"Альманах "Еврейская Старина"
Июль-сентябрь 2010 года

Ефим Певзнер


Ну… что вам сказать?

Быть предпоследним ребенком в бедной еврейской семье еще беднейшего местечка – не самый лучший выход. Казалось бы, я уже десятый, еще мало, и вместо того, чтобы воздержаться, не прошло и года, как появилась одиннадцатая, на мою беду.

Вам надо рассказывать, что значит быть «миженком» (последним) в еврейской семье? Это сказка. Тебе и внимание, тебе и питание, и уход, и комплименты, и все, что душе угодно.

Так мне пришлось блаженствовать меньше года и передать эстафету новенькой. И на что им нужна была еще одна? По их благосостоянию они могли остановиться на втором, и еще лучше было вообще не начинать. Короче говоря, она лишила меня всех благ, обобрала меня, и с тех пор начались все мои «цорес» (беды). Может быть, она и не виновата, но она даже пол-имени у меня отобрала. Представьте себе: меня звали «Хаче», а ее – «Хаше».

Если Вам все по правде рассказать, так и не найдешь виновного. У моей бабушки Хаши, царство ей небесное, было 14 детей, а у них по 10+2 еще детей, то есть 140 внуков, и когда она, совсем не старая, с радостью ушла от этой «жизни» в мир иной, народилось еще 14-15 внуков, а у евреев ведь дают имена по умершим. Вот и стали раздирать эту бедную Хаше на части. Попробуй из одной Хаше сделать 15 имен и соблюсти разнообразие.

Не прошло и года, как я утонул. Да-да, утонул. Моя бедная мама со своей новой «мижинкой» и, видимо, со мной сидела у бедной тети Ссоры, а у той был маленький ребенок и большой нарыв на ноге. Как его лечили в то время? Ногу держали в горячей воде, она остывала, наливали другую и так далее. Мне же надо было узнать, куда выливают воду, и я уполз на кухню. Увидев ушат с водой, а в нем свое отражение, я решил поближе познакомиться с ним и, перегнувшись, плюхнулся в ушат.

Что дальше было – я не помню, но, по рассказам мамы, при очередном сливе воды она заметила рубашонку, а в ней я, и меня начали трясти все поочередно, и когда они решили, что из меня вытрясли не только воду, но и душу, мама потеряла сознание, а меня оставили в покое. Оставшись без внимания, я всхлипнул от обиды. Тут мама очухалась, и я воскрес. Так что Вы скажете, я не утонул? После этого я воды боюсь, как огня, и все равно еще три раза тонул. Легка беда – начало. Я хуже всех плавал – это называется плавал? Я до смерти боялся отплыть от того места, где стоял.

У нас была дружная семья, но самая острая проблема была – «кушать». Не подумайте, что мы не хотели кушать, наоборот, всегда хотели, и почти всегда ничего не было. И как мне было обидно, когда моя добрая мама спрашивала мижинку, хочет ли она кушать, а я уже не в счет, хотя она и так знала, что мы всегда готовы, но успокаивала, что это пустой вопрос.

Или иногда папа привозил из Витебска к Пасхе новую обувь, так ее туфельки хромовые, с носочком и со скрипом, а мне того же размера – юртовые, без носочка и без скрипа, хотя гнулись они плохо.

Вот она себе важно похаживает, скрип, скрип, скрип, а я еле гну ноги без единого звука. Так мне не обидно было? Меня слезы душили от обиды. Умолял ее поменяться, но слышал: «Это женские», а мои уроды – мужские.

Не подумайте, что «кушать» – была единственная проблема. Проблемы были с начала и до конца. И в то же время у нас был дом и хозяйство. Дом, конечно, был маленький и старенький, с подгнившим полом и протекал, а у кого не протекал? Хозяйство было тоже не совсем благополучное. Несмотря на то, что отец был «кацев» (мясник) и приличный специалист по животноводству, себе он приобретал скот весьма сомнительного качества.

Вот передо мной существо, которое называется коровой. Низкорослая, с большой требухой, с рогами в баранку, на которых насечек больше, чем рогов (количество отелов), очень слезливая, ниже низшей упитанности, правда, с выменем и даже пятью сосками, хотя по молоку достаточно ей и одного соска. Я не буду описывать вторую, потому что они, без сомнения, близнецы.

Ну а лошадь, думаете, лучше? Нет. Многим напоминает коров: низкая, брюхатая, слезливая, со съеденными от старости зубами, правда, по нашим нормам это небольшой недостаток. А упитанность ее – это особая статья, которую больше всего я ощущал. Ведь мне приходилось верхом без седла и подстилки отгонять ее на пастбище. И во что превращалось мое сиденье, когда я 5 километров сидел на этой спине-пиле. После этого я три дня ходить не мог, не только ездить. Коровы наши доились поочередно: сезон – одна, сезон – вторая, а сезон – никакая. Удои были настолько скромные, что всем по стакану молока не доставалось, но это нас особенно не огорчало. К счастью, они регулярно давали навоз, конечно, не для нашего огорода во дворе – тут мы сами справлялись. Навоз предназначался для старшей сестры, которая почти была на выданье. Она, бедняжка, тряслась от огорчения, когда скотина не доносила навоз до сарая.

Дело в том, что весной крестьянин скупал весь навоз и, в зависимости от количества возов, ассигновывал сестре на маркизетовое или крепдешиновое платье. Вот и получалось: сколько навоза, столько и платьев. Поскольку навоз легче давать, чем молоко, сестра выглядела довольно нарядно, а младшим доставались обноски.

Наше местечко состояло в основном из ремесленников и мелких торговцев. И те и другие жили в страшной бедноте. Можно найти считанные семьи, которые жили более или менее сносно, и вот я своей детской головкой пытался проанализировать это. Первопричиной бедности я считал многодетность, и тут же находил подтверждение этому. Если у Мошке-кузнеца было 14 детей, то он жил еще хуже нас (куда еще хуже). У него дети в доброе время пухли от голода, и таких Мошек было предостаточно, а если у толстопузого Ноты Лавочкина был единственный кривощекий Лейзер, то Нота наел себе пузо на троих, жена его – кривая Мирка еле двигалась от ожирения, а урод Лейзер катается на сверкающем, единственном в местечке велосипеде, а нам и дотронуться до него не дает. А возьмите торговцев Смоленских, какая красавица Труба в окне – сама поет и так красиво, что от окна не хочется уходить, но ведь прогоняют. Копуши тоже имеют лавочку, но не позавидуешь, они все чахоточные и умирают один за другим.

Второй причиной я считал, что отец мой – неудачливый бизнесмен. В местечке на 300 бедняков было семь мясников, и одним из них был мой отец. Нелегко ему было без холодильника и без ледника в летнюю жару заниматься мясным промыслом. И все же приближаются праздники или появляется пара клиентов, и отец, долго обдумывая, решает забить скотину. Ритуал здесь довольно сложный: я бегу за шейхетом (резником), и он меня расспрашивал, кто там: теленок, бык или корова. Он долго перебирал свои халефы (специальные ножи) и брал самый большой, с полметра. Маленький, щупленький шейхет с кучерявой бородкой шел на быка, который в пять раз его больше, но бык уже лежал связанным. Когда быка валили и связывали, я стоял снаружи и наблюдал со страхом в щелку ворот. Это было страшное зрелище. Стоило кому-то на миг растеряться, и разъяренный бык мог убить ударом ноги или рогами. Шейхет снова проверял свой халеф и место реза, чтобы, не дай бог, ни одна шерстинка не попала под халеф, так как всю процедуру он должен осуществить одним движением халефа.

Любая мелочь, не соответствующая ритуалу, может дать не кошер (не годное), а это страшный удар по отцу. Затем ему достают печень, и он ее тщательно рассматривает, словно раздумывает зажаривать ее сразу или потом. Наконец, он засовывает руку во внутрь и роется в легких. Это самый тревожный момент, найдет он «ганеф» (вор – своеобразный краешек легких) или нет. И вдруг он что-то отрывает, вытаскивает кусочек легкого и опять рассматривает со всех сторон. Последнее напряжение, и мы слышим: «кошер» (годное), свободно вздыхаем. В противном случае – это трагедия, все заказчики отпадают, и мясо хоть выбрасывай.

Даже при таком исходе вы думаете, все идет гладко? Обязательно в этот день появляется мясо еще в 2-3-х местах и чуть подешевле, заказчики уходят, и отец остается у разбитого корыта. Начинается раздача в долг, который редко отдают, и по дешевке, и сами отъедаются в эти дни. Отсюда и наше благосостояние.

И все же жизнь шла своим чередом, все росли, и я чуть-чуть. Я был меньше своих сверстников на голову и легче вдвое. И, когда я приходил к своему дальнему родственнику, одноухому Эфраиму, покрутить волноческу (машину по обработке шерсти), он поднимал меня за ухо на полметра. Я ему – презрительный взгляд с вопросом: «Почему за одно?» Он мне – тем же взглядом с ответом: «Есть на что марать обе руки?»

Покрутив машину, бежал дальше: ребята дерутся – не моя стихия. Какой я драчун, если у меня кулак чуть больше желудя. Моя стихия – дальняя перестрелка камнями – попал и убежал, а догнать такого легковеса трудно, за 100 метров меня уже не видно.

Любил я свое местечко, а разве было еще что-нибудь? Встречал я всяких фантазеров, которые рассказывали байки про моря, океаны, огромные города и разные земли, но кто им верил. Я что, был дурак? Ведь все было ясно: с одной стороны – река Лучоса, за ней лес, с другой – Ситнянское озеро, за ним – лес, с третьей – Мещанская улица, за ней – поля, и с четвертой – казенный лес с заповедником. И все это замыкается горизонтом. Так есть о чем спорить?

А вот Мещанская улица с гоями до сих пор у меня в печенке. Мало того, что я отгонял лошадей, так мне еще приходилось ходить в деревню за молоком от коровы, которая там паслась, через Мещанскую улицу. А там специально подкарауливали «еврейчика», чтобы над ним поиздеваться. Первый раз я не знал об этом, ну и нарвался на засаду. Дали мне «рапе» – плюнули и намазали губы свиным салом. Я был ошеломлен и ждал страшной божьей кары. И, хотя я, как всегда, был голоден и вкусное сало ласкало душу, на душе было тревожно. На обратном пути я уже не так боялся мещан, как божьей кары… Но, как видите, обошлось.

Думаете, это все? Вскоре умерла добрая старушка Темелея, которая стопила уток и гусей (насильственно кормила) и угощала нас патокой от варенья. Никак я не мог представить ее мертвой. Как ни подумаю о ней, вижу ее только с гусями, утками и вареньем. Так захотелось ее увидеть мертвой, что не остановил меня запрет (я сын коэна) и, разузнав, где она лежит, заскочил на завалинку и ничего, кроме свечей, не увидел, я приготовился держать ответ.

Наше бедное местечко было очень живописным: и река, и озеро, пески и сосновый бор, вдали от железной дороги и других дорог, поэтому и привлекало дачников. Я их считал просто чудаками. Подумайте сами. Лето, жара, горячий песок, а они в платьях, шапочках, сандалиях или туфлях. И зачем эти атрибуты, когда босиком, в одних штанишках просто рай. И мягко, и тепло, и удобно, и экономно, а если порезал ногу, тут же засыпал песком и через час, как ни в чем не бывало. От заморозков я бегал босиком в штанишках с продувом во все стороны.

Сложнее было зимой. Тут младшая рать залегала основательно на большой русской печи, слезая только в случае острой необходимости. На этой печи мы решали все самые животрепещущие вопросы. К примеру: что вкусней всего на свете. Ассортимент у нас был небольшой, в основном, продукты, которые отец привозил из Витебска к большим праздникам: голландский сыр, копченая колбаса, помидоры, сливочные конфеты и арбуз. Головку голландского сыра мы видели впервые и ожидали от нее многого. Прежде всего, казалось, что она слаще меда, но, попробовав, мы ее дружно отвергли и усомнились, съедобно ли это вообще.

Колбасу мы никогда не видели и не пробовали, она имела пикантный вкус, тоже не сладкая, но довольно привлекательная и может занять достойное место. Помидор – красный красавец, мы никогда не видели и не кушали, его и нарушать-то жалко. И что вы думаете, не зря говорили: «А там фун а помидор» (вкус помидора). Это вообще что-то ужасно противное и несъедобное, хоть и на вид красавец.

Сливочная коровка не в счет. Нам иногда мама давала копейку, и мы были счастливы полакомиться, но это местная продукция. И последнее – арбуз, пробовали впервые. Чтобы описать его чудесный вкус, не хватит ни слов, ни эмоций, ни времени. Он единогласно занял первое место. Под этим впечатлением мы, крадучись, срезали в огороде что-то очень похожее, забрались на сеновал, чтобы насладиться, а оказалась противная тыква, которую даже корова не ела. Итак, на первом месте – арбуз, на втором – колбаса, а голландский сыр и помидор признаны несъедобными.

Второй конкурс: кто самый богатый. Претендовали: Нота и Смоленские, Лавочники и Рувен Кожевник. Что мы о них знали? У Ноты большое пузо, кривобокая разжиревшая жена и кривощекий Лейзер со сверкающим велосипедом. У Смоленских красавица Труба в окне, которая заливается, как соловей, а у Рувена много подвод с кожей. Спор шел между Нотой и Рувеном, последнего подвели сыновья, от которых пахло кожей.

Конкурс на самого бедного мы не проводили, так как претендовало почти все местечко.

Конкурс красоты. Победила Видна, у нее не кривые ноги, очень пышная блузка в фасаде и много золотых зубов.

Конкурс талантов! На первом месте всегда была наша мама, на втором – ее брат, скрипач Хаим.

Конкурс хазанов смазался – там их очень много, а девочки их не слышали, приходилось мне воспроизводить голос каждого, и все это отдавало однообразием, поэтому решение не состоялось. И все же на печке самый критический момент наступал поздно вечером или ночью, когда испортишь желудок. Хорошо, если это случится хотя бы у двоих, тогда удаляешься на задний двор и – один караулит, а второй занимается своим делом. Но чаще всего это случалось у меня (мне же везет), и вот встает дилемма? Идти или не идти. Второе невозможно, остается рисковать. И вот находишь старые отцовские валенки, которые тебе выше голени и проходишь первый кордон.

В сенях мирно спит коза, но стоит мне появиться, как меня атакует и бьет по слабому месту. Мне не до нее и двигаюсь дальше. А так страшно: темно, морозно, ветер воет, словно волк, а вдруг, в самом деле, волк, в сортире темно и страшно, можно провалиться. Кое-как живой, но дрожащий возвращаешься и только молишь бога, чтобы рецидива не было. И все же, печка – это не постоянное прибежище, ведь надо как-то всем разместиться в маленьком доме, чтобы спать. Это очень не просто, но бедная мама как-то ухитрялась.

Спали все по двое и, как правило, валетом, и вот при вечерней проверке мама ходила и считала: две ноги и голова, голова и две ноги и т. д. Самое тяжелое положение было у меня. В спальне были две деревянные клопокровати рядом, где традиционно спали с папой я и с мамой – «мижинка». И довольно часто я выходил из себя, когда рядом со мною оказывалась сестренка и при этом описывала меня, а папа посреди ночи куда-то исчезал, и мамина кровать неистово скрипела, а я должен был мокрый около ненавистной мижинки ломать голову, отчего кровать скрипит и куда девался папа в темную ночь. Только сейчас я удивляюсь, что при такой жизни они сумели остаться оптимистами.

Как известно, все дети в определенном возрасте довольно любопытны, я же был настолько почемучкой, что бедная мама еле отбивалась от моего града вопросов. Видимо, мне хотелось все недостающее в нашей жизни дополнить определенными знаниями. И вот начиналось? Почему, и где, и как, и когда, и снова почему, и сыпались такие вопросы, на которые измученная мама при всем желании ответить не могла. Но, когда я переходил к серии: кто меня родил, кто тебя, кто папу, кто деда, бабу, тетю и так без конца, еще не спросив, как родил, бедная мама была в поту, и на очередной вопрос, кого папа родил, с запальчивостью ответила: «Гинду бородатую» (соседка-старуха 80 лет). Я только сказал: «Такую уродину», – и чуть не заплакал от обиды.

