©"Заметки по еврейской истории"
ноябрь 2009 года


Артур Штильман

Большая Калужская, дом №16

Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»

Сразу по завершении строительства новых домов на Большой Калужской, артисты Цирка, в их числе и мой отец, заведовавший музыкальной частью Цирка и дирижёр, получили драгоценные «ордера» на вселение в новый дом № 16. Это был второй корпус, воздвигнутый по проекту архитектора Мордвинова, рядом с въездом в Президиум Академии наук – бывшее имение графа Орлова. Согласно легенде граф получил в подарок это имение от Екатерины Второй. (Современные путеводители по Москве говорят, что имение имело владельцев и до, и после Орлова).

Новые дома на Большой Калужской по проекту арх. Мордвинова – дом 12 и дом 16. Между ними, над машиной видны две статуи над будками – въезд в бывшее имение гр. Орлова, теперь Президиума Академии. Фото лета 1940 г.

Господский дом очень хорош и сегодня. По сторонам располагались два флигеля для «людей» – крепостных слуг. В Нескучном саду было много разных беседок, чайных, охотничьих домиков и других уединённых строений в стиле и цветах господского дома – жёлтого с белым. Во дворе дома 16 – в пустом секторе между круглой оградой имения и Палеонтологическим музеем – остался от прежних времён маленький деревянный летний театр, где давались спектакли для увеселения гостей графа. Место было очень романтическим и для Москвы совершенно необычным – парк, старинные строения – в Палеонтологическом музее раньше размещались конюшни и манеж.

Маленький деревянный театр погиб во время войны, когда во двор в 50 метрах от дома упала полутонная бомба. Она явно была предназначена для Крымского моста, но упала примерно в полутора километрах от него. Зенитные батареи в Парке им. Горького помешали немецкому лётчику сбросить бомбу на цель.

Первый Дом Орлова, построенный в Нескучном саду. Современное фото. Ныне Библиотека

О доме № 16 следовало бы написать роман какому-нибудь писателю. Состав жителей дома точно отражал всё советское общество – от «передовиков производства» – рабочей аристократии; военных (но не генералов); служащих различных учреждений до знаменитого кинорежиссёра Ивана Пырьева и его жены – кинозвезды Марины Ладыниной; врачей Кремлёвской больницы Зака и Кулинича; видного чиновника Наркомата по иностранным делам С.К. Царапкина – впоследствии советского представителя в ООН и посла в Западной Германии; будущего посла в Англии во время войны Ф.Т. Гусева; другого видного работника Наркоминдела – профессора Ерусалимского; артистов цирка М.Н. Румянцева (Карандаша), Эмиля Кио, нашего соседа по квартире А.Б. Буше (режиссёра-инспектора манежа и ведущего программы); начальника одной из московских тюрем Соломонова, начальника районного НКВД Орлова; редактора еврейской газеты «Дер Эмес», одного из секретарей Кагановича (по иронии судьбы по фамилии Кагановский) и много других достаточно колоритных личностей.

Настал, наконец, исторический день вселения в причитающиеся нам две комнаты. В третью вселился Александр Борисович Буше с сыном, женой и престарелой матерью. Они были не совсем обычной семьёй. Его жена София Николаевна Дорн-Яблонская была его бывшей партнёршей по выступлениям в номере «Танго-апаш». Сын Вова, на два года моложе меня, был родным его племянником, усыновлённым им, и носившем тогда несколько необычную фамилию – Цвентух. То была фамилия какого-то румынского офицера, женившегося на сестре Александра Борисовича, но вскоре бросившего её и вернувшегося, по слухам, к себе в Румынию. Впрочем, вскоре Вова стал носить фамилию родного дяди и приёмного отца.

Немного отвлечёмся от основного повествования.

Александр Борисович Буше – настоящее имя Александр Ксенофонтович Гнусов – действительно совершенно не соответствовало ему. Буше – фамилия его педагога французского языка в Кадетском корпусе и Александр Борисович взял его фамилию как вторую, но на сцене всегда выступал как Александр Буше.

Был он человеком необычной судьбы. Родился он в 1882 году в Петербурге, умер в Москве в 1970-м.

В 1950 годы он рассказал мне, что его отец был берейтором (объездчиком скаковых лошадей) Петербургского ипподрома, имевшим, понятно, большие связи в великосветском обществе, с помощью которых он устроил своего сына в Кадетский корпус. Однако А.Б. сбежал из дома в 17-летнем возрасте с цирком. Стал цирковым «униформистом», то есть подметальщиком манежа между номерами и помощником на всех подсобных работах на манеже и за сценой. В этой должности он объездил до Первой мировой войны всю Европу – Париж, Лондон, Берлин, Будапешт, Вена. Женился на дочери французского жонглёра – танцовщице на лошади. Вернулся в Россию перед самой Первой мировой войной, после начала которой был мобилизован в кавалерию. В Гражданскую войну под Ригой каким-то странным образом из Белой кавалерии попал сразу в Красную. Его юная жена со своим отцом покинула Россию сразу после Революции. (То, что он мне рассказал тогда, ничего не имеет общего со статьёй в Википедии. Вот выдержка оттуда: «В 1897-1900 гг. наездник на Петербургском ипподроме. В цирке с 1900 года. До 1914 года работал берейтором и дрессировщиком лошадей в частных цирках». Как видно, у Александра Борисовича существовали «запасные» варианты биографии для официальной цели – в этой выдержке начисто исчезли следы его заграничных путешествий и вместо отца берейтором в этом варианте стал он сам).

Потом в бурные 1920 годы он танцевал «танго-апаш» с разными партнёршами в московских ночных варьете и модных ресторанах, и наконец, снова пришёл в Цирк – уже Государственный Цирк – в конце 1920-х. Теперь – как ведущий программу и инспектор манежа. Это пост традиционно назывался по-немецки «шпрехшталмейстер» – то есть «говорящий и заведующий конюшней». Он был тонким знатоком всего, что происходило во время спектакля на манеже – будь то выступления на лошадях, аттракцион Кио, выступления акробатов, жонглёров, гимнастов, клоунов или даже дрессировщиков диких зверей. Он постоянно присутствовал перед занавесом за кулисы у края манежа между двумя рядами «униформистов», зорко следя за малейшими сбоями или неожиданностями, всегда в нужный момент приходил на помощь и находил единственно правильное решение для того, чтобы цирковое «шоу» не прерывалось ни на секунду… Это была незаметная для публики, но исключительно важная функция его работы инспектора манежа. Буше был обаятельным мужчиной, всегда имевшим успех у женщин – настоящий петербуржец с отличными манерами, чем-то напоминавший, как я это понимаю теперь – всемирно известного французского актёра и шансонье Мориса Шевалье.

Буше поставил знаменитый номер с ёлкой в Московском Цирке незадолго до войны. На манеж выкатывался огромный барабан, из которого вытягивалась складная ёлка до самого верха купола цирка. Восторгу детей не было предела! (Тогда же, в середине 1950-х Александр Борисович мне рассказал, что позаимствовал этот номер из Лондонского цирка, который он видел в 1911 году).

***

Казалось, что мы были в исключительном положении – втроём в двух комнатах! Но это только так казалось – на деле с нами жили моя бабушка и мой дядя – брат отца. Ему, виолончелисту Государственного Симфонического оркестра, не полагалось никаких комнат.

30 декабря 1939 года мы, преодолев пешком последний километр от Калужской площади до Второй Градской больницы (трамваи, как и троллейбусы внезапно встали – не было электричества), вошли наконец в новую квартиру. Пожалуй до этого момента мы все не переживали подобного восторга! Свои комнаты! Две! Окно одной комнаты выходило на улицу, другое во двор – с видом на Президиум Академии Наук и Нескучный сад – часть Парка им. Горького. Каждый вечер в хорошую погоду из этого окна можно было наблюдать величественный закат – окно выходило на запад. Впоследствии я полюбил во всех квартирах, где мне доводилось жить, окна, выходящие на запад. Теоретически эта комната в будущем считалась моей, а пока там спали мы втроем. Бабушка и дядя – в «столовой», служившей одновременно и гостиной. Трудно передать, как все мы были счастливы!

Президиум Академии наук, Большая Калужская, между домом 12 и 16

Я же, к вечеру затосковал по нашей старой, такой обжитой комнате у Белорусского вокзала, о чём и сказал со слезами на глазах родителям. К ночи погас свет, и я стал ныть – «Хочу домой!». Мои родители ужасно расстроились – в новом доме отопление не работало. Наконец, я кое-как уснул. Но всё это были мелочи. К вечеру следующего дня, 31 декабря 1939 года, отопление заработало, и мы сели за стол встретить Новый Год, ожидаемый теперь с надеждами на счастливую жизнь на новом месте. Мне даже было позволено впервые не спать до полуночи, чтобы вместе со всеми встретить Новый Год.

Новый 1940 год принёс, наконец, долгожданную относительную стабильность, которую ждали долгие два десятилетия. Теперь в магазинах можно было купить обувь, пальто – словом вещи первой необходимости, которые в 1920-е и 1930-е выдавались по специально распределяемым карточкам («талонам» или «ордерам»).

В доме № 16 все быстро «разобрались по местам». Через несколько недель покинули дом Пырьев и Ладынина. Они получили квартиру без соседей в доме для киноработников на Киевском шоссе. Эмиль Теодорович Кио, получивший комнату на одной с нами лестничной площадке и в одной квартире с Карандашом, переехал в соседний дом № 12 – с другой стороны въезда в Президиум Академии. Он быстро обменял свою одну комнату на две. Это была довольно простая комбинация. Кио зарабатывал по тем временам невероятные деньги – 500 рублей за выступление, которое, правда, занимало целое отделение программы цирка. Для сравнения – музыкант оркестра Большого Театра зарабатывал тогда те же 500 рублей, но в месяц. Кио доплатил столько, сколько хотел владелец двух комнат в соседнем доме, и новым соседом Карандаша стал латыш Витцезол – ответработник какого-то таинственного хозяйственного управления. Витцезол вселился с женой и сыном, но, как показало будущее, у него уже были свои планы – с началом войны его семья уехала в эвакуацию, сам он пропадал где-то, редко появляясь дома, а с возвращением семьи ушёл к новой жене. Бывшая жена возмущалась тем, что все деньги (плата Кио за проданную комнату) оказались в руках исчезнувшего мужа. Но это было уже после войны.

