©"Заметки по еврейской истории"
февраль-март 2017 года

Михал Хенчинский

Михаил Хенчинский

Одиннадцатая заповедь: не забывай

Главы из книги[1]

 

Книга 1. Отцовские часы


Глава III. Сегодня. Беседы с ушедшим


<…> Зима 1940 года была снежной, хотя и не морозной. Для нас она стала началом новой эпохи, от последствий которой мы уже не освободимся до конца наших дней. Все началось с их приказа, чтобы каждый из нас носил повязку с вышитой на ней звездой Давида. Через несколько дней было приказано сменить повязку на нашитые на одежде, спереди и сзади, еврейские звезды желтого цвета, наверное, для того, чтобы нас можно было разглядеть издалека. Ты говорил нам, отец, что быть евреем — дело хлопотное и нечего нам стыдиться своего символа. Мы еще не знали, что ношение звезды должно было облегчить палачам наше уничтожение.

Обозначение своей принадлежности к определенной группе имело для многих жизненно важное значение и было чревато трагическими последствиями. Для многих ассимилированных, а тем более для крещеных евреев вынужденная идентификация с еврейством была равнозначна унижению и даже личной катастрофе. Полным несчастьем для них стало выделение в начале 1940 года особого квартала в городе, куда все евреи должны были перебраться в течение нескольких дней, к тому же под угрозой смерти.

  Семья Менцель считалась фольксдойчами, и именно они наслали на нас тех в мундирах, которые ограбили нас и избили отца. Они были среди первых, кто над своей пекарней вывесили флаг со свастикой. Когда они начали проверять своих предков, чтобы доказать принадлежность к высшей расе, оказалось, что какая-то их прабабка была крещеной еврейкой. Через несколько дней старого Менцеля нашли повесившимся в подвале дома, в котором он жил.

Еще хуже пришлось Шимчакам. Трудности их начались еще перед войной. Шимчак был отличным скрипачом, а его жена – учительницей. Были у них дочь и сын школьного возраста. Будучи евреем, Шимчак и в независимой Польше не мог попасть ни в один престижный оркестр, а его жена по той же причине не могла преподавать в государственной гимназии. В начале 30-х годов Шимчаки выкрестились и начали демонстративно носить большие кресты на цепочках. Их семьи порвали с ними всякие отношения, а родители жены, ортодоксальные евреи, отсидели по дочери шива. Положение ухудшала семитская внешность Шимчака и его сына. Вызывала сомнение и чистота славянско-христианского происхождения Шимчаковой дочери. Когда в середине 30-х годов на улицах Лодзи начали бить (и даже убивать) евреев, эта участь не миновала Шимчака и его сына. Рассказывают, что, когда Шимчак показал тем, кто его бил, на свой крест, крича, что он христианин, они избили его еще страшнее за попытку укрыться за этим символом милосердия. Эта история никак не затронула веру Шимчаков в христианство, и они по-прежнему демонстративно участвовали в воскресных мессах.

Когда нам приказали носить желтые еврейские звезды, Шимчаки сочли, что их это не касается. Они жили на улице Згерской, которая вошла в территорию гетто. После публикации распоряжения о том, что все такие, как мы, должны переселиться в назначенный нам квартал, а те, «лучшие», оттуда убраться, заснеженные улицы города на несколько дней изменили свой вид. Старики, молодежь и даже дети тащили санки, коляски и тачки, нагруженные постельными принадлежностями, кастрюлями, книгами и прочим скарбом. Еврейские семьи, которые и раньше жили на улицах, включенных в гетто, считались счастливыми – они не должны были переселяться. Шимчаки захотели перебраться на «арийскую» сторону города, как это сделали все христиане – немцы и поляки. Но в нееврейских кварталах никто не хотел сдать им жилья. Документы о крещении не помогали, потому что у Шимчака были семитские черты лица и к тому же он был обрезан, о чем его спрашивали без всякого стыда. Это предрешило судьбу всей семьи – они остались на старой квартире. Поскольку все жители гетто должны были носить еврейские звезды, то и Шимчаки в конце концов прикрепили их к одежде, хотя крестов с шеи не сняли.

Для евреев, которые не крестились, но отошли от традиций предков, давно ассимилировались и отождествили себя с поляками, ношение желтой звезды тоже нередко становилось личной тяжелой трагедией. В квартиру Штейнов, религиозных и богатых евреев, вынуждена была переехать их дочь со своей семьей. Их зять Зауберман происходил из богатой силезской семьи. Отец его был заслуженным легионером (Польские легионы воевали против России в 1914–1917 гг. После отказа Пилсудского принять присягу на верность Германии большая часть легионеров была интернирована до конца войны), высшим офицером запаса польской армии и известным литературным критиком. Зауберманы держали в Лодзи галерею и торговали произведениями искусства. Их красавица дочь и сын говорили по-немецки, по-французски и по-польски, но на идише не знали ни слова. Зауберманы, которых отец знал через свои многочисленные связи, многие годы считали себя иными, лучшими, чем эти бородатые и пейсатые, их шокировал еврейский акцент этих «гудлаев», как они говорили. И вдруг неизвестно почему им пришлось с ними поравняться – какое унижение! Мало того, что они были вынуждены оставить прекрасную квартиру в центре города, им еще пришлось сталкиваться на одной кухне с религиозными Штейнами и, что самое ужасное, они оказались перед выбором: или общаться с новым для них окружением на идише или слушать польский язык, который они так ценили, в изуродованном произношении. Через немногие месяцы Зауберманы поняли, что их несчастье – скорее счастье, так как у них есть хотя бы крыша над головой, хотя глубокая связь с польской культурой и отречение от еврейства никак не изменили их жестокой судьбы.

