи заключенных отправили в штрафные лагеря, во Владимирскую тюрьму. Они-то и разнесли весть о забастовке в другие лагеря, принесли с собой бунтарский дух. В 1954 г. во всех политических лагерях прошла буря забастовок и восстаний: в Норильске, Омске, на Колыме. В 1954 г. в Темир-Тау восстание заключенных было подавлено танками – танки, наезжая на бараки, давили заключенных, поливали их пулеметным огнем. После Воркутинской забастовки Вову Керцмана отправили в штрафной лагерь. Ежегодно первого августа Вова постился в память о товарищах, погибших на двадцать девятой шахте.

После освобождения Вова жил в Саратове. При встречах жадно ловил новости об Израиле, как и все мы, жил в нетерпеливом ожидании. Не дождался – в 1964 г. Володя трагически погиб. Ему было всего тридцать пять...

19. Среднее поколение

В 50-е годы национальное движение охватило не только романтическую молодежь, потрясенную трагедией еврейского народа и воодушевленную созданием еврейского государства. Среди заключенных-евреев было много людей в возрасте тридцати-тридцати пяти лет.

В 1951 г. к нам перевели из другого лагеря Сашу, талантливого инженера лет тридцати. В 1946 г. Сашу направили в научную командировку в США. Через полгода после возвращения в Советский Союз его арестовали. Саша был опытным человеком – в 1937 г. были арестованы и погибли многие из его родных. Он знал, что сопротивление бессмысленно и подписывал сочиненные следователем протоколы. Так Саша стал «американским шпионом». Но наверху кто-то решил, что план по американским шпионам уже выполнен, и следователь к концу следствия вспомнил, что на обратном пути из США Саша пробыл два часа на аэродроме в Лондоне. Саше предложили превратиться в английского шпиона, но он воспротивился: смена роли обозначала несколько дополнительных месяцев следствия. С некоторым юмором Саша возразил следователю:

– Я – хозяин своего слова! Сказал: американский шпион – так американский. Ничего менять не буду.

Следователь мордовал Сашу несколько недель, а потом махнул рукой – ладно, пусть остается американским шпионом. Не знаю, как реабилитировали Сашу – как американского или как английского шпиона.

Саша ухитрялся наживать себе недругов в любой ситуации. И все из спортивного интереса к юмору и привычке говорить людям в глаза то, что он о них думает. Его злого языка побаивались все. Но злым был только язык: в этом сутулом теле с лысеющим черепом и вечно хлюпающим носом жила душа доброго человека, страшно боявшегося, как бы не увидели его доброты. Сегодня Саша зло высмеивал кого-нибудь из товарищей, а назавтра ему же через кого-нибудь отсылал половину накануне полученной от матери посылки. Это Саша, рискуя получить новый срок, связался с кем-то из вольнонаемных и уговорил его купить за зоной пенициллин для человека, которого накануне он едко высмеивал. Пенициллин спас человека от тяжелой гнойной инфекции, но обиженный товарищ после выздоровления продолжал ругать Сашу:

– Представляю себе, как бы Саша обрадовался, если бы я отдал концы.

Он так и не узнал, что Сашин пенициллин спас ему жизнь. Но такова уж была Сашина манера.

В любую погоду Саша ходил без бушлата – в легкой курточке зека и без шапки.

– Тренируюсь на случай посадки в карцер, – объяснял он. В карцере раздевали до нижнего белья. Зимой карцер не отапливался, а в каменном полу пробивали дыры, через которые в камеру врывалась полярная стужа.

Саша вечно был занят разработкой дьявольских планов. Так, родился замысел высмеять одного журналиста, известного своим патологическим антисемитизмом. В прошлом сотрудник журнала «Огонек», он поражал своим изуверством даже сотрудников этого черносотенного издания. По его теории, евреи, возникнув как народ, замыслили завоевать весь мир. С этой целью они изобрели иудаизм. Когда евреи убедились, что иудаизм не стал всемирной идеологией, они приступили к завоеванию мира с помощью... христианства. В ХIХ в., убедившись в ослаблении влияния христианства, евреи изобрели марксизм.

Журналист отбывал заключение на соседней шахте. Саша сумел договориться с врачами соседнего лагеря, и они направили Сашину жертву в наш лагерь на рентгеновское исследование. Основную роль в спектакле Саша отвел мне – его самого хорошо знали в Воркуте. Когда я увидел в амбулатории журналиста, чей словесный портрет мне нарисовали с большой точностью, я подошел к нему и очень вежливо, без тени улыбки на лице спросил его:

– Вы, случайно, не из Бердичева родом?

Журналист с негодованием отверг мое предположение, а я сладко выпустил последнюю пулю:

– Уж очень вы похожи на сына бердичевского раввина. Может быть, вы его родственник?

Мы весело хохотали над этой проделкой, а «сын раввина» долго не мог успокоиться, тем более что с этого времени заключенные в соседнем лагере прозвали его «сыном раввина».

Было у Саши и слабое место: он не мог оставаться равнодушным, когда при нем плохо говорили о женщинах. Женщина была для него существом высшим, святым. И это в лагере, среди заключенных-мужчин, которые нередко заглушали свою тоску, жажду женской ласки скабрезными разговорами. Во время таких разговоров Саша все, что было в запасе у его едкого языка, выливал на оскорбившего святыню – женщину. Эта его лагерная «странность» была связана с романтической любовью, которую он сохранил на всю жизнь, хотя не было Саше суждено еще раз увидеть свою любимую...