В целом большинство вселившихся семей были счастливы на новом месте. Не один Эмиль Кио расширил свои квадратные метры. Семья будущего представителя в ООН Царапкина сначала получила две комнаты в трёхкомнатной квартире на 5 этаже, но вскоре его тёща обменяла свою комнату в другом районе Москвы (вероятно тоже с доплатой – тёща была зубным врачом) на комнату в квартире своей дочери и её мужа. Я часто бывал в гостях у дочери Царапкина Тани – она была моей ровесницей.

Вернёмся ненадолго в квартиру Михаила Николаевича Румянцева-Карандаша – впоследствии международно-известного клоуна. Он казался странным человеком – всегда был углублён в себя, не обращал никакого внимания на окружающих, если только они сами не обращали на себя его внимания. Он жил цирком, своей нелёгкой профессией, которой он посвящал всё своё время, мысли и силы. Поэтому ни малейших конфликтов с соседями у него никогда не могло быть– он просто жил в другом мире. Его молодая жена была потомком николаевского кантониста – еврейского мальчика, взятого из семьи в возрасте 12-13 лет, прослужившего потом в солдатах 25 лет. Зато он таким образом обеспечил всем своим потомкам право жительства в императорской столице – Санкт-Петербурге.

В квартиру, где Румянцевы получили свои две комнаты, кроме Витцезола, в последнюю комнату вселилась молодая еврейская семья Шварцев с двумя детьми – Лёвой и Цилей. Они были почти моими ровесниками. Мы познакомились и стали приятелями с Лёвой – правда, только во дворе. К себе они никогда не приглашали. Только через много лет я понял почему – их бедность превосходила все возможные представления. С началом войны глава семейства – скромнейший рабочий где-то на заводе – был мобилизован в «ополчение» и вскоре погиб, как миллионы других, в самые первые дни войны. Его жена Оля осталась вдовой навсегда. Но сумела поднять детей – Циля стала провизором в аптеке, а Лёва, отслужив в танковых частях в армии (говорил, что участвовал во вторжении в Венгрию в 1956 году), работал и мирно жил, пока не погиб под колёсами автомобиля напротив дома 16. Это произошло в начале 1960-х. Он переходил ночью улицу и нелепо погиб при почти нулевом движении автомобилей в ночную пору. Было его ужасно жаль, он был славным, общительным парнем, нас связывало детство в нашем таком необыкновенном дворе.

Бывший Манеж, сегодня: Минералогический музей им. Ферсмана

Одними из последних вселившихся в наш дом был полковник Волокитин с женой и тремя сыновьями. Вероятно, он занимал очень большой пост, поскольку был единственным во всём доме, получившим трёхкомнатную квартиру. Вскоре после начала войны он пропал без вести.

После войны, где-то в 1947, арестовали его жену – она была психически нездорова и иногда публично излагала во дворе свои версии происходящих событий. Кто-то донёс, благо двор был большой – пять секций (как говорили – пять «подъездов»), так что и информаторов хватало. Старший сын Волокитиных воевал, потерял ногу в самом конце войны. Средний только был взят в армию, когда война окончилась, а младший – мой приятель Женька – был моим ровесником и в возрасте 13 лет остался без отца и матери. После ареста матери две комнаты из трёх, принадлежавших их семье, были реквизированы и отданы майору МГБ, вселившемуся с двумя сыновьями и женой. Старший сын – Слава – был, на удивление, очень милым и развитым парнем. Мы с ним часто разговаривали, и хотя он не играл в футбол, но нас объединяла любовь к велосипедам – большой редкости в послевоенной Москве. А через восемь лет – в 1955-м Слава погиб – ехал на мотоцикле, едва получив права, и на дороге в районе Даниловской площади наехал на открытый люк без ограждения. Вылетев из седла, пролетел метров двадцать. Никакого шлема у него на голове не было. Его привезли во 2-ю Градскую больницу. Сделали две трепанации черепа, и вроде он шёл на поправку, но как-то вечером почувствовал себя плохо и умер в течение часа… Семья его вскоре выехала из нашего дома. Мать Волокитиных вернулась из заключения и добилась с сыновьями возвращения одной комнаты. Но и это было неплохо – старший сын женился, да и как инвалид войны имел, вероятно, какие-то права. Увы, вскоре она умерла от рака желудка, и мой приятель снова остался лишь со старшим братом и его женой. Закончил ремесленное училище и пошёл работать. Но всё же не сошёл с круга, как некоторые в нашем доме и при живых родителях.

Вернёмся теперь снова в 1940 год.

***

Весной 1940-го стали появляться первые собственные автомобили. Это была «Эмка», советский Форд-М-1. Разумеется, что среди цирковых артистов первым владельцем «автомашины личного пользования», как это тогда называлось, стал тот же Кио. Водить машину он не умел, и у него посменно работали два шофёра. Одним из шофёров был, по совместительству, ассистент Кио и его правая рука в цирке – красавец Боря Корчакевич.

Помнится, как той же весной 1940-го в магазинах стали появляться вещи дотоле невиданные с самой революции – дамские меховые пальто, мужские шубы на бобровом меху, забытая уже целым поколением обувь, а теперь ещё и частные автомобили! Узким местом для модников были костюмы – мужские и дамские, а также мужские рубашки. Тут частный сектор, ещё не до конца истреблённый, пришёл на помощь. Портные и портнихи стали не меньшими московскими знаменитостями, чем их именитые заказчики. В соседнем доме № 13 по Большой Калужской жил «рубашечник» Равич, польский еврей, каким-то образом переехавший в Советский Союз ещё в начале 1930 годов. Он работал на швейной фабрике, а дома, не покладая рук, трудился на всю московскую элиту – носить сшитые им рубашки считалось хорошим тоном. Но все эти жизненные радости были уделом артистической или академической элиты. Большинство людей в нашем новом доме жило исключительно бедно, хорошо ещё, если не впроголодь, как это было почти все тридцатые годы.

Бывшие конюшни Орлова-Трубецких, в 1940-50-е годы – Палеонтологический Музей

Как-то осенью 1940 года я побывал в квартире, где жили Кагановские, о которых говорилось выше. У них было два сына, и со старшим Феликсом мы подружились, хотя он был на четыре года старше и уже учился в школе. Мне же в тот год исполнилось лишь пять – свой первый юбилей я встретил в новом доме. Проснувшись утром и посмотрев в окно, я увидел флаги, развевавшиеся на Президиуме Академии Наук. Я был очень горд тем, что в мой день рождения и первый пятилетний юбилей улицы украшали флаги. Это был День советской печати.

Итак, квартира Кагановских почти не отличалась от комнаты Шварцев на нашем этаже. Кагановский-старший был маленьким и полным человечком с выпученными глазами – казалось, что он чего-то всё время боялся. Он, конечно, знал, чего именно он боялся, но занимаемое им положение служащего ЦК ВКП(б) никак не вязалось ни с его испуганным видом, ни с видом занимаемых его семьёй двух смежных комнат. Там стоял один диван и два стула у старенького стола, а во второй комнате находилась старая кровать и две раскладушки. Зато в доме были противогаз и два фонаря с меняющимися цветными пластмассовыми фильтрами. Мы пользовались ими во дворе для игры «в войну». Интересно, что дети, как и взрослые, не могли себе представить того, что ждёт всех спустя лишь год, но игра «в войну» была чрезвычайно популярной среди детей и подростков.

***

«Какая мелочная меркантильность!» – скажет строгий читатель. «Столько разговоров о комнатах да о рубашках для «высшего света»!. И будет прав. Но только потому, что если и жил тогда, значит не изведал того страха, который всё время пронизывал жизнь москвичей. Страх – как зубная боль – только отпустит и люди начинают оживать, строить планы, думать о чём-то приятном… Такова природа человека. Что же до распределения жилья в Москве, то сколько помню за все 44 года своей жизни в столице – не было все эти годы ничего более важного, чем возможность каким-либо образом раздобыть приличное жильё в перенаселённом городе. Сколько преступлений и человеческих жертв создавала такая ситуация! Самая скромная комната в полуподвале могла стать причиной ареста и исчезновения человека навсегда!

Так случилось перед войной с семьёй моей подруги юности Тани Ингема. Её дядя и мать после потери всего имущества во время революции (они происходили из довольно обеспеченной дворянской семьи) получили две смежные комнаты в полуподвале дома в Телеграфном переулке. Их сосед захотел расширить свою площадь и донёс на её дядю. Тот был арестован, исчез навсегда, а комнату получил доносчик! Это практиковалось очень часто, и не только с комнатами, но и с произведениями искусств, одеждой, мебелью – со всем, что имело материальную ценность. А среди всех ценностей величайшей была ценность жилья. В борьбе за приличное жильё мораль, нравственность, элементарные нормы взаимоотношения людей испарялись сами собой…

***

Лето 1940 запомнилось двумя событиями, свидетелем которых я впервые стал сам. Родители сняли дачу в довольно приятном посёлке Клязьма, стоявшем на реке того же названия. На улице, где мы жили, недалеко находился маленький дом какого-то пожилого русского немца, жившего в посёлке круглый год. Он жил в этом доме со своей дочерью – тихо и скромно, ухаживая за небольшим садом, окружавшим одноэтажное строение. Был он очень дружелюбным, вежливым, всегда здоровался с детьми и взрослыми, проходившими мимо его дома. Как-то утром мы узнали, что ночью его арестовали. Сразу же маленький белый дом стал нести какую-то печать скорби. Дочь его, лет двадцати с небольшим, сидела днём за деревянным садовым столом, закрыв лицо руками. Нам всем было её очень жаль. Интересно, что никому не приходило в голову, что этот человек мог быть в чём-то виноват. Хотя и никто этого вслух не произносил, но разговоры, которые были посвящены такому значительному местному событию, явно носили характер сочувственный к нему самому и его дочери. Вскоре исчезла и она.