И не трудно себе представить, что получится, когда такой зануда, «почемучка» попадает в хедер к незамысловатому, очень примитивному меламеду – Мише-Янкеву. Хотя он был маминым отцом, но ничего похожего у них не было. Педагогика его была явно не на высоте. И вот он собирает десяток несчастных полунищих оборванных мальчиков, усаживает за большой стол в большой синагоге, и перед каждым лежит потрепанный засаленный сидур (молитвенник), и приказывает каждому строго смотреть в него.

Сам же он с указкой в одной руке и с ремнем в другой подходит к каждому и от имени Бога призывает добросовестно и старательно учиться, за что Бог вознаградит. Все мальчики до пота напряжены, и головы воткнули в противные сидуры, и вдруг на сидур одного летят с неба конфеты: одна, вторая, третья и чуть ли не десять. Все в неописуемом восторге, для полуголодных детей десяток конфет – это же что-то невообразимое.

А я чуть ли не в шоке. В том, что Бог всемогущ, добрый и милосердный, я не сомневался, но смутила меня техническая сторона дела. Даже не удивило меня, что у бога конфетки точь-в-точь, как в нашей лавке, самые дешевые. Но как он мог с такой высоты попасть на стол через потолок. Пока все в замешательстве, с трудом переваривают происшедшее и восторгаются каждый по-своему, я тщательно осматриваю потолок и ищу в нем дырочки, правда я даже забыл, что кроме потолка есть еще и крыша. Что бог может попасть в любую дырочку, я тоже не сомневался. Но дырочек я не обнаружил, и созрел у меня план: проследить хотя бы одним глазом за полетом конфет в очередной раз. Это, конечно, нарушение запрета смотреть только в сидур, но на что не пойдешь для выяснения истины. Приближается следующий сеанс, дед с указкой возле очередного мальчика, полное внимание, и каждый прожигает взглядом неприглядный сидур, но не я. Я устроился в тылу у деда и приготовился на миг взглянуть наверх. О боже, что я увидел? Одной рукой дед орудует указкой в сидуре, а вторую поднял и сверху бросает конфетки, купленными родителями в нашей лавке.

Я его тут же разоблачил, а он меня успел взгреть ремнем, дальше меня ноги спасли. Такого «опикейреса» (отступника) отлучили от хедера, и с дедом дипломатические отношения были прерваны. Моя умная мама исподтишка улыбалась, а от отца все это скрыли.

Самым любимым днем у нас была суббота, не из религиозных побуждений. Все знали, что, как бы плохо ни было всю неделю, в пятницу вечером будет ужин с молитвой, со свечами, утром будут плэцлы (сдобные булочки) по числу ртов, с чаем с «гебритэ милх» (топленым молоком), с сахаром вприкуску, о сладком чае мы и понятия не имели.

Плэцлы заслуживают особого разговора. Во-первых, они были очень вкусные. Настолько вкусные, что их жалко было съедать, но не есть их было еще труднее, и мы растягивали эту трапезу настолько, чтобы ощущение блаженства тянулось до обеда. Мы его не кусали, а щипали маленькими аккуратными щепотками. Бедная мама их пекла ровно 12, чтобы одной лишней никого не искушать и сэкономить муку.

В торжественной обстановке отец собирался в синагогу. Доставал свой пропахший нафталином сюртук, зимой – касторовое пальто, сшитое к свадьбе, очищал все пустые карманы, обкусывал свою бороду, насколько мог, и усы и отправлялся в большую синагогу или бэшмедрес (малую). Часто исполнял хазанут довольно успешно. Дома его ждал обед мясной, иногда челнт или кугл (бабка), совсем не дурно, хала, но ужин уже был или не был, не помню.

По большим праздникам отец и меня брал в синагогу без моего особого желания, кроме Пурима. В Пурим я колотил в свою самодельную колотушку, но мне и тут не везло. Очень быстро отлетал отбойный молоток, и я оставался не у дел. Мне нисколько не импонировали процедуры, когда вдруг коэны снимали обувь, и страшно пахло потом, прятались под талесом с вытянутыми руками, и что-то неистово кричали. По правде говоря, на меня нападал страх, и я убегал из синагоги.

Не мог я разобраться в их интригах. Обе синагоги враждовали. Каждый имел голос, и еще какой, каждый был прав и чуть ли не праведником. Каждый пытался хазанить и быть лидером. Отец мой входил в когорту как бы средних, но, в самом деле, это средняя нищета. Но каждый пускал пыль в глаза, пытаясь выглядеть «ногедом» и солидным. Время шло и потихоньку подкатывается Пейсах. Начиналась предпраздничная лихорадка: побелка, чистка, мытье, кипячение и т. д. Но все это пустяки по сравнению с проблемой Мацы. Ведь надо два пуда белой муки, а не было даже черной на хлеб.

Мама ломала руки, отец чернел. Думали открыть подряд – печь из черной муки, но такого позора отец с его апломбом не перенесет. Мама таяла на глазах. И вдруг прибежал почтальон с извещением на посылку. У всех ноги подкосились, никогда в жизни посылок не получали. На почту нас пришло 15 человек: вся семья, дед с бабой и соседка. До последней минуты не верилось, нам ли это. Слава богу, нам. Папа взял ее и всей гурьбой бегом – домой. По дороге полместечка увязалось за нами, и все с вопросами: что, сколько, откуда, каким образом? А что мы могли ответить, когда сами ничего не знали.

Вскрыли, и что вы думаете: 12 килограммов муки чистейшей крупчатки из Иерушалаима. Мама чуть в обморок не упала от радости, отец принял позу Негода (богача) и загадочно молчал, а нашей радости не было конца. Есть же бог наш еврейский, я в этом и раньше не сомневался, но порою задумывался, почему он к нам не очень благосклонен, глядя на нашу жизнь и жизнь всего местечка. Выходит, на сей раз, он прозрел, правда, очень долго пришлось ждать, и муки маловато, но опять же еврейской бедности непочатый край, всем надо, а он, бедняга, один. Как будто все отрегулировалось, но мама подсчитала, что этого еле на пол-Песаха хватит, а что дальше. Отец оказался в сложном положении. Одни ему отвешивали низкий поклон и называли «рэб Исроэл». Другие спрашивали имя Негода (богача) в Палестине. Третьи упрекали его в том, что он скрывал родство с самим Ротшильдом. А отец вместо засаленной ермолки надел какую-то шляпу, все тот же сюртук, многозначительно улыбался и раскланивался, давая обтекаемые ответы без да и нет.

В общем, он блаженствовал день или два, как вдруг удар! Приехал Шмэндрик из Любавичей и провозгласил на все местечко: никакой не Ротшильд, никакого богача, в каждое местечко пришла посылка последнему бедняку. От этого удара отца лихорадило, он не мог прийти в себя, проклинал этого Шмэндрика с его Любавичем. Подумайте сами: только ходил в шляпе, чуть ли не свояк Ротшильда, а сегодня – последний бедняк. А мама горевала, как раздобыть еще 20 кг муки.

Прошло несколько дней, отец мало-помалу пришел в себя и объявил: открываем подряд на выпечку мацы. Три заказа есть, а еще 30 – бог пошлет. Меня охватила радость за нас и за Бога. Как он изменился и стал о нас заботиться. Подумать только? В одну неделю посылка и 30 заказов. Он не только еврейский, он наш семейный бог.

А производство уже начиналось. Весь «хамец» (хлебное) выискивали и продали гою, но деньги почему-то платил отец ему. Привезли огромные новые столы без ножек, привезли пасхальную воду в новых бочках. Печку прожигали так, что весь дом чуть не сгорел. И самое главное появилось полотно из толстой жести с рэдл маце (приспособление для прорешечивания мацы). Как я жаждал работать с этой рэдл маце и рассказать об этом всем ребятам.

И вот лед тронулся: отец привозит первый заказ – пуд муки в белом новом мешке, и снова шпон. Дед мой на вахте следит за процедурой, чтобы боже упаси не попало крошки «хамеца» (хлебного). Начинается трудная изнурительная работа. В медный пасхальный таз засыпается 5 кг муки и заливается пасхальной водой, и начинают месить две пасхальные руки и мять это тесто до умопомрачения. Потом порции теста передаются каталкам, и те снова мнут его, потом раскатывают до миллиметровой толщины и несут на жесть, там я с рэдл маце должен ее густо прорешетить, а потом зэцэр, т. е. пекарь, навешивает ее на круглую длинную палку и садит в печь на горячий под (пол печки), раскатывая ее с палки. И сразу берет вторую, и третью, и тут же длинной переверткой переворачивает 1-ю, 2-ю и 3-ю. И вдруг удар по мне: три мацы испорчены, не прорешечены до конца, и там надулись страшные пузыри. Мне везет – я получаю за это удар. Отстраняют меня, а на очереди – пацан побольше меня, и я чуть не плачу, что не смог достать всю мацу. Стол высок, а я не дорос.

И так с раннего утра и до темноты, когда все валятся с ног, а завтра – то же самое. Готовая маца заворачивается в пасхальные простыни и скатерти, и отвозится заказчику. Через две недели закончили 20 заказов, 10 – бог не дослал, но бог с ним: рассчитались с работницами, спекли мацу, и осталось немного денег на жизнь.

Закончили с мацой, Пейсах на носу, и надо же встретить его чистыми: хорошо в баню, но ее нет, паводком снесло. И так моемся два раза в год, но к Пейсаху невозможно придти с хамецной грязью. И все же отец нашел в деревне баню по черному (печка без трубы) и повез нас в две ходки: сначала женщин, потом нас. Опять маме досталось: почти ни у кого нет смены нижнего белья (а верхнее есть?). Начинается регулировка: кто без белья, кто в одеяле, на кого тулуп накинут и домой. А думаете, дома есть постель. Я первый раз увидел белую простынь у родственников в Витебске, так я долго думал: на ней спать или положить сверху кусок мешковины, как у нас дома.

А эту баню я до сих пор помню. Эта избушка стояла за густой дымовой завесой. Из дверей валил такой дым, что подойти к ней невозможно было. Грелся очередной котел, и дым, что по-черному, валил из двери. Затем погасили, закрыли дверь, а горячий воздух и дым остались внутри. В передней части печки был замурован котел, а в задней калились камни для пара. Зажгли свечу, но кому она была нужна, от дыма нельзя было открыть глаза. В общем, мы размазали грязь, камни уже не шипели, окатиться водой не смогли, так как ее не хватило, завернувшись в одеяло, тулупы побежали домой. И вот наступил самый божественный день – седер.

Мама работала, как вол, и мы ей помогали, но работы было уйма: фаршировать рыбу, варить мясное жаркое, сделать рубленую печенку, кнейдлах и т. п. При этом сначала из пшеничной муки делают мацу, потом мацу перетирают в муку, из нее готовят кнейдлах и другие кушанья. К вечеру начинался седер. Отец торжественно восседал в кресле на подушке, а перед ним стол уставлен всеми пасхальными атрибутами: вино, что-то вроде большого апельсина, харейсэс, куриное горлышко и что-то еще. Все сидят за столом опять голодные. В этот день хлеб уже кончился, а мацы еще нет. Ели кто что схватит. Отец торжественно с пафосом ведет седер, а мы, ничего не понимая, сидим и боремся с кухонными запахами. Они настолько щекочут, что просто замучили, а время тянется. Проходит много времени, а конца не видно. На третьем часу кто уже дремлет, кто кашляет, а отец все продолжает читать молитвы. Не будет конца, а запахи буйствуют и не унимаются. Наконец наступил момент, что надо впускать на седер Илью-пророка (видимо мессию), по знаку отца мама открывает дверь и, боже мой, из сеней врывается белая агрессивная коза и мчится прямо к столу. Отец что-то рявкнул, и мы бросились ее выводить из дома. Ну, где тут: меня она отшвырнула сразу, сестренку тоже, только старшие с ней справились и под ее истерическое мэ-э-э-э козу увели.

Казалось бы, все кончилось, хорошо, но нет. Начался смех. Сначала малыши, потом постарше и затем все, кроме отца. Он неистовствовал и выходил из себя, а мы же – голодные – отпивали вино и были навеселе. В общем, отец нас продержал еще два часа, назло или нет, не знаю. Когда, наконец, приступили к трапезе, мы уже не знали, что едим, как едим и сколько. С переполненными желудками мы отправились спать.

Время идет, и подкралась весна – красивая сияющая пора, прилетели скворцы, с раннего утра чирикали и пели птицы, началось бурное снеготаяние. Вскрывался лед на речке, начинались паводки, ледоход срывал мосты и мостики, заливал дороги. Наступало полное бездорожье: ни на санях, ни на телеге. Солнце ласкало и грело, пробивались липучие почки тополя, распускали листочки другие деревья. Дети уже собирали первый березовый и кленовый сок, а перезвон капельного таянья с крыш создавал эффект современной музыки. Но радость омрачалось целым рядом неприятностей. Ведь крыша была гнилая и дырявая, как решето, и поэтому вода лилась сквозь потолок на наши головы. Все тазы, ведра, корыта были установлены на чердаке. Сбрасывать снег было невозможно, гнилая крыша не выдержит толстый слой отяжелевшего снега и может рухнуть. И все-таки, как могли, так и сбрасывали снег. Потолок под тяжестью корыт тяжело дышал, прогнулся, но все же держался. Скудные кормовые запасы зимы давно закончились у нас и у скота. Дрова тоже закончились, привезти по бездорожью не представлялось возможным. И все же – всеобщая радость: отелилась корова, и красивого, облизанного матерью теленка притащили домой. Только его и не хватало, но кто ему позволит объедаться материнским молоком, если мы тоже молока хотим. Первые дни молоко еще не годное для еды, так его спаивали теленку, а потом делились: 1/3 – ему и 2/3 – нам. Это уже не будет вкусный сосунок, а маломальский паюнок, но что поделаешь? Скоту отец откуда-то притаскивал солому и отходы добрых хозяйств. Топили мы печь остатками заборов, а летом отец привозил жерди и делал их заново. Вот и работа была. И самое главное было – выжить до новой картошки, морковки, огурчиков и других овощей.

Огород, как и двор, оголялся от снега и по внешнему виду в навозе не нуждался. Порядочные люди вскрывали ямы и доставали милую сладковатую картошку. У нас же начинался сезон перловки и латок (оладьи). Если оладьи для нас деликатес, то перловка – сплошной ужас. Отец все же раздобыл где-то мешок сладковатой картошки, а мешок перловки у нас стоял годами, ее, видимо, и наши «летучие» куры не хотели есть. И начинались мамины худшие времена, чуть засветло она уже терла картошку и обдирала об терку руки. Сколько же еще ее надо было натереть, чтобы накормить голодную семью. Потом надо было достать горсть муки, пару яиц и жир, чтобы помазать сковороду. Мама орудовала на двух сковородах на горячих углях в русской печке, а запах нас будил, притягивал и выстраивал в очередь. Все знали норму – одна сковорода и стакан молока. Что тут одна сковорода, когда такую вкуснятину каждый мог съесть по 12.

И все же мы хитрили: «Мама, не хватило молока», она добавляла полстакана. «Мама, нету латок», она подбрасывала одну, две латки. Повторять мы не решались, зная, что получим от мамы полотенцем по заду. Заканчивалось латочное блаженство, высыпаем на улицу босиком, обуви не было. А на улице: где снег, где лед, где лужа, а где травка пробивается, а на крылечке даже пригрело. Носимся, бесимся, прыгаем, скачем, пока не проголодаемся. Каждый знает, дома ждет большой горшок перловой каши, заправленной только солью. Она настолько утрамбована, что деревянная ложка ее не берет, а хочешь, не хочешь, взять ее надо. И вот запускаешь руку, наскребешь в ладонь и глотаешь, как касторку, а что делать? Вся надежда на завтрашние латки. Перловка у меня настолько в желудке, что до сих пор ее не терплю, а латки – с удовольствием.