Саша родился в ассимилированной семье. В лагере он пришел к сионизму, с тех пор оставался верен ему, как любимой женщине. Помню, как мы готовились с Сашей к празднику Симхат-Тора. Сохраняли конфеты, полученные несколько месяцев тому назад в посылке от родных. Мне удалось раздобыть несколько мерзлых картофелин – настоящих картофелин, но твердых от мороза, как воркутинская вечная мерзлота. Саша осторожно оттаивал картофелины по разработанному им рецепту. В канун праздника он прибежал ко мне в барак необычно возбужденный. С видом заговорщика шепнул мне:

– Идем в рентгеновский кабинет.

Саша работал рентгеновским техником, и под видом проявления пленок мы часто запирались у него в лаборатории. По дороге Саша торжественно заявил мне:

– Есть великий еврейский Бог!

– ?

– Сейчас узнаешь, – на мой немой вопрос коротко ответил Саша.

В рентгеновском кабинете на столе почетно стояла бутылка спирта. Над ней почтительно склонился санитар Саши, долговязый молчаливый эстонец. Спиртные напитки в лагере в те годы были большой редкостью, легче было представить себе зека уплетающим рябчика, чем пьющего алкогольные напитки. Если надзиратель подозревал заключенного в том, что он пил спирт (на Севере не пьют водку, в магазинах она не продается, пьют только восьмидесятиградусный спирт), заключенного тотчас же уволакивали в карцер. Подозрительного запаха было достаточно для наказания. По этой причине некоторые заключенные отказывались принимать назначенную врачом настойку валерианы – посадят в карцер, а там докажи, что ты не верблюд...

И вдруг у Саши – спирт, да еще в канун Симхат-Тора, праздника, в который выпить – не грех, а долг. Саша наслаждался моим удивлением. Оказывается, он вместе со своим санитаром подворовывал уголь на больничной кухне. В куче угля Саша наткнулся на бутылку, которую кто-то из поваров, видимо, припрятал, чтобы выпить в ночную смену. Но Саша рассудил иначе. Спирт выпили мы. Молча. Мысленно с теми, кто радовался в этот день не скрываясь. С теми, кто на родном берегу.

Я уже здесь. Когда ты приедешь, Саша?

В 1952 г. я встретился с Сашиным товарищем по институту. Жорж родился в США. В 1937 г. его «левые» родители приехали с детьми в Советский Союз и попросили советского гражданства. Им почему-то отказали, а детям это гражданство дали. Жорж довольно быстро понял ошибку родителей, но она оказалась непоправимой. Во время Второй мировой войны у Жоржа появились какие-то надежды на возвращение в Америку. В эти годы советские власти либеральней относились к бывшим американским гражданам. Жорж зачастил в американское посольство, начал хлопотать о визе. В 1946 г. ему выдали выездную визу. И в ту же ночь его арестовали.

Жорж был евреем, но считал себя гражданином мира.

– В двадцатом веке говорить о национальной принадлежности – дико, – твердил Жорж. Казалось, что убедить его в противном невозможно, но Жорж почему-то часто возвращался к этой теме, пытаясь убедить самого себя. Со временем меньше уверенности было в его голосе, когда он излагал свои планы всемирного государства людей...

Однажды я обратился к Жоржу с провокационным вопросом:

– Жорж, представь себе, что ты в Штатах. Собирают деньги на Корею и Израиль. Одинаково ли ты, гражданин мира, отнесешься к этим сборам?

Жорж промолчал.

Спустя год, мы с ним оказались в другом лагере. Каждый день встречались, подолгу беседовали. И каждый раз он требовал, чтобы я возражал ему, убеждал его – мучительно Жорж расставался со своей любимой идеей и возвращался к тому, к чему был определен судьбой, – к еврейству.

В августе 1954 г. Жоржа увезли в штрафной лагерь. Больше я с ним не встречался.

Жорж был не единственным американцем в нашем лагерном отделении. Разные судьбы привели в Воркуту бывших его сограждан. Так, сержанта американских оккупационных войск в Берлине заманили в восточный сектор Берлина с помощью смазливой девицы, которая пригласила солдата к себе домой. В квартире у этой девицы его уже ждали люди в штатском. А дальше – путешествие на Север. В 1954 г. начали освобождать некоторых иностранных граждан, и наш сержант отправился домой. В 1955 г. я слушал его выступление по радио «Голос Америки» Наверное, в те годы его рассказы о советском лагере казались параноидным бредом, настолько невероятным казался свободным людям рассказ о жутких страданиях ни в чем не повинных людей.

Первая встреча М. Гельфанда с Д. Бартовом. Иерусалим, 1971 г.

Слева направо: Давид Бартов (известный израильский юрист, дипломат и общественный деятель, сыгравший важную роль в координации борьбы за выезд советских евреев в Израиль; в 1964-1967 гг. – сотрудник израильского посольства в СССР), Эта Банд (жена Авраама Банда, репатриировавшегося через Польшу в Израиль), Марина Долгоплоск, дочь Давида Рома (осужденного на многолетнее пребывание в лагерях и ссылке, впоследствии репатриировавшегося в Израиль), Симона Гельфонд, Меир Гельфонд, жена Давида Рома. Давид Ром и Авраам Банд по причине болезни на эту встречу не смогли приехать.

 

Нелегальная сионистская деятельность в Советском союзе 50-60-е годы

(выступление на конференции в Тель-Авивском университете)

Анализ сионистской деятельности в Советской России в период после смерти Сталина невозможен без попыток выяснения национальных, исторических и структурных корней этого движения.