Второе такое же событие произошло в самом конце лета на одной из дач, располагавшихся ближе к реке. Там жил один из каких-то важных работников – чуть ли не заместитель Наркома. Был он уже немолодым человеком. Зато его жена была чрезвычайно молодой, а их сын всегда гулял с няней и никогда не подходил к детям, игравшим на улице. Вообще они вели себя обособленно и даже несколько надменно. В одну ночь всё изменилось. Утром я увидел небольшую группу людей на улице, недалеко от их дачи. Все что-то оживлённо обсуждали. Стояло там и несколько взрослых – местных «зимников». Обсуждался, естественно, ночной арест. «Зимники», почему-то, выражали злорадное удовлетворение. Из злополучного дома больше никто не выходил – дом был пуст…

Я так никогда не узнал их имён – ни немца, ни ответственного работника. Но помню хорошо, как они выглядели – немец был сухощавый, с бритой головой, неприметный человек среднего роста. Другой – ответственный работник – был похож немного, как я это понимаю теперь, на Троцкого – темноволосый с сединой, пронзительными тёмными глазами, с бородкой и в пенсне. Были люди и исчезли – как будто никогда не существовали…

Мои сверстники и я помаленьку росли, наш кругозор расширялся день ото дня, и последнее предвоенное лето было каким-то особенным. Вышла книжка для детей, которая называлась «Гибель "Орла"». Она была посвящена гибели военного корабля, если не ошибаюсь в годы Первой мировой войны и расследованию водолазами её причин, рассказу обо всех главных участниках драмы – боевых моряках. Повествование было настолько захватывающим, что мы разыгрывали сцены из книги почти на каждом дне рождения моих приятелей. Душой всех этих представлений для самих себя был мой друг детства Николка – сын маминой приятельницы, как и моя мама – витеблянки. Её муж погиб в 1933 году в железнодорожной катастрофе в Средней Азии. Он был бывшим подпоручиком царской армии и как многие его коллеги перешёл на сторону советской власти ещё в начальный период Гражданской войны. Многие из них, как мы знаем, погибли в годы «великого террора» 1930 годов. Так что, быть может, трагическая смерть в катастрофе на железной дороге была спасением для его семьи? Из его выпуска школы младших офицеров из 24 человек к концу 1940 годов уцелело… трое! Остальные погибли в основном до войны.

Николка был моим другом детства до самых наших студенческих лет. Его неистощимая фантазия создавала для всех окружавших его детей иллюзию реальности истории гибели корабля – он придумывал «декорации», создавая капитанский мостик из одного стула, и все мы начинали верить в происходившие события, описанные в книге. А вскоре вышел и фильм того же названия. В те годы мы никак не могли пожаловаться на скуку. В том же 1940 году друг моего детства чуть не погиб от дифтерита. Второй раз его жизнь была в опасности из-за воспаления аппендицита (почему-то очень частого заболевания у детей в те годы). Его бабушка успела сесть с ним в последнюю электричку под Киевом, где они жили на даче, и привезла его в больницу до начала перитонита. Много раз его хранила судьба. И всё же он умер, не дожив до 38 лет от цирроза печени в 1972 году. Но это была уже другая история.

***

Интересно, что начало Второй мировой войны 1 сентября 1939 года не оставило почти никаких воспоминаний. Все были гораздо лучше осведомлены об испанской гражданской войне. Возможно из-за того, что много испанских детей приехало в Советский союз и детские газеты и журналы, которые читали нам родители, уделяли этому событию гораздо больше внимания, чем вступлению Красной Армии на территорию Польши. Правда, Львов, отошедший Советскому Союзу по Советско-Германскому пакту, запомнился всем нам.

Собственно никто из нас там не был и не мог быть, но кое-кто из артистов цирка был послан туда для выступлений как в цирке, так и на многочисленных сборных концертах для местного населения. Побывал там и Кио. Он рассказывал потом о сказочном изобилии товаров в магазинах Львова в первые месяцы после вступления туда Красной армии. Впервые мы увидели привезённые оттуда немецкие игрушки – автомобили с маленькими электромоторами, работавшими от батареек к карманному фонарю. Это были невероятные игрушечные модели реальных вещей – моторные лодки, грузовики, военные игрушки, не говоря уже о куклах, игрушечных домиках с полным оборудованием и даже одеялами и бельём на миниатюрных постелях! Это было для детей открытием какого-то волшебного мира и первым соприкосновением нашего поколения с западным образом жизни в таком миниатюрном масштабе. О присоединении, лучше сказать полной аннексии Прибалтики мы слышали много больше. Почему-то оттуда приходили тревожные сообщения о похищениях и убийствах военных и гражданских советских людей. Не знаю, насколько это соответствовало истине, но знаю, что один из друзей отца и его руководитель в аспирантуре Московской Консерватории – профессор Григорий Арнольдович Столяров – был назначен главным дирижёром Рижской Оперы вскоре после аннексии Латвии. В начале 1950-х Столяров рассказывал у нас дома, как он с женой в июне 1941-го выбрался из Риги за три часа до вступления туда гитлеровских войск. Он чудом уцелел. Зайдя к главному администратору Оперы на его квартиру, был встречен этим человеком с ужасом, зашептавшим ему: «Что вы здесь делаете! Исчезайте немедленно!» Краем глаза Столяров увидел в комнате под абажуром на столе разостланные карты – местные фашисты уже открыто готовились. В растерянности он с женой вышел на улицу, и тут произошло чудо! Один из последних военных грузовиков взял их на борт, успел уехать и доехать до расположения советских войск, хотя был обстрелян ещё в Риге несколько раз.

  Это сейчас продажа грузовых автомобилей в Москве не проблема. А раньше это было исключено.

***

1940-й принёс много событий, запомнившихся вероятно из-за убыстряющейся динамики развития ситуации в Европе и постепенному осознанию нашими родителями и вообще всеми окружающими нас друзьями и знакомыми факта абсолютной неизбежности войны с Германией. Через много лет, когда мы выросли и читали в 1970 годы мемуары Жукова и других генералов, писавших о том, что нападение Германии хоть и ожидалось, но было «внезапным», мне всегда вспоминался климат 1940 года, когда тема войны была так сказать застольной темой в любой семье, где слушали радио (московское, а не иностранное!) и читали газеты.

Тема «внезапности» была абсолютно несостоятельной даже для детей – военные учения и приготовления не оставались незамеченными нами (детьми 5-6 лет), всеми, у кого не было дефицита наблюдательности или просто элементарного умственного развития.

Несмотря на некоторую стабильность и улучшение жизни многих и многих людей, всё же конец лета 1940 года был тревожным – все очень ясно чувствовали, что, быть может, это последнее предвоенное лето. Приезд Молотова в Берлин в ноябре был снят для кинохроники, и мы много раз видели на экране почётный караул, который обходил Молотов на берлинском вокзале, а затем и некоторые фрагменты его встреч с нацистскими главарями. В кино нацисты выглядели для детского восприятия очень странно – они появлялись перед камерами какими-то взвинченными, неестественно и возбуждённо жестикулировавшими. Словом, несмотря на вполне нейтральный текст, они производили неприятное впечатление. Вероятно, это было потому, что дети слышали от родителей, что всё происходящее на экране – это дипломатия и этикет, а в действительности они злейшие враги нашей страны.

Пока же, мирная жизнь продолжалась.

1940 год был отмечен в Москве небывалым количеством бесконечных «декад литературы и искусства братских республик». Все приезжавшие в Москву музыканты фольклорных ансамблей, танцовщики, чтецы, певцы, писатели получали награды – почётные звания, ордена, иногда даже автомобили, а раз в год избранные получали Сталинские премии.

Детский писатель Аркадий Гайдар написал свою знаменитую книгу «Тимур и его команда», которая была очень популярной среди детей даже дошкольного возраста. Она была проникнута ощущением надвигающейся войны.

Последняя предвоенная зима ничем не отличалась для нас, детей, от всех предшествующих зим. Праздновали наши дни рождения, бывали друг у друга в гостях на ёлке. И всё же, несмотря на тревогу, никто не представлял себе того, как лишь через несколько месяцев круто изменится вся предыдущая жизнь взрослых и детей. Реалистическое, и даже долгое предчувствие несчастья никогда не делает момент его прихода менее неожиданным и трагичным.