Благодаря дальновидности отца нам удалось избежать многих досадных неудобств, связанных с принудительным переселением. У герра Радке, фольксдойча – знакомого отца, была скромная и чистая квартира на улице Ужондничей, 19, переименованной в Райтерштрассе и включенной в гетто. Он должен был оставить квартиру. Радке и отец полагали, что эти непонятные новые порядки – следствие войны и, когда она закончится, все как-то утрясется. Чтобы не затруднять себе жизнь, отец и Радке договорились обменяться квартирами, оставив находившуюся там мебель. Так уникальные шкафы и стулья, изготовленные прославленными столярами Бирманами, стали собственностью достойного герра Радке. Для нас же непредвиденным везением оказалось то, что Радке не мог забрать с чердака своего домика разобранные деревянные ручные ткацкие станки. Когда холод и голод начали обрекать людей на безжалостную смерть, порубленные на дрова станки спасли нас от этой участи. Мама обменивала бесценные куски древесины на пучки гнилой моркови, брюкву и даже на ломтики хлеба. Когда в морозные ночи мы согревали этим топливом наше жилье, отец, еще не зная, какую участь приготовила нам судьба, не раз говорил, что «после войны объяснится с герром Радке и заплатит за его станки».

Наше жилье состояло из комнаты, просторной кухни и прилегающей к ней не то гардеробной, не то маленького чулана. Окна выходили прямо на окружавшую гетто ограду из колючей проволоки. Через окно можно было видеть стоявших на другой стороне улицы охранников. В первые недели охранников еще не было, хотя за выход из еврейского квартала грозила смерть. Уже с первых дней самой тяжелой проблемой стало добывание продуктов. Однажды мы услышали крик с улицы: «Фримочка, Фрымця!» Под окном по другую сторону ограды стояла подруга мамы Пухальская. Горько плача, мама и Пухальская рассказывали друг другу, как жестоко наказала их судьба. Через два дня мы снова услышали зов Пухальской. Она держала огромную миску с гречневой кашей: «Возьми, Фрымця, накорми своих, хлеба у меня нет, так хоть каши вам наварила. На молоке и с маслом. Аврум тоже может есть – она без сала». Она рассказала, что голубятник Гофман не захотел записываться в фольксдойчи и еще обругал их, за что швабы отправили его в лагерь. Последний раз в жизни мои родители, Салек и Лола поели каши на молоке и утолили свой голод. Последний раз. Через неделю Пухальская появилась вновь, на этот раз с каким-то большим свертком. Но стражник уже стоял, и он пригрозил, что застрелит ее, если она подойдет к ограде. А та заплакала, горько-горько заплакала. Мама помахала ей рукой из окна и тоже заплакала. Отец покачал головой и сказал: «Огромное счастье, что по свету еще ходят ламедвовники (Ламед-вов – еврейские буквы, обозначающие число 36; по еврейскому поверью, мир, несмотря на людские грехи, продолжает существовать благодаря тридцати шести праведникам, о которых может быть никому не известно»).

Для многих обитателей гетто первые весна и лето были еще сносными. Предусмотрительные взяли с собой кое-какие запасы продуктов, предлагают на обмен обувь, одежду или что-нибудь еще, стараются приспособиться к новым условиям. Встречаются и зажиточные люди, у которых есть значительные суммы денег, иностранная валюта, ценные вещи. Резко выросли цены на продукты, однако невзгоды гетто еще мало дают о себе знать. Но большинство рабочих и ремесленников, которые обычно живут на текущие заработки, уже весной 1940 года остаются без работы и дохода и оказываются перед лицом жестокого голода. Они массами выходят на улицы гетто на демонстрации, требуя работы и хлеба. Я нахожу какую-то старую ручку от сковороды, прячу ее под курткой и вместе с приятелем Натеком, который вскоре сыграет важную роль в моей жизни, присоединяюсь к толпе демонстрантов. Никто еще не понимает, что мир гетто вышел на иную орбиту и вчерашние нормы общественной жизни уже не имеют никакого значения.

Администрация гетто, руководимая Хаимом Румковским, которого немцы назначили «старостой евреев» (Der Aeltester der Juden), поспешно организует полицию по охране порядка, но она не может справиться с демонстрантами. В гетто входят эсэсовцы, которые стреляют в демонстрантов. Падают первые жертвы. После этого инцидента голодающие уже не выходят на демонстрации. Румковский и его администрация организуют «резорты» – предприятия, которые производят для немцев одежду, обувь, металлоизделия, мебель и другую продукцию. Работающие там получают продовольственные карточки, а на кухне предприятия – одну порцию супа в день. Это немало значит для голодающих.

Наш сосед и частый гость – герр Хельмут Нойман. Его жена – немка, христианка. У них пятнадцатилетний сын и семнадцатилетняя дочь. Их выселили в Польшу в 1938 году, так как родители Ноймана выехали из окрестностей Лодзи во Франкфурт-на-Одере в годы Первой мировой войны. Однако немецкого гражданства они не получили. Фрау Берта Нойман не захотела расстаться с мужем, и когда ему пришлось оставить Франкфурт, и когда он должен был переселиться в гетто. Фрау Берта – маленькая полноватая женщина средних лет, она говорит мало и постоянно хлопочет по дому. Хельмут – представитель немецкого часового завода, и даже в гетто он пытается найти покупателей каких-то будильников. Говорит он только по-немецки и часто беседует с отцом о политике. Герр Хельмут не сомневается в победе Германии и считает Гитлера фанатиком, но великим вождем. Гетто, куда нас загнали, – дело каких-то безумцев и результат военного положения. После окончания войны Хельмут с семьей вернется во Франкфурт, в свою квартиру, которую сторожит сестра Берты.