Кончилась весна, и наступило долгожданное лето с обильным солнцем, горячим песком, зелеными лугами и чудесным ароматом нашего сосняка. А река наша «Лучена» была центром притяжения всей детворы. Ходил и я на реку, но сказать, чтоб я был в восторге и испытывал особую радость, нельзя. Я наблюдал, как мои сверстники прыгали в воду, ныряли, дурачились, кувыркались, но не я. Призрак ушата меня не покидал. И все же я заходил в воду, не в эпицентре реки, иногда выше колен, и долго целился, чтобы нырнуть. И как я только ухитрялся захлебнуться при сухом носе?! Я отваживался плавать, если видел хорошо дно. В конце концов, я был рад, когда меня обрызгивали, нельзя же выйти сухим из воды.

Особое испытание выпадало на мою долю, когда отец меня посылал купать нашу клячу. Я видел, как купают лошадей, сидя верхом, но боялся этого, как огня. Не скажу же я отцу, что боюсь, и поехал. Не буду же я купать лошадь, где я нырял стоя. Лошадь смело набирала глубину, видимо, надеялась на меня, а у меня с каждым ее шагом душа уходила в пятки, и вдруг – глубина. У лошади зад ушел под воду, частично и я. Лошадь высоко задрала голову, тяжело дышала и фыркала, а я мертвой хваткой уцепился в гриву и решил с ней разделить судьбу, не забывая о том, что за лошадь мне придется отчитываться. Не мог я понять, мы плывем, крутимся, или тонем, а берег все время отдалялся, и отдалялся. И вдруг лошадь выскочила на крутой берег, и я шлепнулся на землю. Спасение пришло, конечно, от нашего милосердного бога.

Только тут мне не везло. Поехал я как-то напоить лошадь, слезаешь и ведешь ее к воде. А вода у берега в тине, я тяну лошадь поглубже, а ей не хочется идти от берега. Вот и кто кого! Наконец, я ее дернул изо всех сих, она прыгнула, но прямо мне на ногу, но есть же бог. Нога осталась почти невредимой, но ушла в топкий грунт вместе с лошадью настолько, что совсем немного меня оставалось наверху.

Вот и получилось, что ногу спас, а сам погряз. Видя безвыходное положение, я нанес лошади сильный, насколько мог, удар по голове, и она встала на дыбы, а я в это время вытащил свою бедную ногу всю в ссадинах. Обсыпал лечебным песком и поехал домой. Я боялся не только воды, еще больше боялся грозы. Мне казалось, что все грозы мира напустились на наше местечко. С дождем я еще мирился, а вот с молнией… Куда я от нее только не прятался: в сени (где нет окон), в подворотню, под кровать в спальню – она везде, казалось мне, догоняла меня.

Ставил воду на окно, выбрасывал кошку и кочерги, молил бога, как мог, ничего не помогало: гроза свирепствовала… От нее погибла (так всем нам детям казалось) Анька Бодунова, которая пасла своих свиней на участке малой синагоги. И все кричали, что это кара божья, и я в этом был уверен. Подумайте сами – лезть со своими свиньями на святой участок синагоги.

Когда я туда прибежал, Анька уже лежала в яме, чуть засыпанная землей, и я в душе возмущался, почему грешницу, гойку хоронят около синагоги, но ее специально присыпали землей: энергия ушла в землю и она ожила… Через пару дней она снова пасла поросят, и я решил, что бог ее помиловал и оживил, не могло же быть иначе. Чтобы облегчить наше существование, мы всей семьей ходили в лес за грибами и ягодами: черникой, брусникой, дурникой и клюквой. Ходили далеко, набирали много и часто блудили, но хуже всего было, когда гроза в лесу заставала нас. Не спрячешься, не убежишь, и к дереву нельзя прислониться.

И вот стоишь, как истукан, как голый на базаре, и все тебе безразлично и не мило, когда думаешь, какая молния твоя. А когда приходит конец, ты настолько измотан и выхолощен, что ничему не рад. У мамы начиналась эпопея варки грибов и ягод. Сахара не было, а без сахара какое варенье. Бедная мама всегда надеялась, что появятся деньги и сахар положит потом, но, увы – этого не случалось.

Я чуть подрос и пошел в школу на идиш. По правде сказать, я начал ходить в школу лет с четырех. Старшие ходили, и я с ними. Меня в списках не было, но я ходил. Учительнице было все равно, а, скорее всего, она в очках меня не видела, Ходил я недолго, с первым снегом я «припечнялся». И когда я по-настоящему записался в школу, то Фаня Наумовна мне сказала, что вроде меня где-то видела. Не подумайте, что я пришел переподготовленным – таким же оболтусом как все. Условия для учебы у нас были вне всякой критики, на 7-8 учеников у нас было четыре подоконника, одна керосиновая лампа с лопнувшим стеклом и без керосина, одна тетрадь на все предметы, книг не было и в помине, но в школу мы ходил по теплым дням.

Через 4 года нас перевели в белорусскую школу в тот же класс, а еврейскую – закрыли. Я даже ничего не могу сказать о своих способностях, потому что учиться не было никаких условий. Меня страшно угнетал мой вид, одежда. Я завидовал крестьянским здоровым ребятам, одетым по-человечески.

Как в каждом «порядочном» местечке, у каждого еврея было свое прозвище, и оно его сопровождало всю жизнь, как клеймо. Он мог уехать за три девять земель, но прозвище неотъемлемо следовало за ним. Каждое прозвище имеет свою предысторию или причину, хотя бы к примеру: «Лейзер» дер Ганец (вор) – торговал лошадьми и был конокрадом. Ирухэм дер Сухопутник – все деревни обходил пешком. Эде-Парх – отвратильный пархатый человек. Мошке дер Тренер – имел 14 детей. Шимеле дер Стинкер (вонючка) – комментарий не требуется. Мендер-Сметана – дорвался и обожрался сметаной. Шолем-Нито – всю жизнь отрицательно качал головой. Мотке-Компотник – страшно обожал компот. Ноте-бух-бух – с огромным животом. Эли дер Лайжер – вшивый. Дейб дер Кнакер – пижон и т. д.

Эти прозвища настолько прилипали, что постоянно путали, где настоящие имя, а где прозвище. Помню, как-то меня послали к Мотеле занять сколько-то денег, а вместо «Рэб Мотке» я выпалил: «Рэб Компотник» – был таков, еле ноги унес. Кроме персональных прозвищ были фамильные. Ну, возьмем «перчинки». Они относились к целому ряду семейств, у которых дед был некий Перец. Порою эти прозвища вызывали недоумение. Ну, как выглядит 90-летний еле живой Лейб с прозвищем «Пижон»?

Вы думаете, у детей не было прозвищ? Как бы не так. Да еще не по одному. Смею похвастать, у меня было их три:

1. Рамзула – вечно плакал;

2. Курцер Гак – коротышка;

3. Утопленник – тоже ясно.

А вот мижинке и тут повезло: только одно – «прэчиха», а почему, до сих пор не помню. У отца было такое достойное прозвище, что мы даже гордились им: «Ротшильд», по причине все той же посылки, о которой я уже изложил выше.

Как в любом порядочном местечке, у нас были свои пьяницы, воры, хулиганы и обязательно несколько ненормальных или придурков. В крайнем случае – один. Был у нас и пархатый Юда, который забивал старых лошадей и съедал мясо или попрошайничал, и плюс к этому был еврейским банщиком. Баня на десять шаек топилась два раза в неделю: в четверг – для женщин, а в пятницу – для мужчин. И вот в четверг носился юродивый по улицам с криком: «Бабы – в баню» и, соответственно, в пятницу: «Мужики – в баню». Из-за недостатка средств он был и женским банщиком, но ему был строго-настрого заказан вход вовнутрь по четвергам, однако без скандалов не обходилось. Или он путал дни, или путал женщин и мужчин, но обязательно в четверг этот «красавец» врывался вовнутрь. И можно себе представить, какой переполох он устраивал. Сварливые женщины напускались на него с таким криком и руганью, что он просто столбенел, не понимая, в чем дело. Он тоже с криком на них наступал. Будь они одетые, ему бы туго пришлось. Но они усиленно прикрывали руками и шайками свои интимные места, а Юда оставался в бане и доказывал им свою правоту, считая, что это пятница. Женщины волновались и всячески старались его выдворить. И вдруг одна тяжеловеска поскользнулась на мыльном полу, упала и ногами толкнула Юду, который тут же упал и сильно ушиб голову. Кое-как подняли тяжеловеску, а Юда продолжал лежать и неистово матерился. Крик услышали снаружи, но к раздетым женщинам войти не посмели. Только после длительных переговоров женщины ушли в парилку, и мужчины унесли Юду. В следующий четверг бабы в баню не пошли, каждая устраивала баню дома.

Для меня же банный день был страшной мукой. Каждый шел со своей шайкой и веником, располагались там будто с ночлегом, и начинались тары-бары о чем угодно, и каждый старался перекричать друг друга и доказать свою правоту, почти как в синагоге. Проходит час, а мы не мылись, потому что вода еще не согрелась. Но вот начинаем мыться. Отец уделяет все внимание моим ушам, ему перепало как-то от мамы, когда после бани мои уши остались грязными. После этого я мыл только уши и готов был бежать домой, но мы должны были придти вместе, и я должен был ждать всех. По несколько раз они поднимались в парилку, кричали, дрались вениками и опять мирились, и только наступление субботы меня спасало от этого ада. Я же сидел и отмачивал глаза. Казалось бы, мою только уши и чуть-чуть ноги, а все мыло в глазах, вот и наплачешься вдоволь. Хорошо, что в баню ходим раз в месяц, а то и реже, а дома – красота, никогда мыла не было.

Местечко – это как микрогосударство. В нем бывают всякие переполохи: и убийства, и кражи, не домашние (есть, что у этой нищеты красть), и драки, и любовные приключения. Как-то рано утром слышу: отец ходит из угла в угол, расстроенный до крайности: «Гвалт, шма Исраэль». И призывает все местечко поститься и молиться. Я подумал, что в местечке всемирный потоп, а что же больше? Оказывается, Хенка Рахмиела выходит замуж за гоя. Отец ее уже постится несколько дней, не выходя из синагоги, и готовит отречение, а Сореля с распущенными волосами, вся исцарапанная носится по улицам с диким криком отчаяния. Понять можно было только: «Лучше бы не родила, лучше бы ее похоронили». По правде сказать, меня это тоже тронуло, но, когда один остряк объявил, что он не «гой», а цыган, я успокоился.

Мои родители были несчастными как большинство местечковой бедноты, но если отец был чистейшим продуктом того религиозно-фанатичного времени, то мама была полной противоположностью. Он ощущал тяжелую жизнь не меньше других, но он ничего не предпринимал, чтобы ее улучшить. Если другие пробовали все что угодно для блага семьи, то отец говорил: «Тут я родился, и весь мой род тут, я и останусь. Так жил весь мой род, так и я живу». Он приходил вечером усталый, а в доме – шаром покати, съедал луковицу с солью и говорил: «Слава богу. Ми тор нит зоргн» (нельзя горевать).

Еще во время НЭПа брат его вытащил в Свердловск, и он преуспевал на хазануте и мясной торговле. За шесть месяцев написал одно письмо, где только проклинал гойский город. Мы уже все стали собираться переезжать и радовались этому. Как вдруг отец появился, привез пар 10 яловых сапог и опять: «Тут я родился, тут я и умру». Он не умер, а фашисты всех сожгли в синагоге в начале войны. Почему он уехал из Свердловска? Его компаньон сказал, что надо торговать свининой.

Моя мама по природе была очень живой, талантливейшей мамой, и мы ее очень любили. Горе и нужда гнули ее, как только возможно. Я ее помню седой, беззубой, с подорванным здоровьем. Мама – явный представитель блуждающих звезд, о которых много написано. У примитивного деда и такой же бабушки было почему-то только трое детей. Первая – Ханабейля, которая пошла в родителей, вторая – мама, это без преувеличения – звезда. Она умела писать только на идиш, но была рожденной талантливой артисткой, не уступавшей самому Райкину. При надлежащем настроении мама перевоплощалась и копировала любого придурка, заику, общественного и религиозного деятеля – кого угодно, и так тонко, искусно и мастерски, что, не видя ее, никто не верил, что это не оригинал. А когда она приезжала в Витебск, все родственники и знакомые отменяли все возможные мероприятия, узнавали, где остановилась мама и атаковали этот дом.

Порою по два и три раза заставляли ее выступать. Она пользовалась колоссальным успехом во всем Витебске. Это был еврейский город, где все друг друга знали, и разговорный язык был идиш. Ее одаривали, кто чем мог. Брат ее, Хаим с 3-х лет часами сидел около слепого скрипача, игравшего на улице. Сделал самодельную скрипку и стал играть все, что играл слепой. Один раз ему показали ноты, и он к 12 годам играл все, что угодно, и так играл, что под его окном всегда была толпа.

Ни одна свадьба, ни один концерт не обходился без Хаима. Он мог украсить любой оркестр Витебска. Его скрипка пела так же, как моя мама перевоплощалась и играла. Он тоже погиб в Витебске.

Наша семья под давлением нужды и безысходности разбрелась по всему свету. Кто в Витебск, кто – в Богушевск, кто – в Ленинград, а кто – в Свердловск. При доме остались я и мижинка Ханше. И вдруг моего отца сажают в тюрьму и требуют от него золото, как Вам это нравится. Он торговец и лишенец, и должен отдать все свои золотые запасы. Обыскивали дом, и все дерьмо перетрясли, но что они могли найти, кроме полуживой коровы и подыхающей без корма клячи.

А его держат и только: «Отдай золото, живым не выйдешь». А дома тучи еще больше сгущались. Голод нас душил, мама превратилась в тень. Жили мы на литре молока от коровы и кое-где накапывали картошку на суп. Отец сумел с кем-то послать записку: «Продавайте все и выживайте». Пока еще была трава, мы не решались продавать скот. И вдруг мама решила пойти в Любавичи к старшей сестре Ханебейле за помощью. Это 30 или больше верст по деревням и пустырям. Сестренку мы оставили под присмотром соседей, и мы отправились в путь с какими-то двумя котомками.

Вышли мы рано утром, конечно, голодные, но шли, и шли, и шли. До этого мой рекорд ходьбы был 5 км. Дошли мы до одной деревни, мама что-то дала хозяйке, и они нам дали по краю хлеба, почему-то без соли, но такой вкусный, что трудно себе представить. Съели мы его, запили водой из колодца и дальше в путь. Несколько раз на нас нападали деревенские собаки, но, обозрев нас, оставляли в покое, мол, что с них взять.

Сначала мы считали деревни, потом время по солнцу, потом телеграфные столбы, потом шаги. Один раз после 4-х привалов мы спросили, сколько осталось, и в ответ услышали: «19 верст», нам дурно стало. Мы решили, что это шутка, но оказалось всерьез. Мама во 2-й раз что-то выменяла на 6 картошек в мундирах, запили водой и дальше в путь. Мы уже шли молча, незаметно поглядывая друг на друга, чтобы чего-то не случилось. Вот мы уже слышим – 10 верст, но уже темнеет.

Мы еще и подшучивали. Съели по оставшейся картошке, и мама спросила: «Дойдем?» Отвечаю: «Дойдем». И мы идем. Уже стемнело, уже собаки более яростно набрасываются, а мы идем, видимо, не быстро: 10 часов в пути, но все же как-то движемся. Последние 7 верст мы уже двигались механически: один шаг большой, другой меньший, третий – влево, четвертый – вправо и т. д. То есть нас шатало, и вот, когда мы уже не ожидали, забрезжили огоньки святого города. Нашли домик, поплакали, 15 лет не виделись, и я вообще их не видел. Покормили нас, попили чай. У них тоже не густо, но не голодали.

Поблаженствовали мы три дня, что-то дали нам и в обратный путь. Мы все же окрепли и обратно легче добрались. Отец – в тюрьме, некоторые освобождаются и рассказывают, что от него ничего не осталось. Он ест только пайку хлеба и воду, остальное – не кошерное.