***

Весна 1941 была довольно холодной. В мае открылась выставка оружия Красной Армии в Центральном Парке у Голицынских прудов – на аллее, ведущей к главному входу. Выставка была захватывающе интересной для ребят. До этого события мы видели стрелковое оружие только в детских журналах, на картинках в книгах, и, конечно, пистолеты в кожаных кобурах у милиционеров и военных. На выставке были представлены все виды пистолетов, автоматы, пулемёт Дегтярёва и старый модернизированный «Максим», а также гранаты, винтовки, миномёт и средства связи в виде военных телефонов и катушек с проводами. Тяжёлого и зенитного оружия я не помню, но зенитный пулемёт там был. На сиденье этого пулемёта разрешали детям посидеть и офицер крутил карусель вокруг своей оси, как бы «охотясь» за самолётами противника. Но очередь «посидеть» была длинная, и мне так и не довелось поездить на такой необычной карусели. Помню, как один из офицеров давал пояснения к простому барабанному револьверу. Он был уже немолодым и пояснения его были какими-то странными и обескураживающими. Говорил он негромким голосом о том, что немецкие пистолеты гораздо скорострельнее и надёжнее… Для нас это было непонятным и даже огорчительным, так как все дети знали, что «Красная Армия всех сильней» и оружие поэтому тоже должно было быть у нас самым лучшим. Я просил своего отца придти на выставку ещё раз, а потом и третий раз. Он мне не мог отказать. И вот на второй день того офицера я уже не увидел. На его месте стоял молодой, уверенный в себе военный, правда, никаких пояснений он не давал. В целом такая выставка, конечно, не была случайной, и выглядела вполне естественно в тревожном всеобщем ожидании. После четырёх-пяти дней выставка закрылась.

Дворовые мальчишки горланили не стесняясь «неприличные песни», одной из которых была известная «Если завтра война, если завтра в поход…», но переделанная ими на свой текст. Она звучала несколько необычно: «Если завтра война, пушки слепим из г…а, ж..у порохом набьём, всех фашистов перебьём!» Услышав такое, многие взрослые возмущались, но исполнителей «фольклора» это не останавливало. Социальное расслоение двора начиналось с детства. Распевавшие подобные песни были будущей дворовой шпаной, но пока ещё были детьми.

Мы обычно гуляли во дворе со своими мамами или домработницами, если они имелись в данный момент. Так что к таким мальчишкам мы не подходили сами, но они подходили к нам, заговаривали, спрашивали как кого зовут, словом знакомились. Мы держались всё время в поле зрения мам или бабушек. Мы – это кроме меня – моя ровесница Таня – дочь С.К Царапкина, Юра Новиков – сын другого ответственного работника Наркоминдела, дочь Карандаша (М.Н. Румянцева) Наташа, которая была самой маленькой в нашей группе и сын нашего соседа А.Б. Буше Вова. С ним мы прожили в одной квартире 20 лет – до его женитьбы в 1959 году.

Наш сосед – Карандаш в гриме в своей комнате в Цирке

Текучесть персонала домработниц была необыкновенно быстрой. Уходя, они, как правило, у всех хозяек брали «на память» шёлковые чулки, серебряные ложки (не все – обычно одну-две) и ещё какие-нибудь мелочи.

Но у меня с детства была любимая няня Мотя, родом из воронежской области. У неё в Воронеже были сын и дочь, моя ровесница. Муж её был в психиатрической больнице, или как она говорила сама – «в сумасшедшем доме». Перед самой войной она поехала на лето в Воронеж к своим, да так и застряла там до самого освобождения города в январе 1943 года.

А пока, несмотря на холодный май 1941 года, мы стали собираться на дачу.

Я очень любил дачу – там можно было безбоязненно кататься на велосипеде (это был подарок родителей к моему первому «юбилею» – пятилетию в 1940 году). Погода нас не пугала, и мы с энтузиазмом готовились к отъезду в подмосковное Кратово.

Незабываемое туманное утро

То утро помнят миллионы людей. Помнят и никогда не забудут на протяжении всей своей жизни. Как любое большое несчастье, постигающее человека, переворачивает всю его жизнь, меняет её в течение нескольких мгновений, так в то утро произошло громадное несчастье для всей нашей огромной страны, для всех людей её населявших – взрослых и детей, молодых и стариков, людей всех профессий, религий, национальностей, общественного положения, сравнительного достатка или совсем бедных. Гигантская тяжесть навалилась на души всех окружающих – знакомых и незнакомых.

Владимиру Войновичу удалось очень тонко передать ощущение горя, охватившего всю страну, хотя и его герой встретил сообщение о войне в… деревенском сортире! Чонкин, как и его чешский «родственник» Швейк, встретил войну не совсем обычным образом, но сообщение, прозвучавшее по радио действительно застало людей в самых разных, часто неподходящих местах и за самыми разнообразными занятиями.

В Кратове, примерно в двух километрах от станции, мои родители сняли дачу пополам с семьёй маминой подруги детства Марии Борисовны Пастрейтер. Витеблянка, как и мама, она происходила из семьи обрусевших немцев. Её муж Исай Захарович Берлин также родился в Витебске. Он был прекрасным кулинаром, большим жизнелюбом, оптимистом и всегда в хорошем настроении. Работал он начальником пожарной охраны какого-то госучреждения. Мария Борисовна была удивительно тёплым и мягким человеком, любившим свою семью, друзей. Они были замечательной парой.

Начало того воскресного утра, несмотря на пасмурное небо, было самым обычным и мирным, а улучшающаяся погода сулила приятный день. Мы с отцом гуляли по участку, стараясь не прикасаться к мокрым кустам после ночного дождя.

Туман понемногу рассеивался и даже сквозь облачное, белёсое небо стало проглядывать солнце. Отец искал для меня подходящий прут, чтобы сделать из него с помощью бечёвки лук для стрельбы в цель наломанными палочками.

Вдруг, кажется это было около полудня, мама вышла на крыльцо и позвала нас домой. Голос её был очень взволнованным и мы, ничего не спрашивая, двинулись к дому. Смутное беспокойство уже закралось в душу. Что-то произошло…

Мы вошли на застеклённую террасу и услышали по радио заикающийся голос, который, волнуясь, пытался что-то объяснить. Что-то очень важное. Мне уже исполнилось шесть лет, и я не нуждался в «переводчиках», как многие дети («А что он сказал?»). Мне удалось понять, что немцы «вероломно напали на Советский Союз» и что ведутся тяжёлые бои. Я не понимал, почему «вероломно»? Ведь все последние месяцы только и говорили, что о грядущей войне.

Постепенно всё стало ясным – это война… Война… Чувство тяжёлого, непоправимого несчастья охватило всех сразу. Речь Молотова закончилась. Тётя Маруся заплакала, мама и отец молчали, предаваясь своим тяжёлым мыслям. Только Исай Захарович воскликнул: «Ну и что? Ничего страшного! Не первая война в нашей жизни. Устоим! В Гражданскую было хуже, ничего вообще не было, а выстояли! Не унывайте! Всё образуется!». Он покрутил ручку радиоприемника (это был наш 6-Н-1) и вдруг, как будто из соседней комнаты, раздался голос – прекрасно звучащий баритон на великолепном русском языке вещал:

«Русские люди! Германская армия-освободительница несёт вам свободу от жидов и коммунистов! Помогайте успешному продвижению германской армии!» Далее давались толковые советы как именно надо помогать – резать телефонные и телеграфные провода, валить столбы, но «охранять мосты, чтобы армия-освободительница беспрепятственно продвигалась в глубь территории страны».

Такого я не ожидал, и прежде всего не мог понять, как этот немец так здорово говорит по-русски? О том, что диктор был русским, не могло быть даже мысли – как же русский может оказаться в Германии? Счастливая наивность детей…

Голос этот звучал высокомерно и самоуверенно и вселял большую тревогу в души всех слушавших. Исай Захарович почувствовал это, щёлкнул выключателем и сказал: «Да, война будет тяжёлой, может быть, самой тяжёлой, но всё равно мы победим!» Сегодня это звучит немного по-швейковски, но тогда, в те первые минуты, только один человек среди всех слушавших радио (подошли и соседи), ни на минуту не терял своего здорового, естественного оптимизма. Только он оставался жизнерадостным, твёрдым и каким-то надёжным среди всех, впавших в тяжёлую мрачную задумчивость.

Говорил только он один, и сегодня мне кажется, что он правильно сделал, выключив радио в тот момент. Он дал всем передышку, на короткое время дал возможность собраться с мыслями, чтобы приступить к теперь уже другой жизни, которая началась в то утро и длилась без перерыва 1418 дней – как один нескончаемый, кошмарный день.

Исай Захарович так и остался в памяти твёрдым оптимистом, верящим в будущее всех нас, всей огромной страны. Окинув взглядом членов наших семей, он предложил… пораньше пообедать! Конечно, никто не мог и думать о еде, но он проявил твёрдость и тут, заставив тетю Марусю собрать на стол. К ней присоединилась моя мама. Потом налил себе и моему отцу нашедшейся где-то водки, и выпил «За победу!». После обеда он быстро собрался, поцеловал тётю Марусю, попрощался с детьми и поехал в Москву, где приступил к исполнению своих обязанностей начальника пожарной охраны. Новая реальность требовала быстрого освоения техники тушения зажигательных бомб. Отец уехал в Москву следом за ним, а мы стали собирать вещи для отъезда в Москву. Лето кончилось, едва успев начаться. Кончилась и предвоенная жизнь, казавшаяся теперь такой счастливой.

***

Вернувшись в город, вдруг оказалось, что в нашем доме жило огромное количество народа. Люди целый день сновали туда и сюда. Не прекращала хлопать дверь нашего подъезда. Мы жили на втором этаже и каждый приход или уход жильцов был прекрасно слышен, а из окна и виден. Все были очень заняты, и не было видно во дворе даже двух стоявших и разговаривающих – все куда-то страшно спешили.

Начались воздушные тревоги. Пока довольно короткие, как говорили «учебные». Во время тревоги все жильцы должны были покинуть свои квартиры и спуститься в «газоубежище». Никаких действительных бомбоубежищ вообще не существовало. В нашем доме 16 просто не было подвала. То есть он был на довольной большой глубине, но в нём была лишь котельная, и он был совсем невелик. В доме 12, то есть в первом корпусе, как назывались эти дома, также не было никакого подвала. Только третий корпус – дом № 18, где жил «рубашечник» Равич, имел подвал, но это никак нельзя было назвать бомбоубежищем. Назывался подвал «газоубежищем». Подальше от домов, в секторе между территорией Президиума Академии наук и Палеонтологического Музея на скорую руку рыли «щели» – нечто вроде окопа глубиной примерно метра в два с небольшой лестницей-лазом, вырытой в земле с кое-как положенными дощатыми ступенями., и также кое-как покрытой деревянной «крышей», засыпанной землёй. То есть было совершенно ясно, что всё городское хозяйство к войне и воздушным налётам никак не подготовлено.