Хельмут и его семья нигде не могут найти работу. Время от времени он продает какой-то будильник или ручные часы и покупает ничтожные количества хлеба, муки или крупы. Фрау Берта не знает, как и чем накормить взрослых детей и мужа. Сама она уже почти ничего не ест, и платье на ней обвисает все заметнее. Нойманы занимают одну комнату на третьем этаже соседнего дома. В углу комнаты стоит маленькая железная печка, на которой также готовят пищу. Далеко за полдень, и Хельмут, тоже худеющий день ото дня, зашел к отцу покалякать. Внезапно прибегает его заплаканная и ничего не соображающая дочь, она беспрерывно повторяет: «Die Mutti hat sich aufgehengt!» («Мама повесилась!» (нем.). Мы все бежим в жилище Нейманов. Фрау Берта лежит на кровати, рядом сидит наш сосед-врач, а сын стоит рядом как окаменевший. Он успел вовремя отрезать шнур, привязанный к ручке высокой оконной рамы, и спасти мать. Оказалось, что еще раньше, в одну из ночей, Берта пыталась выброситься из окна. Домашние заметили это. Утром рамы забили наглухо гвоздями, чтобы их нельзя было открыть. На этот раз Берта для следующей попытки самоубийства воспользовалась минутным отсутствием семьи.

Прошли неполные две недели после этого события. Ранним утром я услышал громкий разговор на улице. Осторожно выглядываю из окна и вижу Берту, разговаривающую со стражником. Оказывается, он тоже из Франкфурта-на-Одере и даже ходил в ту же школу, что и Берта. Он знает некоторых учителей, имена которых Берта называет. И тут она говорит ему: «Прошу тебя, застрели меня». – «Но ты же немка, лучше уйди из гетто», – отвечает тот. А она: «Как раз потому, что я немка, я хочу умереть. Мне стыдно перед детьми и мужем за то, что мы им сделали. А голода этого и нужды не могу уже выносить и не могу больше видеть страданий детей и мужа. Поверь, убив меня, окажешь мне большую услугу. Прошу тебя, стреляй, прямо в сердце!» Тот подходит к Берте и говорит: «Что ж, коли так, схватись крепко за проволоку, как будто хочешь бежать». Я вижу, как фрау Берта крепко хватается за проволоку обеими руками. Охранник отходит на несколько шагов, поднимает карабин и стреляет. Берта падает на колючую проволоку. Из ее головы брызжет кровь. Потрясенный, я бужу отца и Салека. Мама тоже проснулась. Салек бежит известить Нойманов. Еще очень рано, и к ограде подходить запрещено. Но вся семья Нойманов собирается вокруг застреленной матери. Они спрашивают охранника, можно ли забрать еще не остывшее тело. «Только быстро, быстро, забирайте это говно с собой и бегите, а то и вас застрелю». На следующий день фрау Берту хоронят на еврейском кладбище. Дети хотели поставить крест на могиле, но им объяснили, что на еврейских кладбищах это не принято. После этого Хельмут перестал навещать нас. При встречах он производит впечатление сумасшедшего.

Охранник, который застрелил Берту, молод и всегда весел, ему наверняка чуть больше двадцати. Поздними вечерами часто появляется у него Хильда, которую я знаю чуть ли не с детства. Какое-то время стражник любезничает с ней, потом ведет ее в свою будку, спускает штаны, она задирает юбку, и они совокупляются, не обращая внимания на тех, кто может видеть их с другой стороны ограды. Мы для них – не люди.

В сравнении с другими обитателями гетто мы можем считать себя счастливыми, и не только из-за ткацких станков герра Радке. В нашей семье нет ни стариков, ни маленьких детей. Родители еще полны сил, а Салек, Лола и я можем делать любую работу. Отец использует свои многочисленные знакомства, и мы все начинаем работать. Лола – на фабрике деревянных изделий, я, бывший ученик промышленной гимназии, начинаю работать по металлу, Салек стал пожарным, мама плетет соломенную обувь, отец в холодном помещении режет старую одежду на полоски, из которых другие плетут какие-то коврики. Правда, фабричный суп с каждым днем становится все водянистее, но он есть. И притом для каждого из нас. Продуктовые карточки мы получаем все реже, и они все скуднее, но все в общем здоровы, и нам легче выживать, чем другим – пожилым людям, семьям с маленькими детьми и больными.

 


 Мать М. Хенчинского Фримет и сестра Лола (Цехоцинек, 1936 г.)

 

В гетто привозят евреев из окрестных городов и местечек. Они должны были являться на сборные пункты только с ручным багажом. Тех, кого не убивают на месте, привозят в лодзинское гетто. Однажды в нашем жилище появляется брат мамы Янкель Бирман с женой, выселенные из Влоцлавека. Без единого слова мы поселяем их в нашем тесном жилище. Дядя и его жена должны делить одну небольшую кровать, которая стоит около кровати, где спим мы с отцом. Кровать мамы, в которой она спит с Лолой, перенесли в кухню, а Салек получает место в чулане.

У жены дяди камни в почках, и ночью у нее часто случаются приступы. Она горько плачет, и ее рыдания не дают никому спать. Несмотря на мольбы тетки и дяди, отец и мама не в силах ничем помочь. Мест в больнице нет, у врачей нет лекарств, больных из гетто постоянно куда-то вывозят. После бессонных ночей все мы ранним утром бежим на работу. Дядя Янкель тоже работает. Он отличный столяр, его приняли на работу в мастерскую по деревообработке и даже назначили руководителем бригады. Тетка остается дома одна, почти без еды и ухода. Наконец нам удается отправить ее в единственную в гетто больницу. Нормы продовольствия в гетто уменьшаются со дня на день, и голод становится трудно переносить. Дядя Янкель иногда навещает жену, но от голода еле стоит на ногах. Однажды он приносит большой пучок листьев, сорванных с какого-то дерева. Вынимает из кармана горсть опилок, украдкой вынесенных из мастерской. Парит листья в горшке, потом кипятит и ест, проклиная невыносимый вкус варева. Через какое-то время тетка возвращается домой, но по ночам по-прежнему кричит от боли. Поздней осенью 1941 года тетку извещают, что она включена в список лиц, которые должны быть куда-то выселены. Дядя решает ехать с ней. Больше я их никогда не увижу.