Отношение к еврейству России и сионистской деятельности в этой стране полярно менялось после октябрьского переворота. Так, уже в начале двадцатых годов в журнале «Рассвет» Жаботинский писал о том, что у мирового сионистского движения отсекли правую руку. Под правой рукой сионизма подразумевалась его основная база – русское еврейство. При этом речь шла не только и не столько об административных препятствиях сионизму со стороны советских властей, сколько о духовном вырождении русского еврейства. В те годы в адрес очередного Сионистского конгресса было направлено письмо заключенных-сионистов, которые упрекали сионистское движение в забвении еврейства России и его сионистского движения.

Политика забвения русского еврейства продержалась до 1969 г. А затем отношение к еврейству России фантастически менялось вместе с колебаниями официозной линии. В начале 70-х годов сионистские учреждения, а вместе с ними и бывшие советские граждане в Израиле объявили всех евреев России сионистами и обязались «поставить» в ближайшие годы от полумиллиона до двух миллионов новых эмигрантов. В 1972-1974 гг. в израильской прессе, особенно в русскоязычной, евреи России превратились в спекулянтов, бегущих в Израиль от ОБХСС, в выходцев из преступного мира старой Слободки и Молдаванки. В 1976-1979 гг. в результате некой математической обработки евреи России вообще исчезли и превратились в беженцев от еврейства, в «гомо советикус». А движение исхода из России по той же теории превратилось в движение не то героев, не то полубезумных фанатиков, своими лбами пробивших железный занавес.

Последняя переоценка русского еврейства понадобилась официальным учреждениям и их пламенным адвокатам для того, чтобы переложить на советских евреев вину за громадный отсев в Вене и как-то объяснить заморскому брату провал алии. И все это – вместо добросовестного анализа глубинных процессов, происходящих в еврейской среде в России. Глашатаи духовной смерти русского еврейства отвлекают внимание общественности от того, что одни и те же внутренние процессы в русском еврействе привели его и к алие, и к эмиграции, к процессу исхода из России, тогда как внешние для русского еврейства факторы разделили поток исхода на алию и эмиграцию.

Так как внутренняя сущность русского еврейства не изменилась с 1969 г., можно полагать, что процесс исхода из России будет расширяться, как бы этому ни мешали власти в России, в Америке или в Израиле. Нетрудно понять, что попытки отмежеваться от еврейства России, отсечь его от еврейского народа и еврейского государства оставляют Израиль без основного резерва алии.

Итак, не научно объявлять процесс движения сотен тысяч, народных масс, процесс, который не знает равного в новейшей истории, движением группки суперменов.

Народность корней нынешнего еврейского движения в России кажется особенно очевидной, если учесть непрерывность сионистского движения в России, в случае, когда под непрерывностью понимается не фольклорная или генетическая передача, а преемственность судеб и внутренних процессов. Ведь не принято отрицать преемственность революционных движений в России в 80-90-е годы прошлого столетия от движения декабристов, хотя проследить анкетно эту преемственность было бы, пожалуй, сложнее, нежели связь сионистского движения семидесятых годов с палестинофильством конца прошлого века.

Когда последние заключенные и ссыльные сионисты с помощью Пешковой покидали Россию, Жаботинскому казалось, что на этом закончился сионизм в этой стране. А до 1928 г. в Малаховке существовала сельскохозяйственная школа а-халуца, до 1934 г. в Москве издавалась нелегально на русском языке газета «Ашомер ацаир», до начала тридцатых годов в Грузии существовало нелегальное рабочее и религиозное сионистское движение, до 1940 г. в России действовал подпольный центральный комитет объединенной сионистской партии.

Но мировое сионистское движение было заворожено антисионистскими заявлениями идишистских деятелей СССР и воспринимало их голос за глас умолкнувшего на многие годы народа. Здесь уместно, пожалуй, выразить удивление в связи со странными историческими метаморфозами: каким образом антисионистское коммунистическое идишистское направление в России, по сути, оторванное от еврейского народа и его стремлений, превратилось сегодня в сионистское движение? Увы, историю пишут не факты, а люди...

Вторая мировая война на короткое время прервала сионистское движение в России. Но после войны это движение приобретает поистине массовый характер. Сионистское движение первых послевоенных лет интересно тем, что оно было инициировано молодежью, не получившей никакого национального воспитания, как будто совершенно оторванной от еврейства, но осознавшей для себя национальную и личную безысходность вне рамок национальной и государственной обособленности. И эта молодежь открывает для себя сионизм, сочиняет его заново, как будто Пинскер, Герцль, Усышкин, Борохов, Жаботинский еще не существовали. Массовое участие еврейской молодежи в сионистском движении сороковых годов подтверждается следующим фактом: среди десятков, а может быть, и сотен тысяч евреев, заключенных в спецлагеря в конце сороковых – начале пятидесятых годов, треть составляла молодежь – ученики старших классов, студенты, рабочие, солдаты. Ошибочным мне кажется преувеличивать влияние на еврейство России, и особенно на его молодежь, еврейства западных районов страны. Эти западные евреи, не утерявшие связь с мировым еврейством и сионизмом, держались обособленно от евреев России и в своих действиях замыкались в узкий круг единомышленников довоенного периода. По существу, сионистское движение в России в послевоенные годы развивалось самостоятельно, в полном отрыве от мирового еврейства.

Итак, Вторая мировая война не только способствовала созданию еврейского государства, но и вызвала к жизни массовое сионистское движение в России. После смерти Сталина сионистское движение развилось в период, когда еще не была забыта катастрофа европейского еврейства, которая унесла около миллиона русских евреев. Вместе с тем для русского еврейства смерть Сталина явилась временным избавлением от запланированного окончательного решения еврейского вопроса в России. Эти факторы определили характер национального движения еврейства России. Наконец, сионистский характер движения в пятидесятые годы определялся тем, что сионизм перестал быть фантастической идеологией: сам факт существования еврейского государства и присутствие его институций в России превратили сионизм в реальность для русского еврейства.