Дом 18 по Б. Калужской – единственный, обладавший газоубежищем. Фото 1940 года

Пришёл по почте очередной детский журнал «Мурзилка». Он был ещё «довоенным», с совершенно мирной тематикой – «Клоун Руж и клоун Беж». Только следующий поместил на обложке рисунок школы со всем необходимым набором инструментов для тушения зажигательных бомб.

Немецкие самолёты ещё не могли достигнуть Москвы без дозаправки. Скоро все поняли, что когда в сводке Информбюро говорилось о «минском» или «харьковском направлении», это означало, что город уже в руках немцев и нашими войсками оставлен…

В начале июля была объявлена уже настоящая воздушная тревога. Мама меня отправила вместе с бабушкой в «газоубежище» – тот самый подвал дома № 18. Во-первых, до него надо было дойти, во-вторых, подвал никак не мог вместить даже только стариков и детей из трёх домов, Вентиляция была сначала сносной, но потом казалось, что временами воздуха не хватает. Я с детства плохо переносил духоту. Кроме того подвал освещался только синими лампочками. Интересно, что нужно было «маскировать» в подвале, и так закрытом тяжёлой наклонной дверью? Находиться там в бездействии часами было неприятно. Старики вздыхали, дети плакали, становилось всё более душно. К счастью, часа через полтора был объявлен «отбой» и мы смогли покинуть «газоубежище». После этого «дебюта» я твёрдо сказал маме, что больше в подвал никогда не пойду, и если уж бомба попадёт в наш дом, то лучше быть в своей квартире, чем быть засыпанным заживо в подвале, куда по слухам вполне могла хлынуть вода из повреждённых водопроводных и канализационных труб…

Даже когда мы вернулись в Москву в 1942 году после 17-месячной эвакуации, я твёрдо придерживался данного себе слова никогда не покидать квартиры во время налёта.

Москва, 20 ноября, 1942

Перевезя нас с мамой из Свердловска во Фрунзе весной 1942 года, мой отец вернулся в Москву, где продолжал работать на киностудии документальных фильмов, днём и ночью озвучивая с оркестром и диктором документальные фильмы и киножурналы «Новости дня». Летом 1942 было решено, что осенью мы с мамой тоже вернёмся в Москву.

Отец приехал за нами в начале ноября и 7 ноября 1942 года мы погрузились в поезд во Фрунзе, прибыв в Москву почти через две недели. Не так уж долго, по тем временам!

После 17 месяцев эвакуации мы, наконец, снова в Москве. В почти полной темноте (было 5 часов утра) после проверки документов мы вошли в зал ожидания Казанского вокзала. Предстояло просидеть ещё час в темноте – только в 6 утра заканчивался комендантский час.

Частная инициатива упорно не умирала даже во время войны. Точно в 6 утра открылись двери вокзала, мой отец вышел на площадь трёх вокзалов и тут же к нему подошёл моряк, который предложил подвезти куда угодно. Плата – две пол-литровых бутылки водки. Никаких денег. Мы погрузились в ЗИС-101, который как выяснилось по дороге, обслуживал штабного адмирала. Так как Сталин ложился спать около шести, то и все учреждения, штабы, Наркоматы с шести утра тоже имели некоторый перерыв.

Пока адмирал спал, его шофёр занимался частным извозом и, как видно, весьма успешно. Часа четыре он мог спокойно колесить по заснеженной Москве.

Наконец настал великий миг – мы подъехали к своему дому, но въехать во двор было невозможно – он был в глубоком снегу и видны были только узкие пешеходные тропы к подъездам, хотя за ночь и они были порядком занесены снегом.

Калужская показалась больше, чем виделась в прошедшие полтора года в воспоминаниях и снах. Расстояния от дома до дома, ряд особняков на противоположной стороне улицы, занимаемых кожно-венерологическим диспансером – всё казалось большим, чем прежде. Возможно, это была аберрация памяти плюс белый снег, конечно не уменьшавший расстояний и размеров улицы и домов. Стало чуть светлее.

Парадное третьего подъезда открылось легко. Теперь дело было за малым – у отца не было ключа от квартиры. Ключ он, непонятно почему, оставил своему среднему брату, жившему в Балашихе. Понятно, что в такой час он никак не мог появиться в квартире, тем более, что работал мастером на оборонном заводе, а даже мастеру не придти на работу было не так легко. К счастью соседка на третьем этаже нас приютила. В тепле я стал быстро засыпать. Отец позвонил от неё по телефону нашему соседу Александру Борисовичу Буше, ночевавшему в Цирке на Цветном бульваре, и уже где-то в начале девятого он привёз ключ. Но до его прибытия, и до того, как я заснул у соседки, мы с отцом вышли на улицу и вошли в булочную в 1-м корпусе, то есть в доме № 12 (которая, кажется, работает до сих пор), где я увидел за витриной картину совершенно забытую – вся витрина была полна белым хлебом! За 12 месяцев – после отъезда из Свердловска во Фрунзе в марте 1942-го – белого хлеба я не видел. Конечно, счастьем было, что мы никогда не голодали, но встреча с белым хлебом стала праздником возвращения домой! Отец получил для меня по карточкам небольшой хлебец – «французскую булку», как это тогда называлось. Потом она стала, кажется, «русской» или «городской» в годы утверждения «приоритета» – 1948-49. А пока что я сразу сжевал французскую, и мы пришли обратно к соседке, где я заснул не раздеваясь. Через часа полтора мама меня с трудом подняла – Буше уже привёз ключ и мы стали спускаться с третьего этажа на свой второй. Дверь была открыта, в прихожей горел свет, и мы вошли, наконец, в квартиру после полутора лет отсутствия! Комнаты показались тоже больше, чем помнились. Отопления не работало, так как в доме лопнули трубы ещё зимой 1941 года. Летом можно было жить так, а зимой немногочисленные жильцы оборудовали себе печки- «буржуйки», топившиеся чем угодно, с выходом трубы в форточку. Но это было потом. Пока же мы кое-как обогрелись включённым довоенным рефлектором, который, конечно тепла почти не давал. Я уснул и в 12 дня раздался звонок в дверь – мой дядя привёз ключ! Отец обрушился на него, а в ответ мы услышали – «Ну, виноват! Виноват! Бейте меня!». Мой дядя был хорошим человеком и его никто не бил, хотя впоследствии и грозились, но это уже было после войны в Балашихе, когда его хотели побить пьяные просто как еврея. В истории с ключом был промах моего отца, неизвестно зачем оставившего ключ брату.

Кое-как наладив отопление, мы все поселились на кухне, где было теплее из-за горящей газовой плиты плюс от изготовленного устройства в виде реостата с раскалённой спиралью – это работало, пока было электричество. Наш сосед Буше продолжал жить в Цирке в своей гримёрной комнате.

Едва проснувшись в полдень, я ужасно захотел выйти наконец во двор. Каково же было моё удивление, когда я увидел одинокую фигуру моего довоенного приятеля Женьки Волокитина! Он, оказалось, и не уезжал из Москвы. Он рассказал, что от его отца давно не было известий. В общем, теперь у меня был приятель, да ещё довоенный. Мы, конечно, играли в снежки, но ни коньков ни лыж у нас не было. Через три недели я должен был придти с отцом в Центральную детскую Музыкальную школу при Московской Консерватории для приёмного экзамена в подготовительный класс – «нулёвку». Накануне приёмного экзамена Женька попал мне в лоб не снежком, а приличным куском льда. Удар был силён, а ещё больше я испугался. Я заорал от неожиданности и, хотя и плакал недолго, но на холодном воздухе голос себе сорвал. К вечеру я с ужасом осознал, что на экзамене я провалюсь, так как не смогу спеть ничего. А иначе определить наличие музыкального слуха невозможно для ещё не начавших играть на скрипке или на другом инструменте.

Несмотря на отчаянные усилия моей мамы, сделавшей «гоголь-моголь» из тёртого яйца с сахаром, несмотря на молоко, которое так не любил, теплый чай и всё остальное мой голос не возвращался!

Наутро мы с отцом пришли в ЦМШ, находившуюся тогда в Среднем Кисловском переулке, как раз напротив заднего входа в Большой Зал Консерватории. Пришли мы где-то часам к одиннадцати. Раздевшись, подождали несколько минут и нас пригласили войти в кабинет директрисы школы Екатерины Ивановны Мамолли на первом этаже. Школа была практически пустой – большинство учеников ещё находилось в эвакуации в Пензе.

