©"Заметки по еврейской истории"
ноябрь 2009 года


Сергей Угаров

Исповедь враженыша

(продолжение. Начало в №15 (118) 2009)

УЖАСНУВШАЯСЯ

Из семьи революционеров

Тем, что произошло с ней и с отцом, моя мать была безмерно унижена и растоптана, так и не смогла прийти в себя. Готовила она себя совсем к другому будущему, потому что возросла в семье сплошь революционеров.

Ее отец Яков Елькин был купцом первой гильдии, придерживался настолько либеральных взглядов, что местные челябинские власти не разрешили ему издавать даже рекламную газету. Ему принадлежала типография, и хозяин сквозь пальцы смотрел на то, что его собственные сыновья ведут среди полиграфистов революционную пропаганду.

Старший сын, Абрам Яковлевич Елькин (1882?–1909), был профессиональным революционером, в 1903–1906 гг. одним из создателей и руководителей большевистской организации в Челябинске, где бывал наездами, а до этого учился в Екатеринбургском театральном училище, в 1904–1905 гг. работал и в Екатеринбургском комитете РСДРП; в начале 1906 г. уехал в Самару, был на нелегальном положении, эмигрировал во Францию, где и покончил с собой: существует версия, что французские власти намеревались выдать его в руки царского правосудия. В мемуарах И.Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» говорится о том, что парижские эмигранты-большевики намеревались похоронить А.Я.Елькина за партийный счет. (Данные о братьях Елькиных взяты из Интернета. — С.У.)

По стопам старшего брата пошел и Соломон Яковлевич Елькин (1888–1918), член партии с 1905 г. В 1904 г. был принят в члены социал-демократического кружка рабочих-железнодорожников, а в 1908 г. за революционную деятельность осужден на шесть лет каторжных работ и двенадцать лет ссылки. Из Нижне-Илимского поселения, не дождавшись амнистии, бежал сразу после февральской революции. В Челябинске был в 1917–1918 гг. членом большевистского горкома, комиссаром по делам труда исполкома горсовета рабочих и солдатских депутатов, членом Челябинского военно-революционного комитета, организатором и руководителем отряда Красной гвардии. Участник боев с казачьими формированиями атамана Дутова на территории Троицкого и Верхнеуральского уездов. Погиб 27 июня 1918 г. в бою с белочехами под Бузулуком. В память о бесстрашном комиссаре улица Азиатская 20 февраля 1920 г. была переименована в улицу Елькина, а на здании, где он жил, установлена мемориальная доска. Много позже местными партработниками был запущен слух, что и он якобы застрелился, чтобы его, уже раненного, не взяли в плен. Слух этот был запущен, чтобы дискредитировать всех братьев Елькиных в связи с трагической гибелью младшего, Бориса Яковлевича Елькина. Правда о его гибели была обнародована только в 1992 г. газетой «Челябинский рабочий». На его судьбе стоит остановиться куда как подробнее, ибо его гибель — результат политической борьбы в стране в конце двадцатых годов. В Интернете 19 мая 1999 г. о нем был размещен материал Владимира Волкова, который и приводится с некоторыми сокращениями.

«Осенью 1927 г. в Челябинске произошел трагический случай. Молодой рабочий железнодорожных мастерских, еврейского происхождения, Борис Елькин, покончил жизнь самоубийством, выстрелив в себя из пистолета. Ему исполнился только 21 год. Это событие потрясло городскую парторганизацию равно как и жителей города, но было удачно замолчано местными руководителями, потому что имело очень близкое отношение к событиям, которые разворачивались тогда внутри Коммунистической партии и были связаны с политической борьбой между левой оппозицией и большинством ЦК ВКП(б) во главе со Сталиным.

В начале века в Челябинске проживала относительно небольшая еврейская община. Как это было типично для России того времени, очень многие выходцы из еврейских семей участвовали в социал-демократическом движении, многие поддерживали партию большевиков.

Один из молодых членов семьи Елькиных, Борис, некоторые время работал в ГПУ, однако в 1926 г. перешел на работу в железнодорожные мастерские. Там в этот момент существовала небольшая оппозиционная группа, которую возглавлял другой молодой рабочий, Николай Пастухов. Борис Елькин стал поддерживать группу Пастухова и участвовать в ее пропагандистской работе.

Местные руководители, боявшиеся усиления влияния группы Н.Пастухова, решили использовать Бориса Елькина как доносчика, делая ставку на его бывшую связь с ГПУ и то, что он является кандидатом в члены партии. От него потребовали сообщать обо всех действиях оппозиционеров.

Так Б.Елькин невольно попал в тиски жестокой политической и моральной дилеммы, которая упиралась в самые драматические вопросы, связанные с процессами перерождения партийного и советского аппарата страны. С одной стороны, Борис Елькин продолжал испытывать уважение к существовавшей системе власти, в которой он видел наследника героических традиций большевизма, несмотря на тот режим запугивания, который насаждался сверху во все большей и большей степени. Он не видел причин для того, чтобы не оказывать ему содействия, пусть даже и путем доносов. С другой стороны, чем дальше, тем больше он убеждался в полнейшей беспринципности тех интриг, которые руководители партийного аппарата и ГПУ вели против честнейших партийцев, примыкавших к левой оппозиции, и которым сам он глубоко симпатизировал.

После долгих колебаний и сомнений в конце лета 1927 г. Б. Елькин написал заявление в ГПУ, в котором раскрыл адреса и имена известных ему оппозиционеров. Это привело к преследованиям названных в заявлении лиц в разгар очередной кампании по разоблачению «троцкизма» в преддверии XV съезда партии. Б.Елькин понял, что его использовали в неблаговидных целях, и поэтому чрезвычайно тяготился тем, что сделал. Однако местные начальники не оставляли его в покое, заставляя двигаться дальше по пути предательств. Когда Борис попытался сопротивляться, его немедленно обвинили в двурушничестве и «контрреволюционной деятельности».

Это окончательно сломило молодого рабочего, и 6 октября 1927 г. он застрелился у себя в комнате. При нем была обнаружена записка, в которой Б.Елькин сообщал, что к доносу на оппозиционеров его принудили местные чиновники из окружкома и ГПУ, и называл их имена.

В своей предсмертной записке Б. Елькин писал: «…Нашлись те люди, которые способны глотать молодые жизни и после этого, вероятно, будут оправдываться и складывать свою вину на того человека, с которого уже нельзя взять ничего, кроме того, что видеть его вроде какого-то неподвижного предмета. Вот эти-то люди и есть наши челябинские аппаратчики, как-то из-за своей шкуры сдирают другую шкуру стоящего человека ниже их и которому они ставят в обвинение провокацию и еще целый ряд обвинений, от которых у меня волосы встали дыбом…»

Самоубийство Б. Елькина произвело огромное впечатление на местных партийцев. Всем было ясно, какой глубоко симптоматичный и символический характер оно имеет, показывая, что невозможно оставаться честным членом партии и одновременно участвовать в гнусных махинациях сталинского ГПУ и партийного аппарата. В данном случае самоубийство простого рабочего имело важное политическое значение, разоблачавшее подлинный смысл той борьбы, которую растущая бюрократия вела за свое выживание против левой оппозиции.

Это самоубийство явилось трагическим выражением и проявлением того факта, что интересы советской бюрократии и идеалы коммунизма не могут быть примирены между собой.

Сестра Бориса Елькина, Анна (моя тетя. — С.У.), была замужем за известным челябинским большевиком Михаилом Голубых, который был одно время главным редактором областной партийной газеты, но снят с этой должности за открытую поддержку левой оппозиции. Продолжая сохранять личный авторитет в местной парторганизации, М.Голубых потребовал провести незамедлительное и детальное расследование этого дела через местную партийную контрольную комиссию.

М.Голубых попытался послать запрос в Москву, в ЦКК, чтобы была прислана специальная комиссия для разбирательства. Однако местные аппаратчики приложили все усилия к тому, чтобы замять эту неприятную для них историю, случившуюся как раз в момент предельного обострения внутрипартийного кризиса накануне XV партсъезда.

Объединенный пленум Окружкома партии и Окружной КК, который состоялся в Челябинске 12–14 октября 1927 г., был созван во многом именно в связи с делом Б. Елькина, хотя формально это и не стояло в повестке дня. На этом пленуме местная оппозиция была подвергнута организованной травле. В частности, одним из аргументов выступавших аппаратчиков служила мысль, что оппозиция пытается просто спекулировать на самоубийстве Б. Елькина в своих целях. Михаил Голубых выступал на этом пленуме, достойно отвечал на клевету, защищая левую оппозицию и светлую память о Борисе Елькине.

Так семья матери, вступившей в партию под влиянием братьев, получила первый памятный урок от столкновения со сталинской машиной деспотизма и принуждения. То, что случилось лично с ней и с отцом, удивить уже не могло: как говорится, продолжение последовало.

В мемуарной книге протоиерея Михаила Ардова, сына писателя Виктора Ардова, в квартире которого на протяжении больше двадцати опальных лет останавливалась и месяцами жила Анна Андреевна Ахматова, есть примечательная деталь о том времени:

«Советский писатель, один из самых признанных и маститых, “поваренный в чистках, как соль”, Лев Вениаминович (Никулин. — С.У.) был один из завсегдатаев Ордынки (улицы в Москве, где жила семья Ардова. — С.У.)

Ардов говорил о нем:

        Это — ужаснувшийся.

Так мой отец называл людей, которые сами чудом уцелели в тридцатых и сороковых годах, чьи близкие и родные погибли при терроре и кто стал от этого сверхосторожным — даже при менее свирепых, чем Сталин, его преемниках.

В те годы, когда я его знал, Никулин был домоседом и регулярно общался с ничтожно малым количеством людей. Если же он попадал в какую-нибудь компанию, то совсем не участвовал в общих беседах. Его соседка и приятельница Лидия Русланова говорила:

— Пришел Никулин и намолчал полную комнату.

“Ужаснувшийся” — такой термин применялся к людям, которые смогли пережить кровавый сталинский террор, но у них появился патологический страх перед самой советской системой — реальное ощущение того, что в этой стране любой человек в любую минуту может быть развален, уничтожен, превращен в лагерную пыль…»

Прочитав это, я сразу подумал о своей матери: о ней сказано, точнее, и о ней.

Мертвящее ожидание

Все годы после лагеря она ни на один день не избавлялась от ядовитого страха, что за ней ПРИДУТ, что на воле она — временная постоялица, а ее настоящее пристанище — на тюремной шконке, только там уже нечего бояться.

Я уже упоминал о том, что у колыбели моей судьбы несла неусыпную службу мрачная четверка из Политбюро — Сталин, Берия, Хрущев и Ежов. Среди них по палачистости бесспорным, недосягаемым лидером был, естественно, Сталин, остальные, как ни тужились, оставались лишь в призерах этого противоестественного, жутчайшего состязания. Это были главари, подыскавшие себе соответствующих подручных по заплечным делам, работавших, в прямом смысле этого слова, на убой.

Упомянутая страшная четверка из Политбюро определила вектор моей судьбы и судьбы моей семьи, поручив конкретизацию непосредственным исполнителям, среди которых особой жестокостью отличались глава Министерства госбезопасности Абакумов, изведший в моем талантливом брате, возможно, большого ученого, а также Кобулов и Влодзимирский, прямые виновники того, что моя мать ушла из жизни за сорок пять лет до своей физической кончины.

Кобулов, Влодзимирский и Ко с законом обращались панибратски, по принципу — куда хочу, туда и ворочу. Ворочали, да еще как! Я только летом 2003 г. узнал, что моя мать, Елькина Эмилия Яковлевна, была арестована 20 октября 1938 г. совершенно незаконно, с грубейшим нарушением уголовно-процессуального кодекса, поскольку прокурор не давал санкции на ее задержание и препровождение в тюрьму. Спохватились лубянские «законники» только пять с половиной месяца спустя, 4 марта 1939 г. Удивляться нечему: все шло в соответствии с нормами законности социалистической, которая с просто законностью часто не имела ничего общего.

Уникальный документ — постановление на арест матери — не могу не привести полностью.

Город Москва, марта 4 дня, я, старший следователь следственной части НКВД СССР Васильев, рассмотрев следственное дело № 21100 (ордера на арест нет, а следственное дело вовсю раскручивается! — С.У.) по обвинению ЕЛЬКИНОЙ Эмилии Яковлевны в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-12 УК РСФСР,

НАШЕЛ:

ЕЛЬКИНА Эмилия Яковлевна, 1898 г. рождения, уроженка города Челябинска, быв. член ВКП (б) с 1917 г., еврейка, до ареста старший научный работник ВИЭМа (Всесоюзного института экспериментальной медицины. — С.У.), арестована без санкции прокурора с нарушением УПК.

Следствием установлено, что ЕЛЬКИНА Э.Я., являясь женой бывшего секретаря МК ВКП(б) УГАРОВА Алекса­ндра Ивановича, арестованного органами НКВД, знала о его контрреволюционной деятельности и не довела об этом до сведения органов НКВД.

На допросах ЕЛЬКИНА от показаний отказывается.

Принимая во внимание, что арест ЕЛЬКИНОЙ Э.Я. произведен без санкции прокурора с нарушением УПК

ПОСТАНОВИЛ:

Предъявленное обвинение ЕЛЬКИНОЙ Э.Я. по ст. 58,  п. 12 подтвердить.

Возбудить ходатайство перед прокурором СССР о санкционировании ареста ЕЛЬКИНОЙ Э.Я.

СТ. СЛЕДОВАТЕЛЬ
СЛЕДЧАСТИ НКВД СССР ВАСИЛЬЕВ

«СОГЛАСЕН» — ПОМ. НАЧ. СЛЕДЧАСТИ НКВД СССР КАПИТАН ГОСУДАРСТВЕННОЙ
БЕЗОПАСНОСТИ ВЛОДЗИМИРСКИЙ

В левом верхнем углу первой страницы — «УТВЕРЖДАЮ»

НАЧАЛЬНИК СЛЕДЧасти НКВД, КОМИССАР
ГОСУДАР. БЕЗОПАСНОСТИ 3-го РАНГА
КОБУЛОВ
4 марта 1939 г.

По тексту Постановления резолюция толстым синим карандашом

«СОГЛАСЕН»

Зам. Прокурора СССР
«8» марта 1939 г.
/подпись неразборчива/

Арест и следствие

Вот так мать получила подарочек аккурат в Международный женский день: признали-таки ее арестанткой на законных основаниях. Только ей было не холодно и не жарко оттого, что де-факто было подтверждено и де-юре, в ее положении уже ничего нельзя было изменить: лубянская темница захлопнулась надолго.

Моя мать была одной из последних, попавших в «ежовы рукавицы»: ордер за номером 1905 на производство ее ареста и обыска 20 октября 1938 г. подписал сам Ежов, считавший себя куда как выше какой-то прокуратуры СССР: для него было ниже его достоинства (впрочем, о чем это я: нелюдь и достоинство — понятия несовместимые. — С.У.) согласовывать с каким-то Вышинским каждый свой шаг! И закрутилась арестантская карусель. Ночью я, кроха, по обыкновению, спал, когда за дверью нашей квартиры загрохотали сапоги, когда пришли незваные, вчетвером.

При обыске присутствовали Володя и домработница, а также представитель домоуправления. Все шло по накатанной колее: изымались документы, переписка, записные книжки, два охотничьих ружья, именной браунинг матери за номером 463010. На квитках 10-го отдела Главного управления госбезопасности (отдел ведал приемом арестованных), прикладывавшихся к делу, уведомление: «Вещи, деньги и ценности, невостребованные в течение 3-х месяцев со дня вынесения решения судебными органами по делу, сдаются в доход государства». Очевидно, едва ли не все изъятое шло в доход государства: семья осужденного о приговорах не информировалась, а там и трехмесячный срок проходил — все было продумано, до мелочей.

Так и попали в доход государству деньги и сберкнижки, мамины часы и еще что-то — это не суть важно, главное — и мать увели вслед за отцом в неизвестном направлении, даже не дав подойти к моей кроватке. Кобулов торопился с арестом матери и по шкурной причине: он давно облюбовал себе нашу квартиру, куда и вселился незамедлительно.

Мать и во время ареста, и в первые недели тюремщины была в состоянии прострации, не могла ни о чем говорить, не слышала обращенных к ней вопросов. Первый протокол допроса датируется лишь 23-м ноября 1938 г. Ее о чем-то спрашивали, она что-то отвечала, не читая, визировала каждую заполненную следователем страничку, который переиначил отчество отца, Александр ИВАНОВИЧ стал Александром ГРИГОРЬЕВИЧЕМ.

Вписаны в протокол и данные о братьях и сестрах: старший Эмилий Яковлевич служит в Ленинграде на флоте, Иосиф Яковлевич арестован еще в 37-м, младший Абрам Яковлевич работает на заводе имени Ворошилова в Ленин­граде же, сестра Анна живет в Сибири (мать специально не назвала Свердловск, чтобы отвести от Анны беду), Мария — лаборант в Москве. Указана и специальность матери — хирург. Сказано и то, что в 1919–1921 гг. она служила в полит–отделе Красной армии.

«Разговорили» ее только к 22 февраля 1939 г., ровно через три месяца после первого, ознакомительного допроса, интересовались кругом знакомств, пока не перешли к самому-самому главному.

ВОПРОС: Скажите, у вас в (Московском) университете была троцкистская группа?

Следователь чуть не подпрыгнул от радости, услышав:

— Да, во время моей учебы в Московском университете там была сильная троцкистская группы. Борьба с троцкистами в университете продолжалась до моего окончания университета, т. е. до 1928 г.

ВОПРОС: Назовите активных троцкистов, учившихся в университете.

ОТВЕТ: Как активные троцкисты, учившиеся в университете, мне известны следующие лица: Авербах, Воробьев, Цуккер, Шрейдер, Маяцкая и ряд других, фамилий которых я не помню.

Следователь продолжает туже затягивать петлю.

ВОПРОС: Откуда вам известно, что указанные вами лица являлись активными троцкистами?

ОТВЕТ: Это мне известно из их выступлений на общих партийных собраниях.

Представляю, как в тот день упивался следователь: дичь сама направилась в расставленные силки, давала компромат сама на себя. На свою беду, мать не умела ни притворяться, ни врать, всегда резала правду-матку, не подозревая, что ее слова будут истолкованы превратно. «Поумнела» она с огромным опозданием, лишь оказавшись ТАМ, куда по доброй воле не попадают. Незадолго до смерти она зло бросила:

— У меня за спиной два университета — один Москов­ский, второй лагерный.

В первые месяцы ареста она была на подготовительном отделении второго университета. Держалась стойко, заговорила только после того, как ей пообещали вскоре показать санкционированный прокуратурой ордер на арест. Мать никогда об этом не рассказывала, но, сдается мне, пыткам она не подвергалась: следователи считали не особо важной птицей.

Выкормыши Кобулова были вымуштрованы куда больше, чем на пять с десятками плюсов. Раз заключенной Елькиной инкриминировалось только недоносительство на мужа, значит, вешать на нее что-то большее, выбивать из нее показания, не предусмотренные сценарием, было опасно и для заплечных дел мастеров, руководствовавшихся простенькой заповедью: главное — не перестараться.

Следователь задавал вроде бы не относящиеся к делу вопросы: где училась, с кем училась.

ВОПРОС: С кем из названных вами активных троцкистов вы были связаны?

ОТВЕТ: Ни с кем из указанных мною троцкистов я связана не была.

ВОПРОС: Вы сами являлись участницей троцкистской группы в университете?

ОТВЕТ: Я никогда не была участницей троцкистской группы.

Следователь иного ответа и не ожидал, для него самым главным было добиться признания, что арестантка была знакома с троцкистами, а раз знакома, то — соучастница! Иначе зачем же с ними знакомиться?

ВОПРОС: Скажите, где эти люди и встречались ли вы с ними после окончания университета?

ОТВЕТ: Насколько мне известно (следователь опять напружинился от радости: раз известно, значит, были каналы информации, арестантка допустила прокол! — С.У.), Авербах и Маяцкая арестованы, Цуккер работает в Москве в какой-то клинике, где остальные — я не знаю. Из указанных лиц я после окончания университета встречалась с Маяцкой и Цуккер, остальных не видела.

Старший следователь следчасти НКВД Васильев начал с отмели и каждым новым вопросом заводил все дальше, в такую глубину, из которой уже не выбраться, мать этого не замечала, по простоте своей и врожденной честности отвечала, как было, отправляя себя в глубокий-преглубокий омут. Улыбчивый Васильев стлал вопросами мягко, только спать потом пришлось жестковато.

ВОПРОС: С кем вы были в близких отношениях во время вашей работы в Ленинграде?

ОТВЕТ: В близких отношениях во время работы в Ленинграде я была с Григорьевой, Коновой, Никитиным.

ВОПРОС: Кто такой Никитин, откуда вы его знаете?

ОТВЕТ: Никитина я знаю с 1929 г., когда я работала в Институте усовершенствования врачей, а Никитин был инструктором горкома ВКП(б). Впоследствии Никитин работал в ВНИЭМе. В 1935–1936 гг. он работал директором ВНИЭМа. В 1936 г. (в конце) Никитин покончил жизнь самоубийством. С Никитиным я была в хороших отношениях. Он несколько раз бывал у меня.

У следователя Васильева своя логика, свидетельствующая об отсутствии всякой логики. По его логике выходит, что если Э.Я.Елькина поддерживала хорошие отношения с разоблаченным впоследствии троцкистом Никитиным, то и она, следовательно, троцкистка. Получается так: ваш сосед, с которым вы здороваетесь у лифта, или вор, или пьяница, или мошенник, значит, вы общаетесь с подобными себе и тоже относитесь к ворам, пьяницам и мошенникам. Абсурд?! Явный! Но следователь Васильев считает иначе, ему чудится криминал даже в просто нормальных человеческих отношениях. Но он же не частное лицо, а работник следствия, готовит для суда обвинительное заключение, на основании которого — приговор. Мать по своей наивности и глубокой порядочности этого не понимала и не хотела понимать. Она знала, что ничем не посрамила высокое звание члена партии, в рядах которой состояла уже чуть больше двадцати лет, и была более, чем уверена, что в тюрьме она по недоразумению.

Следователь Васильев считал иначе, искал криминал даже в ее семейной жизни.