Период после смерти Сталина и после ХХ съезда коммунистической партии характерен идейной растерянностью, особенно в среде молодежи. По этой причине именно в эти годы закладываются основы всех последующих диссидентских движений в России. Так, в это время возникает русское националистическое движение (группа Краснопевцева, Емельянова и др.), либерально-демократическое движение (в высших учебных заведениях России – в Московском университете и медицинском институте, в Свердловском политехникуме и т. д.). В эти же годы еврейская молодежь избирает свой собственный, национальный путь, так как уроки мировой истории и сталинской национальной политики не изгладились из народной памяти. Это, a propos, к вопросу о том, «кто от кого произошел – сионисты от демократов или демократы от сионистов». Видимо, оба движения возникли независимо друг от друга, но в связи с общими причинными факторами.

В начале 50-х годов действовал еще один фактор, который, как мне кажется, оказал немаловажное воздействие на еврейскую молодежь. После распада системы сталинских лагерей десятки тысяч евреев вышли из лагерей и тюрем и рассеялись по всей России. В советских лагерях 40-50-х годов, как в прошлом в гитлеровских лагерях, национально-сионистская идеология была ведущей в среде заключенных-евреев. Таким образом, уже в 1955 г. в различных городах России возникли группы, состоящие из людей, связанных общим прошлым, общей идеологией и общими надеждами на будущее. Эти группы вскоре обросли неофитами из молодежи. Такие группы возникли в Москве, в Ленинграде, в Одессе, в Киеве, в Грузии, в Литве, в Латвии и в городах спецпоселений – в Караганде, Норильске, Омске, Воркуте. Одну из таких групп описывает доктор Кауфман в «Записках лагерного врача». Доктора Кауфмана, руководителя еврейства Китая, поразила встреча с еврейской студенческой молодежью в этой сионистской группе. А моих друзей и меня (я был в этой группе) удивило непонимание доктором Кауфманом русского еврейства и его судеб.

Независимо от этих групп, основу которых составляли бывшие заключенные, возникают самостоятельные молодежные группы в разных городах России – в Москве, Ленинграде, Минске, Риге и других городах. Деятельность этих групп в основном имеет все черты последующего движения: распространение информации об Израиле, история еврейского народа и сионистского движения, изучение языка иврит. Пропагандистские материалы были самого различного происхождения и содержания. Журнал выходцев из Китая в Израиле, журнал «Ариэль» и другие материалы, полученные различными путями из израильского посольства, пользовались особенной популярностью. В 1957 г. из Брюсселя с всемирной выставки была привезена книга Ларина об Израиле. Она была как бы ответом на недавно изданную в СССР монографию Григория Плеткина, полную злобы и лжи об Израиле. Книга Ларина до сегодняшнего дня имеет хождение в еврейских кругах и пользуется большой популярностью. Наряду с этими материалами использовались коммунистические газеты на идиш, газета «Кол а-ам», орган компартии Израиля. И в этих газетах находили крохи информации, представляющей интерес для еврейской молодежи. Вместе с тем оказалось, что в частных библиотеках сохранились книги Гесса, Герцля, Дубнова, Пинскера, Жаботинского, Брода и др. Передачи радио Израиля глушились по всей территории СССР, но в Вильнюсе за определенную мзду (и такие методы практиковались) удалось уговорить техника уменьшить глушение на время передач израильского радио. В 50-е годы появляются и материалы еврейского самиздата. Так, с 1956 г. Яков Наумович Эйдельман в десятках экземпляров распространяет свои статьи – «А и Б», переводы дневника Ханы Сенеш, перевод книги о Трумпельдоре, в конце 1956 г. появляется статья о мивца «Кадеш» и т. д.

В 1956-1957 гг. в результате ожесточения режима наблюдается спад во всех диссидентских движениях, тогда как сионистское движение расширяется за счет нового фактора. В эти годы возникает возможность выезда в Израиль через Польшу. Этим путем смогли воспользоваться немногие коренные советские евреи, но сам факт реальности алии наполняет разъяснительную работу новым содержанием и приводит к росту движения. Эти годы для сионистских групп были заполнены поисками женихов и невест и заключениями фиктивных браков. В результате нескольким тысячам удалось добраться до Израиля. В Москве удалось наладить связь с польским посольством.

Одна из форм деятельности в те годы – связь с Израилем. Она регулярно осуществлялась через израильские институции или с помощью туристов, членов делегаций евреев, эмигрирующих в Польшу. Именно таким путем были переправлены в 1956 г. стихи Михаила Байтальского, а позднее произведения Цви Прейгерзона, Цви Плоткина и других.

Событием большой важности для евреев России был фестиваль молодежи и студентов, проведенный в 1957 г. в Москве. Встречи с членами делегации у гостиницы, у московской синагоги, на концертных площадках зарядили сионистское движение на многие годы. Видимо, и членам израильской делегации этот фестиваль дал немало: они искали в СССР социализм, а нашли... сионизм. Встречи членов израильской делегации с советскими евреями, видимо, привели к значительным идеологическим изменениям в самом Израиле.