Наступили заморозки, надо решать, что делать со скотом. Положение безвыходное, мама продает корову и лошадей и ломает голову, что купить: муку или картошку. Одни советуют так, другие иначе, и мама решает купить картошку. Ее надо было везти за 15 км, но ударил мороз, лошадь дорогой пристала, и картошка замерзла. Пришлось употреблять мороженую. Ее натирали на терке вместе с кожурой, отваривали со стаканом молока, и получалось какая-то тюря, и этим мы питались. Топили остатками забора, но он был на исходе, а холода свирепствовали.

Мама пошла в деревню, раздобыть дров у знакомого крестьянина и там задержалась. Мы остались в доме вдвоем с сестренкой. Ветер свистит и продувает дом насквозь. Света нет, керосин кончился, страшно жутко и холодно. Легли спать и укрылись, чем только можно было. Сон не идет: то тут хлюпнет, то там трахнет, наступает полная апатия и судорожная дрема.

Просыпаюсь, смотрю в окно и вижу, как рваные тучи перекатывают куда-то бледную луну, то зажимают ее со всех сторон, то она чудом выскальзывает, и ее мне жалко стало. С чем-то ассоциируется. Думаю, думаю, думаю. Было нас в доме 12 человек, трудно было разместиться, как-то жили: лучше, хуже, иногда веселились, иногда грустили, то сытые, то голодные.

Растрясли нас кого куда, учиться не принимают – лишенцы, дети торговца. Отец в тюрьме, мама мечется, издергалась. Сестренка мне тоже не нравится, вроде пухнет от голода и холода, и что будет дальше. Неужели это конец. Ой, как не хочется, еще не жили, и дремота снова сковывает меня. Как вдруг – страшный удар, даже стекла задрожали, а вьюга свирепствует, но ни молнии, ни грома; может землетрясение, но дом вроде на месте. Посмотрели с сестренкой в окно и решили подождать до утра.

Стало рассветать, и мы вышли во двор. Ба, рухнул навес. Вековой навес в 50 м длиной, на мощных дубовых столбах, укрытие и отрада детей. Здесь были наши самодельные качели, желтый песочек, строили домики, игрушки, котята и порою щенок. Это была наша летняя резиденция, защищавшая нас от солнца, дождя и посторонних людей. Тут мы играли, веселились, бесились, устраивали разные соревнования и подкреплялись морковкой из огорода. До слез было жалко смотреть, как лежит этот распластанный великан. Это символизировало конец нашего детства, а может быть, и большее. Казалось, что вьюга вступила в союз со временем, чтобы уничтожить всех нас.

Добрый великан, казалось, он принес себя в жертву ради нашего спасения. Ведь началась уже суровая зима, и кроме голода нас ожидал жестокий холод. Единственный, оставшийся в доме «мужчина» (я 8 лет) уже обдумывал план разборки части сарая, но не решался, зная, что для папы сарай – это то, что для нас навес. Днем пригрело солнце, и запорошенный снегом великан пустил слезу за слезой, чувствуя, что вот-вот он пойдет в крематорий. Наконец пришла мама, наша милая мама. Как мы ее любили, как мы ее ждали. Вся седая, морщинистая, беззубая, тощая, как селедка, и красивее всех на свете, а о ее таланте весь Витебск знал и ею восторгался. Она принесла котомку с провизией и с огорчением сказала, что дров нет, но я не выдержал и сказал со слезами на глазах: «Дрова есть».

Она вышла во двор, слез уже не было, только промолвила: «Все рушится, все уничтожается, видимо, это все, и мы в числе первых». Началась тяжелая работа по разборке и распиливанию навеса. На первых порах я рубал доски. К счастью, они были не первой свежести, и, орудуя топором, я обходился без помощи женщин. Но доски кончились, и на очереди были перекладины, бревна и дубовые столбы. Нужны были пила, напарники и сила. С чего же сила из картофельной похлебки. Правда, иногда евреи присылали квоту молока, иногда крупы, а раз нам счастье привалило, что мы своим глазам не верили. Принесли нам булку хлеба невероятного вкуса. И мы его ели очень аккуратно и долго, а наша мижинка спросила: «Мама, неужели наступит время, что хлеб будет лежать на столе, и мы будем отрезать, сколько, кому хочется»? Мама задумалась и сказала: «Наступит доченька, но когда – один бог знает». Изредка мы получали посылки от сестры из Свердловска, но дырявый мешок не напхаешь (наполнишь).

Зима свирепствовала, окна были настолько заморожены, что днем было темно в доме, ледяная лунка (отверстие) в ручье настолько смерзлось, что ведро не входило, приходилось растаивать снег. Входная дверь была вся белая от инея и снега, и самое главное – опять дрова, есть балки, бревна и столбы, но как к ним подступиться. Нашли мы где-то завалявшуюся старую пилу, точил ее целый день, и начал разбирать завал. И что вы думаете, наподобие муравья я ворочал бревна в несколько раз тяжелее себя. Где рычагом, где распилом, где смекалкой, но пилить ведь надо вдвоем. Пришлось привлечь моих женщин, но по очереди, а я один. И откуда у меня сила бралась, до сих пор не могу понять.

Если я скажу, что похудел, вы будете смеяться, и в самом деле смешно. Крестьяне надо мною подтрунивали: «А может, в лесорубы пойдешь с нами»? К весне мы почти доконали навес, и вернулся отец. Я не был дома и, когда услышал, помчался со всех ног. Вхожу и вижу: сидит какой-то плохо выбритый татарин, глаза провалились, кожа да кости, весь седой и смотрит на меня, как на старого знакомого. Я бегу к маме: «А где же папа, что, обманули?», со слезами на глазах. Мама тоже заплакала, и показывает мне пальцем – это он. От радости и печали я был ошеломлен. Я ему только сказал: «Извини меня, папа. Дай мне привыкнуть к тебе». Папа только сказал: «Что делает новая власть, ребенка превращает в мужчину, мужчину – в дряхлого старика, стариков – сгнаивает», – зажал лицо руками и со словами: «Шма, Исраэль!», стал неистово молиться и молиться так, что бог его должен был услышать определенно.

К тому времени мои отношения с богом несколько испортились. Иногда к нам заходили по старой привычке крестьяне распить бутылку или пару горилки (водки) и угощали меня свиным салом или ветчиной. Я, будучи всегда голодным, не отказывался и даже делился с сестренкой, не думая о божьей каре, мы уже ее получили авансом и столько, что хватит на много лет вперед.

Отец рассказывал, как над ним издевались: по семь раз в ночь вызывали на допросы, намазывали его пайку свиным салом, каждый день страшные новости о семье. В общем, когда он уже стал терять человеческий облик и превратился в нечто непонятное, его освободили, но пообещали снова посадить.

С возвращением отца мы несколько вздохнули: то достанет муки, то хлеба, то картошки, потом он раздобыл где-то пожилого коня, и мы вдвоем работали на сплаве леса. Отец все еще не приходил в себя. Его словно оглушили, порою говорил что-то непонятное. Аресты продолжались и продолжались. Даже как-то забрали бездомного сумасшедшего Юду, и через три дня его освободили.

Не кончили с арестами, началась коллективизация. Каждый день собрания, сходки, митинги и снова собрания. Мучили в основном крестьян. Моя двоюродная сестра – комсомолка Хана ходила в защитной гимнастерке с портупеей и кобурой, стала секретарем сельсовета. Любую просьбу она отвергала, даже не выслушав до конца: «Мы не можем нарушать закон» («р» она не выговаривала). Маленького роста, некрасивая, в веснушках, задирала нос и пела: «Кто был никем, тот станет всем…». Собрания продолжались каждый день, из района приезжали верховые со всякими указами, приказами, инструкциями и милиционерами. Редкий день не увозили одного или двух крестьян, осмелившихся что-то сказать против колхозов. В колхозы записывалась голытьба, лодыри и пьяницы, остальные выжидали и не шли.

И вот началось раскулачивание. В наших местах вообще не было богатых или кулаков. Были труженики, которые вели хозяйство более или менее сносно, и были лодыри – голытьба. Потянулись мимо нашего дома подводы измученных, истерзанных крестьян. Все хозяйство, созданное за долгие годы кровью и потом, поместилось на одной подводе, и тут же старики и дети. Они плакали горькими слезами, проклиная эту новую власть. И все это папины друзья и доброжелатели. Охрана даже не дала попрощаться. Самый цвет крестьян был разгромлен, выслан и уничтожен.

Все жили, как на вулкане: евреям находили старые грехи и требовали золото, крестьян давила коллективизация. Доносы сыпались, как из рога изобилия. Папа был арестован по списку, составленному его племянницей Ханой – секретарем сельсовета. Все местечко окуталось в траур. Не стало дачников, закрылись частные лавки. В Нардоме заседания и собрания. Торжествовали только негодяи, лодыри и пьяницы.

Только сколотили первые колхозы, и начались ночные пожары. Каждую ночь где-то на окраине местечка был пожар, горели стога колхозного сена. Все местечко и, конечно, дети были на месте и с тревогой любовались огненным зрелищем. Огонь взмывал до неба и освещал полместечка. Была в местечке добровольная пожарная дружина, которую возглавлял Лешка-дурак. В пожарной находились упряжки с бочками, шланги и другое оборудование для тушения. В случае пожара один из добровольцев с громовым голосом бегал по местечку и во все горло кричал «пож-а-р».

Добровольцы хватали своих коней, неслись за бочками с водой к месту пожара. Чаще всего они приезжали к концу. К горящему стогу они тоже приезжали, но что они с тремя бочками могли сделать против огненного столба. Для меня это было как бы развлечение. В холодную осень греешься сколько угодно, прекрасное ночное освещение просто удивляло, но никто особенно не горевал. К этому уже привыкли настолько, что иногда просыпаешься ночью и удивляешься, почему пожара нет.

Началась компания арестов врагов-поджигателей, и каждый раз был тот, кто что-то сказал против колхозов. Были брошены в тюрьму десятки невинных людей. Пожарная дружина работала оперативно, но потушить ничего не могла. Однажды она даже перестаралась: приехали к стогу сена, а он еще не загорелся. Тогда взяли за бока Лешку-дурака. И он сознался, что на каком-то собрании его критиковали за плохую работу. Он ответил, что не может хорошо работать, если нет пожаров: «Дайте пожары и посмотрите, как дружина работает». Пожары ему не давали, тогда он их сам начал делать.

В определенное время его помощник, такой же дурак, поджигал, а он с дружиной выезжал. Наконец произошла накладка. Главный выехал с криком-гиком, полместечка побежало за ними, а помощник где-то задержался или перепутал время, и все были разочарованы. После этого враги-поджигатели были освобождены, а дураки-поджигатели были арестованы.

Как-то наш класс пошел пешком 20 верст с экскурсией на электростанцию. Меня не взяли, так как не было у меня обуви и одежды. Я долго плакал, был обижен, и мне было обещано, что при первой поездке в Витебск меня возьмут. Я с нетерпением ждал этого дня. И вот он наступил. Едем на лошадке по санной дороге, морозец, и я наслаждаюсь. Дорога длинная 50 километров, надо запастись терпением. Едем трусцой, только поглядывай по сторонам. Леса, поля, деревни, искристо-белый снег, слезит глаза, затекают ноги и начинают замерзать, я слезаю и бегу за санями. Согреваюсь, и снова едем. На полпути – железнодорожный переезд, шлагбаум закрыт, такое вижу впервые. Отец молчит, а через несколько минут пронесся паровоз со свистом и дымом на бешеной скорости, а за ним вагоны, окошки, вагоны, вагоны. Не мог сосчитать, сколько их было. Это что-то умопомрачительное. После этого задал отцу сотню вопросов и не мог успокоиться до самого Витебска. Подъезжая вечером к Витебску, увидев море огней, я не мог вообразить, что это такое – у нас в местечке один керосиновый фонарь и все.

Увидев трамваи, изредка машины, электролампы и фонари, я был ошеломлен. Но самое главное – я не видел начала и конца города, замкнутого горизонтом, а река Двина – это 10 наших Лучес, и по реке плывет огромная лодка с трубой и дымом. В один раз переварить это невозможно. А надо еще увидеть баню и сортир в доме. Как это может быть? Это же такая красота: можно бегать вечером и ночью, никого не боясь, а лампочка, такая маленькая, красивая, яркая, и горит без керосина. Смотрел бы на нее весь вечер.

Что и говорить, наверное, больше и краше Витебска нету в мире. В течение 3-х дней я катался на трамвае и не хотел выходить на нужной остановке. Завидовал тем, кто едет дальше, а работа вагоновожатого – лучшая в мире: весь день кататься, и тебе еще за это деньги платят. Не мог я понять, как он без руля заворачивает на другую улицу. А ломовые кони тащат огромную телегу на резиновом ходу, даже не напрягаясь, а спина – на ней спать можно. Это все нелегко осмыслить и переварить. Народу уйма, на одной улице больше, чем во всем местечке нашем.

А улиц тьма-тьмущая, каждый раз думаю: вот это последняя, но нет – еще и еще, ни конца ни края. Какой-то еще трактор едет быстро, треск, как Пурим в синагоге. Да, это что-то невообразимое, но жить бы я в нем не хотел. Я же в нем потеряюсь: когда я выучу все улицы, все переулки, все дома и все трамваи – никогда. А мосты – посмотришь вниз, и голова кружится, а куда еще смотреть. Сейчас я понял, наше местечко – это не весь мир, это почти ничего. Приеду и все расскажу ребятам.

Тем не менее, время берет свое. Новая власть закрыла синагоги, закрыли церкви и костел. Отец стал извозчиком. Погоня за ведьмами продолжалась. Молились нелегально – дома, и уже трудно было миньян (10 человек) собрать.

А время, хоть плохое, но идет. Закончили семилетку, а что дальше. У нас уже выработалась традиция, что старшие вытаскивают младших. На долю моей сестры выпало забрать меня в Свердловск. Она сама не красовалась, снимая угол и работая счетоводом, но ей пришлось меня доращивать. Четыре дня ехали в поезде в общем вагоне. Я прилип к окну и переполнялся впечатлениями, а на больших стоянках я дежурил у паровоза, а он, что только не выделывал: то пыхтит, то свистит, то даст такую струю, пара по сторонам, что все шарахаются. Мне даже и спать не хотелось, все боялся пропустить что-нибудь. Ведь я первый раз в поезде, да и мама нам положила царскую еду: одних яиц штук 10 и такие вкусные, целую курицу и еще, и еще, и еще что-то. Притом, надо было кушать много и часто, потому, что холодильников не было. Такое счастье мне выпало впервые.

Привез нас на место совсем другой паровоз и другой машинист. Как они могли поменяться на тех же рельсах? Понятия не имею. Приехали вечером, и огней было, как в Витебске, а то и больше. Осенняя погода обдала нас холодным порывистым ветром. Это же суровый Урал – место ссылки политзаключенных. Одежонка наша была не соответствующей, но что поделать? Добрались до теплой комнаты и, слава богу, отогрелись. Я понравился хозяйке, но выглядел слишком моложаво по росту и комплекции.

К счастью, в комнате оказалось 4 угла, и соответственно мы разместились: в одном – сестра, в другом – я, в третьем – хозяйкина дочь и в четвертом – хозяйка.

Правда, неудобно с мужчиной в одной комнате, но по малолетству я был не в счет. Первое время они мне говорили: «Фимочка, зажмурься, а потом перестали, видимо, поняли, что я зажмурился плохо, и мне все знакомо. Когда я заговорил по-белорусски (собака брешет) и т. д., они просто растерялись и не всегда понимали меня.

Мне везет, до 10 лет я говорил только на сборном идише и, когда мне надо было купить два карандаша и две ручки, я долго ломал голову и, конечно, просил две карандаши и две ручки. Ведь я просил у мамы денег на три, так легче, но у нее их не было. Слава богу, оставил идиш, выучил белорусский – опять нехорошо. Еще беда, приехал в чисто гойский город, а по белорусской справке я – Харче Срулевич. Как Вам это нравится. Ведь наступит время получать паспорт, и чиновник на меня вытаращит глаза. Короче говоря, на комнатном совете, при моем совещательном голосе, решили меня переименовать в модное имя «Фима».