ВОПРОС: Сколько времени и как (???!!! — С.У.) вы знаете Угарова А.И.?

ОТВЕТ: Угарова А.И. я знаю с 1921 г., когда он работал в гор. Одессе зав.политпросвета в подиве (политотделе дивизии. — С.У.). В том же году я вышла за Угарова замуж.

ВОПРОС: Скажите, когда в каких должностях и где работал А.И.Угаров?

Не прост следователь Васильев, ох как не прост: прикидывается несведущим, хотя внимательно изучил биографию отца. Теплится у него надежда, что мать запутается в показаниях, тем самым попытается ввести следствие с заблуждение, а это Васильеву только на руку.

ОТВЕТ: Как я уже говорила, Угаров А.И. работал в Одессе, в 1921 г. мы переехали в гор. Москву, где Угаров А.И. работал на участке в Красной Пресне, кем, я сейчас не помню, с 1922 г. Угаров А.И. работал в Бауманском районе Москвы до 1925 г., когда был послан ЦК ВКП(б) за границу, в Германию и Америку. За границей Угаров А.И. был месяцев 8–10, точно не помню. Летом, примерно в июле-августе месяце Угаров А.И. вернулся из-за границы и был послан на работу в г.Ленинград. В Ленинграде Угаров А.И. работал до марта 1938 г., когда был переведен на работу в Москву, секретарем МК ВКП(б). Кем Угаров А.И. работал в Ленинграде до 1929 г., я не знаю, но когда я приехала в 1929 г. в город Ленинград, Угаров А.И. работал культропом Ленинградского обкома ВК(б).

ВОПРОС: Скажите, с кем был связан Угаров А.И. во время его работы в Ленинграде?

ОТВЕТ: С кем был тесно связан Угаров А.И. во время его работы в Ленинграде, я не знаю, но к нам на квартиру, разновременно, заходили Мартынов И., Цильштейн, если мне память не изменяет, работники горкома ВКП(б). Белицкий, работавший редактором «Ленинградской правды», Соболев С.М., работавший секретарем Петроградского райкома ВКП(б) Ленинграда, Кадацкий И.Ф., бывший председатель Ленсовета, Каспаров И.С., бывший секретарь Ленсовета, Смородин П., б.секретарь Выборгского райкома ВКП(б) Ленинграда.

Мать страшно волновалась при ответе на этот вопрос, понимая, что надо быть осторожнее, чтобы не навредить мужу.

ВОПРОС: Скажите, где эти люди сейчас? (Вопросец с подтекстом: проинформированы ли вы об их судьбе и если да, то кем? — С.У.)

ОТВЕТ: Мартынов, Цильштейн, Кадацкий, как известно, арестованы, где находятся остальные лица, я не знаю. (Васильев не пытается скрыть разочарования: услышал явно не то, что хотел услышать. — С.У.)

ВОПРОС: Скажите, что вам рассказывал Угаров А.И. о своей работе и связях с определенными лицами?

ОТВЕТ: Мне Угаров А.И. ничего не рассказывал о своей работе, а также и о связях с другими лицами. (И это была сущая правда! Отец любил, очень любил свою жену, и доказательством этому служит и то, что держал ее в неведении о своей работе и контактах, относясь к ней предельно бережно: он предполагал, что с ним может случиться беда, и чем меньше будет знать жена, тем лучше для нее. — С.У.)

ВОПРОС: Следствию известно, что вы знали о контрреволюционной деятельности вашего мужа Угарова А.И. (отличная постановка вопроса, отличная! И загадочная: как можно было узнать о том, чего не было?! — С.У.) Расскажите все, что вы знаете об этом?

ОТВЕТ: Я ничего о контрреволюционной деятельности моего мужа Угарова А.И. не знаю и рассказать ничего не могу. (Вопросы эти для нее, члена партии с предреволюционным стажем, убежденной коммунистки, были просто оскорбительны. — С.У.)

Следователь Васильев был в бешенстве, последовал новый

ВОПРОС: Вы, Елькина, говорите неправду! Вы прожили с мужем восемнадцать лет (Пробел в арифметике у следователя, ошибся на год. — С.У.) и не знаете его настроений, высказываний, его контрреволюционную деятельность? Следствие требует от вас правдивого ответа!

ОТВЕТ: Я говорю правду! О контрреволюционной деятельности моего мужа Угарова А.И. я ничего не знаю!

Следователь Васильев вызвал конвоира и раздраженно бросил:

— Уведите арестованную!

Больше в уголовном деле, насчитывавшем сорок пять страниц, протоколов допросов не было. Что было на 24-36 листах, мне не показали и правильно сделали. Да и зачем мне было знакомиться с доносами, подшитыми к «делу», увидеть там фамилии сослуживцев отца и матери, друзей дома, вынужденных стучать, оговаривать? Я не судья, я не имею права хоть в чем-то всех их даже упрекнуть, потому что вины их в содеянном не было. Это не они писали и фиксировали, их рукой водила Система, созданная Сталиным, а диктовала атмосфера всеобщего, всепоражающего Страха за жизнь родных и близких. Система, да-да, именно Система предъявляла им ультиматум: или-или. Или сигнализируйте, или в камеру, тем самым зажжете красный свет перед будущим своих близких, иного — не дано.

Писатель Виктор Ардов, переживший многое, могильно шутил: «В полном собрании сочинений любого нашего классика последний том должен иметь такой подзаголовок: “Письма, заявления и доносы”».

Это сейчас техника достигла такого уровня, что можно нашпиговать всевозможными «жучками» любую квартиру, дом, вести наблюдение, находясь хоть за тысячу километров от «объекта». А тогда роль «жучков» выполняли слабые, насмерть запуганные или же карьеристы, шедшие по телам своих жертв-конкурентов. Встреться я с ними, ни к кому не предъявил бы претензий. Но, как уже говорил, руки бы не подал НИКОМУ из них.

По отработанной колее

Дальше все шло по отработанному миллионами «дел» порядку: Заключение спецов по госбезопасности, резюме прокурорского работника, решение Особого Совещания при наркоме Берия.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

По следственному делу № 21100/ГУГБ НКВД СССР по обвинению ЕЛЬКИНОЙ Эмилии Яковлевны, 1898 г.р., урож. г.Челябинска, еврейка, гр. СССР, образование высшее, б.чл. ВКП(б) с 1917 г., со слов не судима, до ареста работала в ВИЭМ ст.научным сотрудником (хирургом), в преступлении, предусмотренном ст.58 п.12 УК РСФСР.

 

ЕЛЬКИНА Э.Я.: обвиняется в том, что, будучи осведомленной о контрреволюционной деятельности своего мужа УГАРОВА А.И., не сообщила об этом органам НКВД.

Имела связи с осужденными троцкистами ПРУЖАНСКОЙ и ГРИГОРЬЕВОЙ в период учебы в Московском университете и троцкистом НИКИТИНЫМ (застрелился).

Виновной себя не признала.

Настоящее дело подлежит направлению на рассмотрение Особого Совещания при Наркоме Внутренних Дел Союза ССР.

О/Уполномочен. Секр-та Особ.Совещ.
Лейтенант Госбезопасности (САМОЙЛОВ)
Нач. 1 отд.Секр-та Особ.Совещания
Ст.лейтенант Госбезопасности (БОРОВКОВ)

«СОГЛАСНЫ»:

Нач.Секр-та Особ.Совещания НКВД СССР
Капитан Госуд.безопасности (МАРКЕЕВ)
8/IV/39 г.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1939 г., апреля 9 дня. Рассмотрев следственное дело № 21100 ГУГБ НКВД СССР по обвинению ЕЛЬКИНОЙ Емилии Яковлевны, 1898 г.р., урож. г.Челябинска, еврейка, гр.СССР, быв. чл.ВПК(б), до ареста и момента возникновения дела работала старшим научным сотрудником ВИЭМ, обвиняется в преступлении, предусмотренном ст.58–12 УК РСФСР.

УСТАНОВИЛ:

ЕЛЬКИН (так в документе. — С.У.) Е.Я. является женой арестованного врага народа УГАРОВА А.И., с которым она прожила 18 лет, и будучи осведомлена о к.-р. работе своего мужа, не сообщила об этом в НКВД.

Также знала о связях УГАРОВА с целым рядом лиц, впоследствии оказавшимися врагами народа.

ЕЛЬКИНА была в близких отношениях с ПРУЖАНСКОЙ и ГРИГОРЬЕВОЙ (террористы), состояла в дружеских отношениях с троцкистом НИКИТИНЫМ (застрелился).

ЕЛЬКИНА в предъявленном обвинении не призналась, но уличается агентурными данными (л.д.26).

Считая обвинение по делу ЕЛЬКИНОЙ доказанным и учитывя ее социальную опасность,

ПОЛАГАЮ:

Дело рассмотреть на Особом Совещании при Наркоме Внутренних Дел Союза ССР.

ПРОКУРОР (ЛЕОНТЬЕВ)

ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА № 8

Особого Совещания при Народном Комиссаре Внутренних Дел СССР

от « 20 » апреля 1939 г.

 

СЛУШАЛИ:

48. Дело № 21100/След.часть НКВД по обвинению ЕЛЬКИНОЙ Эмилии Яковлевны, 1898 г.р., урож. г.Челябинска, из мещан, служащая, еврейка, гр-ка СССР, б.член ВКПб с 1917 г., до ареста работала старшим научным сотрудником ВИЭМ,а.

ПОСТАНОВИЛИ:

ЕЛЬКИНУ Эмилию Яковлевну — за недоносительство об антисоветской деятельности своего мужа — заключить в исправительно-трудовой лагерь, сроком на ВОСЕМЬ лет, считая срок с 20 октября 1938 г. Дело сдать в архив.

Нач. Секретариата Особого Совещания
При Народном Комиссаре Внутренних Дел СССР
(Маркеев)

Потьма на Потьме

Врач Бутырки вынес заключение: «по состоянию здоровья следовать этапом может, санобработка произведена». Существовало три вида конвоя для транспортировки: обыкновенный, усиленный, особый. Матери определили усиленный.

Из Бутырской тюрьмы мать направили в спецотдел лагеря НКВД в Потьму, городок в Мордовии, где была проложена узкоколейка Потьма–Барашево, на протяжении шестидесяти километров справа и слева двадцать две зоны, в которых томилось зэков куда больше, чем во всей царской России: 120–130 тысяч против ста тысяч «царских». А сколько таких Потьм было по стране…

Осужденных все время перевозили с места на место. А закончился срок — вступило в действие продолжение наказания — поражение в правах, запрет жить в больших городах, так мать и оказалась под Ярославлем.

Конец произволу принесла реабилитация. Но она не смогла вернуть потерянных лет, прежнее мироощущение. Мать так и не оправилась. Не вылечила ее и бумага о полной реабилитации.

ВЕРХОВНЫЙ СУД СОЮЗА ССР
ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 4н-01171/55

Военная коллегия Верховного Суда СССР

В составе: Председательствующего Генерал-майора юстиции Степанова

Членов: полковника юстиции Артюхова, подполковника юстиции Ухутта

Рассмотрев в заседании от «19» февраля 1938 г.

ПРОТЕСТ ГЕНЕРАЛЬНОГО ПРОКУРОРА СОЮЗА ССР на постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 20 апреля 1939 г., которым по ст.58–12 УК РСФСР осуждена ЕЛЬКИНА Эмилия Яковлевна к заключению в ИТЛ сроком на 8 лет.

Заслушав доклад тов. Ухутта и заключение пом.Главного Военного Прокурора — ст.лейтенанта юстиции Ряжского об удовлетворении протеста, установила:

Елькина Особым Совещанием признана виновной в том, что она была осведомлена о контрреволюционной деятельности своего мужа Угарова А.И. и не сообщила об этом органам Советской власти.

Из материалов дела видно, что муж Елькиной — Угаров А.И. осужден Военной Коллегией Верховного суда СССР 25 февраля 1939 г. по ст.ст. 58–1, 58–7, 58–8, 58–9 58–11 УК РСФСР к расстрелу.

Генеральный прокурор в протесте просит постановление Особого Совещания в отношении Елькиной отменить и дело о ней производством в уголовном порядке прекратить за отсутствием в ее действиях состава преступления.

В протесте Генеральный прокурор указывает, что Елькина по делу виновной себя в недонесении о контрреволюционной деятельности своего мужа не признала и показала, что ей о контрреволюционном преступлении Угарова А.И. ничего не известно.

В материалах дела Угарова отсутствуют данные, свидетельствующие об осведомленности Елькиной о какой-либо преступной деятельности ее мужа — Угарова.

Проверив материалы дела и находя изложенные в протесте доводы обоснованными, Военная Коллегия определила:

Постановление Особого Совещания при УНКВД СССР от 20 апреля 1939 г. в отношении Елькиной Эмилии Яковлевны отменить и дело о ней в уголовном порядке производством прекратить за отсутствием в ее действиях состава преступления.

Председательствующий       (Степанов)

Продолжение трагедии

Стараюсь не смотреть по телевизору рейтинговую передачу «Жди меня», хотя она и влечет меня сильнее сверхмощного магнита. Самые действующие — да и не только для меня — сцены первых моментов встреч людей, столь долго искавших друг друга, объятия, слезы — и скупые мужские тоже, а в глазах надежда: все будет хорошо. И никакому, даже гениальному режиссеру не поставить столь выразительную сцену ОЖИДАНИЯ встречи: люди замирают, теряют ощущение времени и пространства, у них перехватывает дыхание, так велик страх спугнуть невозможное, на что надеялись годы, а то и десятки лет, у пожилых часто отказывают ноги, и рады бы припустить навстречу, да нет сил и на шаг, полшажка, вот и замирают, раздавленные счастьем невероятности случившегося. Аудитория подталкивает их взглядами, незнакомые люди воспринимают их роднее родных, тоже плачут и тоже радуются и вздыхают с облегчением, когда ТЕ, глаза в глаза, остаются наедине друг с другом, не видя никого и ничего, пока стремительно идет процесс узнавания и обвыкания. И смущаются, не привыкшие оказываться в центре внимания, под огнем бесчисленных софитов. Смущаются и оттого, что враз прозревают, что аудитория и телеведущие ждут от них каких-то весомых, примечательных слов, а слов и нет, нужней всего только сладостно — глаза в глаза — молчать, перевести дух: они же и верили и не верили, ждали и боялись ждать, только бы не спугнуть этот сказочный миг.

Мне все это до боли знакомо. Хотя никогда не был участником этой передачи, я — из нее. Только у меня все происходило совсем иначе, даже противоположно.

У писателя Владимира Солоухина есть емкая до бездонности новелла, как он заверял, о подлинном случае… Жила-была в глушевой деревне старушка, почувствовала, что приблизился миг неотвратимого переселенья, по обычаю предков легла на лавку, положила под голову подушку, скрестила руки на груди и закрыла глаза. И тут в покой ворвался истошный крик соседки:

— Матрена, дочь-то твоя под машину попала, насмерть!

Матрена встала: больше-то некому было поднимать внуков. Упокой нашла на той же скамье лет пятнадцать спустя, когда надобность подниматься отпала.

Мне представляется, В.Солоухин написал это и про мою великую, про мою чудо-бабушку. До осени 38-го, пока я и брат Володя жили-были при отце и матери, она нет-нет да и постанывала, жаловалась на боли то в пояснице, то в ногах, то в руке. А как нас с братом осиротили, стала жить с нами и для нас, я не слышал от нее ни про какие хвори. Мы с Володей были для нее светом в окошке, она словно растворилась в нас, не баловала, но каким-то образом упреждала все наши желания. Война, первые послевоенные годы, когда голод повелевал столицей, а я не помню чувства голода. Нет, я как нормальный ребенок каждый день, словно по графику, хотел есть, но я не знал голода, когда есть хочется, а нечего. Как это удавалось хлопотунье-бабушке, я не представляю. Пища наша была проще даже скудной солдатской, но она была. Детство эгоистично, а вот сейчас копаюсь в памяти и — провалы: так и не упомню, а сидела ли когда-нибудь бабушка за семейным столом. Брат сидел, дед сидел (в правой руке ложка, в левой — свежая газета), бабушка — не знаю.

Она была словно вечный двигатель, все время при деле: то готовка, то стирка, то штопка (на нас с братом все словно горело), то уборка, я не видел, чтобы она хоть на минуту-другую прилегла на диванчике. И вообще не уверен, а спала ли она. Раннее утро, а она уже на ногах. Ложусь спать, а она все в домашних делах. Когда я болел простудой или еще чем из того же ряда, ночью просыпался в темноте, но и в уверенности — стоит протянуть руку и коснусь бабушки, на стульчике рядом караулившей мой сон.

Бабушке первой я нес все — и заботы, и радости, и огорчения, и недоумения. Мы с ней были одним, неразрывным целым. Она любила и Володю, но я был младшеньким, так что мне перепадало больше любви и участия.

Дедушка нас с братом тоже любил, но его любовь больше проходила под знаком действенности, он шел в добытчиках. Володя на его глазах становился мужчиной, и деду, умудренному и знаниями, и огромным житейским опытом, легче было находить общие темы именно с братом. Я воспринимал это как должное, для меня был своего рода стимул быстрее расти, чтобы в глазах деда сравняться с братом.

Смерть дедушки я, девятилетний, перенес сравнительно легко: бабушка же оставалась!

С возрастом память не стоит на месте, неожиданно вспоминается то, что утаивалось в подкорке головного мозга лет тридцать, а то и сорок. Только к седым волосам я понял, что дедушка и бабушка были едва ли не идеальной парой, с полуслова, с полунамека, по жесту понимали друг друга, в отношении нас с братом были едины в требованиях. О моем отце старались лишний раз даже не упоминать, так же как и о матери: чего зря болтать, если разговорами их не вернешь к домашнему очагу.

Выросший без отца и без матери, стараньями в первую очередь бабушки, я тогда и не чувствовал потребности в них, воспринимал нормой то, что их нет, этим и довольствовался, не было во мне ощущения обделенности, за что, повторюсь, я обязан в большей степени бабушке.

Спокойная, выдержанная, сильная духом, она не выносила одного: если кто-то из соседей или близких или дальних родственников называл меня «сиротинушкой». Всегда гостеприимная, приветливая, она в мгновение ока коршуном налетала на произнесшего бранное, по ее пониманию, словцо:

— В моем доме ЭТОМУ выражению нет места! И никогда не будет, пока я жива!

А я рос. У моих сверстников и одноклассников родителей, несмотря на недавно закончившуюся войну, был, чаще всего, полный комплект. Относился я к этому без особых эмоций: у вас папа с мамой, зато нет бабушки, как у меня, на этом все переживания заканчивались.

Нежданная встреча

Мне приближался десятый год, как повеяло ощущением грядущих перемен. Бабушка с Володей о чем-то шушукались, сразу замолкая при моем появлении. До меня донеслось:

— Скоро прибудет.

Сердце подсказало — это о матери. Я был в растерянности: мать — это, конечно, хорошо, даже, наверное, замечательно, но как же бабушка? Если перевести мои сомнения и метанья тех дней и недель на язык будничной прозы, я страдал, что неведомая мать лишит меня бабушки. По какой причине лишит — не задумывался, уверенности же, что не лишит, не было. Как не было и той, вроде бы напрашивающейся, ожидаемой радости, что у меня наконец-то объявится мама.

Понимаю, это постыдно, но так было, именно так. Себя, тогдашнего, не оправдываю и не осуждаю. Как не оправдываю и не осуждаю то, что тогда натворил.

…Иду из школы домой и вижу Володю с женщиной в темном одеянии — мать! Мама, мамочка!!! Я должен бы броситься к ней, крича от радости эти слова, а я... я стремглав бросился прочь, где-то бродил, не замечая рядом никого и ничего. О чем я думал, в памяти зияет черной дырой. Но кажется, все-таки о бабушке: а что же с ней-то будет? Не останусь ли без нее?

О матери я не думал с неприязнью, но и не думал, что с ее объявлением в моей жизни станет лучше. Тот уклад, что сложился при бабушке, меня вполне и во всем устраивал. Не исключено, что мое столь нелепое поведение было вызвано не только опаской за бабушку, но и нежеланием перемен, от которых я почему-то не ждал ничего хорошего, для себя, во всяком случае. Вот такой сюжет, уж никак не для телепередачи «Жди меня».

Домой, что бы ни случилось, я всегда летел радостно. А в тот день приплелся. С опаской, с сомненьями, с робкой надеждой, что бабушке ничего не грозит.

Встреча с матерью была тягостно сложной. Когда ее арестовали, мне до двух лет оставалось месяца два, «папа», «мама» я произносил чисто и отчетливо, но никого из родителей, естественно, не запомнил.

Двухлетний карапуз вымахал в десятилетнего подростка, за восьмилетье вынужденной разлуки меж нами возникла чужизна. В «Жди меня» такие встречи сопровождаются ручьями слез, мы же встретились всухую. Она свое отревела в лагере, ожесточилась, чуть дрогнула. Я в этот судный момент наказал ее так, как не наказывали никто и ничто: она исстрадавшимся, износившимся сердцем поняла, что я не признал ее за мать, коль сжался комочком и боялся шелохнуться.

Она гладила меня по голове, обнимала, крепко прижимая к себе, всего исцеловала — я же реагировал истуканом, испуганно поглядывая на бабушку, которая тоже все поняла. Мудрая, она решила довериться лекарю, который — время.

Встреча вышла скомканной, мать торопилась на Ярославский вокзал: из гулаговского Медвежьегорска ее определили на поселение под Ярославль, даже минутное опоздание могло закончиться опять же лагерем. Безжалостное время диктовало свои, бесчеловечные порядки, которые, в свою очередь, диктовали только одно: за малейшую провинность такая близкая свобода отодвигалась на несколько лет, а часто — и навсегда.

В те дни не я один был таким, каменным. В 45–46-м годах был всплеск разводов. Добро бы брак прерывали неоперившиеся юнцы и девы, а то — герои войны и тыла.

Верные жены, что блюли себя всю войну, выплакавшие море слез, глядя на запад, туда, где проливали кровь их суженые, дождавшиеся живых, вдруг осознавали, что на фронт уходил родной, а демобилизовался — ставши чужим. С мужиками происходило то же самое: никак не склеивалась заново опаленная войной любовь, вроде бы все происходило по Симонову: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…» Очень ждали и Он и Она, только выходило, что дожидались не ЕГО и не ЕЕ — такой все обернулось трагедией, в той же постели, под тем же одеялом оказывались чужие. Как 37-й год не закончился в 37-м, так и война не закончилась в 45­­‑м, все стреляет и стреляет.