50-е годы были далеко не безоблачными для сионистских групп в России. Начиная с 1956 г. в среде сионистов прокатилась волна арестов. Вероятно, число арестованных за сионистскую деятельность в те годы превышает число узников Сиона 70-х годов. Аресты проводились в Москве, Ленинграде, Киеве, Минске, Риге, Вильнюсе. Под угрозой ареста была карагандинская группа, в результате кампании преследований она почти распалась. И все же аресты не остановили роста движения. Новые группы возникают в различных местах России. Так, в начале 60-х годов возникают сионистские группы в Московском физико-техническом институте, в Кутаиси, Тбилиси, Баку, Свердловске, Челябинске, множатся сионистские группы в связи с работами в Румбуле и т. д. Развивается еврейский самиздат. Так, в Москве появляется капитальный, пусть далеко не научный труд Марголиса «История еврейского народа», распространяются первые переводы книги Юриса «Исход». Перевод книги почти одновременно был сделан в Ленинграде, Риге и Москве. Рижской группе удается полутипографским способом отпечатать несколько брошюр – стихи Бялика, фельетоны Жаботинского, сокращенный перевод книги Юриса «Исход». Эти брошюры распространяются во многих городах – в Москве, Киеве, Ленинграде. Интересно отметить, что еще в 1969 г. в Ленинграде закончившие ульпан вместе со свидетельством получали в виде награды эти брошюры. В марте 1967 г. брошюры удалось переправить в Израиль, и, по свидетельству одного из ответственных деятелей, факт публикации этих брошюр в России впервые пробил брешь в стене неверия в русское еврейство. В 60-е годы закладываются основы межгородских связей, появляются кое-какие денежные фонды, т. е. возникают основы той структуры, которая характерна для движения после 1968 г.

Вообще сионистским группам 50-60-х годов присущи все черты структурных единиц: целенаправленно планируемая деятельность, привлечение новых членов, распространение, изготовление и хранение пропагандистских материалов, а позднее – создание денежных фондов. Однако члены группы избегали формального провозглашения организации, выборов руководства групп и т. д. Отрицательное отношение к оформлению организаций было связано с противлением бывших заключенных такому оформлению. Да и не было никакой практической нужды в формальном провозглашении организаций, так как группы функционировали достаточно слаженно и без всякого провозглашения.

Новый, необычный подъем движения был связан с Шестидневной войной. В дни войны еврейство России в один миг превратилось в одну большую нелегальную группу. После войны поток пропагандистских материалов захлестнул советскую Россию. В различных группах в рамках самиздата печатались переводы из американских журналов, из западной коммунистической прессы широко распространялись фельетоны Кишона, статья Амоса Кенана, множились и оригинальные статьи, написанные в России – «Письмо русскому другу», «Шестидневная война» и др.

Закрытие посольства перекрыло важный источник информации, но движение в России настолько окрепло, что его уже не мог удовлетворить прежний узкий канал связи. 1967 и 1968 годы прошли под знаком укрепления и расширения существующих групп, налаживания межгородских связей, организации первых ульпанов, размножения фотоспособом учебников языка иврит и т. д.

Сентябрь 1968 г. стал поворотным моментом в истории русского еврейства и сионистского движения в России. Полный провал политики ассимиляции, единодушие еврейских масс во время Шестидневной войны убедили советские власти в невозможности приспособить широкие еврейские массы к советской действительности. С другой стороны, в связи с событиями в Польше и Чехословакии предпринимались меры по так называемому укреплению тыла. Это укрепление тыла выразилось в карательных мерах по отношению к различным диссидентским движениям. Но вследствие внутренней эволюции в России невозможны были широкие карательные операции типа готовившейся в начале 50-х годов депортации евреев. Польский эксперимент Мочара и Гомулки подсказал властям иной путь. Возможно, что польский путь был экспериментом, проведенным не только с ведома, но и по указанию советских властей. Он был как бы проверкой перед проведением советского варианта.

В сентябре 1968 г. власти инициировали в ограниченных масштабах подачи заявлений на выезд в Израиль. Для сионистских групп это явилось сигналом направить основную деятельность на подготовку к эмиграции в Израиль. Из первой узкой струйки выезда в последующие годы вырос поток исхода евреев из России.

Основной структурной единицей движения в те годы стали ульпаны, за которыми стояли более законспирированные сионистские группы, готовящие преподавателей, учебники, пропагандистские материалы. Так, в 1959 г. в Москве действовало более десяти ульпанов. На первых порах ульпаны позволили решить и денежную проблему – скромная оплата за обучение в ульпанах (один рубль за урок) в большинстве ульпанов шла в общий фонд. На эти деньги приобретались пишущие машинки, фотобумага, оплачивалась работа машинисток и т. д.

Самым узким местом в деятельности были учебники иврита. Размножение учебников фотоспособом было трудоемким и дорогостоящим. В конце 1969 г. была проведена разовая авантюрная акция по изданию учебников типографским способом. Было отпечатано 2 000 учебников и словарей к ним. Оплата за эту работу была произведена из фонда московской группы, а затем учебники были распределены по всем городам, где имелись ульпаны.

В 1969 г. были созданы новые организационные формы еврейского самиздата. В различных городах возникли небольшие группы, ответственные за самиздат и его распространение. В результате такой организованной деятельности появилась масса пропагандистских, литературных, исторических материалов. Так, в Москве за 1969-1970 гг. было издано около тридцати книг, многие из которых относились к типу толстых или очень толстых книг («Источник», «Как я охотился за Эйхманом», «Последний из праведников» и др.). Эти книги печатались в количестве пяти-десяти экземпляров, а затем рассылались в различные города, где их заново перепечатывали. В Москве основную тяжесть этой работы несли на себе доктор Эстер Айзенштадт и Лазарь Непомнящий. На «переводческую фирму» Айзенштадт и Непомнящий работали три машинистки в Москве и две машинистки в одном из периферийных городов. Переводы были с английского, немецкого, французского, итальянского, шведского языков. Книга среднего размера переводилась за две-три недели. Переводчики работали бесплатно, но сама публикация книг требовала больших денежных средств. Эти расходы покрывались за счет денежных сборов в ульпанах, за счет продажи деревянных семисвечников, производство которых было налажено в одном из городов, за счет продажи вещевых посылок из Лондона (в то время посылки еще считались общественным фондом). Но этих денег явно не хватало. Неоценимую помощь деньгами оказали движению сионистские группы из Грузии. Связь с этими группами была налажена еще в 1968 г. В 1969 г. только благодаря помощи групп из Кутаиси, Кулаши, Тбилиси удалось наладить издательскую деятельность. А в 1979-1971 гг. группы из Грузии оплатили стоимость судебных процессов, содержание семей заключенных. В те годы еще не было деления евреев на московских, черниговских, грузинских и рижских, хотя уже тогда ощущалась специфика движения в различных еврейских общинах. Окончательное разделение русских евреев произошло позднее, уже в Израиле. Связь с грузинскими группами, естественно, сводилась не только к денежной помощи. Этим группам и их ульпанам выделялись материалы самиздата, учебники. Связь с группами осуществлялась через Михаилашвили, Якобишвили, Менашерова, Цицуашвили.