Правда, вначале я плохо реагировал на него, искал еще кого-то, но вскоре привык. На очереди встал вопрос о моей учебе. Во-первых, я – лишенец, сын «торговца»; во-вторых, с моим языком, куда я сам сдам экзамен. Перебрали все техникумы, и я остановился на железнодорожном (видимо, очаровал меня паровоз). Но главное бесплатный билет два раза в году. Можно ухать домой и раз – в Ленинград, к сестре – это же мечта. Хорошо, что в этот техникум поступает деревенщина, и может я со своим языком пройду. Можете себе представить, какие косноязычные там были, если я прошел. Еще я надеялся на общежитие, чтобы женщин разгрузить, и, что вы думаете, комиссия рассмотрела мое заявление и признала меня городским жителем, не нуждающимся в общежитии.

Сколько мне пришлось хлопотать и горевать, пока получил койку в комнате на 8 студентов. Стипендия – только иногородним, а я из Белоруссии – городской, с трудом я вымучил пособие – 40 рублей. Думаете, это все. Находясь несколько дней в общежитии, я почувствовал, куда я попал: при любой ссоре и без ссоры только слышишь: «Ах ты, гадкий еврей, грязный еврей, конопатый еврей, паршивый еврей, притом, что не обязательно на человека. Кот напакостил – еврей, корова молоко пролила – еврейка, бык сломал изгородь – дурной еврей и т. д. Это не был антисемитизм, но это было ужасно. Ведь староста группы переписывает все анкетные данные, и я уже, сколько дней избегаю его. Он уже всю деревню переписал, а я единственный еврей в группе не записан. Во всем техникуме где-то затесался еще один еврей.

Опять ломаю голову: сказать белорус – узнают, исключат меня и еще устроят следствие, сказать полуеврей – какая разница этой необтесанной деревенщине. Мало того, что я, в чем душа держится, с белорусскими языком, так еще и еврей, это уж слишком. Я уже не рад был, что попал в этот гойский город, что поступил в этот дурацко-деревенский техникум, но выхода не было. Однажды захожу в класс, и староста говорит: «Наконец-то ты попался». Достает свой список, и я вижу свою пустую графу. У меня сердце колотится, как перед казнью, а в голове – каламбур, все варианты перемешаны.

И вот он фамилию семь раз повторял: «Ты лучшую не мог придумать?», – а я думаю: «Это только цветочки все записал», – «…и национальность?» У меня язык прилип к гортани, во рту пересохло, а кругом вся деревня глазеет: «Что молчишь?» Я набрался сил и сказал: «Еврей», – раздался гремучий хохот всей деревни, а он: «Ты не придуривайся, скажи по правде». А мне деваться некуда, и я опять: «Еврей», – и опять грохот смеха, а он: «Вот ты какой гусь, я запишу, а за обман ты в ответе». В тот день в общежитие ночевать не остался.

Я вспоминаю, как моя сестра с ребенком отдыхала в деревне. Ее заранее предупредили, что еврейку никто в дом не впустит. Вот она устроилась у неплохой женщины, и они даже подружились. Сестра слышала то же самое сотни раз: кабан – еврей-пакостник, коза – дрянная еврейка, корова – тоже самое, даже петух – крикливый еврей, и гусь такой же.

Однажды после такой тирады сестра рискнула и говорит ей: «Настя, а я ведь еврейка», и Настя остолбенела, перекрестилась: «Ты что, родненькая, наводишь на себя такую чушь. Бог с тобой, перекрестись и не говори больше глупости». А сестра: «Я, в самом деле, еврейка», – а та: «Да какая же ты еврейка, если ты хороший человек, а разве евреи могут быть людьми?» – «Могут, вот я и моя дочь и много других». «Так я что – дура или сама темнота? Ты другим ничего не говори, а мне все расскажи».

Прошел год, и я пошел оформлять паспорт, и опять я неспокоен, как будет с именем. На мое счастье, принял какой-то малограмотный чалдон (уроженец глубинки), вертел эту белорусскую справку и после некоторого раздумья, задал вопрос: «А почему еврей?» – и сознался, что ничего там не понял. Я ему сказал все, как было задумано, и с «Харчей» было покончено. К этому времени я подрос на голову, раздался в плечах и на лето по бесплатному билету уехал домой.

Мама цвела от радости: приехали четверо студентов, и самый щупленький стал почти папиного роста, красивый парень, неравнодушный к девочкам. Мы радовались и веселились, маму заставляли показывать обновленную программу. Даже фанатичный отец посмеивался в кулак, чтобы никто не увидел. Он не был плохим, никого никогда пальцем не задел, но его обвинительный взгляд был для нас куда тяжелее маминого шлепка. Он был чистейшей воды продуктом того времени. Никто из детей ему никогда не возражал и не затевал с ним спор. Это делала только мама и то бесполезно.

Они остались дедом и бабой: он что-то промышлял с пушниной, и материально у них было по тому времени весьма сносно. На одной из вечерних посиделок отец бахвалился своей жизнью и был безмерно рад, что удрал тогда из Свердловска. И тут я сорвался и дал ему отповедь: «А то, что от тебя дети разбрелись по всему свету и мучились, кто как мог, тебя тоже радует? А то, что ты наплодил кучу детей, а для их воспитания, содержания и обучения не сделал ровным счетом ничего. Ты удрал из Свердловска и привез 10 пар добротных яловых сапог, а я отправился туда на 40-градусные морозы в ветхой одежонке и не раз отмораживал ноги, руки и уши. Сестра меня кормила, и спасибо ей за это.

Вот новая зима надвигается, а у меня все тот же серячок (пальто), в котором уехал, из которого уже давно, слава богу, вырос, и у ребят не лучше. Я Вас уверяю, что, если я когда-нибудь женюсь, и у меня будут дети, я сделаю все возможное, чтобы они были сыты, одеты и учились, сколько им понадобится».

Я свое слово сдержал, а бедный отец из-за побега из Свердловска и святости субботы вместе с мамой, дедом и другими евреями были заживо сожжены в синагоге фашистами.

По возвращении в Свердловск мне пришлось познакомиться с целой плеядой еврейской молодежи – перебежчиками из Польши. Их задору, энтузиазму, юмору и находчивости можно было позавидовать. Все они были прекрасные мастеровые: портные, закройщики, сапожники, краснодеревщики, парикмахеры и стремились к учебе. Они прослышали о грандиозной стройке социализма и коммунизма и бежали, рискуя жизнью, из безработной Польши, чтобы строить новую счастливую жизнь. Недалеко от Свердловска вырос эмигрантский городок, где осело около 2-х тысяч еврейской молодежи. Многие устроились в Свердловске. За одного из них вышла замуж моя сестра, и жизнь, казалось бы, налаживается. Надвигался страшный 37-й год. В одну ночь все они были арестованы. Может быть, один-два изувеченные, искалеченные вышли из тюрьмы еле живыми. Сестра осталась с ребенком, который так никогда не увидел своего отца. Зато всегда чувствовала – дочь врага народа.

От своего техникума я не был в восторге. Побыв всего лишь один раз на практике, я решил, что это не для меня. Однажды, дежуря по станции, я должен был передать машинисту жезл, причем без жезлодержателя, а это настолько опасно, что у меня тряслись руки и ноги. Машинист, конечно, схватил на полном ходу жезл вместе с моей рукой. К счастью, я не попал под колеса, я упал и жезл тоже, а поезд остановился.

Диплом я все же получил, правда, тут же меня призвали в армию. Целый товарняк пульманов с новобранцами холодной осенью полз на Дальний Восток. В каждом вагоне были с двух сторон 3-этажные нары и в центре буржуйка, которая топилась круглые сутки углем. Ни воды, ни туалета, ни света. Кормили на некоторых станциях раз или два в день. И так 17 суток. Привезли нас в Приморский край. Край сопок, холода, снега и метелей.

Разместили нас в казармах. Выдали обмундирование, в том числе, ботинки с обмотками. Командиром отделения был один татарин, командиром взвода – второй татарин, и командиром роты – хохол, и старшина – 2-й хохол. И началось татаро-хохлатское иго. Мы располагались на двухэтажных нарах впритирку, на каждого меньше полметра. Если один спал на спине, другой – должен был спать на боку. В 6 часов подъем, на одевание – 5 минут. Надо намотать 5 метров обмоток, а она возьми и раскатись. Скатываешь ее снова – и 10 минут мало, а татарское иго свирепствует: «Первый раз спущу, второй раз – казню». Сан-осмотр, и с голым верхом на зарядку в любой мороз и метель на полчаса с песнями, умываться – 10 минут, на 400 солдат – 10 сосков-умывальников. Строиться на завтрак – запевай, почему не поешь? Хоть плачь, но пой. Позавтракали: хлеб, чай и повидло. Строиться – запевай. Политзанятия, строевая подготовка, муштруют тебя 2 часа. Обед. Потом тактика, чистка оружия, ужин, и в 10 отбой. На следующий день поход на 30 или 40 километров. Контингент был, как в техникуме, плюс тюремщики и другие неблагонадежные. С утра до вечера только и слышишь: дисциплина, дисциплина и еще раз она. Как-то в походе один чувашонок отстал, так он: «Товарищ лейтенант, у меня дисциплина размоталась» (обмотка). Мы были загорожены забором с колючей проволокой и могли по территории ходить только в сортир.

Раз в 10 дней нас водили строем с песнями в баню в город Артем-Копи и так же обратно. Искоса поглядывали на город и мечтали побывать в нем без строя. Самовольная отлучка – это дисциплинарный батальон, хуже тюрьмы. И вдруг я увидел, что бывший тюремщик Федоров получил белье и отправился самостоятельно в баню. Пришел через три часа веселенький, и я к нему: «Как тебе удалось»? – «Вошь нашли». Первый раз в жизни я позавидовал вшивым. И я задумался, как завести вошь. Вот парадокс: все детство заедали вши, и мы не знали, как от них избавиться. Устраивали дни казней с полной ревизией белья и, думаете, помогало? Даже стирали иногда со щелоком, но безрезультатно. Они только становились светлее. Мне не терпелось: было сколько-то денег, и хотелось изведать вкус неказарменного. В очередной поход в баню я сдаю не свое белье, а чистое (думаете, оно сильно отличалось). Стараюсь не мыться, потею, сплю около вшивого Федорова, думаете, помогло? Очередной медосмотр – и… даже гниды нет, а у Федорова опять вошь, и он снова гарцует в город.

Я не вытерпел и снова к нему. «Будь другом, открой секрет, как ты разводишь вшей? Что я только ни делал и никакого толка». «Дурак ты, разве с таким контингентом, в такой казарме ты заведешь порядочную вошь, она же убежит от этих чучмеков, вони, сырости и холода. У меня привозные, добротные. Дай рублевку, я тебе завтра подсажу ее, только по большому секрету». Так и было сделано: во время саносмотра, он подошел, воткнул мне под мышку рубашки симпатичную вошь, и я помчался в город один без строя, без песен и татарского ига. Я выскочил впервые за 6 месяцев и оглядывался, не догонят ли меня. И так было приятно тепло на душе в 40-градусный мороз, что готов был произнести вшивую молитву. Ни в какой бане я не был. Я ходил по всем магазинам (там одна кооперация), что-то ел, что-то пил, что-то купил, с кем-то говорил, мороженое съел и через два часа пошел обратно, как в тюрьму.

Продолжались мучения: стройся, запевай, подтянись, шире шаг, выше ногу, не сутулься, выправка, бегом, по-пластунски в траншею, огонь… Лозунг «Тяжело в учении – легко в бою» – на каждом шагу (да стало «легко»). И вдруг передислокация, куда – военная тайна. Опять в пульманы погрузили все снаряжение, амуницию, лопаты, тачки, ломы, затрамбовали нас по нарам – и в путь. О направлении ничего не говорят. Не в Японию, потому что на поезде, на Север – нет железной дороги, остается Запад. И, действительно, по городам и станциям стало проясняться. Эшелоны шли во все стороны. Нас везли на Запад, таких же гавриков – на Восток. Одни на других похожи, как китайцы, даже путали эшелоны. Вот я проехал родной Свердловск, и сердце защемило: как там моя бедная сестра с ребенком, брат и другие. Ехали довольно быстро, через неделю уже разгружались на новой границе с Польшей – в 10 км от Перемышля в Дрогобычской области. Мы вели себя как скот: куда гонят, туда идем, полагая, что хуже не будет, потому что уже некуда. Но на сей раз мы ошиблись.

Укреплялись новые границы, и на ст. Мостыська надо было расширить железнодорожное полотно, для чего требовалась большая насыпь, вот и привезли бесплатную рабочую силу. На месте насыпи было болото, и вместо его осушения стали его засыпать. Все решилось по-военному. Сверху приказали засыпать и точка. Главное орудие производства – тачка и лопаты, но тачки по болоту не идут, поэтому выложили узкий трап на болоте или несколько их, и по ним от темна и до темна гнали тачки с землей вверх. Рукавиц не было, и руки превратились в сплошные мозоли. Питание было скудное, и силы иссякали.

На каждого была норма – 8 кубометров земли. Даже тюремщики не могли сделать эту норму, а я и подавно. Неоднократно я падал вместе с тачкой в болото и тогда уходил в теплушку, сушить мокрую ветошь. Каждую неделю начальство делало замеры и находило, что выбранной земли в три раза больше уложенной, искали, куда девалась земля. Солдаты чернели, сгорали и превратились в тени, но начальство приказывало – сыпать еще быстрее.

В этой же области служил мой брат Зяма в артиллерии, на границе. Мы переписывались. Он был очень толковым, с высшим образованием и писал мне об обстановке на границе (между военными цензура была слабая). «Немцы уже не приветствуют нас, у них постоянное перемещение и маневрирование. Видел много новых танков и артиллерии. А у нас все уезжают на какие-то учения и в лагеря: ни раньше, ни позже».

Счастье, что не раскрыли это письмо. Мы бы оба были перед трибуналом. Я был настолько замучен, ослаблен и угнетен этим рабским трудом, что не страшился ни войны, ни смерти – ничего. Решил показать это письмо нашему комиссару Синявскому. Он прочитал, оглянулся по сторонам, запер дверь, задумался и сказал: «У тебя умный и отважный брат. Жаль его, тебя и меня, и всех нас. Посмотри, что в газете». Там: «Сталин наш любимый» и «Вперед к победе!», и ни слова предостережения.

Помимо рабского труда мы еще ходили на станцию, в караул, охранять наше горючее. С субботы на воскресенье выпала моя очередь. Я 4 часа отстоял и заметил, что поезда с горючим и другим идут только на запад, а оттуда – ничего. Вторая моя вахта была почти всю ночь – 8 часов: сменщик проспал – и под утро, не дойдя до палатки, я уснул на опушке леса. Не слышал я ни гула самолетов, ни стрельбы, даже взрывов бомб. Не знаю, как меня нашли, растрясли, и говорят: «Что спишь, война!»

Я устал настолько, был так измучен и безразличен, что воспринял это, как дождь или снег, и, не поверив, снова уснул. Второй раз меня подняли, когда уже снесли палатку и вокруг все горело. Мой небогатый скарб пропал, и я пожалел батистовые платочки, присланные мне сестрой. Я вспомнил газетную статью с призывом: «…дадим решительный отпор и будем воевать на их территории». Но в нашей роте на 400 человек было 400 лопат и 40 винтовок образца 1901 года. Остальные винтовки были на складе корпуса во Львове.

Уложив лопаты и другие запасы в свой эшелон, мы начали драпать, как и все остальные, под эскорт мессершмиттов, фокевульфов и других штурмовиков. Пока мы добрались до Львова, он уже горел, и наши склады были разгромлены. Во Львове был высажен немецкий десант, и нас бросили с лопатами на его ликвидацию. После этой ликвидации нас осталось половина, а десант – полностью. Колесим дальше, не туда, куда надо, а туда, где дороги не разрушены. По дороге западники побросали оружие и разбежались домой или к немцам, а мы подбирали, и уже половина нас была с винтовками. Прямое предназначение наших войск было при наступлении восстанавливать разрушенное противником железнодорожное хозяйство и при отступлении разрушать мосты, подстанции.