Идет 1942 год, морозная зима продолжается, и начинается шпера (Полонизированное производное от немецкого sperren — «запирать») – запрет всем жителям гетто выходить на улицу. Те, кто намечен на выселение, соглашаются добровольно, полагая, что хуже уже быть не может, или их насильно вытаскивают из квартир. Эсэсовец в поисках укрывающихся от выселения ломает двери в квартиру Гутманов – наших соседей. Громко визжит, стреляет несколько раз. Взбешенный, уходит, убедившись, что они замерзли до смерти, – Гутман сидя на стуле, его жена – в постели.

До войны Гутманы жили в одном из центральных кварталов Лодзи, заселенных религиозными евреями. Гутман держал переплетную, в которой работали еще два единоверца. Он переплетал почти исключительно Пятикнижие, Талмуд, Пасхальные сказания (Агадот шель Песах) и другие священные книги. Гутман с большим уважением относился к каждой такой книге – заботливо подклеивал, разглаживал, дополнял недостающее и каждую страницу рассматривал как величайшую ценность. Переплетенные им тома выглядели достойно и красиво. Понятно, что Гутмана знали почти все религиозные евреи Лодзи. Отцу он переплел рассыпавшийся трехтомник переведенной на идиш «Истории евреев» Греца, которую я должен был читать по странице ежедневно, независимо от уроков. Без этого отец не разрешал мне присоединяться к товарищам по игре в мяч. Благодаря знакомству с отцом Гутману удалось получить комнатку в нашем деревянном домике в гетто. Мастерская Гутмана и все имущество остались в городе, но все священные книги, даже самые истрепанные, он взял с собой в гетто, завалив ими маленькую комнатку, где он поселился с женой. Там Гутман продолжал переплетать, даже не зная, придет ли кто-то, чтобы взять отданные в переплет книги.

С первых же дней соседства с нами стало ясно, что Гутманы совершенно беспомощны и с трудом приспосабливаются к новому жестокому распорядку жизни. У Гутманов не было детей и явно не было родственников в Лодзи. Неразговорчивые и всегда необычайно вежливые, они держались так, как будто вечно кому-то боялись помешать. Оба среднего роста, худые, лет около пятидесяти. Он с маленькой седоватой бородкой, в очках, в постоянном глубоком раздумье. Она всегда аккуратно одета, постоянно занимается своим жилищем в гетто, где нет ничего, кроме кровати, сломанного шкафчика, двух стульев и железной печурки. Вначале Гутманы жили продажей вещей – шуб, бижутерии, кожи для переплетения самых ценных книг.

В первые два года существования гетто еврейская администрация ввела пункт скупки ценных предметов, хранить которые немцы запретили под угрозой смерти. Это были валюта, золото, драгоценные камни, меха, кожа и многое другое. В скупочном пункте платили деньгами гетто, напечатанными специально для его обитателей; эти деньги назывались румками (от фамилии Румковский). Держать немецкие марки было также запрещено под страхом смерти. Румки имели целью затруднить нелегальные контакты обитателей с городом, контрабанду продовольствия и бегство из гетто. Но без румок нельзя было выкупить даже те скудные продуктовые пайки, которые полагались по карточкам. Скупленные у евреев ценности передавались немцам, которые в обмен на них поставляли продовольствие по абсурдным ценам, совершенно невыгодным обитателям гетто.

 


 Денежный знак достоинством в пять марок, бывший в обращении в лодзинском гетто

 

Этот странный скупочный пункт, через который можно было легально продать последнее добро, служил еще одной цели – он помогал вести список обладателей каких-либо вещей, имеющих ценность для немцев. С 1941 года в гетто начал действовать специальный отряд еврейской полиции, который назывался зондеркоманда. В высоких сапогах и галифе, питавшиеся лучше других, они занимались проверкой жилищ тех, кого подозревали в сокрытии каких-либо ценностей, и конфискацией всех нелегальных товаров. Нередко эта полиция пользовалась услугами доносчиков, которые за это получали немного дополнительных продуктов. Зондеркомандой, в которой было сорок-пятьдесят человек, руководили два еврея – Давид Гертлер и Марк Клигер. Об этих личностях в гетто ходили легенды. Кандидатов в зондеркоманду было, как правило, больше, чем мест. Обитатели гетто, численность которых доходила до ста пятидесяти-двухсот тысяч, и без того лишенные имущества, не слишком боялись этой горстки полицейских – их окружали презрением. Те, которых зондеркоманда не могла ограбить, становились жертвами немецкой крипо в лице Сутера и его подчиненных, которые не только грабили, но часто и убивали.

Когда Гутманы распродали все, что могли, они начали работать в каких-то мастерских. С того времени они стали совсем незаметными, хотя жили дверь в дверь с нами. Днем они были на работе, вернувшись с работы, сразу ложились в постель. Когда начались холодные и голодные месяцы 1941 года, даже близкие родственники, а тем более соседи перестали навещать друг друга. Не было потребности и не было времени. Люди замкнулись в своей скорлупе и с трудом общались даже с самыми близкими – родителями, братьями, детьми, не говоря уже о дальних родственниках и друзьях. Эта внутренняя, личная изоляция изможденных голодом людей стала злейшим врагом выживания.

Уничтожение обитателей гетто осуществлялось посредством массовых выселений. Сначала никто даже не подозревал, что людей вывозят в лагеря смерти. Первое выселение из лодзинского гетто было проведено в жестокие зимние морозы. Во время шперы, в дни, когда обитателям гетто под страхом смерти запрещалось выходить из жилищ, сотни людей, изголодавшихся и не имевших топлива, замерзли насмерть. Если бы не шпера, никто из соседей Гутманов так бы и не узнал, что они давно мертвы. Неделями они могли оставаться незамеченными, хотя двери в их комнатку не были заперты на ключ. Лишь после шперы, подозревая, что эсэсовцы застрелили Гутманов, люди обнаружили, что они умерли от холода. Отец собрал десять взрослых евреев, которые прочитали кадиш, после чего Гутманов на тачке отвезли на кладбище. Кочешок промерзшей капусты, найденный в их комнате, послужил платой тем, кому пришлось долго выдалбливать две могилы в смерзшейся кладбищенской земле.