Мамолли оказалась очень любезной старой дамой, – прямо из XIX века. Она была, вероятно, ровесницей Рахманинова, если не старше. Вместе с ней в кабинете находилась Вера Николаевна Надеждина, преподававшая теорию и сольфеджио в младших классах. Отец рассказал им о потере голоса, но всё же они захотели попробовать заставить меня повторить голосом звуковысотность нот, игравшихся по одной на рояле. Конечно, из этого ничего не получилось. Несмотря на все усилия, я мог извлечь лишь невнятный сип. Тогда они спросили отца, действительно ли у меня есть музыкальный слух? Отец их заверил, что, конечно же, есть и что он сам это проверял неоднократно. Оставалось лишь «отгадывание нот», то есть меня заставляли стоять спиной к пианино, а затем находить самому взятую Надеждиной клавишу на клавиатуре. Сначала по одному звуку, а потом по два и больше с определённым ритмом. Этим отец занимался со мной дома ещё до войны, и я очень легко выполнил эти задания. Проверка ритма дала также положительный результат. Насчёт слуха они всё же поверили моему отцу на слово, так как абсолютный слух может быть определён только при воспроизведении голосом ряда нот определённой звуковысотности или какой-либо мелодии или песни. После столь недолгого «экзамена» Мамолли сказала, что я буду зачислен в подготовительный класс на оставшиеся полгода, а после полугодового экзамена всё будет ясно. Если всё пройдёт хорошо, то я буду переведён в первый класс уже в качестве полноправного ученика ЦМШ. Пока же я должен приходить в школу три раза в неделю начиная с 11 января. В программе занятий было сольфеджио, начало теории музыки, то есть умение читать и писать ноты, элементарное знание тональностей и нотного письма со всеми главными терминами. Пока на слух, так как большинство из класса в шесть человек читать ещё не умело. Кроме того Вера Николаевна должна была нас знакомить с музыкальной литературой, доступной на первых порах нашему пониманию, то есть с короткими пьесами Моцарта, Шумана, Шуберта, Бетховена, Мендельсона, Чайковского. Всё это приводило в огромное волнение, и я с нетерпением стал ждать окончания каникул.

Москва на военном положении

Это произошло ещё до нашего возвращения в Москву. Город в ноябре 1942 года официально был уже не на осадном, а на военном положении. Фронт находился в районе Наро-Фоминска, немногим более 45 км от Москвы. Поэтому въезд в Москву был по-прежнему строго лимитирован для кого бы то ни было и был разрешён только по специальным пропускам. Нам с мамой несказанно повезло – новый знакомый отца, наш добрый ангел Михаил Павлович Яблонский, директор одного из московских предприятий, работавших на военные нужды, сумел достать для нас с мамой драгоценные пропуска для въезда в Москву.

Как выглядел город в это холодное и суровое время?

Прежде всего – у Калужской заставы стояли противотанковые заграждения с колючей проволокой (со свободным пространством для автомобилей и маленького пешеходного движения). Гражданские автомобили ездили только в направлении Внуковского аэродрома, проезжая мимо наших окон. Это были в основном машины посольств – с флажками США и Англии.

Совершенно необычно выглядела Крымская площадь. Всё пространство от зданий архитектора Казакова до станции метро «Крымская площадь», то есть во всю ширину Садовой стояли противотанковые «надолбы» – сваренные крест-накрест три-четыре куска рельс, примерно в полтора метра длинной каждая. Они стояли рядами и образовывали систему заграждений. Это было южное направление, хотя главная опасность угрожала с северо-запада, со стороны Ленинградского шоссе.

В самом первом доме на улице Горького перед площадью Белорусского вокзала (мы называли его «Дом Лебедева-Кумача» – на доме была мраморная табличка с оповещением, что в этом доме жил и творил поэт) все окна верхних этажей со стороны Ленинградского шоссе, то есть на торце дома, были закрыты кирпичной кладкой с небольшими амбразурами для пулемётов Мы не бывали дальше Белорусского вокзала, но после моста над железнодорожными путями, в начале Ленинградского шоссе вся дорога была в противотанковых «надолбах», колючей проволоке, каких-то накопанных холмов, стен, – чувствовалось, что здесь могли начаться бои в любую минуту. Это выглядело грозным предупреждением всем – Москва ещё на военном положении и положение пока очень серьёзно.

Впрочем, как это ни странно, укрепления меня лично даже как-то успокаивали, да к этому времени уже совсем не верилось, что немцы смогут достигнуть этих мест – перелом начался не только на фронтах, но и в сознании людей.

Колючая проволока в ширину Садовой улицы дополняла линии возможной обороны на Крымской площади. Это место запомнилось потому, что в школу приходилось ездить на трамвае № 10 от круга его разворота напротив Второй Градской больницы, недалеко от нашего дома. Потом нужно было сделать пересадку на трамвай № 42 на Калужской площади и на нём уже ехать до станции метро «Крымская площадь». После этого – сесть в метро и ехать до Библиотеки им. Ленина, а затем уже пешком до Арбатской площади. Лучшим вариантом был конечно 4-й троллейбус, долженствующий ходить от Калужской заставы, до улицы Горького – у гостиницы «Националь» он делал разворот. Но троллейбус ходил очень редко, а если ходил, то у него постоянно на развилках воздушной сети слетал «башмак» – небольшое приспособление на конце оглобли, соединяющее электромотор троллейбуса с воздушной электрической линией. Водители троллейбусов, большей частью молодые женщины, чертыхаясь каждый раз, брали молоток, влезали по лестнице на задней стенке троллейбуса – почти на его крышу и лупили молотком по проклятому «башмаку», пока он не вставал на место. Иногда уже через 100-200 метров он снова слетал на другой развилке воздушной электросети. А иногда просто не было электричества, и троллейбусы вставали на неопределённое время. В метро, по крайней мере, не было как «башмаков», так и перерыва с подачей электричества.

«Башмак» был сущим бедствием до самого 1947 года, когда к 800-летию Москвы вышли новые дюралевые троллейбусы и автобусы ЗИС с дизельным мотором. Москва выглядела очень серой – погода была также почти всё время пасмурной – кажется до самого Нового 1943 года.

Противотанковые заграждения начали снимать и расчищать улицы для нормальной жизни не раньше февраля-марта 1943 года. Помню это потому, что у меня как-то страшно разболелся зуб, и мама отвела меня в детскую поликлинику на Калужской площади. Там врач въехал мне прямо в зубной нерв иглой бормашины. От страшной боли я убежал из кресла и ни за что не захотел вернуться к врачу. Боль немного утихла, и мама решила меня везти наудачу к её зубному врачу – Мэри Абрамовне Миллер, у которой лечилась с 1927 года. Помню точно, что мы уже сели в троллейбус, довезший нас почти до площади Маяковского. На моё счастье Мэри Абрамовна находилась с семьёй в своём доме, старом московском особняке во дворе «доходного дома». Она никуда не уезжала из Москвы. Мамин доктор положила мне в зуб мышьяк, зуб успокоился, и я мог снова заниматься своими делами и занятиями – дома и в школе.

Этот эпизод поездки на троллейбусе по Садовому кольцу ясно говорит о том, что уже к весне 1943 года Садовое кольцо приобрело вид и состояние, вполне приемлемое для прохождения транспорта. Только теперь начинает доходить до сознания – какие нечеловеческие усилия были нужны, чтобы разобрать полутонные «надолбы» на многих улицах и площадях Москвы, разровнять и очистить от снега и завалов проезжую часть – и всё это в зимнее время и ценой главным образом тяжелейшего физического труда, практически почти без участия механизмов. Кто были эти люди? Днём мы не видели никаких работ по разборке укреплений, Значит, это происходило ночью? Почему? Работали ли там заключённые или немногочисленные тогда пленные немцы? Последнее маловероятно. Значит – либо заключённые, либо женщины по «трудовой повинности», то есть мобилизованные на любые тяжёлые и сверхтяжелые физические работы. Кто о них вспомнит? Наверное, участие женщин в великой войне сыграло не меньшую роль в тылу, на заводах, или вот на таких работах по всему необъятному Союзу, чем тяжёлая и смертельно-опасная каждодневная работа солдата на фронте.

***

С нашим постоянным маршрутом и ожиданием 42-го трамвая на Крымской площади связано одно грустное воспоминание. Оно относится к марту 1943 года. Как-то мы с мамой, как обычно стояли в большой толпе ожидавших этот трамвай, шедший от Новодевичьего. Было почти темно. Вдруг из метро вышел мой отец. Он был почему-то в тот день в кепке, несмотря на мороз. Было видно, что он чем-то очень расстроен. Я всегда угадывал его настроение по виду стекол его очков. Они, каким-то таинственным образом давали мне знать совершенно точно о его настроении в данный момент. В тот вечер его очки выглядели как-то особенно грустно. Он увидел нас, и подойдя сказал упавшим голосом: «Умер Рахманинов…». Я был совершенно уверен, что Рахманинов, знаменитый композитор и пианист жил в Москве. Странно, что при моей любознательности я не знал о нём ничего, кроме его музыки. Я даже думал, что он жил в доме композиторов на Малой Миусской улице. Впрочем, от кого я мог бы что-либо знать? Только от моего отца, конечно. Моя же логика была такой – «Концерты Рахманинова в его исполнении часто звучат по радио, – значит, он живёт в Москве!» Через несколько дней я спросил отца, когда будут похороны Рахманинова? Он ответил, что не знает. Тогда я стал спрашивать – почему он не знает? Ведь Дом композиторов находится недалеко от Белорусского вокзала?» «Какой Дом композиторов? Он умер в Америке!» «Так значит он жил не в Москве?» «Москва… да нет же! Он жил и работал в Америке после Революции». «Уехал после Революции? И так всегда и жил там?» – продолжал я доискиваться истины для себя самого. «Ну, да. Там и жил». «А как же его музыку играют, и его концерты передают по радио? Разве они записаны на пластинки не в Москве?» «Нет, в Америке» – моему отцу всё меньше нравились мои вопросы. Он положил конец моим расспросам очень просто: «Его концерты передаются по радио потому, что он великий композитор и великий пианист. Недавно он пожертвовал для Красной Армии чуть ли не миллион долларов для приобретения в Америке необходимых санитарных машин и ещё чего-то, очень нужного и важного. Видишь – в такое время он был настоящим патриотом! Ну, а уехал тогда потому, что многие из интеллигенции тогда уехали – по разным причинам. Жизнь была очень трудной и ... Я рад, что ты любишь слушать его концерты по радио». На том пока, на время конечно, закончились мои расспросы о Рахманинове.