В начале 1969 г. зародилась новая форма деятельности, которая привлекала широкие массы, особенно молодежь. Речь идет о проводах отъезжающих в Израиль. Хотя эта форма деятельности, как и собрания у синагоги во время еврейских праздников, проводилась открыто, каждые проводы планировались, готовились и отчасти оплачивались нелегальными группами. Влияние проводов на рост движения образно отражает следующий эпизод.

За несколько часов до выезда активистов алии Ю. Винер и М. Гельфонда в Израиль. Аэропорт Шереметьево, 8.3.1971 г. Слева направо: Юлия Винер, Израиль Минц, Григорий Сивашинский, Меир Гельфонд, Вика (сестра Г. Сивашинского). Ниже Г. Сивашинского – Симона, дочка Меира Гельфонда

Как-то писатель Даниэль после освобождения из тюрьмы спросил своего сына:

– Не понимаю, как становятся сионистами?

– Очень просто, – ответил сын, сходи на проводы, сразу поймешь.

В начале 1969 г. случайные связи между отдельными группами и отдельными городами постепенно перерастали в организационную связь. Со временем возникла необходимость в большей координации действий. Именно по этой причине в августе 1969 г. в Москве была проведена официальная встреча представителей групп из разных городов – Москвы, Ленинграда, Риги, Грузии, Харькова, Киева, Орла. На встрече обсуждались следующие вопросы:

1. Организационные формы движения;

2. Формы самиздата и создание единого печатного органа;

3. Разделение деятельности на нелегальную и открытую сферы (группы «алеф» и «бет»);

4. Расширение деятельности ульпанов.

По первым двум вопросам разгорелась резкая дискуссия. Ленинградская, киевская и некоторые члены московской группы настаивали на создании местных организаций с формальным членством и всеми атрибутами организации. Местные организации должны были делегировать представителей во всесоюзную делегацию. Остальные члены московской встречи решительно возражали против формальной структурности и предупреждали, что такая структурность не улучшит практическую деятельность, но приведет к репрессиям по отношению к членам организаций и подвергнет опасности все движение вследствие этих репрессий. На первом заседании решение не было принято, и дискуссия по этому вопросу была перенесена на следующий день. На втором заседании предложение о создании организации было отвергнуто большинством голосов. Несмотря на то, что результаты голосования были обязательными для всех участников встречи, ленинградская и киевская группы создали свои местные организации. Не следует полагать, что противники создания организации были сторонниками полной аморфности. Напротив, во многих городах к тому времени вся деятельность была разбита на секторы, за которые отвечали отдельные люди. Так, в Москве были организованы секторы ульпанов, самиздата, денежный сектор. Эти группы-секторы возражали лишь против формального провозглашения организаций.

Не менее острой была дискуссия по вопросу о создании единого печатного органа движения. Большинством голосов, но не единогласно, было принято решение о создании печатного органа, который получил название «Итон». Были избраны члены редколлегии, представители разных городов. Было намечено место, где технически этот орган должен был функционировать. Так как в Риге обстановка в то время была спокойнее, чем в других городах, и так как там была налажена хорошая фотолаборатория, «Итон» решено было издавать в Риге. Во время встречи было намечено, какие материалы поставят различные города в первые номера «Итона». «Итон», таким образом, не являлся органом местной рижской группы, как об этом нередко пишут бывшие жители Риги, не имевшие отношения к изданию «Итон».

На совещании единогласно было принято решение о разделении деятельности на открытую и нелегальную сферы. По существу, на местах это разделение уже произошло. С осени 1968 г. появились открытые индивидуальные и коллективные заявления. Эта деятельность постепенно расширялась и требовала создания отдельного сектора. Люди, относящиеся к этому сектору, образовали группу «алеф», тогда как нелегальная деятельность относилась к группе «бет». Как и следовало ожидать, такое четкое разделение функций никогда не было реализовано, и деятельность обеих групп тесно переплеталась.

На совещании было решено расширить сеть ульпанов, наладить производство учебников и их централизованное распределение. В результате принятых решений занятия в ульпанах включали не только изучение языка, но и изучение истории еврейского народа и сионистского движения, положения в Израиле, проведение лекций об Израиле с демонстрацией цветных диапозитивов, отснятых и присланных из Израиля открыток. Эта фототека была создана в Риге и пользовалась большой популярностью.

Московское совещание не смогло преодолеть противоречия между отдельными группами, его решения не исполнялись на местах. Однако это совещание было новым этапом в развитии сионистского движения, которому стало тесно в рамках отдельных небольших групп. Оказалось, что движение немалочисленно: по существу, совещание стало необходимым, потому что движение стало массовым. Этот факт был осознан позднее, в конце 1971 г., когда первые тринадцать тысяч новых иммигрантов приехали в Израиль, многие тысячи ожидали своей очереди в ОВИРах России.