Во время шперы выселили семью Мины. Мы даже не подозреваем, что все они идут на смерть. Со временем начинают кружить слухи, что людей вывозят в Хелмно над рекой Нер и там убивают массами. Через какое-то время после первого массового выселения «мастерская» отца получает огромное количество поношенной одежды, из которой надо делать коврики. На некоторых вещах – следы крови. Работники с удивлением узнают одежду знакомых и даже родных. Однажды отец возвращается и рассказывает, что в одной вещи найдена записка на идише о том, что всех выселенных убивают. Люди передают друг другу скорбную весть, но не могут, а может быть, не хотят в нее поверить. Психологически люди не хотят знать правду, самообман становится условием бытия на пределе небытия. По-прежнему приводят те же доводы. В жестокости немцев никто не сомневается, но трудно поверить в столь бессмысленное уничтожение – ведь многие вывезенные полны сил и могли бы еще работать, война продолжается, и расчетливые немцы не должны бы отказываться от столь нужной им рабочей силы. Зачем, для чего им нужно нас убивать? За тысячелетия преследований и убийств евреев еще не бывало такого бессмысленного уничтожения, так почему же именно немцы должны его осуществлять?

Голод и холод – тяжелейшее испытание человеческого достоинства. Все в нашем доме страдают от голода. Мама делит полученные по карточкам порции хлеба, маргарина, сахара-сырца, джема. Каждому – равную порцию, хотя я вижу, что Лоле она дает чуть-чуть больше. Разделенные порции лежат в шкафчике на кухне, и каждый должен свои несколько ложечек сахара, кубиков маргарина или ломтей хлеба разделить на ежедневные пайки так, чтобы хватило до очередной выдачи продуктов – может, через неделю, может, через две – кто знает? Голод так мучает, что не дает спать, хотя усталость валит с ног. С каждым днем отцу все тяжелее переносить голод. Он встает ночью и съедает то четверть, то пол-ложечки сахара, джема или кусочек консервированной свеклы. Однажды ночью Салек срывается с кровати, вздымает сжатые кулаки, подбегает к отцу и кричит: «Ты взял мой сахар, мой! Я тоже голоден, я тоже хочу жить! Зачем ты меня обкрадываешь?!» Отец закрывает лицо руками, садится на постель и что-то бормочет, раскачиваясь. Мама садится на кровати и начинает плакать, повторяя: «Шайеле, Шайеле, до чего мы дошли, до чего! Ты поднимаешь руку, ты кричишь на отца! Ему всегда было нужно больше еды, он всегда голоден. Боже, Боже мой, как страшны наши мучения!».

Я работаю фрезеровщиком, и мне часто приходится передвигать тяжести, а сил становится все меньше. Стояние в очередях за жалкими продуктовыми выдачами становится все утомительнее, особенно в морозные зимние дни. Из последних сил мы все, кроме мамы, качаем и носим в дом воду. Большинство домов Лодзи не имеет канализации. Хотя стираем мы редко и всей семьей, стирка страшно изнуряет. Из последних сил я хожу на конспиративные встречи подпольной организации. Поскольку работаем в три смены, которые часто не совпадают, мы редко видимся, все меньше удается поговорить с отцом, братом, сестрой, мамой. Усиливающийся голод и холод вынуждают каждую свободную минуту проводить в постели, общение с более отдаленными родственниками и друзьями требует сверхчеловеческих усилий. Тетя Сура, сестра мамы, и ее семья живут около нас. Ее дочь Зося, моя ровесница, заболевает чахоткой и вскоре умирает. Переселяясь с места на место, мы теряем всякую связь с ними, хотя были очень близки. Исключение составляет кузина Саля и ее семья.

Саля Кшентовская перед войной жила во Влоцлавеке. Ее родители и братья Якуб и Вольф владели фирмой по изготовлению и продаже мебели и имели хорошую репутацию. Саля была женщиной красивой, веселой и предприимчивой. Когда ей исполнилось двадцать лет, она почему-то решила выйти замуж в Лодзи. В середине 30-х годов она поселилась в нашем доме, и мои родители охотно помогали в осуществлении ее планов. Кандидатом в мужья Сали стал Хенрик Вайланд. В очках, с загадочной улыбкой на устах, очень приятный внешне и интеллигентный, Хенрик легко покорял женские сердца, то же случилось и с Салей. Может быть, именно из-за него приехала она в Лодзь. Однако с этим кандидатом в мужья у семьи Сали были две проблемы – Хенрик не имел ни гроша за душой и какое-то время сидел в тюрьме за коммунистическую деятельность. Но Саля не желала отказываться от Хени, и мой отец должен был помочь разрешить трудности.

После нескольких бесед с Хенриком отец тоже был им очарован. Он напомнил братьям Сали, что и сам женился на своей Фримочке, взяв из дома лишь материнское тепло. Самое важное в жизни – интеллигентность, предприимчивость и сила воли. Похоже, что у Хенрика эти качества есть. Что касается коммунизма, то Хенрик уверял, что в тюрьме он подписал документ об отказе от всякой политической деятельности и за это был освобожден досрочно. Остаток жизни он намерен посвятить семье, которую жаждет создать, и конечно он будет хорошим мужем и отцом. Свадьба Сади и Хенрика прошла скромно. Присутствовал на ней и старший брат жениха – среднего роста, полноватый, с малосимпатичным лицом. На полученное приданое Вайланды открыли элегантный магазинчик дамского платья. Вскоре Саля родила мальчика, а потом девочку. Когда они переселились в гетто, детям было три и пять лет.