Но отступать ведь не было предусмотрено нашим главным командованием и «любимым дорогим» отцом, поэтому даже не было никаких орудий и средств для разрушения. Даже взрывчатки у нас не было. Кроме того, с этим прекрасно справлялась немецкая армия. Мы же продолжали куролесить по Украине. Как-то попали под Житомир на ст. «Веселый подол». Был приказ окопаться и занять круговую оборону. Мы там нашли склеп с минеральной водой, пили ее, а в бутылки заливали бензин, и этим собирались победить фашистов.

А по обочине железной дороги тянулись со своим жалким скарбом измученные евреи с малыми детьми: кто на двух колесах, кто на груженых велосипедах, кто как мог. Сердце замирало, глядя на них. Как-то раз меня послали узнать, где немец: уже вошел в Житомир или нет. Я набрал, что у меня было (сухари, сахар) и отдал измученным евреям. Узнал, что немцы на подступах к Житомиру. Евреи считали себя обреченными, а кто нет? Мы ночевали в траншеях и считали себя окруженными. Пролетали над нами самолеты на бреющем полете, и мы уже стреляли в них из своих старинных винтовок, но сбитых не было. По сведениям одной из разведок нас привели в боеготовность № 1. Ночью на нас пойдет целый танковой полк.

В нашем батальоне было три еврея, и мы часто совещались. Все мы приобрели трофейные пистолеты с патронами и договорились, что в плен мы не идем, последний патрон для себя. И с этой мыслью я жил до конца войны. В эту ночь, в самом деле, мы слышали страшный гул моторов и даже видели их прожекторы, но, видимо, «испугались» нашего батальона с лопатами и бутылками и свернули в сторону. Таким образом, генеральное сражение не состоялось. Скудные наши запасы были на исходе, и было дано указание пополнять, кто чем может (кроме грабежей). Немец все время бомбил и обстреливал нас, и мы ели убитый и раненый скот, копали колхозную картошку и пили минеральную воду.

Просидев в траншеях около месяца, мы решили узнать: а вдруг мы «разорвали окружение»? И что вы думаете – путь свободен. Грузимся и едем до Фастова. По дороге нас бомбят неоднократно, но как-то проскочили.

В Фастове были окружены, но мы разорвали мнимое окружение. Занесло нас под Киев, а потом Кременчуг. Из Кременчуга переправлялись через Днепр на 3-х баржах, а немец сыпал в нас трассирующими, убил шестерых и ранил 28. На воде неприятно, убежать невозможно. Мы оказались под Ржевом. Там осели в лесу, нашли базу снабжения, вырыли землянку, но не прошло и недели, как нас разбомбили.

От взрыва фугасной бомбы я отлетел метров на 20 и был завален, но меня откопали, утащили в вагон и драпали дальше в сторону Калинина. На следующий день около десятка самолетов громили несколько эшелонов, эвакуированных из Ржева. Они разбомбили головной паровоз, и все остальные стояли, как на ладони. Волна за волной они налетали на все составы, бомбили и стреляли, стреляли и бомбили. Все разбегались по сторонам, а там никакого прикрытия. Немец стал поливать по сторонам и чуть ли не охотился за каждым человеком.

После контузии я не мог далеко убежать и остался в вагоне, будь что будет. Когда я увидел, что трассирующие простреливают мой вагон, я собрался с силами и залез под вагон. Было много убитых и еще больше раненых, паровоз наш был разбит, и бригада погибла. Наш командир роты собрал оставшихся около 50 человек (половина) и объяснил, что отступаем в направлении Москвы г. Кимры пешим ходом, без провианта и оружия около 150 км. Кто сумеет, тот придет, старайтесь. Делать нечего: мы спаровались по двойкам. Обувь износилась, рваная, а дело к осени. Шли проселочными дорогами. Калинин горел так, что видно было за 20 км. Всех оставшихся ловили и отправляли в Калининскую мясорубку, то есть на тот свет.

К вечеру после 40 км пути, мы остановились в деревне. Накопали и сварили картошку в мундирах, залезли на сеновал и уснули. Назавтра чуть свет – снова в путь. Прошли несколько километров, вдруг перед нами контрольно-пропускной пункт. Деваться некуда. «Ваши документы, мы дали, а где ваша часть?» И вдруг я увидел в стороне, по проселочной дороге, идет человек 20 и с ними командир: «Да вот наша рота, разбитая с лейтенантом Пивкиным, идем на переформирование, а потом – в Калинин». «А не врешь?» – «Пойдем вместе». «Ну, ладно, идите, все равно в Калинин попадете». Мой напарник смотрит на меня, я на него и про мозоли забыли. И как мы удивлялись, когда догнали их, и в самом деле оказались наши.

Дальше мы не отставали, шли больше недели, и пришли в Кимры. Там нас мало-мальски приодели, накормили, выдали провизию и на поезде – в Москву. По дороге в Кимры я встречал разных людей, ополченцев. Меня всегда интересовали евреи. С одним я встретился и разговорился. Он из Богошевска (30 км от нас) и знает моего отца. Я сразу: «Они живы»? «Точно сказать не могу, но у него была лошадь со всем снаряжением». Он мне показался таким родным, что со слезами расставался с ним.

Из Кимр в Москву нас ехало 22 человека – все, что осталось от роты в 400 человек. В Москве нас послали на 3-х дневные курсы минеров. Мы должны были заминировать все станции метро (подстанции, эскалаторы, пульты управления). Мы были разбиты на группы по три человека, и каждая группа имела свой объект. Враг находился под Волоколамском и Можайском, и все ждали падения Москвы со дня на день. Мы носили метростроевскую форму и были признанными метростроем.

Во время частых воздушных тревог все эскалаторы шли вниз, а мы должны были выскакивать вверх для борьбы с зажигалками. В случае падения Москвы мы оставались в туннеле после взрывов, обреченные на верную смерть. Я был свидетелем московской паники, бегства, где, кстати, бежало меньше всего евреев, а в основном, коммунистическая рать, им было куда бежать. Для них все было подготовлено.

Наконец-то, у меня появился какой-то адрес, и я мог написать письмо сестре в Свердловск и с нетерпением ждал ответа. Я узнал страшную весть. Все погибли, всех сожгли. Младшая сестра – в партизанском отряде, другая сестра погибла в партизанском отряде, брат Зяма – артиллерист пропал без вести. Старшая сестра с сыном уехали из блокадного Ленинграда в Свердловск. Я был убит горем и нисколько не хотел жить. Я написал во все инстанции просьбу отправить меня на фронт. Ответили, что мое нахождение в Москве не менее важно, чем на фронте. После целого ряда моих прошений, я был вместо фронта направлен в Саратовское танковое училище.

Не просился в училище и не ждал офицерского чина, а смерть мне уже смотрела в глаза сотни раз, поэтому я себя соответственно и вел. Меня определили в роту ГСМ – горюче-смазочных материалов, в которой было около 5 евреев и командир – красавец, атлет, лейтенант Козел. Бывший кавалерист с такой выправкой, с таким голосом, что только ему поручалось командовать общеучилищным парадом.

Вместе с тем, там было немало хохлов – явных антисемитов, и они всячески подлизывались к командиру роты. За всякие провинности я первое время получал уйму нарядов вне очереди. Это в основном выражалось в мытье пола в казарме. Я настолько освоил эту работу, что казарму в 100 кв. м я обрабатывал за полчаса. Три четверти казармы была заставлена двухэтажными койками и одна треть была свободна для всяких построений. Казарма, конечно, не отапливалась, и особой нужды в этом не было: 100 – человек – это разве не отопление.

Технология мытья была несложной. После отбоя я приносил 3 ведра воды и выливал на пол. Затем я брал огромную швабру и гнал ее на выход. У меня была рука набита, и за полчаса я ее выгонял. Может быть не всю, за качество я не ручаюсь, но зато с каким удовольствием я наблюдал при подъеме, как служаки-хохлы прыгали со 2-го этажа по ледяной корке шлеп, трах, один за другим, а некоторые еле вставали. Я был готов каждый день мыть, чтобы они свои кости поломали. Лейтенант Кóзел знал, что я курсант не покладистый, часто мне делал внушения при всей роте.

Однажды мы оказались наедине, и он мне говорит: «Не обижайся, мы – евреи, и у нас полно врагов и ненавистников, я твое личное дело видел, и я тебе очень соболезную. Вот тебе мой адрес, приходи в любое время, буду рад». Я его поблагодарил и еще раз был потрясен, почему нас ненавидят, почему бьют, жгут и вешают такой народ.

Вскоре появился новичок – Саша Сиваков, цыганообразный красавец из Одессы, по национальности украинец. Я сразу понял, какой он украинец, и он меня понял. Он был в штрафной роте, получил ранение, переделал личное дело и попал в училище. До штрафной роты он был старшим лейтенантом, а пришел учиться на – младшего. Вот что я услышал: «Я был рядовым в пехотной части, погиб командир отделения, поставили меня, командир взвода – назначили меня, командир роты – и опять меня, с присвоением звания старшего лейтенанта в течение одного года. У меня было 5 ранений и столько же орденов. Когда один урка отказался выполнять мое приказание, а я сказал, что заставлю, он ответил: «Ты жид, почему не прячешься в Ташкенте?» Это были его последние слова, одним ударом я его свалил (бывший боксер), и одним выстрелом я его убил. Получил 10 лет с заменой в штрафной роте. Кроме того, я – одесский жулик и карманник».

Я выслушал его исповедь, и он мне понравился. И все же меня это ошарашило. Мне трудно было все это переварить. Тем не менее, мы стали большими друзьями, и, главное, хохлы увидели, как он одним ударом отправил на пол какого-то жлоба, и поджали хвосты. Меня они не трогали, Сашу боялись, но был еще Нема, маленький, страшненький, но очень прилежный и способный еврей. Он был очень скромный, прибитый, как и я, потерял родителей, и его они щипали, подтрунивали, доводили до слез. Однажды он со мной поделился, а я с Сашкой, а тот: «Кто это, кто главный?» – «Старший сержант Дергун, ростом два метра». Саша позвал его, и тот подошел, заводило хохлов: «Ты что, дылда, выбрал для издевательства и насмехательства бедного несчастного Нему, выбрал бы меня», – и тут же дал ему под дыхало, что тот весь перегнулся. «Это только предупреждение». После этого бедного Нему не трогали. Был у нас старшина, противный и жадный до ужаса, купил себе часы (в то время часы!) и каждые пять минут смотрел на них.

Саша обратил внимание и говорит: «Он на них смотрит последний раз». Так и случилось: назавтра он смотрел на пол и целый день обшаривал свой матрац. Воровство у нас процветало, и дошла очередь до меня: украли у меня шинель, и новый взводный из наших же курсантов пристал ко мне с обвинением, что я у себя украл шинель. Я ему объясняю, что если уже красть, так я бы твою шинель украл, а не у себя, чтобы ты меня таскал. Слово за слово, и он меня схватил за грудки гимнастерки. Я ему: «Убери руки», – тут же отвесил ему в морду, что он еле устоял. Собрались все хохлы, и на меня с криком: «Офицера бить!». Не знаю, чем бы это кончилось, но вдруг Сашка подскочил: «А ну, кто кого?» – и одного, который вцепился мне в шею, шмякнул на пол так, что остальные быстренько ретировались. Командир же пожаловался Козелу, но вскоре все заглохло.

Как-то с Сашей мы навестили квартиру Кóзела, он нас очень хорошо принял. Он жил с буфетчицей театра, которая была его старше лет на десять, но катался, как сыр в масле: и квартира, и чистота, и уют, и его товарищи, офицеры, нередко у него подкреплялись. Он нам рассказал о жалобе взводного и своём ответе: «По традиции училища, если курсант ударил офицера – обоих отправляют на фронт. Офицера отправляют в боевую часть офицером, а курсанта – рядовым, кстати, у меня в личном деле есть три просьбы направить его на фронт, если ты согласен, оформляю документы». Тот побледнел, как полотно, и сказал: «Не надо». На прощание Саша подарил Кóзелу новые часы, но другие, а жене – браслет. На вопрос откуда: «Как откуда, это – фронтовые трофеи!» Сашка был такой проныра, что все ему было доступно.

Принес штук 20 красноармейских книжек, бери и иди в самоволку, У нас был подкоп под забором, и мы свободно ходили; поймали, отобрали красноармейскую книжку, завтра будет другая. Однажды я шляюсь по городу и вижу, как Сашу выводят из трамвая и везут на гарнизонную гауптвахту. Он меня заметил и знаком передал, что ему нужна красноармейская книжка. У меня случайно оказалась запасная, и я пошел вслед за ними. Когда я в щелку забора увидел, что Саша пошел в туалет и оглядывается, я к проходной: сунул солдату сигарету. Спросил, где туалет, он мне показал, и там я все передал и вернулся. Не прошло и часа, как Саша пришел.

Рассказал, что попался на часах (бочатах). Неаккуратно сработал, и его забрали. Команда приводит, сдает красноармейскую книжку, и его без книжки уже не выпустят. Команда уходит в очередной рейс, а провинившийся ждет следователя, но если у него есть другая книжка, он свободно выходит, и на этом конец. Я пробовал его увещевать и упрашивал оставить эти кражи, но он рад бы, да не мог даже для спортивного интереса. Самое интересное, что часы у него остались в сапоге.

Впоследствии он попал под трибунал. Он был в гарнизонном карауле на крупной вещевой базе, и со своими друзьями стащили много дорогостоящих вещей. Проделали все очень тонко. Несли вещи куда-то на окраину через весь город в 3 часа ночи. Чтобы не было подозрений, двое тащили тюки, а двое с винтовками их конвоировали. Не дошли 50 м до места, как их накрыли и схватили. Дело в том, что милиционер устроил засаду, чтобы поймать какого-то военного, с которым его жена крутит. Чтобы мужа ввести в заблуждение, она сказала, что сегодня ночью он придет. Он позвал друга, и они устроили засаду, а те тянулись по одному и попались в засаду.

Всех четверых арестовали и судили трибуналом. Саша взял все на себя, но осудили всех. Его приговорили к высшей мере наказания. Он находился долго на гауптвахте и говорил, что ему убежать ничего не стоит, только жалко этих дурачков, которые его охраняли. До последнего дня я ему носил передачи, а он сумел мне передать записку, что ждет замену на отправку в штрафбатальон, а там все будет все в порядке. Меня аттестовали и направили в самоходно-артиллерийский полк и больше о нем ничего не знаю.

1048 САП – самоходно-артиллерийский полк сформировался в Загорске. Меня направили начальником ГСМ – горюче-смазочных материалов – и также вверили мне автотранспорт. Начальником техчасти был замечательный культурный человек – Чулков, сугубо гражданского склада. На нем военная форма сидела, как на корове седло. Одетый в китель, он постоянно пытался подтягивать галстук.

Замстрой был майор Сабельский – интеллигентный москвич и еврей. Начальник штаба – горячий еврей Каплун, начальник химчасти – москвич Аркаша Рохлин, начальник артснабжения – Мишка Хейфец из Одессы, в общем, почти миньян, но командиром полка был малограмотный пьяница и бабник – хохол Радченко, в звании подполковника. Он тоже был антисемитом, но хитрым, он знал, что евреи не пьяницы, умные и тянут все хозяйство; в гражданке и на фронте проявили себя с лучшей стороны. Зная свою слабость (пьяница, бабник и трус), он был вынужден с этим мириться. При формировании полка он был всецело занят подбором себе баб. К нему стояла очередь, и он выбрал парикмахершу, повариху и санинструктора.