Мать была разнесчастным человеком. Ей не было и сорока, как ее оставили ни с чем: увели мужа, лишили детей, — смысла всей жизни. Материнское начало в ней было безмерно, она видела нас с Володей во сне, время не могло приглушить глубинную материнскую боль, эта каторга длилась бесконечных восемь лет. И такой «подарочек» от младшего при встрече…

Для нее все было неожиданным, вновинку. Юноша Володя вымахал во взрослого, двадцатичетырехлетнего самостоятельного мужчину, брать такого под родительскую опеку бесполезно. И у младшего тоже прорезался характер…

Мать ушла из одной семьи, а вернулась в ту же и уже далеко не в ту. Даже бабушка и та изменилась. Если раньше мать верховодила домом, правила и бабушкой, то по возвращении власть переменилась, возврат к прежним порядкам оказался невозможен.

Не остыла от зоны

Мать до самой кончины по ночам вскрикивала и всхлипывала во сне, порой пыталась куда-то бежать. О зоне она говорить не любила, но и освободиться от нее так и не смогла.

Бабушка словно предчувствовала, что, несмотря на возвращение матери, все еще нужна мне. И скончалась только в мои девятнадцать, когда убедилась, что я готов к тому, чтобы твердо стоять на ногах: стал второкурсником геологоразведочного института, с летней практики привез огромные по тем временам деньжищи. Когда я выложил на стол кипу денег, бабушка бросила на меня просветленный, благодарный взгляд. Не из-за денег, которые всегда нужны, а за подтвержденную весомо надежду, что я вырос и не пропаду. Она стала куда тише, свела к минимуму стычки с матерью, вы-глядела все умиротвореннее и благостнее. В деревнях так, как она ко мне, относились к кормильцу, пусть и к будущему. Это была благодарность не зависимого человека, а освободившегося от заботы, уверенного, что и без нее все пойдет, как по писанному, нормально.

Много позже до меня дошло, что так, неназойливо, любовно, просто, удовлетворенно она прощалась со мной, будучи уверенной, что свой долг выполнила, можно со спокойной совестью отправляться в последний путь. А меня не покидает убежденность, что я продлил ее земную жизнь необходимостью заботы обо мне, тогда еще двухлетнем.

Не могу подобрать слово, чтобы емко вместило отношение матери ко мне. Что любила и Володю, и меня — бесспорно. Но, положа руку на сердце, она так и не смогла заменить мне бабушку, с которой у меня была одна пуповина. Бабушка, как всегда оказалась права, время слекарило —  я оттаял, привязался к ней, полюбил, но все это шло больше от ума, чем от сердца. Вынужденная разлука в восемь лет так и осталась роковой. Склеенная самым прочным клеем чашка все равно ломанная, прочность уже не та.

Жизнь без жизни

На ее личной жизни был поставлен крест в 38-м, сорок пять лет она проходила в безмужних. Отец был для нее самой главной, самой прочной опорой, она за ним получила самое главное для женщины ощущение — была как за каменной стеной.

К хорошему привыкают быстро, сорок пять лет без самого нужного ощущения — крест из тяжких. Как бы хорошо мы с Володей (и наши жены тоже) к ней ни относились, но компенсировать ТУ, самую главную потерю в ее жизни не могли и не смогли.

Уже и не скажу, сколько раз я прокручивал в памяти картину наших взаимоотношений, начиная с первой встречи, когда я выглядел волчонком, не принял ее, так стосковавшуюся по нам, детям и увидевшую совершенно не то, что ожидала увидеть. Восемь лет вынужденной разлуки не прошли бесследно, а ей не терпелось воскресить то, что было в тридцать восьмом, в канун ее ареста.

Володя помнил ее ту, довоенную и как-то признался мне, что от нее почти ничего не сохранилось, кроме похожести и паспортных данных. Не было в руках ТОЙ ласковости, огрубел голос, потух взгляд, ранее статная, фигуристая, она пригнулась под тяжестью ударов судьбы, так и не смогла распрямиться. Тогда сильная, независимая, гордая, уверенная в себе, она потеряла и внутреннюю стать, ее естество невосполнимо затерялось. Она другая, из неведомого нам мира, другой Володя, я — волчонок — так прокатилось по нам время. Для матери это было потрясением, не к этому она летела долгих восемь лет.

Не хочу и не буду корить себя, швырять в себя камни. Это сейчас, когда мне уже под семьдесят, когда я столько знаю о тех клятых годах, что лучше бы и не знать, это сейчас я знаю, что был с ног до головы неправ, обошелся с матерью жестоко, незаслуженно обидел ее. Обидел и при первой встрече, обижал и тем, что только через год обратился к ней долгожданным «мама». Было это летом сорок седьмого, когда мы с бабушкой приехали к ней под Ярославль, где она ютилась в бывшем флигельке для прислуги в подобии крохотной однокомнатной, без воды и с «удобствами» далеко во дворе.

И опять я ехал к ней с опаской, чем вызвал недовольство бабушки, которая сердито мне выговаривала:

— Сережа, она же твоя МАТЬ, ее от тебя отлучили злые, страшные люди, ты был и остаешься для нее самым дорогим на свете!

— Бабушка, а как же ты?! — не удержался я, выдав самую главную опаску.

Бабушка, несмотря не серьезность и трагичность момента, рассмеялась:

— Да куда же я от тебя денусь?! Мне без тебя и жизни не будет!

Ее смех сильнее всяких слов убедил меня: никуда она не денется, всегда будет со мной. Моя самая главная защитница и сподвигла меня на «мама» — слово, которое застревало в горле. Надо было видеть, как отреагировала мать на столько жданное: она словно помолодела, схватила меня и готова была зацеловать. Ее поцелуи я воспринимал уже не так, как при первой встрече, а почти роднее. Мое «мама» стало для нее целебным, помогло наконец-то освободиться от неподъемного груза: она обрела и младшего сына, а дальше все стерпится-слюбится.

Увы, стерпелось, но так и не слюбилось. Уже шла речь, что по отношению к ней я во всем руководствовался разумом при молчащем сердце.

Было с ней — как же трудно с ней было… Она вышла из зоны, но зона так и не вышла из нее, определяя многие поступки, казавшиеся нам, не хлебнувшим лагерной жизни, странноватыми.

Когда матери разрешили переехать в Москву, мы зажили единой семьей: мать, бабушка, Володя с женой и я. Три комнаты, лучшая — матери, вторая семье брата, в третьей мы с бабушкой, которая и вела хозяйство. Все, что несли в дом, было общим. И вот как-то мать устроила скандал:

— Вчера я купила конфеты — где они? Это мои конфеты, МОИ!

Так случалось несколько раз, кончилось все закономерным, вчера еще дружная семья распалась на три, самостоятельные, с раздельной готовкой.

Мать не была ни прижимистой, ни жадной. Еще в Ярославле она давала сто очков вперед деревенским бабам: развела кур, уток, поросят, со всякими оказиями переправляла мясо в Москву. И на одежду для нас не скупилась — в пределах возможного, заботилась, как могла. И вдруг — такая метаморфоза? Да не было метаморфозы, не было!

Восемь лет зоны — это жизнь впроголодь, когда все желанья вытеснялись постоянным чувством голода, страх перед которым не исчезал и потом, при сытой жизни. Многие блокадницы Ленинграда, евшие и кошек и собак, боялись потом их заводить, чтобы не съесть. Другие годами, десятилетиями никак не могли наесться, каждый час должны были хоть что-то укусить, на ночь клали под подушку булочку, а то и просто краюху «черняшки», просыпались и жевали, жевали, жевали под одеялом.

Очевидно, с матерью происходило что-то подобное, давали о себе знать и голодные сны. Ночью она вставала, шла на кухню, проверяла, как там с продуктами, возвращалась в постель успокоенная.

Все это мне припомнилось в конце 91-го – начале 92‑го года. В мрачных камерах «Матросской тишины» в ожидании суда томились члены печально знаменитого ГКЧП. Больше других подельников буйствовал бывший Председатель Верховного Совета СССР, бывший кандидат в члены Политбюро и секретарь ЦК А.И.Лукьянов:

— Это же бесчеловечно, как нас содержат! На питание выделено тридцать две копейки в день, да что на них можно купить!? Нас специально морят голодом, я буду жаловаться!!!

Вторила отцу и дочь, тоже юрист по образованию и профессии, приносившая ему «дачки»:

— Это попрание всех законов гуманности, это не тюремщики, а палачи, папа голодает! Тридцать две копейки в день — куда смотрит правительство?!

А правительству и в самом деле было куда смотреть: в сторону самого Анатолия Ивановича Лукьянова. Именно он еще в Верховном Совете РСФСР был председателем Юридической комиссии, бдевшей за исполнением как старых законов, так и разработкой новых. Мимо него не могли пройти и законы, регламентирующие деятельность тюрем, не мог он не знать, что траты на довольствие зэка тридцать две копейки в день на трехразовое питание.

Он же — во власти — считал, что эти злосчастные тридцать две копейки — элемент наказания, составной элемент, непреложный, отвращающий от дурных поступков, так сказать, перевоспитание голодом. Вот такой Макаренко стоял при власти, выбравший в помощники голод.

На нем-то это не аукнулось, как был гладким, так и остался в перекормленных. А мать все пережитое подкосило. Только много позже я понял, что шум с ее стороны по поводу конфет был началом серьезного, неизлечимого заболевания, доведшего ее до «психушки». Заболевания, инфицированного зоной и только зоной. По рассказам бабушки, она и до войны не отличалась ровным характером, ее поступки зависели от настроения. А жизнь пошла наперекосяк, все — не то и не туда, поводов для плохого настроения все больше, срывалось все на самых близких. Еще в Ярославле она поведала бабушке, что на возвращение отца надеяться нечего, его давно нет в живых, а узнала она это по тюремной почте, что формулировка «десять лет без права переписки» на самом деле означает смертный приговор, по сути — еще одно издевательство над родственниками.

Рецидивы прошлого

Мать, и без того замкнутая, все больше и больше уходила в себя, коротая время за газетами и книгами, начинала день с просмотра «Правды». Аккуратно посещала партсобрания при жэке, выступала где-то с докладами, ревностно выполняя все поручения партячейки. Душу отводила во встречах с бывшим секретарем ЦК комсомола тоже репрессированной Валентиной Пикиной, писательницей Галиной Серебряковой, тоже отмотавшей немалый срок. Вхожа она была и к могущественному Комарову (к сожалению, не помню его имени-отчества), тогда то ли первому, то ли просто заму председателя Комитета партийного контроля при ЦК КПСС, благодаря которому и выхлопотала для меня с женой однокомнатную квартиру на Соколе.

О прошлом предпочитала не рассказывать. Но однажды ее неожиданно прорвало:

— Все, что случилось в тридцать седьмом, абсолютно правильно и закономерно. Не обошлось, к сожалению, и без перегибов. Уничтожать следовало только оппозицию, тем самым крепить и приумножать единство партии, ее силу. Мы с Александром Ивановичем в оппозиции никогда не были, пострадали из-за «ежовых рукавиц».

Я так и не понял, что это было. То ли искреннее убеждение, то ли диктовалось элементарным страхом перед органами, то ли свидетельствовало об усилении болезни. ТО поколение, к которому она принадлежала вместе с отцом, было искреннейше убеждено во всегдашней правоте партии, ее генеральной линии. Они допускали возможность искривлений и ошибок, порожденных субъективными особенностями ряда ее руководящих членов, саму же партию считали и продолжали считать непогрешимой.

Мать любое обвинение в адрес партии гневно отвергала:

— Поклеп!

К решениям XX партсъезда, открывшим шлюз к реабилитации, относилась сложно:

— В них много одностороннего, нет объективной истины. Вся правда будет известна еще не скоро.

Своего рода потрясение она испытала году в шестидесятом, когда ездила во Фрунзенский райком партии на обмен партдокументов, в том числе и партбилета.

Я привез ее своим ходом, она заполнила тьму бумаг, в торжественной обстановке ей вручили искомый партбилет. Мать как-то вся светилась изнутри.

Она устала, я нанял «левака» с черной «Волгой», стоявшего прямо у выхода из райкома. Поехали. Гаишник отдал нам честь. Мать это взволновало:

— Какой воспитанный молодой человек! Как будто знает, что у меня сегодня праздник!

Испортил обедню водитель:

— Это же райкомовская машина, он и отдал честь номеру, обычное дело.

Мать сразу вскипела:

— Вы калымите на партийной машине?! Остановите немедленно, мне с калымщиком не по пути!

Болезнь матери обострилась в 1965 г. Шестнадцать лет она прожила с братом, в конце концов, по настоянию врачей ее вынуждены были госпитализировать. Врач нам объяснил:

— Она в таком состоянии, что с ней никакая сиделка не справится. Она может газ включить и не выключить, устроить короткое замыкание — она в домашних условиях просто опасна. У нее минуты просветления, когда она кажется совершенно здоровой, неожиданно сменяются глубокой депрессией, анормальным поведением. Своевременно заметить это под силу только специалисту. Для нее лучше быть в лечебном заведении закрытого типа.

— Но, доктор, в заведении закрытого типа она уже была в изоляции целых восемь лет… Не вызовет ли это рецидива?

— Могу сказать одно: у нас ей будет лучше. Да и, — добавил после паузы, — вам тоже.

Мать катастрофически теряла память. Мы ей не говорили, но она почувствовала, что в пятьдесят пять лет после инфаркта умер брат Владимир. И потом стала называть меня то Володей, то Сергеем, превратилась в согбенную, немощную старуху. Володю она пережила на шесть лет. А отца — на сорок четыре года. То, что выпало ей на долю, жизнью назвать трудно, даже невозможно. И изменить что-либо тоже невозможно. Но — у А.Твардовского есть стихи, кончающиеся строчкой …все же, все же, все же…

Эта строчка для меня как заклинание, произношу ее всегда, когда думаю о матери. Я ничем перед ней не виноват, а чувствую себя во всем виноватым. Может быть, почти во всем.

Не хочу и не стану кривить душой: мы так и не стали с ней по-настоящему близкими, я так и не пустил ее в свое сердце. Чего не произошло в детстве, то невозможно и в зрелые годы. Плохим сыном я, наверное, не был, делал для нее все, что только мог. Но и от осознания этого мой крест не полегчал и никогда не полегчает.

К этой тяжести добавляется еще одно обстоятельство, которое оценивать я просто не в силах. О матери я все выложил как на духу. Но гложет меня, поедом пожирает невообразимое, допустимое лишь в мечтах: а что если бы тогда, в сорок шестом, я увидел не мать, а вернувшегося отца? Не судите меня строже, чем сужу себя сам — так что бы тогда произошло? Только одно — я бы принял его сразу, без раздумий, я бы вцепился в него так, что он, большой, сильный, не смог бы разжать мои руки, я бы изошелся криком:

— Папка! Папочка! Я тебя больше никуда не отпущу, слышишь!

Я бы купался в его прикосновениях, я бы тонул в его руках, у меня от счастья остановилось бы сердце, я бы упал, как подкошенный. Я бы ерошил его волосы, пил его запах, смотрел на него и не мог бы наглядеться, боясь одного — не сон ли это… Я бы сразу узнал его среди миллиона, сердцем бы почувствовал, что это ОН!

То, что пишу, не было бы предательством по отношению к матери. Что такое мать, я знал благодаря бабушке, которая и была для меня матерью. А отца мне, если уж совсем честно, всегда не хватало, не хватает и до сих пор, хотя я старше его почти в два раза.

Моя святая бабушка

Много позже до меня дошло, что дед и бабушка жили в состоянии непрерывного горя: их сын, мой отец, как канул в неизвестность, так и не подавал о себе никаких вестей. Они, конечно, догадывались, что с ним произошло, но с садистской подачи властей продолжали тешить себя надеждой — а вдруг… Раздастся требовательный, ликующий звонок — и вот на пороге он, сын, отец, муж! Ведь сказано же, что надежда умирает последней.

Во мне эта зыбкая надежда с каждым годом становилась все больше, росла потребность в отце. Я видел, что значили отцы для моих друзей, одноклассников, и не мог избавиться от ощущения ущербности, обделенности. Мне от отца не нужно было ни должности, ни звания, ни какого-то высокого положения, материального благополучия, сытости — мне не нужно было ничего, кроме того, чтобы он просто был.

У мудрых грузин на свадьбах принято произносить тост: «Желаем вам, молодые, не дожить до похорон своих детей».

Мои дедушка и бабушка — и это их самый тяжкий крест — дожили до пропажи единственного сына. Они и на нас-то с Володей обрушили океан любви, потому что мы были сыновьями их сына, их света в окошке, их Саши, Сашули, Сашеньки, Александра. Дед-то больше помалкивал, а бабушка и дня не могла прожить без рассказов о том, какой же он был золотой во всех отношениях. Приученная ТЕМ временем к осторожности, напуганная до перепуганности, она об отце говорила только громко, даже очень громко:

— Запомни, Сережа, твой отец — никакой не враг народа, он честный, порядочный, самый советский из всех советских. И дай тебе Бог дожить до того дня, когда его оправдают по всем статьям, когда ты открыто будешь гордиться, что у тебя такой замечательный отец! За-ме-ча-тель-ный! И за-ме-ча-тель-не-е не бы-ва-ет!

Произнося это, она подходила к двери, к ней лицом, словно адресовала свои слова подслушивающему врагу. В этот момент она выглядела величественной, грозной, отважной, считая ниже своего материнского достоинства скрывать то, что она думает о своем сыне. Даже я, несмышленыш, понимал, как же она прекрасна, моя дорогая мама-бабушка!

И как она светилась от счастья, видя во мне и Володе отцовское в походке, интонациях, педантичности, аккуратности. Как-то смотрю на бабушку во время обеда и вижу, что она млеет от удовольствия:

— Ложку держишь — вылитый отец!

Может, она видела то, что хотела видеть? Но, по ее словам, я и шнурки ботинок завязывал по-отцовски и, надевая брюки, сначала совал ногу в левую штанину — опять, как отец в детстве, и ел подобно ему — аккуратно, не давая пропасть ни крошке. И к книгам пристрастился рано, и памятью Бог не обидел, и учился прилежно — все бабушке казалось наследственное, потому она во мне души не чаяла.

Доходило и до курьезов. Стараясь угодить бабушке, я пытался что-то сделать по-отцовски — и не получалось. Она расстраивалась. Все натурально выходило только тогда, когда я забывал о необходимости похожести.

Не помнивший отца, я реально представлял его по рассказам бабушки. И как мне кажется и до сих пор, представлял один в один. На сохранившихся редких фотографиях я находил отца без всякой подсказки, в каком бы возрасте он ни был заснят, так я его чувствовал. Бабушка этим поражалась и гордилась.

Перечитал я написанное в этой главе и подумал: получился прямо-таки гимн бабушке. По зрелом размышлении решил оставить все, как есть. Если и гимн, то бабушка его выстрадала, оставаясь человеком даже в невероятно сложных и опасных ситуациях. Она и этим отличается от Сталина, которого возненавидела задолго до XX партсъезда.

С КРЫЛЬЯМИ, ЗАГУБЛЕННЫМИ КОЛЫМОЙ…

Сожалею, что из-за своей болезни не могу подробнее написать о Владимире Александровиче Угарове. А он заслуживает этого. Непросто сложилась жизнь этого достойного человека — физика-теоретика, педагога, автора и редактора статей и книг по физике, популяризатора и переводчика. В.А.Угаров много лет работал ответственным секретарем редакции журнала «Успехи физических наук». Этот журнал был и, надеюсь, до сих пор остается одним из самых авторитетных научных журналов в нашей стране. Владимир Александрович отдал журналу очень много сил. Его эрудиция, энергия, доброжелательность и требовательность к авторам статей в значительной степени определяли лицо журнала.

 23 мая 2005 г.                                            В. Л. Гинзбург,

академик РАН,
лауреат Нобелевской премии

С Виталием Лазаревичем Гинзбургом я несколько раз беседовал по телефону. К сожалению, встретиться не довелось, академик неважно себя чувствовал, а вскоре угодил в больницу. Я рассказал ему, что работаю над книгой, попросил поделиться воспоминаниями о моем старшем брате Владимире. Вот что услышал от него:

Почти сорок лет назад я много контактировал с тогдашним ответственным секретарем академического журнала «Успехи физических наук» Владимиром Александровичем Угаровым, кандидатом физико-математических наук, доцентом кафедры теоретической физики столичного пединститута имени Ленина. Вообще-то мы с ним, правда, шапочно, могли знать друг друга еще по физическому факультету МГУ, который я окончил — подумать только! — еще в 38-м, а В.А. Угаров шестью годами позже и по той же специализации — теоретическая физика. Когда В.А.Угаров был еще первокурсником, я уже закончил аспирантуру и защитился, потом наши дороги разошлись, чтобы свести нас в редакции УФН.

Ответственный секретарь в любой редакции — это, прежде всего, тягловая лошадь, тянущая основной воз. В научном журнале, особенно таком, как УФН, нагрузка возрастала — затруднюсь с ответом, во сколько же крат, но много, очень много. Полагалось быть в курсе всех(!) достижений и открытый как в стране, так и за рубежом. Реферативных изданий тогда фактически не было, зарубежные научные издания хранились в спецхране библиотеки имени Ленина, чтобы с ними знакомиться, требовался  д о п у с к. И компьютеров не было, так что мне лично до сих пор непостижимо, как такой огромный объем информации умещался в светлой голове Владимира Александровича. А от него, в первую очередь, требовалось публиковать самое-самое, квинтэссенцию, только новейшее. Во многом благодаря ему журнал оказывался на высоте положения, был авторитетнейшим изданием.

Ответственный секретарь был педантом в лучшем смысле этого слова, у него все и всегда разложено по полочкам, систематизировано, справка по любому вопросу выдавалась незамедлительно, редакция работала синхронно, отлаженно, в ней царила атмосфера и доброты, и неукоснительной требовательности, главенствовала дисциплина, зиждящаяся на сознательности. Меня лично в редакцию тянуло мощнейшим магнитом, она была, в миниатюре, подобием Отделения физических наук Академии наук СССР, так много известнейших ученых считали ее родным домом.