Прежде чем уничтожить обитателей гетто, немцы решили ограбить их до нитки. Следовало как можно раньше узнать, кому, где и сколько ценного имущества удалось скрыть от конфискации. С первого дня грабежом занималась крипо – уголовная полиция, которой в гетто руководил Сутер. До войны Сутер имел какие-то торговые дела с лодзинскими евреями и неплохо знал еврейский уголовный мир. В гетто он без труда наладил с ним контакты и из его членов создал сеть доносчиков, которые сообщали ему, кого надо арестовать, чтобы добыть информацию о спрятанных драгоценностях, валюте и таких товарах, как кожа, меха, одежда получше, спиртное. Еврейские доносчики крипо стали настоящим бичом для более зажиточных обитателей гетто, а для всех согнанных туда – позором. Вскоре имена самых опасных доносчиков стали известны – Гертлер и Кригер, а также старший брат Хенека Вайланда. Имя Вайланда вызывало ужас и отвращение. Перед войной у Вайланда-старшего был небольшой магазинчик электротоваров, и нелегко было понять, как он связался с еврейскими уголовниками-доносчиками.

Считалось, что гестапо захватило тайные материалы польской полиции, а с ними и списки ее довоенных агентов. Вероятно, и брат Вайланда числился в этих списках. Еврейских мосеров – доносчиков крипо боялось даже еврейское руководство администрации гетто, хотя у упоминавшейся выше зондеркоманды тоже были свои доносчики. Большинство доносчиков не знали пощады, но многие из них старались помочь своим семьям, близким и даже прежним друзьям.

Поэтому неудивительно, что с первых дней гетто Хенек Вайланд стал руководить пекарней. Те, кто попал в систему снабжения продуктами, принадлежали к самым привилегированным в гетто. Прежде всего, они не голодали и не страдали от холода. Они могли за ломтик хлеба, горсть картошки или свеклы, небольшое количество топлива получить все – хорошее жилье, роскошную одежду, даже спиртное. Так Саля и ее дети стали единственными из наших родных, кого жестокая судьба лишила уважения, но уберегла от голода и холода. Но ненадолго.

Административная структура гетто и ее элиты сложилась уже в первый год его существования. На ее верхнем уровне, где руководили производством, снабжением, здравоохранением, внутренним распорядком, полицией, оказались люди, лично связанные с Хаимом Румковским или принадлежавшие до войны к сионистской или религиозной элите. Некоторые весьма известные и богатые евреи стали руководителями мастерских. Формированию этой элиты способствовало то, что в первый год существования гетто никто еще не мог знать, каковы конечные цели немцев, поэтому проблемы морального выбора – соучаствовать в осуществлении планов уничтожения – еще не было. Позднее эти люди боролись лишь за то, чтобы выжить, и при этом – любой ценой. Однако для тех из еврейских уголовников, которые согласились сотрудничать с крипо, моральная дилемма не существовала.

Поздней весной 1942 года я начинаю пухнуть от голода. Ноги так отекают, что каждый шаг дается с трудом. Дорога на фабрику и с фабрики долгая, к тому же проходит через трехметровой высоты мост гетто. Чтобы перейти через него, нужно в четыре-пять раз больше времени, чем прежде, – без отдыха я не могу преодолеть больше двух ступенек. У меня начинается понос и поднимается температура. Приходится лечь в постель. Неявка на работу угрожает выселением. Знакомый врач говорит, что если не наберусь сил, то могу умереть.

Однажды мама, едва передвигая ноги, возвращается с кусочками подгорелого хлеба. Оказывается, она получила их от Сали Вайланд. Она также обменяла какие-то деревяшки на горсть почти совсем сгнившей моркови. У всех домашних, даже у Лолы, она берет их микроскопические доли маргарина и сахара. Из всего этого мама готовит суп. Подпитанный волшебным супом, я за несколько дней слегка окреп; я вспоминаю, как несправедлив был к маме, считая, что она любит меня меньше, чем сестричку Лолу. «Прости, мама, своего глупого сына! Даже через столько лет я стыжусь, что мог тебя осуждать».

В этом океане умирающих людей в гетто почти до самого конца тлели какие-то искорки культурной жизни. Два года существовал театр, шли какие-то концерты, поэты писали стихи и читали их в узком кругу друзей. Немало было и уличных певцов, которые надеялись хоть что-то заработать. Самым популярным певцом был Янкель Гершкович с куплетами на идише «Румковский Хаим». Вот запомнившиеся строки:

 

Rumkovski Chaim hot git getracht,
Gearbet szwer baj tug baj nacht,
Gemacht a getto in a dieto,
In er szrait gewalt az er iz gerecht.

Румковский Хаим все хорошо обдумал,
Трудился днем и ночью,
Создал гетто, а также диету,
И кричит: «Гвалт, ведь я же прав!»

Были популярны также песни на польском, в некоторых использовались знакомые всем мелодии. Одну из них пели на мотив известной народной песни «Едут дети по дороге». Особенно активная культурно-просветительная работа шла в политических группировках – религиозных, сионистских, социалистических, коммунистических.

В сентябре 1942 года Румковский собрал тысячи обитателей гетто на площади около Лагевницкой улицы. Он обратился с драматической речью к матерям и отцам, чтобы они отдали всех детей до десятилетнего возраста на выселение. В противном случае немцы выселят силой и родителей и детей, многие тысячи погибнут. Большинство собравшихся догадывались, а может быть, и знали, что дети пойдут на смерть. У тысяч собравшихся вырвался пронзительный крик, отчаяние матерей и отцов было почти физически ощутимо. В этот день и эту ночь все гетто рыдало, из каждого угла люди взывали к Богу. Последний раз на земле гетто слышалось щебетанье детских голосов, последний раз... Потом гетто будет выглядеть как дерево, с которого содрана кора, без листвы, с мертвыми ветвями, как будто покрытое саваном, без лучика света, без завтрашнего дня.