Когда движение стало массовым, бывшие заключенные сионисты продолжали играть активную роль, но не они были основной силой движения. Более того, в Литве и Латвии на первых порах многие бывшие заключенные сионисты уклонились от движения и заняли выжидательную позицию, настолько велик был страх перед возможными репрессиями. Основную силу движения составляла молодежь, не получившая еврейского воспитания и пришедшая к сионизму, как нередко к нему приходили ассимилированные евреи, например, Герцль. Не следует удивляться факту активного участия молодежи в движении, так как в любом движении самую революционную часть составляет молодежь, более чувствительная к несправедливости, меньше взвешивающая опасности, больше увлекаемая романтикой борьбы и, наконец, меньше связанная с жизненными благами, которые легко потерять в процессе борьбы. Именно по этой причине средний возраст алии 1971-1972 гг. составлял двадцать шесть лет. Вероятно, по той же причине стареет алия и пока не стареет эмиграция: алия потеряла революционность и романтику, а эмиграция еще сохраняет их. Итак, еврейская ассимилированная молодежь, а не дети из «хороших еврейских семей», т. е. выходцы из сионистской или религиозной среды, составляли основу движения.

Столбовой вехой в движении следует считать открытое письмо восемнадцати еврейских семей из Грузии. Этот документ не был первым открытым документом русского еврейства, и значимость его не только в эмоциональности и блестящем национальном тексте. Значимость этого документа в том, что для израильского правительства этот документ явился сигналом начала массового движения. По этой причине это письмо было зачитано на заседании Кнессета и передано израильским правительством в ООН в качестве официального документа. После публикации этого документа политика замалчивания еврейского движения в России сменилась политикой массивной международной поддержки.

В Израиле и на Западе принято считать, что международная кампания в поддержку советских евреев сыграла основную роль в решении советских властей об открытии границ. Мне кажется, что такая точка зрения необоснованна. Еврейское движение, слабое и маломощное поначалу, набирало силы и уже к концу 1969 г. представляло основную диссидентскую силу в России. Формально еврейское движение не было направлено против советского строя, но, с точки зрения советских властей, оно могло породить непреодолимый поток национальных движений. Легче и проще было расправиться с этим движением путем открытия границ для русских евреев. Широким народным массам России такая акция не казалась потрясением основ, так как ее можно было представить как акцию изгнания из России, т. е. акцию антиеврейскую. Вместе с тем особое положение евреев в России и в мире позволяло представить эту акцию не как прецедент, а в виде исключения.

Решение об открытии границ было принято в конце 1968 г., а вскоре под растущим давлением еврейского движения в России двери были раскрыты шире. Международная поддержка еврейского движения на этом этапе имела значение прежде всего потому, что с ее помощью советские евреи получали информацию о самом движении, о его масштабах и реальности выезда из России. Эта поддержка придавала силы тем, кто боялся борьбы с советскими властями в одиночку. Таким образом, алия из России началась в результате усилий самих русских евреев. Положение несколько изменилось, когда евреи стали предметом торговли между великими державами. И в этот период движение в поддержку русских евреев не оказывает непосредственного влияния на советские власти, оно скорее действует на американскую администрацию, которая вынуждена считаться с международной поддержкой борьбы русских евреев и по этой причине включает этот вопрос в повестку дня при встречах с советскими представителями. И сегодня в вопросе об исходе советских евреев первостепенным является внутреннее давление самих евреев, тогда как международная поддержка имеет важное, но не ведущее значение. Давление количества заявлений о выезде определяет, в первую очередь, политику советских властей.

Конец 1969 г. и начало 1970 г. прошли под знаком количественного роста движения и демонстрации его силы в виде открытых заявлений. Эта кампания достигла своей вершины в ответе московских евреев на официальную пресс-конференцию с участием казенных евреев под руководством пресс-атташе советского правительства Замятина. Сам факт созыва пресс-конференции свидетельствовал о тревоге властей в связи с бесконтрольным ростом еврейского движения. Ответ на пресс-конференцию продемонстрировал властям силу и решимость движения. Пресс-конференция и ответ на нее породили параллельный поток заявлений – в советской прессе печатались письма и заявления казенных евреев, а из различных городов России приходили письма национально настроенных евреев. Разрешения на выезд, выданные некоторым из подписавших письмо-ответ, породили новый поток открытых писем, и только аресты 1970 г. остановили его.

Несмотря на достижения, в движении намечался внутренний кризис, оно раздиралось внутренними противоречиями. Количественный рост движения, введение новых методов деятельности не привели к быстрым результатам, и это явилось причиной разочарования у многих участников движения. Поэтому многие участники движения призывали к обострению борьбы. Так, киевская группа настаивала на проведении открытой демонстрации или голодовки. Уже в 1969 г. кое-где обсуждался вопрос о побеге за границу на лодке, катере, яхте, а позднее была запланирована операция по угону самолета. Подобные слухи будоражили, вызывали непрерывные дискуссии и опасения. Углубился разрыв между сторонниками и противниками оформления движения в организацию. Эти противоречия, вероятно, не оказались тайной для службы безопасности, и она в свою очередь начала усиленно распространять слухи о провокаторах, засланных в еврейские группы. Подозрения подрывали движение. На этом фоне было проведено межгородское совещание в Ленинграде, обыски в Риге, Москве, Ленинграде, Грузии и других местах.