Особенно меня завлекала атмосфера, способствующая научному, как тогда выражались, трепу. Собирались физики, препарировали самые, на первый взгляд, абсурдные идеи без скидок на места в научной табели о рангах, яростно спорили чуть ли не до рукопашной. Ах, какие же шли блистательные дуэли, какие безумные поначалу идеи фонтанировали! И свершалось чудо из чудес: в конце концов, обнаруживалось НЕЧТО, не имеющее цены. Да, все шло почти по Лермонтову — «были схватки боевые», были.

В.А Угаров в трепе как бы и не участвовал, но слушал все предельно внимательно, лишь изредка подавая реплики, подливавшие масла в огонь. Меня это удивляло: ведь умница же, блестящий эрудит, сам по себе физическая энциклопедия и как бы — даже вне схватки. В его годы давно пора бы быть уже и доктором, и профессором, если не выше, а он -застрял и, похоже, его это устраивает? Что-то тут явно не состыковывалось, была какая-то тайна. Но лезть в душу, как бы мы не были близки, я посчитал неделикатным. Много времени отнимает журнал? Так и в истории теоретической физики еще полно белых пятен, хватит не на одну докторскую да и времени отнимет меньше. Как-то я намекнул ему на это и был встречен очень прохладно: из науки в историю физики — это оскорбительно!

Была у него и странность: всегда и со всеми приветливый и доброжелательный, Владимир Александрович почти никогда не улыбался, шумных застолий явно чурался, и в то же время был на редкость обязателен и отзывчив. На здоровье никогда не жаловался, избегал разговоров на медицинские темы. У меня складывалось впечатление: точит его что-то изнутри, есть какая-то потаенная, непроходящая боль. Узнать же ничего не получалось: он всегда, как говорится, был застегнут на все пуговицы.

 

А потом, как я уже рассказывал в предисловии, Виталий Лазаревич попросил прислать главу о моем брате, затем и другие главы. Прочитав, позвонил мне:

 

— Вот и открылось, что же точило Владимира Александровича изнутри, что, в конечном итоге, и приблизило роковой исход. Тревога за мать, отправленную в лагерь. Беспокойство за младшего братика. И все-таки, не считаясь с невзгодами, блестяще учился (красный диплом МГУ), несмотря на зачисление в сыновья «врагов народа», защитил кандидатскую, был переполнен самыми радужными планами научной карьеры, которые поломал тогдашний глава МГБ Абакумов, предписавший сына врагов народа и потому тоже врага отправить на Колыму, ставшую могилой для его таланта ученого. Там, похоже, он похоронил и способность улыбаться.

Понимаю, что он меня уже никак не услышит, но не могу не сказать: Владимир Александрович Угаров ошибался, крупно ошибался. Он отыскал свою нишу и сделал столько для развития науки, родной теоретической физики, что можно только гордиться содеянным. Он преподавал, писал учебники для вузов, был превосходным организатором, жил наукой и в науке, а отнюдь не около, это я заявляю со всей ответственностью. И прошу мне поверить: я знаю, что говорю. Науку, большую науку делают не только открытия. Бесценен вклад и тех, кто создает атмосферу, способствующую творческой активности. Без того же журнала «Успехи физических наук» было бы невозможно ускоренное продвижение вперед. Так что Владимир Александрович энергично, целеустремленно пахал и на Большую науку, был в ней и только в ней...

* * *

Мнением лауреата Нобелевской премии и предваряется глава о моем незабвенном брате.

С подачи сановного прыща

Летом 1948 г. я отдыхал — школьные каникулы — у ссыльной матери под Ярославлем. Приехал домой и по сумрачной фигуре бабушки понял: произошло что-то непоправимое. Так оно и оказалось: 12 августа был арестован мой старший брат Володя.

Брали его как крупнейшего государственного преступника: арест санкционировал заместитель генерального прокурора СССР генерал-лейтенант юстиции Вавилов, а постановление на арест утвердил не кто-нибудь, а сам тогдашний министр госбезопасности СССР Абакумов, позже тоже арестованный и «оприходованный» по первой категории.

Подумать только, какие фортели выкидывает судьба! Я в октябре 1948 г. в составе делегации московской пионерии приветствовал в Большом театре участников торжественного заседания, посвященного тридцатилетнему юбилею комсомола. В президиуме восседали и члены Политбюро ЦК партии, в их числе были и палачи моего отца — Сталин, Берия и Хрущев. Могло ли мне, двенадцатилетнему, прийти в голову, что в президиуме и глава МГБ Абакумов, бульдозером раздавивший жизнь моего брата, что стану приветствовать и этого выродка!

Почему Володю арестовали только в сорок восьмом? Ведь сыном «врага народа» и матери («врагини народа»?) он был все десять лет после ареста родителей — и его почему-то не трогали. В этом «почему-то» и разгадка.

Ведомство Абакумова четко распланировало свою деятельность на годы вперед, Володя был в своего рода «резерве» МГБ, которое каждый год отчитывалось по части выявления все новых и новых «врагов народа». Очевидно, к августу-48 намечался недобор, а планы каратели привыкли не только выполнять, но и перевыполнять, вот и пришлось взяться за «резерв». Главным аргументом обвинения было: раз В.А.Угаров является сыном осужденного врага народа А.И.Угарова, от отца не отрекался, следовательно, просто не может не быть таким же врагом народа, как и его отец. Чекисты руководствовались пословицей «яблоко от яблони недалеко падает». А на «яблоне» имелось еще и двенадцатилетнее «яблочко», т. е. я, мне милостиво позволили дозреть до восемнадцати («пусть еще побегает!»), а потом по тому же этапу — во «враги». Если бы Сталина не подвел украинский академик Богомолец, пообещавший создать эликсир бессмертия, то та же судьба ждала бы и моего Сашу как сына, внука и племянника «врагов народа» — все к этому шло, пока не оборвалось пятого марта пятьдесят третьего, красном, праздничном дне календаря для нашей семьи, когда моя богомольная бабушка заходилась от ликования:

— Наконец-то он сдох, наконец-то Сталин подох!

Социально опасный брат

Автор постановления (на арест) В.А.Угарова зам. начальника 4 отделения 3 отдела 5 управления МГБ СССР подполковник Костарев, «рассмотрев материалы о преступной деятельности» моего брата (материалы загадочны: к уголовному делу они не приобщены, неизвестно, а были ли они?), «нашел, что Угаров В.А., будучи враждебно настроенным к существующему в СССР государственному строю, высказывает антисоветские взгляды. Угаров с антисоветских позиций критикует основные положения марксизма-ленинизма. Угаров является социально-опасным человеком».

Здесь что ни обвинение, то знак вопроса. Еще до защиты кандидатской диссертации брату было необходимо сдать экзамены по кандидатскому минимуму, в том числе и по основам марксизма-ленинизма. Принимала экзамены государственная комиссия, которая положительно оценила познания соискателя ученой степени и по общественным наукам, не обнаружив и намека на рецидивы антисоветизма. Или она потеряла бдительность?

Навешаны ярлыки — враждебно настроен к советскому строю, высказывает антисоветские взгляды — и ни одного доказательства. Тем не менее, подполковник Костарев «на основании вышеизложенного и руководствуясь статьями 146 и 158 (по второй, печально знаменитой, штамповали обвинения в антисоветчине) постановил:

Угарова Владимира Александровича подвергнуть аресту и обыску».

С мнением подчиненного согласились начальник 3 отдела 5 управления МГБ СССР полковник Агаянц и чин еще выше — начальник 5 управления МГБ СССР полковник Волков, после чего бумага ушла к министру Госбезопасности и заму генерального прокурора.

Репрессивная машина закрутилась незамедлительно. Сразу и Абакумов подписал ордер за номером 137 на производство ареста и обыска. Мне по наивности казалось, что сначала следует провести обыск и, только найдя доказательства преступной деятельности, арестовывать, но в МГБ привычно гнали телегу перед лошадью.

К нам домой ОНИ явились, как водилось, ночью, сужу об этом по тому, что в деле имеется анкета арестованного, заполненная в семь часов пятнадцать минут утра тринадцатого августа. В графе «судимость» написано: «Со слов не судим». Тут же словесный портрет: рост высокий (171–180 см), фигура средняя, шея короткая, волосы русые, лицо круглое, лоб низкий, брови дугообразные, нос малый, рот малый, губы толстые, подбородок прямой, уши малые, мочка уха овальная. Особых примет нет. Не замечены и особые привычки (картавит, заикается, грызет ногти, совершает различные пальцевые манипуляции (указать, как), жестикулирует, харкает, сплевывается и т.д. и т.п.). Анкета была заполнена при приеме арестованного во внутренней тюрьме МГБ, здесь же сделан отпечаток указательного пальца правой руки от одной кромки ногтя до другой. Арестант был сфотографирован и дактилоскопирован в Первом отделении Отдела «А» МГБ СССР. Все это завизировано подписью брата, ставшего узником Лубянки.

При обыске понятыми были управдом и дворник. Были изъяты комсомольский билет, паспорт, дипломы об окончании университета и кандидатский, а также военный билет. Жене оставлено наличными две тысячи восемьсот рублей — вот и все накопления. Семья кандидата наук жила более чем скромно.

Сыскари забирали все подряд в надежде на богатый улов — и записные книжки с адресами и телефонами (сообщников?!), дневник, который брат вел с ареста отца и до сорок шестого года, черновые научные записи, письма — около тысячи писем (!).

Той же ночью с 12 на 13-е августа майор МГБ Филиппов свозил брата на работу в научно-исследовательский институт авиапрома, где в присутствии начальника первого отдела изъял для передачи в МГБ записи с номерами телефонов и личное дело за номером 1450. Тщательно был обследован и личный стол брата. А во внутренней тюрьме Лубянки для заключенного Угарова В.А. был открыт счет на 228 рублей, там же стали храниться часы марки «Омега», две купюры польских злотых, сберкнижка с остатком в 3439 рублей 19 копеек, а также старый кавказский нож, ремень брючный, футляр от зубной щетки, зубной порошок и шнурки к ботинкам. Той же ночью начальник оперативного отделения 5 управления МГБ СССР полковник Щепилов был проинформирован рапортом о том, что после производства обыска на квартире были оставлены опечатанные печатью МГБ следующие материалы:

лекции по электрическим явлениям в газах,

квантовая механика,

разные информационные материалы по электротехнике в 26 тетрадях на 1865 листах,

материал по вопросу физики ядра,

электронный сверхмикроскоп,

рассеиванию электронов и другим вопросам, связанным с физико-математическими науками, в восьми папках на 2000 листах.

(Орфография доносившего капитана Шавырина сохранена полностью.)

Преступная липа

8 сентября 1948 г. начальник 6 отдела 5 управления МГБ СССР полковник Шумаков утвердил постановление об определении материалов, изъятых при обыске у арестованного Угарова В.А. и доставленных в МГБ СССР. Оказалось, что гора не родила даже мышь: все изъятое, кроме «личного дела», подлежащего отправке в спецотдел по месту работы, признано не имеющим значения для арестованного (значит, и для следствия тоже признано НЕ ИМЕЮЩИМ ЗНАЧЕНИЯ! Тогда — за что же арестовали?!?!?!) и подлежащим уничтожению путем сожжения, о чем составить акт, что и было исполнено в тот же день, 8 сентября двумя поджигателями в майорских чинах, бдевших друг за другом: один поджигал, другой ворошил пепел.

Были преданы огню сто фотографий, факсимиле нашего покойного деда И.Н.Угарова, тысяча писем и другие бесценные семейные реликвии, но в такие тонкости («телячьи нежности»!) на Лубянке не вникали — нововыявленного врага народа не считали за человека.

Были уничтожены тетради с набросками научных мыслей, которым цены не было, но раз есть определение вышестоящих, что для арестанта все это не имеет значения, в огонь все, в огонь! Туда же и вырезки из научных журналов, как отечественных, так и зарубежных — тоже подспорье для научной мысли, для пытливого, но и это до сознания поджигающих не доходило.

Судя по описи, брата интересовали труды опального в те годы историка Покровского «Аграрно-крестьянский вопрос» и «Русская история в самом сжатом очерке», а также книжки стихов сверхопальной А.Ахматовой «Вечер» и «Подорожник», тоже сгоревшие дотла, как и 75 листов со стихами лирическими и СА-ТИ-РИ-ЧЕС-КИ-МИ. А сатира на закате владычества Сталина предавалась анафеме, следствие же закрыло глаза на то, что арестант В.А.Угаров почитывает сатиру, закрыло — с чего бы это? Закрыло глаза и на то, что хранил материалы, книги и журналы НА ИНОЯЗЫКЕ, на котором вел и черновые записи — явный же криминал, явный!

Понятно, что с интеллектуальным багажом у следователей были проблемы, раз все непонятное они свалили в одну кучу — «написано на иностранном языке», которого в природе не существует, все изъятое ими даже не расшифровывалось: знать, в том просто не было нужды, и это не служебное упущение, а заданность.

При желании из «дела» В.А.Угарова можно было раздуть грандиозное пожарище, обвинить его в создании тщательно законспирированной контрреволюционной организации, выдавить из его респондентов нужные признания — и вперед, за очередными орденами! (Володе на Колыме один бывалый урка соткровенничал: «У следаков такие орудия пыток, что подпишешь признание, будто тебя родители всю жизнь обманывали, что на самом деле папа — это мама, а мама — это папа. Все признания политиков — самая настоящая брехня. А вот мы, уголяги, признаемся только в своем, чужого нам не надо, это ж срок больше наматывать, следаки это понимают, чужого нам не шьют».)

Почему же так случилось? МГБ был организацией вымуштрованной, действовал строго в пределах очерченной территории. В отношении брата границы определил сам министр Абакумов. Снова вчитаемся: «Угаров В.А. является сыном осужденного врага народа Угарова А.И. Угаров В.А., будучи враждебно настроенным к существующему в СССР государственному строю, высказывает антисоветские взгляды. (Кому высказывает, не очерчено, можно и не искать, чтобы, не дай бог, не выйти на ОРГАНИЗАЦИЮ. — С.У.) Угаров с антисоветских позиций критикует основные положения марксизма-ленинизма. Угаров является социально-опасным человеком». И — все! За пределы этого круга не выходить, иначе можно излишним усердием выкопать яму и под Абакумовым. Раскрутим молодежную контрреволюционную организацию, а министра госбезопасности в Кремле по головке не погладят: как же вы проморгали, если у вас под носом, в Москве устраиваются заговоры, чем же вы, интересно, занимаетесь? Не кажется ли, что это преступное упущение, что вам место не на посту министра, а в камере, у параши?!

У Сталина было редкостное, страшное для его окружения хобби: он коллекционировал все промахи и упущения подчиненных, никогда и ничего не забывал. Наставала нужная минута — вмиг все припоминал, о чем обер-палач Абакумов прекрасно знал, как помнил и о судьбе предшественников — Ягоды, Ежова, которая — предчувствовал он, предчувствовал! — ждала и его.

По кругам ада

У А.И.Солженицына есть роман «В круге первом» — о кругах сталинского ада. Володе предстояло пройти их сполна. Первый круг начинался невыносимо, с немыслимых унижений. Он знал, что ни в чем не виноват, а с ним обращались, как с опаснейшим государственным преступником. Где ему, чистому, светлому, беспорочному, было знать, что в карательном механизме была продумана каждая деталька подавления и порабощения? Оставили брюки без ремня, отняли шнурки — без этого прожить можно, хотя это неаккуратно и унизительно. Но это были еще цветочки по сравнению с тем, что последовало, что всю оставшуюся жизнь вспоминал с содроганьем: жуткая процедура исследования прямой кишки в присутствии гогочущих жеребчиков в чекистском одеянии:

— Поглубже, поглубже надо залезть, вдруг этот вражина там что-то запрятал!

И все это сопровождалось мерзкими, скабрезными шуточками и ухмылками. Если до этого пакостного момента брату казалось, что все происходящее с ним похоже на страшный сон, сохранялась надежда, что ЭТО просто недоразумение, сейчас перед ним извинятся и отпустят домой, то после анальной пальпации до него дошло, что он в темном царстве насилия, беззаконности и садизма.

Первый допрос начался незамедлительно, вечером 13 августа. Продолжался он ровно час. Если до двадцати одного часа пятнадцати минут брат был в положении арестованного, то на допросе предстал уже в качестве обвиняемого, отвечал на дикие, с его точки зрения, вопросы, вроде того, служил ли он в белых и других контрреволюционных армиях. Как он мог служить у белых, если родился спустя два года после разгрома белого движения?! Участвовал ли в бандах, контрреволюционных организациях и восстаниях?! Да когда, если только и знал, что учился, занимался наукой, времени всегда было в обрез, поэтому отрицательно отвечал и на следующий вопрос, занимался ли общественно-политической деятельностью, ибо считал, что его призвание — продвигать вперед советскую науку по мере своих сил и способностей.

Только после уточнения анкетных данных старший следователь МГБ майор Кононов приступил к допросу:

ВОПРОС: Вы арестованы за проводимую вами преступную деятельность. Приступайте к даче правдивых показаний по существу совершенного преступления.

ОТВЕТ: Никакого преступления перед Советской властью я не совершал, поэтому говорить о каких-либо преступных деяниях мне следствию нечего.

Да майор Кононов и сам знал, что в деле нет никаких фактов преступной деятельности обвиняемого, вопрос задавал, что называется, на засыпку.

ВОПРОС: В какой родственной связи вы находитесь в врагом народа Угаровым?

ОТВЕТ: Враг народа Угаров Александр Иванович, бывший первый секретарь МГК и МК ВКП(б), является моим родным отцом.

ВОПРОС: Вам известно, где находится в настоящее время ваша мать?

ОТВЕТ: Вообще моя мать Елькина Эмилия Яковлевна проживает в городе Ярославле. В момент моего ареста она находилась у меня. (Безусловно, МГБ об этом знало и специально выбрало момент, чтобы арестовать сына на глазах матери-врагини народа, чтобы причинить ей как можно больше страданий. Кстати, мать, вернувшись к себе, ничего не сказала мне о том, что случилось с Володей. — С.У.) Куда она отправилась после моего ареста, я не знаю.

Следующая встреча со следователем состоялась ровно неделю спустя и тянулась четыре часа.

ВОПРОС: В период Великой Отечественной войны 41–45 гг. вы проживали в Москве, в эвакуацию никуда не уезжали?

ОТВЕТ: Да, проживал все время в городе Москве, из Москвы никуда не выезжал.

ВОПРОС: Почему же вы с приближением линии фронта к Москве не эвакуировались в глубь советского тыла?

ОТВЕТ: Я собирался оставаться в Москве.

Услышав это, следователь возликовал.

ВОПРОС: Вы не собирались оставлять Москву и эвакуироваться в советский тыл с приближением линии фронта к Москве. Какую цель преследовали этим, что вы ожидали, на что рассчитывали?

ОТВЕТ: Я не мог эвакуироваться из Москвы потому, что университет, где я в тот период учился, транспорта не имел, студенты и преподаватели ходили пешком, а у меня были еще старики (дед с бабушкой. — С.У.), которые могли выехать из Москвы только транспортом, так как идти не могли.

И дальше последовал сабельный по точности удар.

ВОПРОС: Вы не эвакуировались из Москвы в силу своих враждебных к советской власти настроений, вы ожидали прихода немцев в город Москву? (Это было произнесено в утвердительной форме, как констатация того, в чем следователь был априори убежден. — С.У.) Почему скрываете это от органов следствия?

ОТВЕТ: Враждебно настроенным к Советской власти я не был и немцев не ожидал.

ВОПРОС: … с 1924 г. по 1938 г. вы проживали в Ленинграде. Чем там занимались?

Следователь явно играет под дурачка, но это продуманная тактика. Он задает вопрос, ответ на который знает. Зачем? А это уже из области психологии следствия. Тактика унижения: вот ты мне сейчас скажешь, каким большим человеком был в Ленинграде твой отец, но это не спасло его, не спасет и тебя, такого же врага народа, как и твои родичи.

ОТВЕТ: В городе Ленинграде мой отец, Угаров Александр Иванович, был на партийной работе, являлся секретарем горкома ВКП(б). Моя мать, Елькина Эмилия Яковлевна, работала там научным сотрудником Всесоюзного НИИ экспериментальной медицины.

ВОПРОС: …Когда и за что был арестован ваш отец?

ОТВЕТ: Мой отец, Угаров Александр Иванович, был арестован органами НКВД в октябре 1938 г. и осужден как враг народа, а за что именно, мне неизвестно.

ВОПРОС: …А когда и за что была арестована ваша мать?

ОТВЕТ: Моя мать… была арестована одновременно с отцом в октябре 1938 г. как член семьи врага народа Угарова А.И., женой которого она была.

Следователь получал сатанинское удовольствие, заставляя брата все время вспоминать, кем были мать и отец. На следующем допросе 25 августа, продолжавшемся больше шести часов, майор Кононов выпытывал, с кем и какие отношения поддерживал брат и в Ленинграде, и в Москве, чтобы задать главный вопрос:

— С кем из названных лиц вы находились в преступной связи?

Ответ его обескуражил:

— Ни с кем из перечисленных выше лиц я преступных связей не имел, так как никогда и нигде никакого преступления не совершал. Указанных мною лиц считаю вполне лояльно настроенными к существующему в стране государственному строю.

В том же ключе состоялся еще один допрос. Майора-следователя больше всего интересовало, поддерживает ли обвиняемый В.А.Угаров связи с детьми бывших сослуживцев отца по Ленинграду, репрессированных вместе с ним.

Итог допросов — в выписке из протокола № 40 Особого Совещания при Министре Государственной Безопасности СССР от 2 октября 1948 г. (ведомства, вопреки требованиям Конституции, наделенного судебными полномочиями):

СЛУШАЛИ:

Дело № 1632 5-го управления МГБ СССР по обвинению УГАРОВА Владимира Александровича… обвин по ст. 7-35 УК РСФСР.

ПОСТАНОВИЛИ:

УГАРОВА Владимира Александровича как социально опасный элемент сослать в район Колымы на Дальнем Севере сроком на ПЯТЬ лет, считая срок с 13 августа 1948 г.