Идет самое жестокое убийство в истории этого наглухо закрытого квартала. Страшно не только то, что они приказывают нам умирать, – страшны несказанное унижение, мучения, садистски наносимые тысячам родителей и детей, непостижимое попрание тех чувств, которые веками считались священными даже среди варваров. Ни один тиран в истории не додумался до такого жестокого способа уничтожения младенцев целого народа. Что должен чувствовать родитель, старший брат или сестра, к которым пришли, чтобы отнять их малыша, истощенного от голода, но окруженного теплом близких людей и совершенно не понимающего, что творится вокруг? Пойти с малышами на смерть или спасти свою жизнь и жизнь старших детей?

«Отцы и матери, отдайте ваших детей, и я заверяю вас, что вы останетесь в живых. Нам приходится отрубить руку, чтобы сохранить тело нашего общества!» – призывал Румковский. Тем, кто его услышит, позволят еще просуществовать какое-то время, если только они смогут пройти через голод, холод и изнурительную ежедневную каторгу. Многие матери и отцы идут вместе с детьми, это позволено, на это согласны и эсэсовцы, и еврейская полиция, которая помогает в выселении. Некоторые сопротивляются, не хотят отдавать малышей. Детей вырывают из их объятий и выбрасывают из окон. Падая с высоких этажей, они гибнут на месте. Вслед за детьми выбрасываются родители и разбиваются о булыжники мостовой. Родители сражаются с полицейскими, потрясенные дети заходятся в плаче. В тех, кто бежит за набитыми детьми грузовиками и телегами, эсэсовцы стреляют. Стреляют и в еврейских полицейских, если те действуют не слишком жестоко, не проявляют должной инициативы.

Между 5 и 10 сентября 1942 года шестнадцать тысяч маленьких детей и тысячи больных, стариков и умирающих от голода людей вывозят из лодзинского гетто и удушают газом в лагере уничтожения Хелмно над рекой Нер.

После шперы многие матери и отцы кончают самоубийством. Оставшись наедине с собой среди брошенных малышами бедных игрушек и остатков одежды, они не могут жить дальше. Некоторые сходят с ума, превращаются в тени. Некоторые становятся как камень – хотят, должны выжить, вопреки и наперекор, чтобы мстить, чтобы победить в борьбе не только за свое будущее, но и будущее осужденного на уничтожение народа.

Кто, кто может судить этих сломленных, униженных, опозоренных родителей, братьев, сестер, которых они лишили человеческого облика и которые позволили отнять у себя детей? Кто имеет право быть судьей еврейских полицейских или свидетелей этого неописуемого кошмара? Какие слова найти в нашем бедном языке, чтобы описать это сплетение жестокости, низости, отваги и стойкости? Любые слова – опошление того, что чувствовали, переживали, видели жертвы. Остается молчание, раздумье, безмерная боль, чувство отвращения, в том числе и к себе самому. Отец, где был наш Бог, когда тысячекратно повторенные мольбы к Нему летели к небу на окровавленных крылышках детей-ангелов?

Помню, отец, как ты молчал, когда я спрашивал о Боге, нашем Боге, помню, что ты говорил после той страшной шперы. «Полицейские – наш позор, но прежде всего они – жертвы их палачества. Напялили эти смешные шапки и ремни, думая только о том, чтобы выжить, не предвидя, что станут их пособниками. Но с того дня, когда они превратились в палачей ближних своих, с момента, когда они помогали в убийстве детей, – грех, непростительный даже перед лицом смерти – уже невозможно, нельзя их оправдать. Но их надо судить за слабость духа, а не за преступления. За такие преступления только Бог может их судить».

Полицейские гетто – кто были эти люди? Что они чувствовали? У них тоже отбирали близких, даже детей. И они плакали, искали компромиссов с самими собой, голодали, хотя чуть меньше других, но тоже жестоко. Многие из них в те страшные дни не хотели расставаться со своими детьми и выбрали общий с ними путь, разделили с малышами последние слезы, последние жалобы на жестокость этого мира. А те, кто спасали собственные жизни за счет других, можно ли осуждать их? Существует ли такая цена собственной и чужой жизни, которую нельзя, невозможно заплатить? Есть ли эта цена в условиях бессмысленной и неповторимой жестокости в сотворенном ими аду?

«Да, сын мой, такая цена есть, хотя мы об этом не знаем. Ежедневно умирают от голода тысячи людей, но у евреев не отмечено ни одного случая людоедства. Этой цены никто из нас не хотел, не мог заплатить. В других лагерях, даже в осажденных городах голодные поедали своих ближних, и нередко. Эта безоглядная, непреодолимая граница позора существует внутри нас, хотя мы об этом не знаем. Может быть, она приобретена вековым опытом наших предков, которых постоянно ставили перед выбором между человеческим достоинством и крайним унижением».

Отец, а какой опыт, какие чувства и нормы определяли их поведение по отношению к нам? По прошествии лет, когда я уже знал, куда дети шли в последний путь, я постоянно задавал себе вопрос: как они вели эти тысячи невинных, ничего не понимающих, оставленных всеми существ навстречу массовому уничтожению? Кто раздевал этих малышей, кто заводил их в газовые камеры, кто слышал их крики в последние мгновения перед гибелью? А может быть, они гнали этих младенцев, пинали, орали? Кто они, лишенные человеческого образа, превращавшие в пепел тысячи крошечных тел, изнуренных голодом и холодом? Ведь они были отцами, они молились в церкви, зажигали в сочельник елки, размышляя о Сыне Божьем, повелевшем любить ближнего своего. Меня бесит, когда о них говорят как о преступниках, действовавших в отрыве от своего народа, как о горстке нацистов-психопатов. Ты, отец, и мы знаем, что все они – чиновники, торговцы, промышленники, железнодорожники, рабочие, даже домохозяйки и уж конечно полицейские и солдаты – без принуждения, охотно помогали уничтожать нас, для них это была обычная работа, как любая другая.