Последний снимок Меира…

Аресты застигли движение врасплох, оно замерло, почти распалось на некоторый период. Так, в Риге и Ленинграде были уничтожены учебники языка иврит и материалы самиздата. Во многих местах были прекращены занятия в ульпанах. Прервались многие связи. Лишь в сентябре 1970 г. начался восстановительный период. Этот этап, хотя и сохранял во многом нелегальный характер, все больше приобретал открытость, демонстративность. Аресты и антиеврейская кампания в советской прессе привели к погромной обстановке в стране. И все же после первых страхов и растерянности оказалось, что сионистское движение достаточно окрепло, чтобы принять вызов властей. Начался новый период в движении – период открытых демонстраций в советских центральных учреждениях, на улице. Этот период характерен не только массовостью алии, но и тем, что еврейское движение оказывает влияние на общественные нормы в мире и в самой России. Еврейское движение в России выходит на широкие просторы мировой политики. Этот период требует отдельного, детального анализа. Такой анализ необходим для того, чтобы представить себе возможные варианты развития событий в ближайшем будущем и до полного исхода евреев из России.

Примечания


[1] Крупнейшая в Советском Союзе пересыльная тюрьма, расположенная в Москве, на железнодорожном узле Красная Пресня.

[2] Вместе с Гельфондом на этап отправили Владимира (Вову) Керцмана и Михаила (Муню) Спивака.

[3] Среди уведенных в «камеру смертников» был и М. Спивак.

[4] Из Харькова прибыли Семен Кенис и Михаил Блюменфельд, а вместе с М. Гельфондом и В. Керцманом, в том же эшелоне, но в другом вагоне прибыл М. Спивак. Кенис и Блюменфельд были осуждены по ст. 54 п. 12 (недоносительство) УК УССР. Хотя они были знакомы с некоторыми членами «Эйникайт», но в состав этой группы не входили и вряд ли знали о ее деятельности.

[5] «Суками», в отличие от «законников», называются воры, ставшие на путь сотрудничества с лагерной администрацией.

[6] Фамилия Давида – Коган.

[7] «Откупить от вахты» – дать взятку «кому надо» за возможность не выходить на работу за пределы жилой зоны лагеря.

[8] Еврей (ивр.)

[9] Да (ивр.)

[10] Мордехай Гецелевич Шенкар (1905-1983) был арестован 2 февраля 1951 г. во Львове за содействие нелегальному выезду евреев из СССР. Осужден Особым Совещанием при МГБ СССР по ст. 58 п. 1-а УК РСФСР (гражданская измена Родине) на десять лет режимных лагерей без права переписки. В результате пересмотра дела в 1956 г. освобожден со снятием судимости. В Израиле с 1969 г.

[11] Речь идет об Аркадии Полонском из организации «2-СУН-1946».

[12] Фамилия Бориса – Альтер.

[13] Это были Алик Ходорковский, Люсик Мишпотман и Вова Керцман.

[14] Фактически, Р.А. Руденко сменил Н. Сафонова на посту Генерального прокурора СССР еще 29 июня 1953 г. и пребывал на этом посту вплоть до своей смерти в 1981 г. (Александр Звягинцев. От первого прокурора России до последнего прокурора Союза. М., 2001).

Некоторые аналитики объясняют смещение Сафонова через три дня после ареста Берии опасениями инициаторов этого ареста – Хрущева и Маленкова, – как бы Сафонов не поднял вопрос о недопустимости ретроактивного применения законов, как это было в марте 1950 г. по отношению к «Ленинградскому делу», «делу ЕАК» и ряду других политических дел.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 4356




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Starina/Nomer3/Gelfond1.php - to PDF file

Комментарии:

Критикус
- at 2015-04-06 18:49:55 EDT
Бесценное воспоминание. А вот членов сталинского юденрата "Антифашистского комитета", все годы существования ругавших сионистов мне вовсе не жалко.
Борис Э. Альтшулер
- at 2010-10-07 09:00:11 EDT
Необычные воспоминания с очень интересным анализом и потрясающими подробностями. После пережитого большинством из нас в 70-е годы наяву, документация и воспоминания воспринимаются в ином ракурсе.
Было бы не плохо использовать опыт борьбы советского еврейства на право выезда в Израиль для актуальной работы с диаспорой. К сожалению, иногда возникает ощущение, что этой героической борьбы не было.

Прекрасный очерк!

Григорий Гринберг
San Leandro, CA, USA - at 2010-10-07 02:52:18 EDT
Громадное спасибо автору за эту прекрасную жизнь, за эту прекрасную работу!

Я принимал участие в алие с 1978 по 1988 год. И тоже пришел из вполне ассимилированной семьи. Как же мало мы знали тогда о настоящей истории советского еврейства и его подвижников. Хорошо хоть сейчас восполнить этот пробел благодаря авторам.

А колебания политики американского и израильского правительств в мой, более поздний, период я знаю не по наслышке – все вточности ложится на анализ автора. Равно, как и споры и разногласия по поводу тактики борьбы, пределов риска, публичности и нелегальности, психологии уже испытавших репрессии на своей шкуре и еще небитых, етс.

Остается пожалеть, что столь блестящей работы нет (а может мне не встретилось) о последнем периоде 70-90 лет и еще раз выразить свою благодарность.

Марк Фукс
Израиль - at 2010-10-03 11:22:59 EDT
Бесценный документ эпохи и учебник истории.
Спасибо за публикацию.

Виталий Гольдман
- at 2010-10-02 18:18:38 EDT
Замечательные воспоминания. И человек Меир Гельфонд был, видимо, незаурядный. В этом номере (пока просто пробежался по страницам) его имя я встречал, по крайней мере, в двух статьях - Алон и Камень. Интересно, специально так получилось или случайно?