Организацией этапирования в названный район с 22 октября занимались полковник и подполковник отдела «А» МГБ СССР. Как занимались, можно судить по заявлению, направленному братом 15 февраля 1949 г. из Новосибирска самому Абакумову.

Министру Государственной

Безопасности от Угарова

Владимира Александровича,

1922 г. рождения, уроженца

г. Москвы

               Заявление

Постановлением Особого Совещания от 2 октября 1948 г. я направлен в ссылку в район Колымы сроком на 5 лет по статье 7-35. С момента вынесения Постановления до сих пор я нахожусь в условиях строгого тюремного режима. По условиям навигации я смогу попасть на место назначения не раньше конца июня и до тех пор буду в тюрьме. Мое семейное положение (на моем иждивении жили сын 2-х лет, брат 12 лет, бабушка 69 лет) заставляет просить о том, чтобы мне предоставили возможность быстрее приступить к работе с тем, чтобы помочь семье. Я ходатайствую об изменении места ссылки, с тем чтобы до него можно было добраться и сейчас. В частности, я прошу о Новосибирской области, как наиболее близкой от моего настоящего местопребывания.

Я думаю, что нет смысла задерживать меня лишнее время в тюрьме на иждивении государства, так как я обладаю достаточной квалификацией, чтобы, работая, приносить пользу. К тому же в постановлении предусмотрена ссылка, а не тюремное заключение. (Какая святая сверхнаивность! — С.У.)

г. Новосибирск.
В.Угаров
15/II-49 г.
Адрес: Новосибирск, 4.
Абонентный ящик 138

Не дождавшись ответа, брат 16 марта того же года отправляет новое послание уже новому адресату, все с той же просьбой.

Председателю Особого
                                                                           Совещания при Министре
                                                                           Государственной Безопасности
                                                                           от ссыльного Угарова
                                                                           Владимира Александровича,
                                                                           уроженца г. Москвы,
                                                                           год рожд. 1922

 Заявление

Я арестован в августе 1948 г., а 2 октября этого же года Постановлением Особого Совещания по ст. 7-35 направлен в ссылку в район Колымы сроком на 5 лет. В силу транспортных условий я нахожусь семь месяцев в тюрьме, хотя имею ссылку. В этих условиях я лишен возможности оказать помощь своей семье, находящейся в затруднительном материальном положении.

Я ходатайствую об изменении места ссылки на такое, куда можно доехать и сейчас; в частности, я прошу о Новосибирской области, в пределах которой нахожусь.

В.Угаров
16/III-49 г.
Обратный адрес:
Новосибирск 4. Абон. ящик. 183
Угарову Владимиру Александровичу

Тюремная почта скоростью не отличалась, оба послания доковыляли до МГБ лишь в конце мая, а 1 июня попали-таки на стол Абакумова, который, надо полагать, пришел в ярость, что какой-то зэк смел его поучать: «…в Постановлении предусмотрена ссылка, а не тюремное заключение». Тем не менее, на письме появилась резолюция: «т. Гусев перегов со мной». Хотя брату и не сообщили, чем закончилось «перегов со мной», раз он оказался все-таки на Колыме, значит, в просьбе было отказано. Представляю, как бушевал глава МГБ: этому вражине-ученому, видите ли, захотелось семье помогать! Надо было раньше об этом думать, а не становиться врагом народа! Отрекся бы от родителей, его бы никто и пальцем не тронул, смог бы и научную карьеру делать, уж мы бы этому споспешествовали, нам СВОИ людишки везде нужны, тем более в этой пакостной научной среде! Не захотел по-хорошему — ну и жри баланду, отправляйся на съеденье комарам, они до дураков охочие, кровушки поубавят, чтобы впредь поумнее был…

А шесть лет спустя, когда Абакумов уже вкусил свои давно заслуженные девять граммов свинчатки, брат, работая в Москве, получил реабилитирующую его бумагу.

 ВЕРХОВНЫЙ СУД СОЮЗА ССР

ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 4н-05238

ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ
ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР

В составе: Председательствующего — полковника юстиции ЛИХАЧЕВА и членов: полковника юстиции РОХЛИНА и ДЕНЬДОБРОГО, рассмотрев в заседании от 14 мая 1955 г.

 

ПРОТЕСТ ГЕНЕРАЛЬНОГО ПРОКУРОРА СССР

На постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 2 октября 1948 г., которым УГАРОВ Владимир Александрович осужден на 5 лет ссылки как социально опасный элемент.

Заслушав доклад тов. ДЕНЬДОБРОГО и заключение пом. Главного военного прокурора подполковника юстиции КУРЛЫЧКИНА об удовлетворении протеста,

УСТАНОВИЛА:

УГАРОВ осужден за то, что он является сыном врага народа УГАРОВА А.И., осужденного Военной Коллегией Верховного Суда СССР, и что мать УГАРОВА, ЕЛЬКИНА, в 1939 г. также была осуждена Особым Совещанием к восьми годам лишения свободы. Кроме того, УГАРОВУ вменялось в вину то, что он на протяжении ряда лет поддерживал связь с лицами, родители которых репрессированы за антисоветскую деятельность.

На предварительном следствии УГАРОВ показал, что его отец был арестован и осужден как враг народа, а за что именно, ему неизвестно.

По показаниям УГАРОВА А.И. его сын УГАРОВ В.А. не проходит.

Определением Военной Коллегии Верховного Суда СССР от декабря 1954 г. постановление Особого Совещания, которым мать УГАРОВА В.А. — ЕЛЬКИНА была осуждена, отменено и дело о ней прекращено за отсутствием состава преступления.

В отношении личной связи с другими лицами, родители которых репрессированы за антисоветскую деятельность, то в материалах дела УГАРОВА В.А. нет никаких данных, что эти связи имели преступный характер.

По изложенным основаниям Генеральный Прокурор Союза СССР в своем протесте просит постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 2 октября 1948 г. в отношении УГАРОВА В.А. отменить и дело производством прекратить за отсутствием состава преступления.

Рассмотрев материалы дела и соглашаясь с доводами, изложенными в протесте, Военная Коллегия Верховного Суда Союза ССР

ОПРЕДЕЛИЛА:

Постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 2 октября 1948 г. в отношении УГАРОВА Владимира Александровича отменить и дело производством прекратить за отсутствием состава преступления.

Подлинное за надлежащими подписями.

С подлинным верно: Судебный Секретарь Военной Коллегии капитан юстиции

(ЛИСИЦЫН)

Особой радости брат не испытывал: пять колымских лет, вычеркнутых из жизни, эта бумага вернуть не могла… Как не могла оживить и похороненную на Колыме способность генерировать идеи, одна другой парадоксальнее и смелее. Он так и не добрался до научной ярмарки, оказавшись в рядах едущих с нее, что и саднило его всю оставшуюся жизнь, преждевременно сведя в могилу.

Отец и сын

Наш отец видел и знал много негативного. Откуда у меня такая уверенность? Ведь я, почти двухлетний, даже не помню, что в ночь ареста он поцеловал меня, сонного, перед тем, чтобы исчезнуть навсегда, общаться мы с ним просто не могли по причине моего младенчества. Да, я не мог, но много общался мой старший, многострадальный брат Володя, который был старше меня на четырнадцать лет и получил от отца столько определившего всю его жизнь, что и мать, и бабушка иногда просто пугались, так много было в нем от родителя и в большом, и в малом. Дело не просто во внешнем сходстве, а в складе и направленности ума, предельно аналитического, цепкой памяти, хранившей тьму всевозможной информации, удивительной работоспособности, способности к систематике и обобщениям, умении не разбрасываться, не хвататься за все возможное, а выделять определяющее.

Мне трудно судить, что в нем от матушки-природы, а что от отца. Но что именно отец дал главный толчок природному дарованию — бесспорно. Как бы он ни был занят, всегда выкраивал время на Володю.

На первый взгляд кажется странным, но, по Володе, выходило, что его школьные дела, т.е. успеваемость, отца не интересовали. Разгадка такого невнимания на поверхности: между отцом и сыном существовала как бы договоренность, что школа — дело святое, и само собой разумеется, что сын не вызовет никаких нареканий: учеба — это как работа, которую всегда надо делать на совесть, иначе ничего в жизни не добьешься. Авторитет отца в глазах Володи был столь велик, что за все школьные годы сын не дал и малейшего повода для огорчений.

А вечерние бдения отца с сыном начинались почти всегда с одного вопроса:

— Что нового вложено в голову?

Подразумевалось — в школе и из прочитанных книг. Читать Володя научился еще до школы, ни дня без книги стало для него нормой и смыслом жизни, от книжного запоя его не излечили даже годы в местах лишения свободы. Лагерное начальство, цензурившее переписку, поражалось:

— Все просят посылку со жрачкой, а Угарову подай одни книги!

Как и все подростки, Володя читал все подряд, что попадалось под руку, отец словно и не вмешивался. Ему было необходимо определить круг интересов, склонностей, и когда наступила более или менее ясность, книжный поток постепенно стал суживаться в сторону точных наук, а уж если точнее — физики и математики: отец вычислил в нем будущего физика, приохотил к самой большой в городе библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, помогал формированию Володиной библиотеки.

— Знаешь, какой самый большой подарок преподнес я отцу, по его признанию? — как-то спросил меня брат и сам ответил: — Это было классе в седьмом. Мы о чем-то долго беседовали, и неожиданно для меня не склонный к сантиментам отец поцеловал меня в щечку и сказал: «Спасибо, сын, за огромный подарок. Сегодня я понял, что в чем-то ты меня уже перерос. Так и должно быть: дети должны опережать родителей, иначе прекратится поступательное развитие жизни — все по восходящей. У меня к тебе еще одна просьба: приналяг-ка на иностранные языки. Ты не станешь настоящим ученым без знакомства — в первоисточнике — с трудами западных коллег. Думаю, тебе придется и общаться с ними, лучше делать это без переводчика. Вон наш кандидат в гении Капица в лаборатории самого Резерфорда работает, уже и думает по-английски, а это самый главный показатель качества знания иностранного языка. Понимаешь, сын, стране сейчас очень нужны ученые, очень. И если ты пополнишь их ряды, я тебе буду очень благодарен...»

Володя воспринимал как должное — отец всегда беседовал с ним как со взрослым. И никогда не ругал, хотя и бывало за что. Винился Володя сам, вдвоем они обсуждали, почему произошел тот или иной срыв, на этом инцидент исчерпывался, не начавшись.

У брата была уверенность — в отце погиб большой ученый:

— Он же меня учил азбуке науки: не факты подгонять под выводы, а выводы делать из фактов. Беседуем, все разложит по полочкам, ждет, когда же я вывод сделаю. И с окончательным решением не торопил, взвешивал все «за» и «против». И всегда прогнозировал, как то, что он предлагает, отразится на людях.

— Как ты думаешь, он знал правду о том, что происходит в стране?

— Думаю, что догадывался, но был бессилен что-либо изменить, вот и уходил весь в работу, которая — созидание. А спасти хоть что-то можно было только созиданием. С нами он ничем не делился о своей работе, оберегая нас от возможных неприятностей. Выражение «чем меньше знаешь, тем спокойней спишь» я услышал впервые от него. Это была формула тех лет. Когда меня арестовали, я перебирал в памяти все, связанное с отцом, и пришел к выводу: он знал, он все знал, что с ним будет, вот и готовил из меня замену себе, опору семьи. Просчитался он в одном: не предполагал, что придут и за мной как членом семьи изменника родины, потому что больше на мне никакой вины не было. Хорошо, что Сталин, как говаривала бабушка, подох до твоего совершеннолетия, а то и ты напробовался бы тюремной баланды. Наше с тобой великое счастье, что деда с бабушкой не тронули, а то скитаться бы тебе по сиротским приютам, кормить вшей.

Две истории партии

— А с отцом — все сложнее и запутаннее некуда. Суть Советской власти в том, что она изначально и по определению была кровавой. Разговоры о том, что Октябрьская революция была фактически бескровной, бред сивой кобылы, рассчитанный на простаков и недоумков. Октябрьский переворот, действительно бескровный, это только начало революции, которая затверждала себя кровью, кровью и кровью. Я изучал две истории партии. Одну — по «Краткому курсу», омерзительно благостному, ничего общего с правдой не имеющему, прилизанному и отретушированному. Другую «историю» мне преподавали в зоне и непосредственные участники событий 25 октября и всех последующих лет, и университетская профессура, вся вина которой была в том, что она слишком много знала из того, что не вошло и не могло войти в «Краткий курс».

— В камере был громкий хохот, когда кто-то по памяти цитировал дифирамбы «пролетарского писателя» Максима Горького из его очерка о Ленине, который был назван «самым человечным человеком». Я от ужаса заткнул уши: сокамерники покусились на самое святое для меня, ставившего вождя революции выше самого господа бога! А они продолжали изгаляться — и все с фактами, с фактами, один ужаснее и невыносимее другого. Особый гнев их вызвало упоминание в очерке о том, что Ленин в Лондоне на пятом партсъезде ходил и проверял постельное бельишко для делегатов-рабочих — не влажноватое ли, не захворают ли! Все это делалось на публику, Ленину были нужны голоса делегатов из провинции, вот и показал себя таким заботливым, добреньким! А пробился к власти — залил Россию кровью, воевал даже с грудными детьми, под корень уничтожая семьи так называемых эксплуататоров. Был такой писатель Артем Веселый, голову положил на плаху как автор книги «Россия, кровью умытая». Там Ленин лидировал среди умывальщиков народа кровью, а в активистах — едва ли не все члены ленинского Политбюро ЦК.

— Зная, что я много лет прожил в Питере, тюремные профессора задали мне вопрос, а что я знаю о «Кровавом Гришке» или «Гришке Втором». Я отрицательно замотал головой. Меня просветили: «Да это ж о Гришке Зиновьеве, который в апреле 1917 г. вместе с Лениным и Крупской в запломбированном немцами вагоне проехал через Германию в Петроград, чуть ли не правой руке вождя, с которым вместе скрывался в шалаше под Разливом от ищеек Временного правительства. Он и был поставлен Лениным на партийное княжение в Питере, правил сугубо «по-ленински». После убийства главы Петроградской ЧК Урицкого дал команду «разрешить всем рабочим расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице», открыв зеленый «красному террору», приведшему к гибели десятков тысяч представителей «эксплуататорских классов». На Невском трупы не успевали убирать, они лежали даже на проезжей части, отсюда и прозвище «Гришка кровавый». Девять лет он лютовал в Питере, все больше по части выявления и изничтожения «классовых врагов». Москва была ему не указка, что хотел, то и творил, вошел во вкус крови, уже не мог остановиться. Вот такой был один из носителей «политического мозга партии». Он зарвался до того, что обозвал Сталина «кровавым осетином, не ведающим, что такое совесть». Кто о чем, а вшивый все о бане, о том, чего и сам напрочь лишен.

Инкубатор палачей

Вот такие, брат, дела. Я не очень хорошо себя чувствую, не знаю, сколько мне еще отмерено. А так хочется узнать всю правду об отце, так хочется! Я-то знаю, что он был порядочнейшим человеком, кристальной честности и патриотом, каких поискать. Собирай о нем все упоминания в прессе, книгах. Надеюсь — очень хочу в это верить — будут рассекречены архивы, тогда многое станет понятней. Вот тебе еще, на мой взгляд, крайне важная деталь для понимания, в каких же невероятно сложных условиях приходилось работать отцу. «Профессура», о которой я тебе уже говорил, не раз и не два подчеркивала, что фактически в Питере, как и в других регионах, было двоевластие. С одной стороны, партийно-советский аппарат во главе с первым секретарем, с другой — неподконтрольные этому аппарату органы, спецслужбы, подчинявшиеся непосредственно Москве. Перед их произволом пасовал даже сам Киров, несмотря на то, что был в большой дружбе со Сталиным. «Профессора» открытым текстом говорили, что Сталин проверял, не вмешивается ли Киров в деятельность органов, не заступится ли за выявленного врага народа. Так что даже Сергей Миронович вынужден был балансировать над пропастью, одно неверное движение направо или налево — и расшибся бы так, что и костей не сыскать.

Когда начался тридцать седьмой?

— В блатном мире есть смотрящие, обеспечивающие порядок, выгодный уголовникам. Сталинские эмиссары были такими же смотрящими со спецполномочиями диктаторского свойства, цепными псами кремлевского горца, у которого была свора и смотрящих за смотрящими: он никому не верил, ему все время мерещились заговоры. От бессонницы он спасался организацией ГУЛАГа на одной шестой суши.

Свой «карающий меч» Сталин тщательно оберегал. На июньском пленуме ЦК 1937 г. нашелся смельчак в лице наркома здравоохранения СССР Григория Наумовича Каминского, бросившего в лицо Сталину:

— НКВД продолжает арестовывать честных людей.

Сталин сразу отреагировал:

— Они враги народа, а вы птица того же полета.

Тут же арест строптивца, смертный приговор, расстрел.

— Иной удел, но со смертным же концом выпал на долю Яна Борисовича Гамарника, первого зама наркома обороны и начальника Главпура. На одном из пленумов ЦК он выступил в защиту маршала Тухачевского, заявив Сталину, что в его отношении совершена ошибка. Через два с половиной месяца круто пошел на понижение, был назначен членом Военного совета Среднеазиатского военного округа. Он вычислил, что за этим последует, и упредил события — застрелился. На процессе по делу Тухачевского покойному приписали участие в антигосударственных связях с руководящими военными кругами одного из иностранных государств, шпионаж и вредительство. Были репрессированы все политработники — выдвиженцы Гамарника. Его жена получила восемь лет тюрьмы, к которым добавили еще десять, место ее захоронения никому не известно, а дочь двух врагов народа попала в детдом.

Сталин был специалистом и по части расправ даже с возражавшими, требуя неукоснительного подчинения. Был затяжной конфликт у Сталина с Серго Орджоникидзе, который выступил против развязывания террора. До сих пор нет ясности в причине его смерти: то ли было самоубийство, то ли убийство по приказу Сталина.

Вот в каких условиях работал наш отец.

А во мне все перевернула брошенная братом фраза:

— В тюрьме мне доказали, что тридцать седьмой начался не в тридцать седьмом, а гораздо раньше.

— ?!?!?!?!

— Да-да, гораздо раньше. Я назову тебе даже точную дату явления на свет этого страшилища-монстра, самого ужасного в истории.

— ?!?!?!?!

— Седьмое ноября семнадцатого года Октябрьский переворот сам был беззаконным и открыл столбовую дорогу произволу и беззаконию. Если хочешь, могу это доказать, колымская «профессура» расстаралась. Она мне на мно-о-о-гое глаза открыла, я вот иногда думаю, не было ли бы мне лучше, если бы продолжал оставаться в неведении. Самое поразительное — эту профессуру легко клали на лопатки отпетые уголовники, среди которых было много думающих. Многие из политических строчили жалобы в Москву, самому Сталину, которые за пределы зоны и не уходили, а неведомыми путями попадали в руки уголовных «авторитетов», как их называли, «бугров». Один из «бугров» так откомментировал очередное послание вождю народов:

— Ха, что ты пишешь?! «Дорогой Иосиф Виссарионович!» Да чем же этот главпахан для тебя «дорогой»? Ты что, сусликом деланный, так и не усек, что тебя сюда отправили сталинские паханята, к нам, уркам, на перевоспитание?! До тебя так и не дошло, что твоя основная вина в том, что ты такой чистенький, что нет за тобой никакого дела? Вот тебе и биографию присочинили, понаписали такого, что никаким мылом не отмыться! Меня, урку, Советская власть в положенный по суду срок на волю выпустит, а тебе, помяни мое слово, вовек воли не видать или же до тех пор, пока главпахан в Кремле восседает. Вот я для тебя уголовник, уркаган, выйду к старым корешам, за прежнее возьмусь, власть об этом знает и не препятствует, иначе заперла бы здесь на веки вечные, выходит, я для нее где-то социальная, как говорят ученые зэки, данность: какое же государство без жулья, грабителя, бандита? Понимаешь, я-то для государства — норма, а ты, выходит, выродок, раз тебя сюда запрятали, значит, ты для власти представляешь бтльшую опасность. Выпусти тебя, ты своим помелом, извини, языком во все колокола бить будешь, что сидел несправедливо, НИ ЗА ЧТО. Блатяга такого никогда не вякнет, он тебя в милион раз умнее, знает, что отправлен на нары по заслугам, сам виноват, что попался. Да у нас, блатных, западло в паханат властный обращаться, а то еще озлобятся, срок накинут, а я, что, идиот, новый срок выхлопатывать? И еще прикинь своими научными мозгами: тебе червонец влупили, как ты считаешь, ни за что, а мне знаешь, сколько надо напахать, чтобы на червонец заработать? Вот и целуйся после этого со своей властью, взасос целуйся, она в долгу не останется, она таких дурней обожает: ты ей на нее же жалуешься, что, видите ли, несправедливо с тобой поступила. А какая власть любит, когда ее против шерстки гладить начинают? Вот она и обозлится, она же щедрая, срок увеличить — это для нее раз плюнуть. Попал в зону — и не чирикай: в отношении его, подумать только, нарушена, грубейшим образом нарушена социалистическая законность! Ты хоть подумал, почему это во всем мире законность, а у нас социалистическая? Да потому, что нет никакой законности, такое у нас государство, а прокурор — хозяин и не просто хозяин, а хозяин справедливости: кому сколько захочет, столько и отмерит, а ни один судья против ветра не побрызгает, все затвердит. И еще знаешь, какая у меня с тобой разница? У тебя статья звонковая, от звонка до звонка, а у меня за хорошее поведение совсем другое, мне светит условно-досрочное освобождение, усек? Так кто родной власти на воле милее: ты, весь из чистюль, или я, урка? Молчишь? Или ты свой ученый язык от неожиданности проглотил? То-то же. Сказанное мной опровержению не подлежит, усек это? Ты вот ученый, а я, выходит, ученей тебя. Ходка за ходкой ума-то прибавляет, я на зоне стал не кандидатом и даже не доктором тюремных наук, а в академики выбился, так что ты ко мне прислушивайся, за мной правота жизненная.