Был такой 101-й батальон резерва полиции из Гамбурга. Лишь немногие из его состава были членами нацистской партии. Такие обычные люди – рабочие, ремесленники, торговцы, мелкие чиновники. Отцы, даже деды, любящие своих детей и внуков, обычные немцы. Из пятисот человек лишь единицы уклонились от участия в массовых убийствах детей, женщин, больных и стариков. Когда спустя четверть века их поставили перед судом, они объясняли, что делали это без принуждения, только для того, чтобы их не осуждали за трусость. Откуда берутся люди, для которых массовое уничтожение стариков, детей, женщин, больных – обычная работа и даже доказательство отваги взрослых, вооруженных до зубов мужчин?

В 1942 году маленький мальчик, которому удалось выбраться из гетто Дрогобыча, нес за пазухой несколько морковок. Его поймал охранник – толстый, сильный мужчина. Он взял где-то кусок проволоки, раскалил его докрасна зажигалкой и выжег ребенку глаза. Слыша нечеловеческие крики, охранник смеялся.

Из какой-то дыры в стене варшавского гетто выполз малыш, надеясь, очевидно, добыть что-нибудь поесть. Пробираясь обратно на четвереньках, он не заметил стоящего позади охранника. Тот поднял свой окованный железом сапог и разбил голову мальчика. И как ни в чем не бывало продолжал обход.

Был конец апреля 1945 года, и судьба войны была окончательно предрешена. Около двух тысяч узников небольшого концлагеря вблизи Пассау в Баварии, оставленного охраной, бежали в надежде на встречу с приближающейся американской армией. Но местные жители решили не оставлять в живых свидетелей немецких преступлений. Полицейские, лавочники, рабочие, домохозяйки, вооружившись пистолетами, кухонными ножами, топорами, вилами, палками, организовали массовую облаву на бежавших. Поймали почти всех. Заставили их выкопать большую яму, и толпа устроила массовую резню еле живых людей – стреляли, выкалывали глаза, отрезали половые органы, били палками. Затем сбросили в яму и закопали, хотя некоторые были еще живы.

Перед объявлением шперы у нас появляется Саля. Она растерянно сообщает, что и она должна «выехать» со своими детьми, и Хенек не может ничего сделать, чтобы их оставить. Он сказал, что после войны отыщет их и они снова будут вместе. Саля знает, что он обманывает и их и себя. После того страшного выселения в гетто остаются только дети, укрытые в разных подземных ямах, чуланах, шкафах. Но тоже ненадолго. Хенек догадывается, но не знает в точности, куда направляются транспорты с детьми. Но есть у него иллюзорная надежда, что это никак невозможно, чтобы немцы убивали детей. Наверно, он мог бы, по крайней мере на какое-то время, укрыть своих детей, но не сделал этого – может, потому, что знал, что ожидает всех обитателей гетто, а может, потому, что был таким же, как его брат, – циничным мерзавцем. А может быть, его цинизм был следствием безнадежности ситуации, в которой многие берут от жизни как можно больше для себя, подобно тому, кто пьет воду перед выходом в пустыню, откуда нет возврата. Может быть, он знал, что это последние месяцы его пребывания в этой земной юдоли. Через какое-то время после выселения Сали с детьми дошли до нас слухи, что Хенек организовал у себя чуть ли не гарем. В гетто можно было это осуществить за несколько ломтиков хлеба. После войны не нашлось никаких следов того, что Вайланды остались в живых. Очень хотелось мне выяснить мотивы поступков Хенрика, как переживал он потерю детей и жены. Сам он остался жив и здоров. Гертлер, пахан мосеров («доносчиков»), дожил в Германии до преклонного возраста, никем не тревожимый.

Уже долгое время охранники стреляют по окнам домов и по людям, проходящим близко от ограды. Стреляют просто так, для развлечения. Мы живем в деревянном доме. В морозные дни люди срывают со стен доски на топливо, чтобы не замерзнуть насмерть. Деревянные уборные во дворе и разные чуланчики уже давно разобраны. Мы опасаемся, что однажды ночью домик останется без стен или попросту развалится. Мы переселяемся в другое жилище. Во время переезда появляется у нас Анечка, тринадцатилетняя соседка с нижнего этажа, и просит забрать и ее. Мы спрашиваем, где ее мама. «Лежит в кровати». Оказывается, что уже несколько дней назад ее мать замерзла насмерть, но по-прежнему лежит в их единственной кровати. Анечка как обычно ходила на работу в «мастерскую», а по ночам спала с мертвой матерью. Она не знала, как и куда вынести из дома ее тело. В конце концов Анечку забирают какие-то родственники, а ее мать отвозят на переполненное кладбище.


  (продолжение следует)

 

 

[1] Михал Моше Хенчинский. Одиннадцатая заповедь: не забывай. Jerusalem: Gesharim; М.: Мосты культуры, 2007. – 568 с.

На фото вверху М. А. Хенчинский у развалин газовой камеры. Освенцим, 1998



К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 4742




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2017/Zametki/Nomer2_3/Henchinsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Sava
- at 2017-03-12 13:46:00 EDT
Чудовищное свидетельство преступлений.по существу всего народа Германии и их сателлитов, большинство которых с садистской готовностью добровольно и без разбора уничтожали и жестоко истязали ни в чем не виновных еврейских мирных граждан.Смогут ли современные немцы, вынужденно вовлеченные в процесс покаяния и искупления национального позора нацистского режима, полностью очистить свои души остается пока не ясным. Время покажет.
И ныне их обезумевшие потомки, генетически унаследовавшие от своих звероподобных предков, лютую ненависть к евреям,продолжают нагнетать в мире, и в странах цивилизованной Европы,антисемитские настроения в массах. Призывают к отрицанию Холокоста, как искусственно созданном евреями трагедии.