Нас офицеров он держал в тисках, даже в Загорск на танцы не выпускал. Мы выбирали момент, когда он возился с очередной бабой, уходили все, кроме дежурного офицера и приходили все вместе. Чувствуя, что мы его перехитрили, он косился, но помалкивал. И вот приказ грузиться в эшелон и до станции Паневежис, Литва. Разгрузились, и мне приказ: взять три студебеккера, поехать на фронтовой склад горючего и получить 15 тонн горючего и масел и привезти в эту точку на карте. Мою работу никто не знал: ни я, ни зампотех, а о командире полка и говорить нечего. Нашел я по карте фронтовой склад, прибыл и решил: вот меня нагрузят. А начальник мне: «Где наряд, где доверенность, где тара – ничего нет». Я ему объясняю, что это полк резерва главного командования, и еще не знаем, какой армии мы будем переданы, и самоходки должны пойти сходу в бой.

Он меня отчитывает:

– Ты что, первый раз?

– Да, первый.

– Что, твое начальство не знает?

– Да, не знает.

– Езжай, привези наряд и доверенность, с тарой мы что-нибудь придумаем.

– А куда мне ехать?

– В штаб армии.

– А какой?

– Ты должен знать.

– А я не знаю. Знаешь что, я отсюда никуда не поеду, пусть приедет особист и арестует меня здесь, а ты, пожалуйста, покорми моих шоферов, они голодные.

Через некоторое время меня позвали: «Дай удостоверение личности, напиши, что тебе надо». Дал начальнику список, и он меня пригласил к себе, выпили по стакану, закусили, по-хорошему расстались, а удостоверение личности осталось у него на случай ревизии. Рано утром, загрузив машины, мы тронулись в путь, но в указанной точке оказались совсем не наши, и я пошел колесить по всему фронту и тылу в поисках своих. Все воинские части назывались хозяйствами. Я проверил десятки хозяйств, никто не имел понятия о моем полке. Все мне предлагали остаться с горючим и тремя студебеккерами, но я знал, где живу. Раз мы выехали на самую передовую и уже пересекли наши траншеи, но пулеметная очередь нас остановила. Ночевали в кабинах, и назавтра тоже скитания по дорогам, а «фрицы» летают один за другим и поливают всех свинцом. Я настолько был угнетен, что не реагировал.

Вдруг вижу, пронесся наш броневик, а за ним Додж 3/4. Мы – в погоню и догнали их. Ехали особист, нач. службы и три солдата-конвоира. Особист каждому сказал: «А ну, дыхни». Мы не только не пили, даже не ели, Началось дознание: «Я прибыл, но вас там не было, там хозяйство Богатырева». Особист смотрит на комиссара, и тот подтверждает: «Мы поменяли место». Я ему дал список 10-ти хозяйств, которые просили меня остаться. Особисту больше нечего было доказывать, и нас оставили в покое.

Начались ожесточенные сражения, наши самоходки использовали как танки, и они горели одна за другой. Я не успевал запоминать членов экипажа. Командира взвода автоматчиков хватало едва на неделю. Я мотался с фронта в тыл, с первого эшелона во второй, чтобы все успеть. А командир полка уже с загипсованной ногой ночевал в своем роскошном форде во втором эшелоне, пил водку и менял баб.

Не подумайте, что он сломал ногу на передовой, он ее и не нюхал. Поступили к нам импортные мотоциклы «Харлей», и ему надо было показать в пьяном виде свою лихость в лесу, вот он упал и сломал ногу, жалко не голову.

Потери мы несли страшные, после одного сражения в сильный мороз привезли гору трупов высотой в три метра. Притом, они уже успели замерзнуть и лежали: кто нагой… Когда я подошел ближе, я увидел: каждый второй – мой друг и приятель, каждый третий – интеллигентный парень. Наш полк был небольшой: несколько десятков солдат, а большая половина – офицеров. Минный обстрел не прекращался, и если все прятались в землянках и траншеях, то я со своей командой должен был дежурить на своем складе горючего на случай пожара. Я уже так освоил полет мин, что по его свисту отгадывал ориентир места падения. Мы сидели в окопе, и я говорил: наша, не наша.

В одном из боев наши машины горели одна за другой. Некоторые экипажи сгорели, а некоторые сумели вернуться полуживыми. В том числе и экипаж прекрасного командира Кобылянского. Когда стемнело, и наши тягачи свозили еще годные для ремонта машины, они увидели среди двух сгоревших целую и невредимую машину Кобылянского. Ее пригнали, а Кобылянского арестовали. Началось дознание. Командовал в то время мягкий Сидельский, и он держал его под стражей (Кобылянский сидел больше месяца, и всем его было жалко). Но следствие было полкового масштаба.

В курляндском бездорожье приходилось пользоваться лежневками (настилы для колес). И вот в один рейс из пяти машин на передовую машина помхоза Овсейчика сошла с колеи. Помхоз – это важная должность: у него водка, харчи и одежда. Поэтому за рюмочку вся примкнувшая рать готова ему служить верой и неправдой. Он же был пьяницей и открытым антисемитом. Я с ним не пил, и мы друг друга ненавидели. Я отвечал за транспорт и быстро собрал шоферов, вырубили ваги и стали поднимать машины. Это занимало обычно немного времени, но пьяный Овсейчик не унимался: «Специально мне подсунул такую машину». Я ему: «Уйди, пьянчуга, не мешайся». Рядом с ним парторг Дунин тоже под душком. И вдруг он достает пистолет, и: «Я тебе покажу, пархатый жид». Я вспомнил Белоруссию и сильным ударом расквасил ему морду и разбил очки. Я забрал пистолет, а он остался лежать. На передовой все были довольны, наконец, этого гада причесали.

В это время трагически погиб майор Сидельский (прямое попадание снаряда), был ранен начальник штаба Каплун, и на его место прислали подполковника Кремзикова – вся грудь в орденах. Он сразу стал другом и собутыльником Овсейчика, а на меня накатали целую бочку вранья. Я попросил парторга Дунина: «Ты же видел – рядом стоял, расскажи, как было», – а он: «Я ничего не знаю, только видел, как он растянулся». Водка сильней партийной чести. Кремзиков приготовил весь материал для отправки в штаб армии, поехал подписывать к Радченко, а тот забрал материал на проверку.

Я стал работать, спустя рукава, ожидая трибунала. Время шло, и прислали нам офицера разведки. Он заявился в штаб, увидел Кремзикова во всём параде – и оторопел: «Кого я вижу? Ты – подполковник! Вся грудь в орденах! Месяц тому назад мы с тобой в резерве ходили в старших лейтенантах: я с тремя орденами, а ты с одной красной звездочкой. Здорово ты поднялся». Покраснев, как рак, тот ответил: «Ты меня с кем-то путаешь». «Нет, Володя, ты запутался и здорово. Что ж вы смотрите на него? Арестуйте этого негодяя!». Ему тут же заменили погоны, сняли ордена, отобрали пистолет и направили с сопровождающим в штаб армии. Чтобы не добираться попутками, они пришли в хозчасть.

Мне позвонили, что, если появится Кремзиков и попросит машину, не давать: он аферист и негодяй. Так и случилось: он зашел к своему другу Овсейчику, напились, а потом пришли ко мне просить машину. К тому времени я усилил караул и предупредил, что без меня никому ничего. Пришли ко мне в землянку собутыльники. И он: «Я начальник штаба, еду в штаб армии со своим адъютантом, мне нужна срочно машина». А я: «У начальника штаба есть свой "Виллис", и он всегда при нем». – «Виллис сломался в дороге, и я приказываю!» – «А я приказы негодяев и аферистов не выполняю». Он сунул руку в пустую портупею, а я ему: «Не надо, спроси у Овсейчика, как это было». (Я в это время каждый день ворочал тяжеленные бочки и был крепышом). Он замахнулся на меня, но я схватил его за руку и вышвырнул из землянки так, что очки остались на земле.

Заместитель стал начальником штаба, и Радченко мы увидели на передовой. У нас всегда были проблемы с доверенностями. Печать этот пьяница всегда оставлял на столе, и мы напечатали бланков больше, чем надо. Но где взять подпись. Или он пьян или его нет, а мне надо было чаще всех. Однажды я сел тренироваться, и после двух часов его страшно закрученная подпись была освоена. Я пригласил Аркашку Рохлина, показал доверенность с подписью, а он: «Где ты его нашел? Я третий день не могу получить материал». Я улыбнулся, взял его доверенность, подмахнул, и он был в восторге. И так я стал почти командиром полка (по доверенности). Один противный хохол пронюхал это (меня никто не продавал) и решил выслужиться перед Радченко и мне насолить. Меня вызывает Радченко, конечно, выпивший: «До меня дошли слухи, что ты стал командиром полка». – «Никак нет, при живом командире не может быть второго». – «Это так, но ты сам подписываешь доверенности». Я достаю из папки несколько доверенностей и ему: «Это моя подпись?» Он в недоумении: «Стой-ка, дай бланк». Я даю ему, он расписался, посмотрел: «Все, конечно, моя. Я ему дам, гаду». Налил мне стакан водки: «Работай, все в порядке».

Война шла своим чередом. Курляндский фронт был малоподвижный, но сражения были. Наш полк остался с одной живой самоходкой, и вот собрали около 10 танков Т-70, еще довоенных зажигалок, и приказали Радченко в течение трех дней укомплектовать экипажи, заправить – и в генеральное наступление. Ходили слухи, что ему пообещали еще звезду и орден.

Беда в том, что эти танки работают на авиационном бензине, которого у нас нет ни капли. Опять меня вызывает Радченко и все мне излагает: «В конце концов, ты должен обеспечить минимум две заправки, это около трех тонн авиабензина». Я спрашиваю наряд – нету, и не успели получить. Достает мое дело с Овсейчиком, подмигнул мне: «Как привезешь, так...», и показывает на печку. Я ему сказал, что приложу все усилия. Фронтовой склад находился очень далеко. Дорога была разбита вдребезги, но надо. Я взял самый лучший студебеккер со всеми ведущими, бочку керосина и самого лучшего шофера, и мы поехали, на ночь глядя.

В первую очередь мы заехали в знакомую деревню и выменяли 20 литров самогона-первача за бочку керосина, а потом мы двигались почти без света по ужасной дороге со скоростью черепахи. К утру мы приехали к моему другу – майору. И он мне: «Опять без наряда?» – «Не угадал», – «Ну-ка дай», – а я достаю банку самогона. Его радости не было границ. «Это наряд на всю базу». Я попросил много авиационного бензина. В течение часа я был загружен, и мы отправились по той же дороге обратно.

Я прибыл раньше намеченного срока, доложил: «Ваше приказание выполнено, бензин на складе». Печка топилась, и он, как и обещал, все сжег, налил мне стакан водки и говорит: «Вот еще одного командира танка надо». А я ему: «Поставь Кобылянского». «Правда, ведь, совсем забыл».

В намеченный срок генеральное сражение состоялось. Все наши танки-зажигалки сгорели, большинство экипажей погибло. Кобылянский обгорел и был ранен, но остался живой, искупил свою вину кровью. Радченко получил полковника и орден (сколько водки он увез туда, не знаю, но целый месяц после этого не выдавали ни грамма).

Жертвы, жертвы… Нас не оставляли в покое. Погибла и Анька-повариха. Маленькая, щупленькая, она была полковой женой старшины. Она же и возила обеды на передовую, и вот по дороге была убита вместе с шофером. У Радченко недобор, осталось всего две, и то одна не совсем честная. Находясь на соседней ремонтной базе, он заметил симпатичную солдатку и положил на нее глаз.

Ремонтная база снабжалась неплохо, но без водки, и начальник страшно тосковал. Радченко предложил за солдатку много водки. По рукам, и сделка состоялась. Привезли симпатичную солдатку, но радость была не обоюдная. Такой фактуры у него еще не было. Он ей предложил должность секретаря, а жить будет при канцелярии в огромном «Форде». Наивная москвичка, бывшая студентка 3-го курса физинститута спокойно легла спать, как ночью явился пьяный Радченко и решил порадовать ее своим присутствием. Ему еще никогда в этом не отказывали, и вдруг она его так оттолкнула, что он шмякнулся на пол. Но он просто так не отступится, полковник с орденом, старый коммунист, и вдруг не возьмет какую-то девчушку, началась борьба не на жизнь, а на смерть. Часовому он приказал никого не пускать. Машина ходила ходуном, она сопротивлялась, как хорошая спортсменка, кричала о помощи. После двухчасовой борьбы она ему нанесла удар куда надо, и он сник. Девушка выскочила в мороз полураздетая, босиком, в синяках и царапинах, истерически кричала: «Вот такие бандиты-истязатели командуют полками, вот такие (показывая на ремонтную базу) меняют девушку на водку, и думаете, правду найдете. Я пойду в штаб армии, но, что толку, если водка меня опередит». Она не ошиблась, сам он неделю не показывался, а его гонец от Овсейчика тут же с ношей помчался в штаб армии. После этого я случайно встретил эту девушку, и она рассказала, что куда только не жаловалась – никакой реакции.

Представление на награждение евреев он не подписывал и не пропускал, а, если пропускал, то только «Медаль за боевые заслуги».

Сложным делом на фронте всегда был банный день, и трудно было найти решение: стирка в холодной воде не избавляла от насекомых. Однажды я попробовал полоскать одежду в чистом авиабензине – результаты превзошли все ожидания. Оставался, конечно, запах бензина, но в остальном – полный порядок, таким образом, ко мне на склад приходили стирать одежду.

Однажды начин (начальник интендантской службы) организовал баню, почти по всем правилам, усиленно меня приглашал, но я не смог пойти. Он любил попариться и не спешил обратно. Вдруг мы услышали взрыв бомбы очень близко, в направлении бани. Но оттуда бежали люди с криком: «Бомба попала в баню». Подбегаем, а бани нет. Есть груда бревен, беспорядочно разваленных, и на макушках деревьев носки, майки и штанины, полотенце и др., а где же начин и банщик (солдат). Когда разобрали бревна, то нашли солдата мертвым, а начина нет и нет. Когда начали разбирать второй завал, мы услышали где-то внизу стон. И там лежал голый, грязный, еле живой начин. Мы его унесли и месяц отхаживали.

Война приближалась к концу, и нас расквартировали в Эстонии. Офицеров – по квартирам, и начались поголовные кражи. Там до нас не закрывались. Мою хозяйку квартиры тоже обокрали, и я немедленно врезал замки. Эстонцы не знали русского языка, но страшно боялись слово «колхоз» и славяне. Славянами они считали узкоглазых. Если скажешь им на ломаном немецком, что приехал славянин и привез портфель колхоза, они дрожали от страха.

Кончилась война, и одни офицеры из кожи лезли, чтобы остаться в армии. Другие же стремились к демобилизации. Для ускорения этого дела я со своим другом пригласили домой нового командира полка, такого же пьяницу – Губернаторова. Он выпил всю водку, нажрался, на обратном пути свалился в канаву и нам говорит: «Хотели аттестоваться, уехать и меня бросить тут. Дудки, пока я буду служить, и вы будете, таких ребят не отпущу».

Было смешно и грустно. Все же в конце года мы демобилизовались и уехали по домам. Я приехал без уведомления ночью, по старой привычке (как шесть лет тому назад) постучал в водосточную трубу и, когда появился свет, я вошел в открытые двери. Пройти я не мог: комната была заполнена спящими людьми. Собрались все наши, оставшиеся в живых. Мне пришлось сесть на чемодан и ждать. Сестра решила, что пришел брат с вечерней смены, открыла и легла к дочке досыпать.

Чуть позже она спросила: «Почему ты вдруг стучал в трубу?» «А куда же еще?» – ответил я. Она открыла глаза и вскрикнула: «Фима?..», – семь или восемь одеял взмыли в воздух, и началось веселье и слезы, радость и грусть, подошел брат с работы, и снова восторг…

За шесть лет моего отсутствия и эпизодической переписки не раз со мной прощались. Снова оплакивали родителей, брата, сестру, мужа старшей сестры, оставшегося защищать Ленинград и умершего от голода. Вспомнили прекрасную плеяду еврейских перебежчиков из Польши, уничтоженных во цвете лет кровавым диктатором.

Вот и в сверхуплотненную комнату прибыло пополнение. Мы уже подумывали о втором этаже в комнате (полатях). Бывший купеческий дом с флигелем, в котором проживала одна семья, стал прибежищем для 10 семей. На одном втором этаже жило 5 семей с общей кухней, на которой было 5 розеток, выключатели, ведра с водой, рукомойники и т. д. – все, что надо для жизни.