— Вот так, — грустно улыбнулся Володя, — такая исповедь не-о-про-вер-жи-ма-я. Со мной сидело несколько ученых, уникальных в своей области специалистов с высшим образованием — и со всеми словно играючи расправился профессиональный урка, едва ли окончивший даже начальную школу, в зонах приобщившийся к книгам. Не скрою, если бы я никуда не «отбывал» с воли, я бы постарался раздраконить все уркины постулаты, основным доводом было бы: не надо обобщать, цепь нелепых случайностей выводить в закономерности. Но я уже хлебнул тюремного лиха, кусок камнеобразного хлеба называл «пайкой», прозрачный кипяток — «чаем», забыл даже запах колбасы, перестал пугаться слова «этап» — я уже пообтерся в этой жестокой среде, жил совершенно по другой шкале ценностей. Когда арестовали отца и мать, я уповал, что все произошедшее с родителями — нелепость, роковая ошибка, случайность, каждую ночь — почему-то именно ночь, а не день — ждал, что они вернутся и непременно вместе. На этот сверхпраздничный случай у меня были припасены две или три пачки печенья, кусочки сахара к чаю, семейному чаю, к чаепитию, когда все в сборе, за одним столом. Я грезил, что сам заварю пузатый чайник и никому, даже бабушке, не доверю наполнить чашки самых дорогих для меня людей. Не обижайся, я и тебя, тогда еще карапуза, очень любил, но ты понял, что я хотел сказать. Арест родителей был для меня первым потрясением, второе потрясение связано с осознанием, что мои заначки для семейного чаепития не пригодятся. Я тебе не раз говорил, что боготворил папу, потому что если бы не он как родитель, я бы не стал тем, кем стал.

— «Наветы», «клевета» — так я реагировал на обвинения в печати, что мой отец — «враг народа». Даже хотел написать самому Сталину, чтобы он разобрался и восстановил справедливость. На зоне поумнел: к палачу обращаться смешно, потому что бессмысленно и противоестественно. И всегда считал и считаю и теперь, столько лет спустя, что акция против отца была преступной, пошла только во вред нашему государству, была вредительской.

Кому-то выгодная закономерность

— Я уже упоминал, кто же со мной сидел, кроме уголовников. Обозначился четкий водораздел: блатари признавали заслуженность своих приговоров, «политические» же, за редким исключением, порожденным обыкновенным страхом за свою дальнейшую судьбу, считали и обвинения и приговор сущим бредом, твердили о своей невиновности. Что любопытно: каждый (и я в том числе) считал, что невиновен только он, а все другие наказаны за действительные преступления. Со временем туман развеялся, и я оказался в состоянии грогги: у нас всех оказалась печальная судьба с одинаковым, по сценарию режиссеров нашей драмы, печальным финалом, из скопления случайностей проглянула закономерность, крайне кому-то выгодная, позарез нужная. И я стал размышлять — КОМУ?

— Преступных деяний за мной не числилось и не могло числиться, все, что в приговоре, не имело ко мне никакого отношения. Кому же именно я, Владимир Угаров, 1922 года рождения, кандидат физико-математических наук, перспективный, как считали знающие меня специалисты, ученый, вдруг потребовался именно на скамье подсудимых? Ответ поразил меня своей простотой: да кому же еще, как не самому Сталину?! Я знаю, что ты подумал: вот, мол, у брата Володи крыша поехала, какое у него самомнение, будто о нем сам Сталин знал… Ты не спеши с выводами, дослушай меня. На Лубянке, вообще в органах, работали люди предусмотрительные, старавшиеся быть в любой момент готовыми к любой неожиданности. Предвосхитили они и такую: а что если товарищ Сталин заинтересуется судьбой детей «врагов народа»? А мы ему и ответим: товарищ Сталин, вы как всегда гениальный провидец, вы говорили о справедливости пословицы, что яблоко всегда недалеко от яблони падает. Вот данные: арестовано столько-то детей — подросших, выросших! — врагов народа, во всем пошли в родителей, словом, яблоко от яблони… Понимаешь, мой арест был запрограммирован еще в 38-м, как был бы запрограммирован и твой в 1954-м, году твоего восемнадцатилетия, не умри Сталин раньше, досье-то на тебя давно копилось, ты был в разработке, мы с тобой были обречены по немилости нашего родного товарища Сталина, он о нас никогда, получается, не забывал. Вот ты его от всего пионерского сердца приветствовал в Большом театре на тридцатилетии комсомола, тебе и в голову не могло прийти, что салютуешь палачу своего отца, будущему палачу старшего брата и самого себя, так ведь? Отец был обречен, были обречены и мы с тобой…

— У меня в жизни две рубежные даты: 38-й — арест отца и мамы и 54–55-й, которые кардинально раздраконили мою судьбу, мое предназначение.

— Не удивляйся, что называю не год ареста, а годы после освобождения. Находясь на Колыме, я не переставал думать о своей научной работе, полагал: вот только вернусь, поднажму как следует и выйду опять на искомые научные позиции. В это свято верил, думал, что не может быть иначе: силы есть, голова есть, конечно, поотстал маленько, но догоню с опережением, наберу необходимую форму — и вперед, только вперед, колымскую эпопею будем считать длительной командировкой в никуда, все же остальное при мне. От первого удара я с огромным трудом, но пришел в себя, а от второго так и не смог оправиться, все ушло под откос. В чем-то наши судьбы сходны, ты это сам знаешь: тебе анкетные данные оказались шлагбаумом на пути в университет, у меня шлагбаум оказался временной, потому что это просто чудо, что органы меня прошляпили, дали мне возможность не только окончить физмат, но и аспирантуру, защитить кандидатскую диссертацию в двадцать пять лет. Лубянка — создание во многом иезуитское с привкусом — и крепким — византийства, лицемерное, хитрое и коварное, любило выждать, чтобы ужалить побольнее, так что, допускаю, могло меня и не прошляпить, а напомнить о себе ночью, коваными сапогами в самый-самый момент моего успокоения и научного торжества. У них же на каждый год был план по отлову «глубоко законспирировавшихся врагов народа», а я шел в их святцах именно по этой категории, все было запрограммировано. Каждый мой шаг был на виду, так что оставим на их черной совести обвинения в «глубокой законспирированности», это было для придания самим себе большего веса в глазах непосредственного руководства, дескать, смотрите, какую рыбину мы ущучили.

Обреченная власть

— У меня к тебе, брат, просьба: если времена изменятся, взгляни в мое «дело». Из него многое поймешь, как и из «дел» отца и матери, самое же главное — поймешь, в какой стране мы жили. Я со Сталиным полностью согласен: и до войны было много, даже очень много врагов народа. А дальше у нас со Сталиным непримиримые разногласия, непримиримые противоречия. Я еще на Колыме пришел к выводу, что главные враги народа — в НКВД и на Лубянке, те самые, что искореняли «врагов народа». Только на Колыме до меня дошло, каково же приходилось отцу в Ленинграде. И Медведь, и Заковский и присные ВРЕ-ДИ-ТЕЛЬ-СТВО-ВА-ЛИ, не покладая ручищ, на которых не просыхала кровь. Как вредительствовали? Да очень просто! Чтобы самим не загреметь с должности, они должны были вылавливать преимущественно крупную рыбу — директора завода, партийного работника, райисполкомовского деятеля. Со мной сидели и питерские, рассказывали: каждый арест крупного работника вел к дезорганизации производства. Его подчиненные сушили сухари, им было уже не до дела. Счет арестованных шел на тысячи, горели производственные планы, а товарищи чекисты уж тут как тут, ищут вредителей, хотя кашу-то заварили сами. За срыв планов пятилетки Сталин взыскивал в первую очередь с руководства обкома и горкома, а чекистов, настоящих вредителей, поощрял, хорошо работаете, вон сколько врагов вывели на чистую воду! С этих людей не было спроса за пятилетние планы, от них требовалось другое: в новом году выявить врагов больше, чем в предыдущем, — вот они и «трудились» по-стахановски, с превышением, обескровливая производство и тормозя решение многих социальных проблем. А потом Сталин поступал, как всегда, мудро, по-сталински: Ягоду и Ежова произвел во враги народа, одних палачей в центральном аппарате НКВД репрессировал, заменив на других, но тех, кого арестовывали при Ягоде и Ежове, не реабилитировали, все, кто не был расстрелян, продолжали сидеть. У нас были законы, но не было законности. Блатной мир на зоне жил по понятиям. По понятиям жила и вся страна. Главным понятийщиком был генсек. Арест родителей я считал роковой случайностью, даже нелепостью, думал, все бывает: лес рубят — щепки летят. Пройдя колымские университеты, пришел к выводу: рубят-то щепки, а летит лес, все диктовалось и направлялось противоправной, антинародной Системой, взлелеянной Сталиным. Когда впервые об этом подумал, вздрогнул от неожиданности: ты только что мысленно подписал смертный приговор Системе, которой самозабвенно, искренне служил отец, по-сыновьи ли это? Не пошел ли я против отца?

— Как ты помнишь, отец погиб в начале 39-го. Я к своему нелицеприятному выводу пришел еще при жизни Сталина, где-то в 52-м, тринадцать лет спустя. И знай отец столько же, сколько я, добавь к этому увиденное в сталин­ских застенках, — я далеко не уверен, что мы с ним оказались бы по разные стороны баррикад. Мы с тобой уже как-то говорили, что в отце, при его склонности к анализу, выверенным обобщениям, погиб большой ученый. И больше чем уверен, что мы бы, Угаровы, включая и тебя, дорогой Сережа, мыслили в одном направлении.

Советская власть, по идее, самая благая, самая совершенная и справедливая, самая народная, это очень важно. Беда наша в том, что реализация идеи попала в недостойные руки, в результате была скомпрометирована прекрасная идея. Боюсь показаться плохим пророком, но убежден: власть эта исторически обречена. (Брат скончался в 77-м, разговор наш, памятный мне, состоялся в 75-м, за шестнадцать лет до 91-го года. — С.У.)

Залп по планам и надеждам

— Как ты знаешь, наукой я заинтересовался еще со школьной скамьи, с подачи отца, определившего мой путь. И на Колыму я попал благодаря тому, что его сын, но он мне такой судьбы, конечно же, не желал. В семнадцать я студент МГУ, через пять лет — аспирант, защитился, не получив ни одного «черного» шара, что говорит о мужестве членов Ученого совета. Как ни странно, я, сын «врага народа», был в баловнях научной Фортуны, мне все давалось легко, рано получил известность в среде коллег, ходил в числе самых-самых перспективных физиков-теоретиков. Но головка не закружилась, отец сумел привить противоядие от зазнайства, работал я с упоением. Получил допуск в святая святых Ленинской библиотеки — в зале спецхрана знакомился с зарубежными научными журналами, так что был полностью в курсе происходящего в мире по моему профилю. Я буквально задыхался от генерации идей, порой самых фантастических, ввязывался в дискуссию с корифеями, бывал нещадно высечен, бывало, и сам сек признанных авторитетов. Золотое было время, золотое: зла на меня никто не таил, в результате ожесточенных схваток выкристаллизовывалась Идея, наука делала еще шажок вперед, в это, смею надеяться, вносил какой-то вклад и я.

— Все напрочь перечеркнула колымская «пятилетка»,. растоптавшая все мои планы и надежды.

— Я страдал больше всего не от голода, не от холода, не от вшей — я понимал, что деградирую как ученый: в полной изоляции от научного мира, в полном неведении, в полнейшем! И хотя надежд выйти живым из лагерных ворот не было никаких, понимал, что если даже случится чудо и меня выпустят, я безнадежно отстал. Это угнетало сильнее всего, даже сильнее, чем тоска по дому, родным и близким. Ну, вернусь — а в каком качестве, кем?! Утюги ремонтировать? Почему подумал об утюгах — не знаю. Вернусь — а на каком языке стану беседовать с бывшими коллегами?

— Вернусь и окажусь в положении второгодника, смотрящего всем в спину, которая где-то за горизонтом, еле видна?

— Привалило счастье, чудо и счастье одновременно: Сталин умер, меня освободили по амнистии. И вот я дома. Живой, невредимый и убитый: на раскачку не было ни секунды, я сразу взялся догонять, хотя и понял, что это неподъемно. За пять колымских лет я отстал, бог ты мой, как же я отстал… Мои сверстники, однокурсники давно в докторах, один даже выбился в член-корры Академии наук, сделали себе имя, я по сравнению с ними был недотепой-приготовишкой.

— До ареста я был на ближайших подступах к научной вершине, а оказался отброшен к подножию, так выросла гора. С каким же рвением я кинулся догонять, буквально тонул в литературе. И добился-таки, вышел на уровень пятьдесят третьего года. Но пока я догонял, они тоже не стояли на месте, я опять в догоняющих. История повторилась несколько раз, передо мной все спины и спины, наконец-то — долгожданная победа, СРАВНЯЛИСЬ! Но миг победы обернулся мигом позора: я выдохся, напрочь потерял способность генерировать идеи, кончился как ученый.

— В теоретической физике расцвет приходится на 25–30, максимум 32–33 года, когда фонтанируются самые фантастические идеи, которые потом доводятся до ума. Свой пик я отколымил, на прииски пришел этапом в 26, отэтапировался в 31 — мое золотое времячко безжалостно сожрала Колыма.

— Я упомянул о продвинувшихся однокурсниках не из зависти. У меня были все природные данные шагать с ними вровень, может быть, даже опередить. Кремлевский горец-людоед рассудил иначе, похоронил мой талант на Колыме. Держава на этом потеряла и — только не обвиняй меня в нескромности! — потеряла много даже в стоимостном эквиваленте. Мы с тобой уже пришли к выводу, что мозги — самый дорогой, самый прибыльный товар. Какой же навар государству от меня, колымского зека?

Отцовские университеты

Для отца, по рассказам матери, было привычным пользование глаголами только совершенного вида даже в типично бытовых ситуациях. Он никогда не произносил «я ел», всегда звучало «я поел!». «Я поспал», «я прочитал», «я написал», «я посоветовал», «я нашел ботиночки Сережи», «я покормил младшенького», «мы с ним погуляли», «я его уложил», «я его разбудил» — информировал не о процессе, а о его завершении. Кстати, к тому же приучил и старшего сына, Володю:

— «Делал уроки» — не мужской ответ, ты их сделал или не сделал. Если не сделал, объясни, почему. Только никогда не оправдывайся: у каждого следствия есть своя причина, в которой надлежит разобраться. Не станешь мужчиной — ничего в жизни не добьешься.

— Он же меня так и называл — «мужичком», — рассказывал мне Володя, — прививал чувство ответственности за каждый поступок, в том числе и проступок, по головке не гладил. Благодаря отцу я понял, что такое суровая, требовательная любовь, стараюсь так же относиться и к своему потомству, а доживу до внуков — и к ним так же. Я бы очень хотел поработать под таким начальником, каким был отец, суровым, но справедливым. А знаешь, к кому он был просто беспощадно требователен? Не поверишь — к самому себе. Как-то перед сном я зашел к нему в кабинет, увидел на рабочем столе гору какой-то специальной литературы по сугубо научной, узкой проблеме. Естественно, поинтересовался: «Папа, зачем тебе это? Хочешь сменить профессию?» Он рассмеялся: «Если бы ты почаще интересовался, что читает отец на ночь, ты бы запутался, а чему же я отдаю предпочтение? Понимаешь, сын, завтра у меня рабочая встреча с двумя профессорами-антагонистами, представителями двух противоположных направлений, вот мне и предстоит выступить чуть ли не в роли третейского судьи. Не может же секретарь горкома партии предстать перед ними профаном, вот и готовлюсь по старой студенческой методе: тысяча книг и одна ночь».

— «Папа, а почему ты должен выступать в роли третейского судьи? Ты же не Академия наук!» Отец ответил: «Сын, вопрос по существу, молодец, что задал его. Ко мне они придут за ассигнованиями на науку, а с деньгами напряженка, на двоих не хватит, вот мне и придется рассудить, какое направление перспективнее, за кого ходатайствовать. Поэтому готовлю свои вопросы к профессорам». «Выходит, они тебе как бы экзамен придут сдавать?» Отец рассмеялся: «Экзамен, говоришь? А что, выходит так. Кто доказательнее ответит, тому и деньги, которые, как ты знаешь, счет любят. Проблем у нас много, а с деньгами не густо, вот и приходится поступать по пословице: семь раз примерь, один раз отрежь, чтобы не ошибиться».

— «Чтобы не ошибиться» — эта фраза у меня всегда в памяти. Благодаря ей я сделал своего рода открытие. Знаешь, кого мне напоминает отец по своей профессии? Не удивляйся — сапера, который ошибается только один раз. Вот и наш отец ошибся только один раз, согласившись на переезд в Москву. Впрочем, его согласия никто и не спрашивал: Сталину не перечили.

— Ты никогда не задумывался, брат, почему при Сталине едва ли не все начинания связывали с его именем? Скажешь, этим раздувался культ, зачем же еще? Близко к истине, но еще не вся истина. Видишь ли, Сталин, при всем моем резко негативном к нему отношении, был отменным психологом и знатоком особенностей характера русского, да и советского тоже, человека. Чем Запад силен? Там сразу оценивают предлагаемую идею — выгодна или не выгодна, безотносительно к тому, кто автор предлагаемого. Нет, естественно, если автор прибыльный, дорога к реализации заметно сокращается.

— У нас в стране иное. Если автор какой-то перспективной новации не в больших чинах или же не при весомой должности, то и отношение к предлагаемому весьма и весьма прохладное, какие бы выгоды оно ни сулило, а вот если новшество преподносится как исходящее от самого Сталина, то отношение к нему резко меняется. Вот в пятидесятые годы, помнишь, шла реализация сталинского плана преобразования природы: высаживались полезащитные лесные полосы, выкапывались обводные каналы, о выполнении планов докладывалось лично самому Сталину. Планы выполнялись и перевыполнялись только благодаря тому, что шли как бы от Сталина. Будь иначе — был бы иной, не такой сногсшибательный результат. Как ученый могу утверждать: к зарождению и появлению этой идеи Сталин не имел никакого отношения. Просто в его аппарате нашелся специалист, который сумел так обосновать перспективную идею, что для Сталина она стала как бы своей.

— Для настоящего автора первично не признание его приоритета, а сама реализация идеи. Ведь в Ленинграде, как при Кирове, так и при Жданове, было нечто похожее, только в региональном масштабе. Сталин не мог размениваться на то, чтобы с его именем связывали и то, что поменьше и не столь грандиозно. В том же Питере лавры доставались Кирову, а позже и Жданову, а обоснователи оставались в тени. Я тебе это к чему рассказываю? Чтобы ты знал, что в обоснователях новшеств, вошедших в историю города и области, был и наш отец. Он шел к Первому, убеждал, добивался поддержки. Тот как тяжеловес по положению отправлялся в ЦК, выбивал финансирование, а дальше входил в историю как инициатор. И отец считал это совершенно правильным и справедливым.

— По его мнению, не суть важно, кто первым сказал «а», главенствует конечный результат. И Киров, и Жданов, давая, так сказать, свое имя, действовали не в личных целях, а опять же на результат. Все это находилось в полном соответствии с царящей в те годы моделью государственного управления. Достижения персонифицировались с Первым, и в этом был свой резон, признаваемый и отцом, с мнением которого считались и Сергей Миронович и Андрей Александрович, признавая, что в чем-то он превосходит их. Кирову даже начитанность не смогла компенсировать пробелы в образовании, Жданов же — типичный гуманитарий, так и не уяснивший разницу между дифференцированием и интегрированием. А у нашего с тобой отца был потрясающий склад ума, он сразу схватывал суть даже сугубо технической проблемы, легко читал чертежи новых станков, двигателей, архитектурных сооружений, видов мебели, проникал и в технологические цепочки.

— Я часто видел у него в кабинете рулоны чертежей, которые он рассматривал с большой лупой в руках, делая в блокноте пометки для памяти, записывая возникающие вопросы. По наивности я интересовался: «Папа, как ты можешь столько охватить? У нас в школе каждый предмет ведет свой учитель, а ты, выходит, за всех?» Ответ меня поразил: «Не за всех, а надо бы за всех, так-то, сын». На его столе лежала книга Гитлера «Майн кампф» («Моя борьба») на немецком языке. «Пап, а это зачем? Ты собираешься в Германию?» Отец улыбнулся: «Не собираюсь, да и не пустит меня к себе Гитлер». И вмиг посерьезнел: «Сын, о твоем вопросе и моем ответе никому ни слова, договорились? Я убежден, что нас ждет суровая, беспощадная война с Германией. Чтобы победить врага, надо знать о нем если не все, то хотя бы как можно больше. Наш фундамент — ленинизм, у Германии — гитлеризм. Война, считаю, неминуема, готовиться к ней надо заранее. Извини, но больше сказать ничего не могу». Когда отца арестовывали, при обыске изъяли и книгу Гитлера. Увидев ее, сотрудники НКВД не скрывали радости: «Гитлера почитывает, вражина!» Я пытался что-то объяснить, но отец сделал знак, чтобы я молчал. А я сразу вспомнил не раз слышанное от него: «Не мечите бисер перед свиньями».

— При аресте отец держался с редким достоинством: не возмущался, не бросался к телефону, чтобы позвонить кому-то из сильных мира сего, не успокаивал мать и меня словами, что все это недоразумение, что он отправится ненадолго, а ТАМ разберутся и отпустят. Он знал, что уходит навсегда, что больше нас не увидит. Едва люди в кожаном штатском ночью переступили порог нашей квартиры, как сразу же дали понять, кто в доме хозяин. Отец без их соизволения не мог сделать и шага, не смел ни к чему прикоснуться. Только полез в карман за носовым платком, как на нем мгновенно повисли сразу двое, свели руки за спину. Очевидно, они испугались, что отец вытащит пистолет. Обыск проводился организованно, профессионально, чувствовалась опытная рука. Изредка отцу задавались вопросы: «А что здесь?» «А здесь?»

— Один из вопросов смутил отца: «Покажи, где у вас ценности?» Отец показал на полки с книгами, которыми очень дорожил. Главный рассвирепел: «Нас интересуют ценности, книги мы и сами видим!»

— Тогда я думал, что арест отца — дикая случайность, нелепость — ведь от него исходило столько хорошего, необходимого партии и стране. Пройдя колымские университеты, я засомневался, пока до меня не дошло: все случившееся с нашим отцом, с нашей матерью, да и со мной тоже — продуманная, подготовленная закономерность, я бы даже выразился точнее — неизбежная закономерность. И вот тебе, только тебе скажу то, что таю даже от самых близких друзей: Система, сгубившая нашего отца, зиждется на фундаменте преступности и антизаконности, рано или поздно, но она рухнет. Доживи отец до наших дней, узнай всю правду о том времени и последующих временах, с ним бы стало плохо.