В 1945 году, сразу после войны вышел номер журнала «Советская музыка», посвящённый почти целиком памяти Рахманинова. Там мы впервые прочитали о Суанах – американских друзьях Рахманинова, говоривших по-русски. Словом, мир в котором жил Рахманинов начал будить мой нездоровый, по советским понятиям, интерес к музыкальной жизни в Америке, её симфоническим оркестрам, от которых сам композитор был в восторге. Невинный интерес к игре великого пианиста и композитора вёл к совершенно ненужному интересу о многих других, сопутствующих жизни Рахманинова в Америке, вещах. Я, конечно, понимал, что нужно соблюдать меру и не особенно распространяться на эти темы в школе. Только в возрасте17-18 лет я, с тремя своими единомышленниками стал обсуждать все эти захватывающе интересные вещи, несмотря на мрачнейшую атмосферу в Москве начала 1950-х. Пока же шла великая война, а до Победы было ещё далеко – больше двух лет…

Центральная музыкальная школа

После каникул, 11 января 1943 года, я пришёл, ужасно волнуясь, в сразу полюбившуюся мне школу. Она имела какой-то непередаваемый аромат прошлого в сегодняшнем дне. Это был волшебный остров, где кроме музыки занимались и другими школьными предметами, но в течение дня можно было слышать величественные звуки фортепианных Концертов Листа, Рахманинова или Чайковского. Старое здание хорошо резонировало. Школа казалась дворцом из сказки – её уютный маленький зал с небольшой эстрадой и настоящим, как в театре занавесом, с настоящей артистической комнатой за сценой (она же была школьным классом № 2). На втором этаже, кроме зала были большие классы-кабинеты для занятий по физике, химии, естествознанию, географии. Всё было таинственным и казалось безумно интересным, даже внутреннее устройство старинного особняка.

После входа с крыльца в школу, справа находилась раздевалка, миновав которую мы попадали в довольно большое помещение – холл – с высоким потолком и господской лестницей, ведущей на второй этаж. За правой дверью первого этажа помещалась учебная часть и кабинет директрисы. Левая дверь вела в полуподвальный коридор, в котором находились основные классы для занятий по специальности. После первого маленького марша лестницы в холле, были двери в довольно большой класс для многих целей, в том числе и для занятий по специальности. Это был класс номер один. Затем, на втором этаже находился зал и ряд уже описанных классов. В зале два раза в неделю мы занимались ритмикой, то есть проделывали под музыку гимнастические упражнения, ходили в темпе меняющихся ритмов, словом ритмика всем нравилась. В обычное время, если не было занятий по ритмике, в зале рядами стояли тёмно-синие бархатные кресла – в сочетании с портьерами на окнах также создававшие какую-то трудно передаваемую, но такую сладостную атмосферу уютного концертного зала. В самом конце коридора второго этажа была таинственная дверь. Иногда она была не заперта. Это была дверь на заднюю лестницу, ведущую в подвал, которую тогда называли «чёрный ход». Мы немного побаивались спускаться по ней, так как она была плохо освещена и без окон, а потому казалась такой таинственной…

Как-то моя мама пришла за мной раньше, чем окончились занятия, и заглянула в щёлку двери. Она увидела меня сидящим и глупо-улыбающимся. Причины было сразу две – новая куртка и брюки, специально сшитые для меня по поводу вступления в ряды учеников ЦМШ, и громадное удовольствие, испытываемое каждый раз, когда Вера Николаевна играла на пианино короткие пьесы. Играла она в «кондукторских перчатках», то есть в перчатках с отрезанными верхними концами для пальцев, так как в классе было очень холодно. Я же холода не чувствовал, так как мои длинные брюки – главный предмет гордости и счастья – были сшиты из шинельного сукна и в них было очень тепло. Они были светлыми, а куртка чернильно-синяя из шевиота. Я чувствовал себя как в «новом наряде короля», только вполне реальном.

Наконец состоялся и первый урок на скрипке. Мой учитель – старый приятель отца Израиль Маркович Ямпольский в ЦМШ не приходил, а мы должны были приходить к нему домой. Он жил в большом доме недалеко от Театра Станиславского и Немировича-Данченко, в одной квартире со своим отцом, профессором Консерватории по классу виолончели Марком Ильичём Ямпольским. Из коридора, где мы сидели на стульях в ожидании урока, через открытую дверь была видна гостиная Марка Ильича, поражавшая воображение всякий раз, когда мы приходили на урок. Стены там были светло-синими, их украшали старинные бра, люстра – пушкинских времён. Мебель была из красного дерева с бронзовыми вставками: львами и какими-то другими украшениями, словом то, что сегодня называется «антик». Не знаю, каким образом Марк Ильич собрал и сохранил подобную коллекцию мебели в то тяжелое и голодное время.

Войдя в часть квартиры моего учителя, где должен был проходить первый урок, мы с отцом оказались в маленькой комнате. На раскладушке лежал молодой парень, читавший газету об окружении немцев под Сталинградом. Он выглядел лет на 18. Это был Леонид Коган, будущий всемирно известный виртуоз. Ему ещё предстоял долгий и тяжёлый путь к мировой известности. Его мама работала, то есть считалась домработницей у Абрама Ильича Ямпольского, а сам Лёня, как его тогда все звали, ночевал то у Израиля Марковича, то на кухне с мамой в квартире Абрама Ильича, то у каких-то других знакомых. С осени 1943-го в квартире Абрама Ильича часто ночевал ещё один «постоялец» – Игорь Безродный, живший за городом в почти неотапливаемом помещении. Квартиры Ямпольских были якорем спасения, и не только для этих двух будущих выдающихся советских скрипачей.

Мой первый урок продолжался минут двадцать. По открытым струнам скрипки я уже умел водить смычком, Израиль Маркович показал, как надо правильно стоять, задал выучить несколько гамм, пока лишь в одной первой позиции, а также несколько упражнений из «Школы для скрипки» Шарля де Берио. Уповая на моего папу, мой первый учитель решил не утруждаться, а так сказать разделить работу «пополам» – на основную домашнюю под руководством отца и на свою, контролирующую мои домашние занятия. Мой отец занимался со мной в свободное время, но так как был очень занят, то основную работу со мной вела мама, никогда на скрипке не игравшая, но зорко следившая как за моими действиями на уроке, так и за работой учителя с другими учениками. В итоге все наши мамы стали специалистами-репетиторами на скрипке, фортепиано и виолончели, то есть на всех инструментах, на которых учились играть их дети. Это были «мамы ЦМШ» – славный отряд родительниц, без которых история нашей жизни да и история ЦМШ были бы совсем другими. Вот некоторые из наших мам: Лялика Бермана, Вовы Ашкенази, Вити Данченко, Нины Бейлиной, Вали Жука. Если читатель встретиться в мемуарах Лазаря Бермана с неодобрительными замечаниями по адресу своей мамы (сегодня уже нет в живых не только мамы, но и самого Лазаря Бермана), прошу читателя поверить на слово, что если бы не усилия его мамы, то Берман никогда не стал бы всемирно известным пианистом.

Очень скоро Ямпольский сказал моей маме (со мной он разговаривал как бы через переводчика, прямо ко мне никогда не обращаясь – непонятная и сегодня странность), что скоро будет прослушивание, на котором мне надо играть по выбору комиссии(!) любую гамму. Это через полтора месяца после начала занятий?! Можно сказать с нуля. Но делать было нечего и надо было играть. Как я играл – не помню, помню только, что сначала очень волновался, а потом разозлился и стал играть гаммы вполне прилично, неплохим звуком и достаточно чисто. В общем, зачётное прослушивание я прошёл. Теперь мой учитель задал мне несколько пьес в две-три строчки, которые следовало приготовить уже для настоящего экзамена для перехода в первый класс в начале мая. Пьесы должны были исполняться в сопровождении фортепианного аккомпанемента и, естественно, наизусть.

До весеннего экзамена произошли два события, напомнившие всем нам, что война продолжается.

Несмотря на кажущееся спокойствие, немецкие войска всё же были ещё совсем не так далеко от Москвы, и нацистская авиация вполне могла достичь столицы в радиусе своего действия. В апреле-мае 1943-го я был свидетелем двух воздушных тревог. Первая началась часа в два ночи. Погас свет. Отец был на студии в Лиховом переулке. Я твёрдо сказал маме, что никуда не пойду и лёг спать. Ночью я слышал отдалённую стрельбу, но настоящей близкой стрельбы или взрывов слышно не было. Проснувшись около восьми, я позвал маму. «Отбоя» как видно не давали. Мама включила радио. Громко звучал метроном, отмеряя секунды. Вдруг внезапно объявили отбой. Я был рад, что выдержал характер и не пошёл в подвал соседнего дома. Моя бабушка вернулась из убежища и была очень недовольна тем, что я проявил такое упрямство, а мама не настояла на моём уходе в убежище вместе с ней.

Второй налёт, вернее попытка налёта на Москву, была в начале мая. В тот раз отец оказался вечером дома. Мы спустились в подъезд, где провели всю ночь – до шести утра. Почему-то считалось, что парадное дома – самое безопасное и надёжное место при налётах. К нам присоединилось несколько мидовцев, живших на верхних этажах, в том числе жена С.К. Царапкина Наталия Георгиевна. Её мать и дочь Таня находились пока ещё в эвакуации – где-то под Куйбышевым.