— Прекрасно понимаю отца: он весь был заряжен на борьбу за торжество замечательной, лучше и не придумаешь, идеи социализма и коммунизма. Я хотя и прожил в беспартийных, тоже в душе социалист-коммунист, очень хотел бы жить в коммунистическом городе-Солнце, описанном в книге средневекового утописта Т. Компанеллы. Но мы в тридцатые возвели не государство-Солнце, а государство-тюрьму, нами, даже остававшимися на свободе, повелевал ГУЛАГ. Отец в том неповинен: он всего себя отдавал строительству нового, идеального, с его точки зрения, общества. В том, что в тридцатые Ленинград начал преображаться, немалая доля и его труда, поэтому для нас с тобой Ленинград навсегда наш, отцовский город, роднее которого не может и быть. Сталиным было востребовано поколение руководителей-созидателей, к которому принадлежал и наш отец. Это была парадная сторона медали, на оборотной — Ягода, Ежов, Берия и присные. На мой взгляд, шли они далеко не параллельным курсом, не пересекаться просто не могли, и оборотная сторона не только мешала, но и сильнейшим образом тормозила созидательную деятельность парадной, выбивая, в прямом смысле этого слова, лучшие кадры как руководителей, так и исполнителей. Диктовалось это государственными интересами, за которые выдавались интересы государя — Сталина, по трупам шагавшего к абсолютной власти.

— Но мы свернули в сторону от главного, увлекшись эмоциями. Уже не раз и не два мы с тобой говорили о ГУЛАГе, страшном, роковом для меня понятии, перепахавшем всю мою судьбу. Колыму я покинул в пятьдесят третьем, но от ГУЛАГа так и не освободился, мне кажется, что я навсегда в нем, в нем и умру. Непонятно, хочешь, чтобы я расшифровал фразу, которая для меня аксиоматична? Попробую... На Колыме старый урка оставил мне вроде напутствия-завещания: «Хоть ты, Володька, и политический, а тебя постигнет судьба всех бывших зэков: встретив мента, ты будешь чувствовать себя виноватым, даже если дорастешь до большого-пребольшого начальника. Ты постараешься проскользнуть мимо него незамеченным и не удивишься, если он тебя в охапку и потащит в ментуру. Кем бы ты ни стал, мент для тебя — самый страшный зверь. Таких, как ты, зона стращает навсегда». И что ты думаешь? Прав оказался старый урка. Иду по улице, а навстречу мне милиционер, в сержантском чине. И я, кандидат наук, доцент кафедры теоретической физики, автор и сотрудник академического журнала, автор книг и учебников по одной из самых сложных наук, — я стараюсь съежиться до невидимости, я в положении бездомной собаки, загнанной в угол, которую можно ударить, пнуть, оскорбить, и я не помышляю защититься: во мне все немеет, пропадает воля к сопротивлению. Я твержу себе, что давно реабилитирован за отсутствием состава преступления, судимость снята, я в соответствии с конституцией полноправный член общества, не состою ни под следствием, ни в розыске, на мне ничегошеньки нет и при этом я в полном испуге, вот что такое колымская пятилетка.

Договор с государством о ненападении

— В августе 1968 г., когда наши, советские танки утюжили «бархатную революцию» в Праге, у нас в институте был митинг в поддержку оккупации Чехословакии. Началось голосование, мои руки вышли из повиновения: правая мгновенно поднялась «за» даже против моей воли. Я, поднапрягшись, отдернул правую, дал команду левой голосовать «против». Так она, мерзавка, налилась неподъемной, свинцовой тяжестью, я оказался вместе с подавляющим большинством — «за». Я был «за» и в оценке сурового приговора писателям Синявскому и Даниэлю, опубликовавшим свои творения на Западе, я был «за» и на судилище академика А.Д. Сахарова, я всегда и во всем поддерживал линию партии и правительства. А в кулуарах мы втихаря посмеивались над новым анекдотом — о том, как работяге-гегемону поручили выступить на митинге с осуждением Сахарова. Работяга с радостью согласился: «Сахарова? Разоблачить? Да я до этой продажной суки давно добираюсь: он же из минского «Динамо» в «Торпедо» сбежал!»

— Процесс по делу Синявского–Даниэля был знаковым, серьезным предупреждением всем, кто мыслил иначе, чем насаждалось Кремлем, лично я истолковал это именно так. Снова трястись в «столыпинском» вагоне, садиться на тюремную баланду — нет, это мы уже проходили, повторения не хотелось.

— Понимаешь, брат, я как бы заключил с государством договор о ненападении: я не совершаю ничего противоправного, а оно меня оставляет в покое, вот так мы и сосуществуем. Страусиная позиция? Допускаю, но Колыма меня поумнела. Я — про себя, про себя! — восторгался мужеством так называемых диссидентов, но в их рядах ни за что бы не оказался, как бы меня ни толкала туда государственная глупость.

— От ХХ съезда я ждал многого, но, увы, тщетно. Да, культ Сталина был осужден, но все — все!!! — подручные остались на свободе, никого не судили, вот тебе и раз — осужденье без суда. Объяснялось это тем, что якобы давно истек срок давности. Палачи отмыли руки от крови своих жертв и продолжали благоденствовать. Во время допроса к моему следователю приходил холеный сослуживец, о котором шла молва среди арестованных, что он допрос начинал с преамбулы: «У меня нет времени с тобой чикаться, я умею делать так, что даже камни заговорят, понятно? У меня стопроцентная раскрываемость, понятно? А кто не понимает, тому вспорю брюхо и кишки намотаю на шею, а в свидетельстве о смерти будет написано: убит при попытке побега, понятно? Или говорим, или кишки на шею, понятно!?» И вот я — уже на свободе — как-то столкнулся с ним, что называется, нос к носу. Стал еще сытее, в генеральской папaxe (дело было зимой), по звездам на погонах я понял, что дослужился он до генерал-лейтенанта, к его услугам служебная черная «Волга» как атрибут высокого положения, по-прежнему в законниках...

— У памяти нет срока давности, я ничего не забыл, помню все. Для меня чудовищное оскорбление знать, что палач по-прежнему при власти, что ему все сошло с рук. Когда публиковались списки реабилитированных, я все надеялся, что вместе со списками жертв будут хотя бы обнародованы фамилии и бывшие и нынешние должности злодеев, истязавших ни в чем неповинных. Оказывается, они благоденствовали в засекреченных, некоторые получали даже персональные пенсии союзного значения. В прокуратуре страны при Вышинском в особо отличившихся пребывал следователь по особо важным делам некто Шейнин. После войны он окопался в Союзе писателей, много печатался, по его пьесам ставились спектакли, занимал немалую должность — жил припеваючи, сошло с рук абсолютно все. Больше того, Шейнина и в новой обстановке боялись: раз он уцелел, значит, у него были могущественные покровители из ТЕХ же времен, тоже не только уцелевшие, но и востребованные властью.

— Восьмого мая 1965 г. новый генсек Брежнев выступал с докладом на торжественном заседании, посвященном двадцатилетию Победы, где, в частности, сказал, что победа была завоевана под руководством товарища Сталина, на что зал ответил бурными аплодисментами. И в этом опять — знаковость уже новых реалий. У меня в памяти, как же упоенно, радостно, с придыханием было произнесено это «под руководством товарища Сталина»! Очевидно, группе скандирования заранее была дана команда именно в этот момент бурно зааплодировать, а послушный зал поддержал.

— Фактически с этого момента началось невероятное — попытки реабилитировать «товарища Сталина». А.И. Солженицына за «Один день Ивана Денисовича» выдвинули на Ленинскую премию, а закончилось тем, что вскорости выдворили, по официальной формулировке, из страны. Из библиотек стали изыматься книги о сталинских репрессиях. К нам в институт приезжал лектор ЦК партии, выразивший явно не личное мнение, что пора покончить с модой на всяческие разоблачения времен якобы культа, ибо это только мешает созидательному настрою советского народа, строящего коммунизм, — не больше и не меньше! Замалчивание — форма лжи. Линия ЦК была на утаивание от народа правды о том, что же с нами было. А ложь подобна ржавчине: она разъедает, разрушает организм народа. Рано или поздно, но это когда-нибудь аукнется и так, что мало не покажется. Хочется верить, что ты, брат, доживешь до тех времен, когда не надо будет прятаться, скрывать свои мысли, заниматься никому не нужной политучебой, листать пухлые сборники «КПСС об идеологической работе» — все это будет отторгнуто. Я на всю жизнь насытился Колымой и потому — не решился бы сделать это.

Одно из признаний брата я расшифровал только годы и годы спустя. Вот оно:

— Ложась спать, я не был уверен, что доживу до утра и так все пять колымских лет — в ожидании неминуемой, не своей смерти. Пять лет в состоянии собаки, поникшей в ожидании неминуемого, последнего удара.

Больше к этой теме брат не возвращался, думается, по двум, весомым причинам: он любил меня, знал, как все на меня подействует. И не хотел погружаться в то клятое прошлое, от которого, как ни старался, так и не смог избавиться; оно напоминало о себе до его самых последних дней, так было неотвязно и неизлечимо.

Откровения «бывшего»

— Когда я стал доцентом пединститута, доводилось встречаться с родителями и дедушками абитуриентов. Так я познакомился с одним бывшим высоким чином из МВД, уже отставником. Уже не помню, как мы коснулись этой темы, я решил просто перепроверить ТУ информацию, полученную еще на Колыме. Отставник ничуть не удивился, все подтвердил, даже пожаловался, как тяжело ему приходилось:

— Дело прошлое, Владимир Александрович, но нагрузочка у нас была аховая. Вы, конечно, знаете, что наши пятилетние планы, точнее, их проекты, рассматривались и утверждались на съездах партии, затем публиковались в печати. Каждый год публиковались и сводки ЦСУ СССР об итогах выполнения этих самых планов. Так вот, ни в проектах пятилеток, ни в сводках ЦСУ мое родное министерство внутренних дел даже не упоминалось, хотя в засекреченных, расширенных документах присутствовало. У Николая Анисимовича Щелокова, главы МВД, был заместитель, отвечавший за выпуск промышленной продукции предприятиями и ведомствами министерства. В местах лишения свободы находилось примерно три миллиона осужденных. Столько рабочих рук не было ни у одного, даже самого большого промышленного министерства. Нам тоже спускались планы, утверждавшиеся главой правительства, за невыполнение летели головы на всех уровнях. Лесоповал был исключительно на нас, в аппарате министерства за него отвечал специальный главк во главе с замом министра в звании генерал-полковника. Мы добывали и нефть и каменный уголь, возводили режимные объекты и жилые дома, прокладывали дороги, БАМ не обходился без нас, выпускали ширпотреб. По прибыли мы заметно превосходили гражданские ведомства. А напряженка возникала по простой причине: планирование тогда велось от достигнутого, каждый год прибавка к плану примерно процентов на десять. И никем не учитывалось, что у нас кадровый контингент своеобразный, огромная текучка кадров, их только-только обучишь профессии, как пора освобождать. Мы в чем были кровно заинтересованы? В увеличении числа работающих. А этого добиться можно было только одним, понятным, надеюсь, способом.

— Сажать, сажать и сажать?

— Ну, вы выразились чересчур прямолинейно, но, в общем-то, так и было. Потребности в новых кадрах нам были известны, вот и заметали, даже за сущую безделицу. Брали на проходной завода слесаря, из породы так называемых «несунов», обнаруживали у него в кармане гайки, болты, шили ему статью за хищение социалистической собственности — и к нам, тем более специалист, учить не надо. Врачей подлавливали запросто: у них зарплата куценькая, шестьдесят рубликов, на есть-пить не хватает, вот и промышляют на выдаче фиктивных бюллетеней.

— И вам не жалко их было?

— Жалко, не жалко — не подставляйся. Мы тоже государевы слуги, у нас свой план. Товарищ Сталин что сказал? Напомню: кадры решают все, кадры! Вот мы их себе и организовывали, не побоюсь это сказать, по-сталински.

— Как — по-сталински?!

— Как? Простенько и со вкусом, как говорится. Это ж товарищу Сталину принадлежит гениальное изобретение — создание в зонах так называемых научных «шарашек». В них работали, виноват, сидели-работали люди с мировой известностью — авиаконструктор Туполев, академик Королев, таланты! Оборонку обслуживали! Начальник «шарашки», из наших, нас же и информировал: для выполнения поручения товарища Сталина нам нужны специалисты такого-то и такого-то профиля. Он, бедолага, пиво после работы попивает, воблу разделывает, за женщинами ухаживает, ему и невдомек, что он у нас в разработке. В пивной к нему подсаживается наш человечек, травит анекдотцы подуховитее, приправленные антисоветчиной. Тот только захохочет — уже наш: 58-я, политическая, широка до безбрежности, амнистия на нее не распространяется, так что милости просим в «шарашку»! Многие нам были даже благодарны за это: если бы не мы, где бы подловленный нами с тем же Королевым познакомился? А тот после освобождения его в свое спец КБ забирал, так-то все шло. Мы и ракетный щит обеспечивали, и на космос трудились, можно сказать, благодаря и нам оказались впереди планеты всей! А кто особенно нужен был — те попридерживались, в полном соответствии с государственной необходимостью, сами это осознавали, любой намек сверху понимали с полуслова.

— А этих, подловленных, жалко не было?

— Владимир Александрович, дорогой, я же вам уже объяснял: не подставляйся, если голова есть. Анекдотец услышал, бери рассказчика за грудки, волоки в органы — вот и будешь вне подозрений. Мы тебя до информаторов повысим, с карьерой поможем, внедрим куда надо, ты только слушай и запоминай, помогай власти распознавать врагов — и не будет у тебя никаких проблем. Власть — на то и власть, чтобы с ней жить в дружбе...

Правосудие и законность на конвейере

— Признаюсь тебе, Сережа, в тот день у меня было жуткое желание напиться, чтобы хоть как-то отмыться от услышанного. Я сходил с ума, начал приглядываться к коллегам, чтобы определить, кто же из них смотрящий или приставленный. Только тогда до меня дошло, что же это за жизнь в условиях социалистической законности, которая к законности не имела никакого отношения. А у нее в помощниках — советское право, советский суд, все это зиждется на соблюдении ленинских норм партийной жизни. А мы с тобой уже не раз беседовали на эту тему и пришли к однозначному выводу: есть нормы жизни, изложенные еще в библии, к ним ничего не прибавить, от них ничего не убавить, все добавления якобы с целью уточнения, детализации ведут к искажению фундаментальных, веками проверенных понятий,

— Что такое ленинские нормы в действии, показала гражданская война, показали последующие годы. Что такое сталинские нормы, мы все хорошо знаем, испытано на себе. И тебе не кажется странным, что и беспартийных учили соблюдать нормы партийной жизни? Так сказать, добровольно-принудительно. Было для этого и юридическое обоснование — шестая статья конституции, провозглашавшая, что КПСС является руководящей и направляющей силой нашего общества. В партии было семь — СЕМЬ! — процентов населения, одна пятнадцатая часть. В уставе партии — что демократический централизм подразумевает подчинение меньшинства большинству. Что-то я в растерянности: четырнадцать пятнадцатых (беспартийных) подчинялись одной пятнадцатой (партийных) — кто же в таком случае большинство и кто меньшинство? Шло послушание принуждением, что и незаконно и противоестественно, находится в вопиющем противоречии с нормами жизни. Для того и была узаконена придумка насчет норм ЛЕНИНСКИХ, жизни ПАРТИЙНОЙ, хотя сути это не меняло: большинство было под игом меньшинства, что считалось нормой не просто демократии, а партийной демократии. И в парламенте одна пятнадцатая обладала примерно 80-85 процентами депутатских мандатов, а на долю тех, кого в четырнадцать раз больше, шли жалкие остатки.

Наши с тобой родители реабилитированы, так же, как и я. И ни в одном реабилитационном документе не сказано наиглавнейшего: мы не подлежали реабилитации, потому что нас засудило какое-то ОСОБОЕ СОВЕЩАНИЕ, не имевшее никаких конституционных прав выносить приговоры, его вердикт, изложенный на бумаге, не должен был иметь никакой юридической силы, решающее слово за судом и только за судом, с обязательным противоборством двух сторон — обвинения и защиты. Но ни отец, ни мать, ни я — никто из нас не видел адвоката, хотя по так называемой Сталинской конституции, принятой 5 декабря 1936 г., было предусмотрено право на защиту, на услуги адвоката. Исключение делалось только на показательных судебных процессах по обвинению Зиновьева, Бухарина и других, где присутствовали иностранные дипломаты и зарубежные журналисты: адвокаты у подсудимых были. А вообще-то адвокат считался атрибутом буржуазной судебно-правовой системы, у нас обходились без него, все по Ленину — разобраться и расстрелять.

— Царствовала вопиющая, преступная беззаконность. Отца повели на расстрел, руководствуясь бумажкой, которая не имела никакой цены и доказательной силы. Так же «разобрались» и с матерью и со мной. Уж если на то пошло, то приговор Берия и его банде тоже был из разряда незаконных. Его засудило Специальное Судебное присутствие, у которого не было никаких законных прав даже приступать к рассмотрению «дела» Берия. Так что с точки зрения юриспруденции он до сих пор тоже в жертвах судебного произвола, приговор подлежит отмене: СУДА не было.

— Незаконные ведомства, конвейерно шлепавшие приговоры, любили делать приписку: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Цена этой ремарки дешевле позапрошлогоднего снега: обжалованию не подлежит только решение высшей судебной инстанции — президиума Верховного Суда. Брать на себя функции высшей судебной инстанции — деяние уголовное, за него следовало под суд, как и за то, что осужденных лишали права на кассацию, обжалование приговора. «Исполнители» «по первой категории» не случайно торопились: еще чернила не успевали высохнуть, как приговоренных отправляли туда, откуда не возвращаются.

— Была бы у нас Законность, мы бы не лишились отца. Была бы у нас Законность, наша мать не изведала бы ни тюрьмы, ни ссылок. Была бы у нас Законность, твой брат, допускаю это почти стопроцентно, был бы Ученым, а не педагогом высшей педагогической школы, вел бы спецкурс и спецсеминар на физфаке Московского университета, в учениках были бы аспиранты и докторанты. Была бы у нас Законность ты бы тоже поступил в МГУ, пошел бы по научной стезе. Я не жалуюсь, я просто констатирую, констатирую только то, в чем был уверен, хотя и знаю, что история не терпит сослагательного наклонения: у каждого из нашей семьи были весомые предпосылки стать определенным природой, но вмешались враждебные силы и обстоятельства.

— Почему я наговорил тебе столько грустного? Ты только не протестуй, но меня мучают дурные предчувствия, что мне осталось уже совсем немного. Вот и потянуло на, вполне вероятно, прощальную исповедь: с кем же мне поделиться наболевшим, пережитым, как не с тобой? И не странно ли: разговариваю с тобой, а меня не покидает ощущение, что где-то рядом Отец... Ты моложе, ты счастливей меня: я уверен, что ты доживешь до кардинальных, разительных перемен, что наши дети, внуки и правнуки не смогут понять того, что произошло с нашим отцом, с нашей матерью, с нами. Пусть они окажутся в счастливом неведении... Если они нас не поймут, значит, они счастливы.

Да им и в самом деле никогда не понять, как можно было жить в стране без Конституции. Потому что у нас и для нас Конституция была только на бумаге, а не в реальности. Потому не было и гаранта Конституции. Сталин уж явно (!) на эту роль не годился.

…Такая шла беседа-монолог. Брату надо было выговориться.

Он и в письмах выговаривался. Если бы та тысяча писем, преданных огню после его ареста, сохранилась — какой же был бы документ времени! Чудом выжили его письма к дяде, который был немного старше и ходил в «Абрашах». Сколько же в них примет времени!

Здравствуй, Абраша!

Сегодня Маруся показала мне твое письмо к ней, в котором с десяток строк отведен моей незначительной персоне. Очень благодарю за воспоминание, а главное, за лестное обещание надрать мои уши. Не знаю, за что их, собственно, драть, ежели я в поте лица своего тружусь над наукой и скоро уже познаю даже интегральное исчисление, не говоря уже о дифференциальном.

Скоро экзамены, и я усиленно работаю.

Мама пишет регулярно, она сейчас, по-моему, нашими усилиями обеспечена неплохо, но все грустит: вообще, по мне, а главное, по Сережке. Легко видеть, что мне ее достаточно трудно утешить.

Сережка день ото дня становится лучше. Сегодня он — а ему только через 6 дней будет три года — без плача остался один (!!!) в квартире. Трудно на него налюбоваться.

Ты что-то вроде собираешься в Москву. Ежели к нам не зайдешь, то после этого придется даже забыть про твое существование, но ты зайдешь, конечно.

И в заключение скажу о том, что все мы: т.е. я, бабушка, дедушка, Сергей здоровы и живем сравнительно неплохо.

Вот бабушка, так та прямо тебе кланяется.

Привет от Сережки передаю Я. Ежели тебе чего-нибудь захочется нам написать то наш адрес:

М-а. 47.Ул. Горького 122/18. Мне.

Ну, а пока Привет. Всего доброго.

С пролетарским (??!!) приветом. Володя.

Москва, 12/XII-39 г.

Абраша, дорогой Абраша,

я не знаю как тебя поблагодарить за твою заботу и твои советы, но сегодня — это ошибка. Дело в том, что меня никто не лишал стипендии, это откуда-то взяла Людмила, расстроив этим вдобавок и Иосифа, как после выяснила Маруся (Увы! Иосиф был уже в поезде, но ему уже написала Маруся). Я получал стипендию беспрерывно до сегодняшнего дня и, очевидно, буду иметь ее впредь, при условии набора 2/3 отличных оценок. Таким образом, отпадает тезис «Так должно быть». Вообще говоря, такая вещь возможна в принципе у нас, но ее как будто нет на этом месте.

А что касается того, что нужно набрать должные оценки для получения стипендии, то я приложу все усилия, чтобы добиться хороших оценок. Я всегда старался и стараюсь честно относиться к учебе и надеюсь, что это даст некоторые результаты.

…Принимаю, что было и не было… Но все же справедливость требует отметить, что я до сих жаловаться на какие-либо особые притеснения в Университете не могу. Что будет дальше — не знаю, да и не могу знать.

Нашим временем, его объяснением в общем не интересуюсь. Это дело историков и газет. Мое дело — учить физику.

Что же касается твоих общих советов и замечаний, то я, должен признаться, поражен тождественностью наших с тобой взглядов. Я ни минуту не сомневаюсь в том, что:

1) У меня нет другого пути к серьезной, самостоятельной жизни, кроме хорошей учебы. У меня даже нет других (в известном смысле) перспектив, кроме окончания Университета.

Что же касается «настоящей» жизни, то я, несколько изменяя чеховское определение, считаю, что человек должен стремиться прожить жизнь «честно, полезно и со вкусом»;

2) Жизнь состоит из вещей, приятных и из вещей неприятных, причем последних куда больше, чем первых. Это применимо ко всякому. Я должен иметь неприятностей в 1 1/2 раза больше в силу хода событий. Таким образом, моя задача состоит в том, чтобы с честью выходить из затруднений. Я постараюсь быть осмотрительным и выдержанным, не впадать в истерику и паче всего в раздражение.

Все мы здоровы и бодры. Сереже дедушка купил пластилин (глина для лепки скульптур). Сережка ходит весь грязный, но зато у него на доске «пароходы кругом, корабли». Целый день в спальне хаос. Живет он весело, к нему часто приходит играть девочка из квартиры этажом ниже. От мамы получил… два денежных перевода, на которых по два слова. Она здорова. Теперь, когда ей отправили продукты, она должна жить совсем неплохо (так, как можно неплохо жить в лагере). 24-го я бегом пробежал 15 км на кроссе московских комсомольцев (1 ч 47 м). Сына своего, Абраша, заставь учиться хорошо любым образом (исключая битье, хотя «битье определяет сознание», как известно). Он, очевидно, сидит в школе неудачно; попроси его рассадить. (Я осмеливаюсь давать советы; надеюсь, ты не очень возражаешь.) Так как я жду твоего скорого ответа, то кое-что оставляю для следующего письма. Пиши. Привет от всех. Твой Володя.

Москва, 3/XII-40 г.

Здравствуй, Абраша!

Оно, конечно, мне очень неудобно, но я тоже поздравлю тебя и всю твою семью с Новым годом. В этом Новом году уже произошли два важных для меня события. Во-первых, мне стало целых 19 лет и, во-вторых, я окончил сессию на «отл»., последнее обстоятельство в известной мере определяется большой порядочностью одного из наших профессоров. Хотя я и отвечал неплохо, но (я знаю сам) хуже обычного, словом, на очень твердую «4-ку». Для стипендии мне это было уже безразлично. Но … все-таки. А кругом в газетах об экзаменах, да ты сам превосходно знаешь, видишь и читаешь. Сереже твои поздравления я передал, но елки у него не было. В Москве оказались … очереди за елками.

Мама писала недавно. Работает она хорошо, но настроение у нее скверное. Ей очень хочется работать по специальности, но ее заявления никуда не доходят. Она просила нас помочь ей хотя бы в этом. 2 года назад бабушка подала заявление в прокуратуру. Недавно пришел ответ… заявление рассмотрено и оставлено без удовлетворения. Маме я об этом не писал, этого следовало ожидать, нас это не удивило и не огорчило, но ей это, быть может, было бы тяжело и у нее разрушилась бы еще одна надежда. Что касается наших посылок, то она их все получила и это ей позволяет жить.

Надо думать, что от нее скоро будет письмо. (Твое письмо я ей переслал 6 января.) Сейчас, когда я пишу письмо, я одновременно и нянька — сижу с Сережей. Он встает за дверь и начинает орать: «Володя, ищи меня!» Чтобы доставить ему удовольствие, я бегаю по всей квартире и не замечаю его. Умнеет он с каждым днем, я боюсь, что вот-вот научится читать. Рановато еще.

Ну, привет. До свидания, твой Володя.

Москва, 13/I-41 г.

Здравствуй, Абраша!

Я не меньше твоего затягиваю ответ, поэтому не рискую пытаться поднять твое настроение. Оно, наверное, и без меня у тебя выровнялось, жизнь показалась уже не столь гадкой и бесперспективной… Впрочем, бесперспективность — это самый больной вопрос, как мне кажется. 30 марта я видел в МХАТе «Три сестры». Эта пьеса изумительно сыграна и оставляет глубочайшее впечатление. В конце акта 90% в зрительном зале плачет; может быть, и я плакал, не упомню. Возможно, что ты знаешь содержание пьесы, но суть ее (увы, пьеса непередаваемая) в крушении идеалов людей. В последнем акте — развязка или, вернее, начало трагической судьбы героев. Пьеса захватывает постепенно. В первом действии чудное майское утро и именины одной из сестер создают радостное и светлое настроение, хотя уже ясно чувствуется, что и здесь не все на месте. Далее пьеса забирает все сильнее и сильнее. В антрактах чувствуешь себя явно не в себе. Изумительно третье действие. Пожар. Набат. Раздирающим душу криком звучит тихий голос одной из сестер в конце акта, когда она обращается к другой сестре: … «только, знаешь, поедем в Москву», хотя обе знают, что это несбыточная мечта. Стоит ли говорить о том, что последний акт — это верх искусства. Осень. На сцене желтые кучи листьев. Березовая аллея. Слева дом и крыльцо. Из города уходит военная часть, последнее, что давало жить сестрам. Брат их, вместо того чтобы стать профессором, опустился в мещанской жизни. С частью уходит командир батареи, это тяжелый удар для одной из сестер. На дуэли убит жених другой сестры. Третья погрязла в гимназии. В глубокой тишине слышен крик улетающих журавлей. Он на секунду приближается — часть проходит мимо дома, а затем уходит вдаль. На сцене остались сестры, они снова одни. Нужно начинать жизнь сначала:

«Надо жить. Надо работать. Если бы знать зачем, если бы знать…»

Так изумительно кончается пьеса.

Абраша, если мало знаешь Чехова, то читай его, читай запоем. Это чудесный человек и писатель, у которого нужно учиться.

Вот этот-то мотив (да и не только он, пьеса звучит так близко и по-родному всем нам, что и передать нельзя) тревожил и тревожит всех порядочных людей во все времена. И здесь остается либо не думать совсем, либо глубоко и грустно задумываться, так как бесперспективность налицо. И ее не удалишь изучением разных высокоидейных произведений. Она незаметна для многих, кто не копается в себе. Словом, об этом можно лучше поговорить сидя рядом, так как тогда можно и поспорить и потерять на это меньше времени, так как письмо утомительно.

Мама живет сейчас очень неплохо. Совсем недавно мы получили письмо, где она говорит, что, хотя она работает очень много (10-12 ч), но работа весьма интересная, каждый день ей что-либо приносящая. Относятся к ней неплохо. Кушает она тоже прилично. Недавно в Москве был один доктор из госпиталя, и мы смогли кое-что послать маме.

Я собираюсь ехать к маме, как только кончатся экзамены. Мне кажется, что она теперь находится в очень неплохом положении и что если даже ее отпустят, то никаким другим образом она работать не сможет (т.е. ей придется работать где-либо в провинции врачом. Для этого ей нужны практические навыки, которые сейчас она сможет приобрести). У нас все обстоит пока неплохо. Я закончил физич.практикум, чем получил еще один выходной день в неделю. Скоро-скоро у нас начнется горячая пора, пора зачетов и т.д. и т.д. Бабушка и дедушка здоровы; оба, правда, очень устают, так как им достается очень много. Сережа здоров, еще более повзрослел и имеет теперь наглость даже иметь собственное мнение.

Пиши. Привет твоим. Твой Володя.

Москва, 20/IV-41 г.

Здравствуй, Абраша!

Ты, вероятно, уже получил мою открыточку, я писал тебе о том, что получил твое письмо. Это письмо я пишу на дежурстве.

Одна из дедушкиных знакомых, уезжавшая в Свердловск, хотела захватить сюда Сережу. Не знаю привезет ли она его. Мы хотели бы, чтобы он был здесь. Войне конца не видно, даже более, она лишь начинается, а бросать мальчишку в обстановку, где он мало кому нужен и в окружение таких людей, как Маруся... (я представляю, какая она стала сейчас, если и в мирное время глаза ее были почти всегда красные). А малышка все это чувствует. Словом, хорошо было, если бы он приехал. Кушаем мы не ахти как хорошо, но не голодаем. А ему найдем! Мы живем, собственно, по-прежнему. Достается, конечно, тяжело особенно старикам. Дедушка, по всему, очень нервничает (от тревог). Иосиф, увы, на горизонте не появлялся. Думаю, что если у него все в порядке, то он вне Москвы, иначе бы он зашел. Мама пишет довольно часто. Трудно ей, очень трудно. Она работает на том же месте (в Вельске) в больнице. Мне кажется, что ей особенно ждать чего-либо до конца войны не приходится, да и после войны тоже. Вообще семья наша широко рассыпалась по необъятной России и вряд ли удастся нам собраться вновь.

Вот почти и все. Пиши. Привет твоим. Твой Володя.

Москва, 2/XI-42 г.

Здравствуй, Абраша!

Я долго ждал твоего письма и наконец дождался его. Письмо мое все-таки не затерялось в широких оренбургских степях, а попало к тебе. Я очень рад, что держу в руках письмо, написанное твоей рукой, и что, быть может, мы сможем поддерживать регулярную связь.

Прошедшие смутные времена у меня все же не пропали. Хотя — я очень жалею об этом — ничего непосредственно для войны я не сделал, кроме трудфронта и разных мелочей, я очень много занимался и читал, так что время у меня не прошло даром. Я верю, что со временем все это пригодится, быть может, не только мне. Хочется думать, что вся моя большая (по объему) и интересная (для меня) работа (над книгами) не пройдет зря.

С мамой связь, видимо, оборвалась. Мы надеемся, что причиной этому всяческие внешние обстоятельства и что рано или поздно мы найдем ее, тем более, что она знает адрес Сереженьки. Кстати, бабушка просит меня написать тебе вот о чем. Впрочем, нам очевидна безнадежность этой просьбы. Маруся пишет, что у Сережки совсем нет сладкого. У нас, конечно, тоже немного, но для него кое-что есть, но увы, послать не с кем. Вряд ли ты что-либо можешь сделать для Сережки в этом отношении. И если будет можно, пошли Сережке немножко сладкого. Я много читал в нашей печати о немцах. Но впервые я всерьез воспринял прочитанное о них только в твоем письме. Хоть ты самый молодой из всех моих дядей, но тебя я больше всех уважаю и люблю. (Иосиф — очень хороший, но он солиднее и уравновешеннее). И тебе я верю. Тебе виднее, но разве ты мало делаешь для фронта на заводе? К тому же тебя ведь сильно покалечили — по рассказу Иосифа. Было бы хорошо, если бы тебя не пустили на фронт.

Дедушка и бабушка передают тебе свой привет. С нетерпением жду твоего письма. Привет. Твой Володя.

Москва, 8/XII-42 г.

Здравствуй, Абраша!

Мне очень хотелось бы развернуться в большое письмо, так как рассказать есть много о чем, но сейчас /перед экзаменом/ времени у меня решительно не хватает. Поэтому пока ограничиваюсь открыточкой. Живем мы сравнительно неплохо. Все мы здоровы. Бабушка и дедушка кланяются тебе. Сережа дома уже четыре месяца. Он тоже шлет тебе привет. Он учится писать чернилами, прилично читает, мысли его поглощены войной. Мама пишет, хотя редко. У нее все идет по-прежнему, перспектив никаких нет, настроение не из веселых. Но в сущности /материально/ живет она ничего. Как будто бы получено подтверждение о том, что папа жив.

Горячий Привет. Пиши. Твой Володя.

Москва, 25/XII-43 г.

Здравствуй, Абраша!

Сегодня я пишу тебе открытку, так как мне хотелось бы вскоре написать большое письмо. Дело в том, что неожиданно от мамы пришла телеграмма 20/I: «Ждите нового адреса. Не пишите». Одним словом, она отбыла неизвестно куда, и мы с нетерпением ждем ее «нового адреса», да и вообще очень тревожимся за нее и хотим знать, в чем, собственно, дело. Вот если мы что-либо от нее получим, я немедленно напишу тебе больше и подробное письмо. Я затрудняюсь сказать, получила ли мама твое письмо. Я послал его 6/I. Что с этим письмом — не знаю. Пожалуйста не беспокойся об уплате за учебу, так как за это полугодие уже уплачено. Я сумел уплатить бы и из своей стипендии, но тут вдобавок еще Миля прислал деньги, словом, ничего не надо. Спасибо за беспокойство. Сам я начал давать уроки. Занимаюсь с маленькой девочкой из 7-го класса, она неплохо соображает, и поэтому не очень утомляешься. Сегодня — мое занятие. Каникулы тихонько приближаются к концу. Весьма вероятно, что мы будем учиться 4 года, но зато в год по 11 месяцев. Наши все здоровы. Привет. Твой Володя.

Москва, 1/II-44 г.

* * *

Таков был мой брат. Он состоялся как брат. Состоялся как муж и отец. Состоялся как заботливый сын. Состоялся как педагог. И до самой кончины переживал, что не состоялся как ученый… Это его угнетало, как ничто другое.

Как-то он с грустью бросил мне:

— Для меня была трагедия, когда я осознал, что на мне — крест как на ученом. Но жизнь продолжалась. Кстати, чтобы больше к этому не возвращаться… Меня проводят туда, откуда не возвращаются, как водится, некрологом. Не сомневаюсь, мои сердобольные коллеги много чего припишут, лишь бы не написали, что я — ученый. Они меня хорошо знали, я с ними был откровенен в оценке достигнутого и даже в качестве будущего покойника не признавал и не любил вранья.

            * * *

Коллеги брата оказались на высоте. После его кончины в журнале «Успехи физических наук» (том 124, выпуск 2, февраль 1978 г.) появился некролог, который не смог бы вызвать нареканий с его стороны.

Памяти Владимира Александровича Угарова

 

В возрасте 55 лет скоропостижно скончался ответственный секретарь редакции журнала УФН Владимир Александрович Угаров, кандидат физико-математических наук, доцент кафедры теоретической физики МГПИ им. В.И. Ленина.

Те, кто работал рядом с Владимиром Александровичем, знали этого незаурядного человека неизменно жизнерадостным и энергичным. Лишь ранняя седина выдавала, что не все было легко и просто в его жизни. Владимир Александрович держался всегда как человек с завидным здоровьем. Сейчас можно лишь предполагать, какого напряжения это ему стоило. Уже после кончины было установлено, что за последние годы он перенес на ногах ряд тяжелых сердечных приступов.

В.А.Угаров родился 10 января 1922 г. в Москве. В 1944 г. он с отличием окончил физический факультет МГУ, в 1947 г. — аспирантуру по специальности «Теоретическая физика», в том же году защитил кандидатскую диссертацию «К теории страт».

Владимир Александрович был высокообразованным физиком-теоретиком. В конце 40-х годов он опубликовал ряд работ по таким, новым в то время, проблемам, как коллективные взаимодействия в плазме и электромагнитное излучение в ускорителях. К этим проблемам он возвращался и позднее, в середине 50-х годов. (В конце 40-х годов, в середине 50-х — как же деликатно обошли авторы некролога, что брат осваивал совсем новую для себя науку — науку выживания на Колыме. Прямо об этом сказать было нельзя, было наложено табу на всякое упоминание о репрессиях. — С.У.)

В 60-х годах Владимир Александрович выполнил ряд оригинальных исследований, касающихся распространения когерентного светового излучения в цилиндрических световодах, но не опубликовал их. Причиной этому были его внутренняя скромность и глубоко осознанное чувство ответственности перед наукой. Его волновали и интересовали многие проблемы физики. В течение двадцати лет В.А. Угаров был постоянным и активным участником еженедельного теоретического семинара ФИАНа.

В.А.Угаров был педагогом по призванию. С 1962 г. он преподавал теоретическую физику в МГПИ им. В.И. Ленина. В читаемые им курсы Владимир Александрович вкладывал свою незаурядную эрудицию и сердце. Угаров говорил, что каждый может прочесть курс теории относительности за 40 часов. «А вот Вы попробуйте изложить строго и интересно и достаточно полно за 12 часов», — замечал он. Это характеризует его взгляды как педагога. В развитие этих своих взглядов В.А. Угаров создал и тщательно отработал ряд оригинальных лекционных курсов, написал книги по теории относительности. Его учебник «Специальная теория относительности», предназначенный для педагогических институтов, получил широкую известность и используется при обучении также и в университетах. Второе издание учебника вышло из печати уже после кончины Владимира Александровича.

Владимир Александрович активно пропагандировал достижения физики. Много сил он отдавал редактированию популярной литературы по физике. Под его редакцией вышло несколько изданий «Занимательной физики» Я.И. Перельмана. В.А. Угаров провел бережную редакционную работу для того, чтобы книга полностью сохранила свою первоначальную оригинальность и приобрела современное звучание. Он был составителем серии сборников «Школьникам о современной физике», где публиковались популярные статьи видных советских ученых. Под его редакцией выпущено последнее издание широко известного учебника И.Е. Тамма «Основы теории электричества».

Более двадцати лет В.А. Угаров работал в редакции УФН, сначала старшим редактором, потом членом редколлегии и ответственным секретарем редакции. На эту работу он не жалел ни сил, ни времени, и высокая репутация журнала в значительной степени является его заслугой.

В.А.Угарову было поручено ведение в УФН важнейших разделов — «Физика наших дней» и «Из текущей литературы», которыми он руководил более десяти лет. Эти разделы немедленно откликались на все значительные достижения новейшей физики. Нередко случалось, что широкое внимание и интерес к отдельным и важным направлениям, незамеченным по их публикациям в специальных журналах, было привлечено после появления сообщения о них в этих разделах УФН.

Те, кому посчастливилось бывать на вечерах УФН, организованных Э.В. Шпольским и В.А. Угаровым на физфаке МГУ, их не забудут. На этих вечерах ведущие советские ученые рассказывали студентам то, что им казалось самым главным и самым интересным в своих работах и в современной науке. Здесь ясно была видна основная цель деятельности Э.В. Шпольского и В.А. Угарова в УФН, состоящая в том, чтобы как можно шире пропагандировать достижения физики.

Время, прошедшее со дня смерти В.А. Угарова, показало, насколько тяжела была утрата и для сотрудников, и для студентов физического факультета МГПИ, и для редакции УФН, и для всех знавших его людей.

Р.А. Аронов, Т.Н. Болотникова, Б.М. Болотовский, В.Л. Гинзбург (будущий академик, лауреат Нобелевской премии — С.У.), Л.В. Иогансен, С.Г. Суворов

В том же номере журнала была опубликована и рецензия на последнюю книгу брата. Рецензия, много говорящая о нем.

Так считали коллеги, считали объективно. Но брат характеризовал себя одним словом: «Несостоявшийся».

И это утверждал человек, который, сужу по некрологу, добился больших успехов на педагогическом поприще. Брат считал иначе:

— Ну, доцент, ну, преподаю. Но это же не наука, а около науки, подкрепляюсь с чужого научного стола, а мог бы и со своего.

Колымская рана оказалась из незаживающих, саднила до последнего вздоха…

В семье брата выросло двое детей — дочь Александра и сын Владимир. Вообще, надо сказать, что у нас во всей нашей семье были только Владимиры, Александры и Сергеи. Только у Володи, у сына моего брата — Владимира Владимировича Угарова, один сын, которого зовут Миша. А у Шурочки, Александры, у дочки брата, два сына, один Вовка, а второй Сережа. Вот это линия моего брата. Наше поколение. Надеюсь, А.И.Угарову не было бы стыдно за своих потомков.

Жена брата — и этим все сказано

Я хотел бы сказать еще несколько слов здесь о жене моего брата и о той роли, которую она сыграла в моей судьбе. Когда арестовали брата, это было в 1948 г., она осталась с маленьким двухлетним сыном Володей и жила у нас.

Бабушка моя к Наде относилась с очень большой теплотой. Потому что она, действительно, прекрасный человек: очень умная, начитанная, хорошо образованная. Конечно, она могла бы в своей жизни достичь гораздо большего, чем быть простым преподавателем математики в школе, но так уж сложилась судьба.

К моменту встречи с Володей Надя Евдокимова (так звали жену брата) жила с матерью, двумя сестрами и братом. Отца у них не было, он рано умер, и мать растила детей одна. Это была на редкость интеллигентная и дружная семья. Надя была младшей и всеобщей любимицей.     

Она училась на мехмате в МГУ, где и познакомилась с Володей. После его ареста осталась с двухлетним сыном Вовкой и по понятным причинам вынуждена была уйти с работы в научно-исследовательском институте. Жили мы вчетвером: бабушка, Надя, я и маленький Вовка.

У нее было много возможностей устроить свою жизнь: она была очень красивой женщиной и в предложениях не было недостатка. Но она очень любила Володю и предпочла разделить с нами все тяготы нашей жизни. Она с трудом устроилась преподавателем математики в школу и вынуждена была работать в две смены буквально на износ. Вся наша маленькая семья существовала практически на ее зарплату и на те скудные средства, что присылала мама из Ярославля. Ко мне она относилась как к родному сыну и очень много для меня сделала.

После возвращения Володи Надя стала работать научным редактором, затем зав. редакцией математики издательства «Физматгиз» (ныне «Физматлит») и снискала большое уважение многих именитых авторов, с рукописями которых она имела дело.

Буквально перед выходом этой книги в свет она тихо скончалась в возрасте 81 года.

(окончание следует)


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:
Выхристенко В.А.
С.- Петербург, Россия - at 2013-11-03 17:05:22 EDT
Раскрывшаяся картина жизни замечательной семьи из числа строителей новой жизни, так же величественна в своей неумолимой для русской жизни трагедии, как и глубоко и справедливо пессимистична в своем скрытом для циничных взглядов обывателей, "шкурников", приспособленцев и проходимцев, умном и тончайшем благородстве. В этом случае неуместны ни моральные, ни правовые определения далекого прохожего, кроме, разве что, восклицания по поводу нашей судьбы: "Камо грядеши"!


_Реклама_