На этот раз тревога была объявлена заранее около полуночи. Сначала всё было тихо. Внезапно началась чудовищная стрельба из зениток. Ближайшие орудия стояли в Парке культуры в Нескучном саду, примерно в 300-400-х метрах от нашего дома. Трещал зенитный пулемёт на крыше дома № 12, но главная стрельба была из всех зенитных батарей, которых в одном Парке было не меньше 8-10-и. Пол под нами ощутимо реагировал на залпы орудий. С шипением падали на землю раскалённые куски снарядов, взрывавшихся высоко в небе. Прожектора неутомимо работали, и стало здорово светло. Внезапно всё стихло. Вдруг, вдали стал нарастать гул самолётов. Естественно, первое, что можно было предположить – это приближаются немецкие самолёты! Гул нарастал и становился совершенно адским. Все сжались в комок… Я стоял в нише, где до войны находилась батарея отопления. «Сейчас, – думал я, – сейчас они будут над нами и сбросят свои бомбы…» Собственно, человек в такие моменты не рассуждает – почему вообще это должны были быть немецкие самолёты? Ведь никто из нас на фронте не был и не мог отличить звук самолётов наших от вражеских? Второе – почему именно в этот момент именно на нас должен упасть весь смертоносный груз бомб? Но мы все только слышим звуки и реагируем на происходящее по-своему. Это было неприятно. Не то, что страшно, а просто очень неприятно. Зенитные батареи делали своё дело так добросовестно, что ни один немецкий самолёт к Москве не прорвался. Если бы мы могли спокойно подумать, то сразу бы догадались – самолёты, шедшие на бреющем полёте очень низко над Москвой были наши, потому что пока они летели, зенитные батареи молчали!

Наутро говорили, что у немцев был запасной план бомбёжки или попытки бомбёжки Ярославского авиастроительного завода, который немцы строили (или модифицировали) по договору 1939 года. Уж они-то точно знали все воздушные подходы к заводу! Но они и туда не смогли прорваться и вернулись к себе ни с чем. Надо сказать, что ПВО Москвы была на высочайшем уровне по своей организации и координации. Не знаю, много ли давали для защиты от воздушного нападения подвешенные на тросах на высоте от 300 до 500 метров воздушные заграждения в виде дирижаблей и просто больших цилиндров, но с того времени я возненавидел все висящие в небе большие предметы.

В 6 утра объявили отбой, и я с несколькими мальчишками из других подъездов сразу же начал обследовать осколки, сплошь покрывшие весь асфальт нашего двора. Осколки были ещё горячими. Я взял несколько маленьких, остывших себе на память. Они хранились у меня много лет, наверное, до переезда на новую квартиру в 1962 году.

***

В середине мая, довольно скоро после последней воздушной тревоги, я пришёл в класс на втором этаже школы для своего первого экзамена. Там сидело несколько преподавателей: виолончелисты, скрипачи, пианисты. Теперь я почувствовал, что достаточно хорошо подготовлен и без всякого волнения исполнил свои пьесы, причём в одной из них пианистка умудрилась меня потерять и я «поймал» её уже в другом месте пьесы, куда она «ушла» без меня, но сделал это довольно ловко. Это вызвало улыбку одобрения у всех сидевших в классе. Мне сказали «спасибо» и я был свободен. Через несколько дней нам позвонили из школы и сказали, что я успешно прошёл экзамен и переведён в первый класс.

Мой учитель из школы ушёл, так как преподавал ещё и в Музыкальном училище при Консерватории – «Мерзляковке». Я был определён в класс Анны Яковлевны Зильберштейн, в прошлом ученицы Столярского в Одессе, а потом студентки А.И. Ямпольского в Московской Консерватории.

Предстояло лето, но наши самоотверженные мамы продолжали интенсивно заниматься с нами заданным на лето репертуаром, этюдами, гаммами и пьесами. Одна из наших мам, правда мама одной старшеклассницы, стала давать частные уроки (!) детям, игравшим на скрипке, не будучи сама никогда ни скрипачкой, ни вообще музыкантом! Такие чудеса бывали потому, что наши матери действительно полностью жили нашими делами и нашими занятиями, с трудом успевая заниматься домашним хозяйством, а многие и работали.

Как это ни странно, но сегодня мне, и не только мне, кажется, что нашими самыми счастливыми школьными годами были именно годы, проведённые в старой ЦМШ, в Среднем Кисловском переулке. Шла страшная война, гибли миллионы людей, а в старинном особняке дети играли свои этюды, упражнения, ученики постарше – уже целые концерты для скрипки, фортепиано или виолончели. Часто за окном шёл крупный снег, а мы, учась уже во втором классе, пели старую немецкую песню о «ёлочке зелёной»:

O, Tannenbaum, o, Tannenbaum

Wie grün sind deine Blätter!

Миром и покоем веяло от этой рождественской песни, и трудно было представить себе, сидя в уютном и тёплом классе на втором этаже зимой 1944 года, что до окончания войны ещё год и четыре месяца, и что после войны нас ожидают такие события, о которых пока никто из нас и наших родителей, даже и не догадывался.


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:
Надежда Кожевникова
Денвер, США - at 2012-10-11 05:04:29 EDT
То что Артур Штильман написал про ЦМШа - это супер класс. Нас с ним разлеляло как бездна то что он заканчивал уже ту школу, а я только туда поступила, в нулевку. Артур знает, в шесть лет. Нас туда привели наши мамы, особенные мамы,неистовые, национальность вряд ли следует определять. Такие мамы готовы были жертвовать всем для будущего своих детей. И драли с них шкуру как палачи. Но если карьера музыкальная Штильмана состоялась , то моя - нет. Я, пожалуй, единственная в своем классе сменила професссию. Но этот навык труда, жестокая дисциплина, отвественность, ценимая как редкость свобода, вбвита в мой хребет навсегда. Спасибо той щколе После такой закалки я отыхаю всё жизнь.
Йегуда Векслер
Бейтар Илит, Израиль - at 2009-11-26 14:42:45 EDT
Очень интересно и написано прекрасным языком.
Замечательно передана атмосфера тех лет.
Очень хорошие иллюстрации.
Спасибо!

Ион Деген
- at 2009-11-17 04:15:29 EDT
Удивительное чувство лёгкости, расслабленности, успокоения во время чтения этих добрых воспоминаний. Пытаюсь проанализировать, какими средствами автору удалось достигнуть такого эффекта. Ответ, вероятно, простой. Талантом. Спасибо большое!
Борис Дынин
- at 2009-11-16 10:48:07 EDT
Спасибо!
Фира Карасик
Пермь, Россия - at 2009-11-16 10:32:18 EDT
Прочла с большим интересом. Очень тонкие наблюдения у ребенка. Я в возрасте 3-4-5 лет оказалась в эвакуации далеко от Москвы, под Свердловском. В этом смысле мы с автором в некотором роде "земляки". Но читала и видела себя. Такие свидетельства очень ценны. Они создают истинную картину жизни страны, где ничего не придумано. Дети войны - последние её свидетели, после тех, кто воевал и работал на Победу в тылу и кого осталось совсем мало. Очень благодарна автору.
Э.Левин - Артуру Штильману
- at 2009-11-16 10:24:19 EDT
A.SHTILMAN - Sunday, November 15, 2009 at 20:38:59 (EST):
Отец мой работал в Цирке только до осени 1941 года...
===========================
Тогда всё ясно. Мих. Мих. Генин (1927-2003)ז"ל был к тому времени ещё подростком, а не «философом-барабанщком». Кстати, кроме книги афоризмов, он и Вашему музыкальному (правда фортепианному) цеху оставил неплохое наследство: сын Володя – композитор и исполнитель, внучка Аня (ф-но и орган), а малышка-внучка Машка уже даёт сольные (и даже с оркестром!) концерты и побеждает на германских конкурсах. Спасибо за исчерпывающую информацию и отлично написанные воспоминания. Мы не земляки, но ровесники, так что многое близко.

Буквоед
- at 2009-11-16 09:26:28 EDT
Изумительно написано, такое ощущение, что есть два Артура Штильмана: Маэстро Штильман, чьей прозой, как и в данном случае, я восхищаюсь, и есть какой-то другой, - который пишет о политике с подачи "Русской рекламы" и других русскоязычных СМИ.

A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2009-11-15 20:38:59 EDT
Уважаемый Эрнст Левин!
Увы, спросить теперь не у кого! Мой отец умер в 1995 году, здесь, в Нью Йорке в возрасте почти 90 лет - Зихроно Ливраха!Работу дирижёра в Госцирке он получил в 1937 году, там работали тогда многие /приходили играть, как "разовики"/ - даже профессора Консерватории. В частности иногда играл виолончелист проф. Семён Матвееывич Козолупов и даже духовики - солисты Большого театра. Там , в цирке хорошо платили /60р. за спектакль, а музыкант Большого получал в месяц 500р./Увы, фамилию Вашего друга я не слышал, хотя очень многие фамилии помню. Возможно, что Ваш друг играл там после войны? Отец мой работал Цирке только до осенки 1941 года, а потом работал только дирижёром оркестра Кинематографии до самого своего отъезда в 1982 году сюда, в Америку. Наверное Ваш друг работал в Цирке после войны. Мои лучшие пожелания. Артур Штильман

Эрнст Левин - А.Штильману
- at 2009-11-15 18:35:35 EDT
Уважаемый Артур!
Это ещё не отзыв: я не успел прочитать Ваш очерк, только начал! Но увидев слова "мой отец, заведовавший музыкальной частью Цирка и дирижёр" - не выдержал и спешу задать один вопрос. Не знали ли Вы Мишу Генина, зихроно левраха - дорогого мне человека? (Он, после окончания философского фак-та МГУ пошёл в цирковой оркестр ударником. Впоследствии стал писателем-афористом).Заранее благодарен за ответ, а за воспоминания о нём - тем более.

Игрек
- at 2009-11-15 17:45:06 EDT
Прекрасные и очень теплые воспоминания. А будет ли продолжение?
Б.Тененбаум
- at 2009-11-15 17:16:43 EDT
У автора истинный дар - просто видишь то, что он описывает. Очень хорошо написано.
Юлий Герцман
- at 2009-11-15 16:21:38 EDT
Когда дело не касается политики, читать Штильмана - одно удовольствие. Умно, тонко, с теми милыми подробностями, которые и отличают настоящую прозу.


_Реклама_