Самая большая квартира была комната сестры в двадцать метров с большими окнами. Прослезилась добрая, несчастная, беззубая соседка Глаша. Она – единственная в тяжелейшее время (а когда там было легкое) грустным взглядом со слезой провожала меня в армию. У нее была единственная дочь, которая трагически погибла от рук своего мужа. Вспоминаю, как свадьба была в комнате моей сестры. Собрались гости: угощение, невеста со своим армянином, и в разгар веселья погас свет. Что делать? Ни лампы, ни фонаря: только одна свеча (видимо, плохое предзнаменование). Все взгляды на меня: «Ты же студент, грамотный, сделай что-нибудь». А я уже выпил первую рюмку в жизни и из кожи лез. Проверил пробки и все, что мог: весь этаж обесточен. Вдруг я увидел, что в этом же дворе соседний флигель в порядке. Тянуть оттуда – это сложно, притом, в темноте и без материала.

Я прикинул, что между их проводами и нашими, обесточенными, 1-1,5 м, и даю задание найти оголенный провод длиной в 2 метра. Я с помощью гостей забрался на крутую крышу и должен был набросить свой провод на оба с фазой и обесточенный. Все наблюдали и не верили в чудо. И вот бросок: и лампочки «Ильича» загорелись, и услышал я на крыше дружное «ура» выпивавших «гоем». После этого я оказался героем свадьбы, и все меня благодарили, и потчевали, чем могли.

Узнал я, что армянин ревновал Лизу к моему брату. Я работал на военном заводе и только думал, как выжить в это ужасное время. А в это время молодой муж бросился на Лизу с ножом, она выпрыгнула со второго этажа, но не расшиблась, а убежала в модное место – к магазину. Он бежал за ней, и на глазах многочисленных свидетелей зверски избил ее. Остался чудный ребенок 3-х лет, который вскоре погиб под колесами автомашины.

Бедная старушка осталась одна, без единого зуба с мизерной пенсией. «Глаша, как ты без зубов? – спрашивал я ее. – А зачем мне зубы? Я сварю картошку, морковку, крупу и хлебушку в одной кастрюле, и эту тюрю ем. Вот и живу, а что делать?»

Вместе с братом мы искали выход, как обеспечить жизнь или существование. После шести лет армии и войны я чувствовал себя, как чукча в театре. И мы в центре города завели корову. Построили стойку, купили сена, мелкой картошки, чистили навоз, работали, как волы. Семья была обеспечена молоком и даже немного продавали.

Я начал устраиваться на работу. На железную дорогу меня брали, но без продовольственной карточки. На нефтебазу – не взяли. Везде спрашивали партийный ли, и удивлялись, как это фронтовик – беспартийный (иди, расскажи, как я люблю эту партию). Перед каждым боем пьяный парторг приходил с анкетой: подписать, что не вернусь – считать партийцем или комсомольцем. Я ему отвечал, что, во-первых, я не дорос до такой чести, не созрел и, во-вторых, я хочу вернуться. Большинство же с радостью подписывали и не возвращались.

Партия росла в основном на мертвых душах, но партию это не пугало. Все равно – это шло в счет и вернувшиеся фронтовики, не считая меня, были все партийными.

Устроился я в снабженческую контору товароведом. Мой начальник отдела был еврей и сказал мне, что хочешь жить – крутись. Стал я возить продукцию с резинотехнического завода. Но как там крутиться, если даже нет у них презервативов, Мало- помалу я узнал, что там есть дамские резиновые сапожки, не ахти какие, еще что-то, и раз я удачно прошел шмон (проверку) и привез с радостью эти сапожки без блеска, но в то же время все блестело. Как же их реализовать? В то время базары были, как сейчас в Москве. Гроссмейстером по реализации считался мой племянник – подросток Алик. У него была богатая практика.

Старшая сестра работала в охране хлебозавода и иногда с подкошенными ногами выносила батон, и Алик его немедленно реализовывал. Пришли мы на базар: зеленый я и племянник-ветеран. Сутолока страшная. Он меня учит: «Один ты держи крепко, другой – я». Повезло: покупатели налетели. Один взял у меня посмотреть и прикинуть, второй у него, и в одно мгновение не стало ни одного, ни другого. Смотрю я на Алика, он на меня. Он чуть не плачет, я – в недоумении, и вдруг на меня напал такой смех, что так ни с чем вернулись домой.

Что ж – первый блин всегда комом. В следующий раз кладовщик меня спросил, хорошо ли я продал, а я сказал, что очень, а он: «Молодец, так и надо, иначе пропадешь». Нагрузил машину, и вдруг наш представитель мне мигнул, показав на кузов. Я понял, что он что-то подложил. Выезжаю, и на воротах – шмон. У меня сердце в пятки. Найдут: суд и тюрьма. Весь груз перетряхивали, сотни мешков и мешочков. Приблизительно зная, что он подложил, я перебросил в проверенные, а он, видя это, шепнул, что в случае чего, он ни при чем и опять хохол-сука. Слава богу, обошлось.

Управляющим базой был «украинец» – Златопольский Леонид Абрамович. Знакомимся. «Здорово, фронтовик, а я: «Здоров, хохол». – «Я – хохол, как ты китаец, хочешь жить – крутись».

Думал, думал и надумал учиться. В технический вуз мне не сдать экзамен: все забыл. В медицинский – долго учиться и нищенская зарплата. И пошел в юридический, сдал экзамены и опять – студент. Стипендия мизерная, нужда жала, правда, всех, а это уже легче. С огромными трудностями где-то в коридоре пристроили крошечную комнатушку, но была надежда когда-нибудь получить квартиру, так как старшая сестра стояла на очереди. Продали корову и стали откармливать свиней, чтобы как-то прожить большой семье.

В институте был контингент смешанный: часть фронтовиков, партийные с орденами, и часть молодых ребят. Я посмотрел, что добрая половина предметов общественно-политического характера, и на них я не хотел время тратить. Добился свободного расписания, но с обязательным посещением физкультуры. Не хватало мне только обморозиться на лыжах: как уже было в техникуме. Перед соревнованиями нас проверяли, здоровы ли участники. И я переборщил: накурился, поднялся бегом несколько раз на шестой этаж, врач, прослушав меня, испугался. «У тебя всегда такое сердцебиение?» – «Часто». – «Боже мой, никакой физкультуры!» – и несколько направлений на всякие исследования, но я-то знаю, отчего все это. Надо жить дальше, и я устраиваюсь на работу в конструкторское бюро проектной организации. Я быстро усвоил свою работу, и инженеры мне рекомендовали бросить мое юридическое образование. Была эпидемия космополитизма, и я еще по своей глупости не понимал, что я тоже космополит. Зато импортные карандаши для черчения были явными космополитами. Перед сессиями я штурмовал науки, интересные сдавал хорошо, а политические – как придется. Правда, преподаватели были такие партолухи, что, не занимаясь, я получал отличные оценки.

На летние каникулы я искал заработок, и мне подсказали, так сказать, помогли. В одном из снобов (отдел снабжения) требовался проводник для сопровождения танковых бандажей на военный завод в Харьков. Я согласился, хотя это было связано с большими трудностями. Товарный вагон, загруженный бандажами почти до потолка. Каждый бандаж – 80 кг, и там я должен примоститься и ехать с ними неизвестно сколько времени. Оформили документы, получил деньги и в путь. Кое-как я себе сделал ложе у дверей, взял кое-какой провиант и поехал на формирование.

Вагон таскали с горки на горку, его трясло, бросало так, что я думал, вытрясут меня с бандажами. То бандажи на меня падали, то я на них, то дверь заклинивало, то окошко не открывалось – в общем, влип. Наконец, тронулись, и я, уставший, задремал на своих досках, но, как ни проснусь, состав все стоит. Прошла ночь, и мы в Красноуфимске. Так доберусь я когда-нибудь до Харькова? Сомневаюсь.

Я уже думал, не пересесть ли на пассажирский поезд и там встретить свои бандажи. Так, во-первых, я не уверен, что приеду раньше моего ползучего состава. Одного компостирования ждали тогда неделями. И что получалось: вагон с проводником прибыл, а проводника нет, он еще не доехал. Качались-качались, до Казани добрались, и началась гроза, как в детстве. От сплошных ударов грома и сверканий молнии не было спасения. Первый раз мой вагон был с освещением. И сколько я молил бога, чтобы состав тронулся, ушел дальше от грозы, но не тут-то было: он словно прирос к рельсам – и ни с места.

Когда гроза ушла вперед, он пошел ее догонять. И так всю ночь: гроза вперед, и состав за ней; смолкла гроза, и поезд остановился. Прошла неделя, и мы в Москве, «Москва-товарная». Мои припасы кончились, и пошел подкупить съестного. Прихожу, а моего вагона нет, нашел его в каком-то тупике. Я – к составителю: «В чем дело?» – «А ты раскупорь пару бутылок, и поедешь». Они решили, что я сопровождаю вино. Я их позвал, открыл вагон и, увидев танковые бандажи, заматерились, посмеялись: «Поедешь, поедешь со своим дефицитом».

Вскоре закачало меня, и я уснул, а открываю дверь, рядом тоже открывается дверь другого состава. Какая-то баба средних лет, почти никакая на лицо, спрашивает: «Что везешь, бочки, бутылки?» А я: «Бандажи». – «Это что-то новое, какой крепости?» – «Танк выдерживает». – «А не бреши ты». Поезд остановился, и она дает мне горсть денег, не считая: «Сбегай парень, купи там». – «Что?» – «Все подряд, что есть». Я купил ей много чего, и она меня пригласила в свой вагон с вином. Это был вагон-люкс с закуской и выпивкой всех сортов.

У меня, голодного, зрачки расширились. Она выложила на стол колбасу, консервы, балык, соления, и чего там только там не было. «Ты свои продукты сохрани (булка хлеба), а мои ешь, сколько угодно и в свой вагон не ходи, кому это добро надо». Я ее послушал. Она брала самую лучшую бутылку марочного вина, отбивала горлышко (это для оплаты горлышко с пробкой). Сколько я пил, сколько я ел, не помню и остальное еле помню, но в свой вагон я перешел в Харькове.

Вторая часть пути была лучше. Я сдал вагон, который им, мне так показалось, был уже не нужен. Разыскал своих землячков по местечку и у них остановился. Я похудел килограммов на восемь, несмотря на последние сутки. В голенища моих сапог входили обе руки. Ремень передвинулся на 4 дырки, но я был рад, что доехал. Пошел я в баню и думал, что там придется долго ждать, как в Свердловске. А оказалось, в огромной бане было несколько человек. Спрашиваю банщика: «Где народ? Вечером будут?» – «Вечером и того не будет, ты что, не знаешь, хохлы не моются. В деревне в печке моются, а в городе – раз в квартал.

Вымылся, пришел и пошли жалобы рыжей Эльки. Мужу скоро 80, а он не унимается, каждую неделю, а то и чаще – новая блядь. И домой водит, и к ним бегает. «Неправда, я им набойки прибиваю». – «Где ты им подбиваешь? Для этого надо с них штаны снимать?» – «Не ври, они сами снимают». Спрашиваю, а деньги платят? Еще как платят, этот гад все хорошо делает. Еще не кончили разговор, как приходит клиентка, средних лет женщина. «Что надо? Только вчера ей набойки подбил, что ей надо? Оторвались?» – «Нет», – и показывает сбитые. Рыжая Элька не вытерпела: «Она со всей улицы перетаскивает, только, чтобы он ей подбивал…» И показала не на пятки. «Это же не ее размер!» – «Она у меня безразмерная», – со смехом ответил Моше. Они зашли в мастерскую, пошептались, и она ушла. «Вот видишь, я блядую? Я уже не годен, головой бы это было так. Видишь, она тоже знает, а еще чихает».

Назавтра я пошел на базар, после уральской рябинушки я, конечно, объелся до поноса, хотя заранее знал об этом. После этого два дня – ничего и до конца к фруктам не притрагивался. Надо возвращаться, и хочется заработать. Разница в цене фруктов 10-15 раз, и я стал нагружаться яблоками. Ни много, ни мало – 6 мест, и до Казани с трудом сел и поехал. В Казани пересадка, и очередь компостировать билеты 7 дней, а мои яблоки уже теряют вид. Прекрасный белый налив стал бурым. Я в ужасе, все мои труды и расходы пропадут. Неделю в камере хранения не один фрукт не выдержит в жару. При регистрации каждому выдают талон с указанием даты компостирования.

Надо исправить дату. Нашел себе напарника – офицера. Иду с ним в туалет, взяли комок хлорной извести, растворили, и пером аккуратно сняли дату и написали новую на этот день. Мы уже приготовили вещи и вдруг в кассе: есть два мягких места, кто еще остался. Мы бросились к кассе, кто-то пытался артачиться, но все сошло, доплатили и уехали. Меня встретили с таким багажом, которого не было на всем базаре. Сами ели белый налив, а остальные продавали поштучно. Вырученных денег хватило на отрез бостона, который мне достала сестра. Первый в жизни бостоновый костюм, В нем я закончил институт и уехал в Сибирь. Костюм – сплошной блеск (подношенный бостон).

Наступили госэкзамены, и по гражданскому процессу мне достался каверзный вопрос. Затем третий… и опять первый. Значение исторического труда тов. Сталина «Вопросы языкознания» для гражданского процесса. Я оглянулся, он оглянулся, подошел ближе и тихо сказал: «Никакого». Он улыбнулся, поставил 5, и мы пожали друг другу руки.

Комиссия по распределению назначила меня в спецпрокуратуру, как фронтовика. Это где-то на Колыме, работать с заключенными, которым терять нечего. Я ворвался в кабинет, меня трясло. Четыре года я был под бомбежкой, пулями и снарядами. Остался жив, так вы хотите, чтобы меня бандиты задушили? Посылайте молодых, кто еще не нюхал пороха. Все оторопели и спрашивают: «Что же вы хотите?» – «Адвокатуру». – «Но в Свердловске и области нет мест», – отвечают мне. «Тогда куда угодно». Я был направлен в Читинскую область, а там – на стажировку в Нерчинск (место ссылки) к адвокату Грудискому. Познакомились, посидели, в меру выпили, и он мне поведал некоторые истины: «Ты умный парень, и запомни, что умным адвокатом не надо быть, тебя никто не слушает, с тобой никто не считается, и ты никому не нужен. Если быдло приходит иногда, так они ровным счетом ничего не понимают. Вот Левка Пилявин умный, принципиальный и хороший адвокат, так ему хорошо? Милиция за ним следит, ОБХСС – еще больше, прокуратура и КГБ свирепствуют. Телефон у него прослушивается, письма вскрываются. Он больше болеет, чем работает, и влачит скудное существование. Говори, что надо в суде, но не заговаривайся. Вот у меня сотни вырезок: что сказали Ленин, Сталин, Маркс, Энгельс, Ежов и вся остальная братия. Бери в любой процесс и цитируй. К месту, не к месту – не имеет значения. Во-первых, тебя никто не слушает, во-вторых, кто осмелится сказать, что Сталин или Дзержинский сказали не к месту, ведь это будет его последнее слово. Боже упаси, не трогай Троцкого, Рыкова, Бухарина, даже с плохой стороны. Тебя же не слушают, а потом докажи, что ты не осел.

Прикидывайся дурачком: с дурака меньше спроса. Богатым среди этой нищеты ты не будешь, на хлеб с бутылкой заработаешь. Вот я всю жизнь – адвокат, хоть уже не молод. Имею домик, огород корову, кур, гусей и уток. Правда, Зося моя вкалывает от темна до темна, но что делать. Что-то я зарабатываю, и так живем. Учти, ты никого не защитишь, даже самого правого. И не суд решает, не прокурор. Что сказал райком, то и будет. Им делать нечего, и суют свой грязный безграмотный нос во все дела. Вот это кредо запомни, и на этом можно кончать стажировку».

Не прошло и месяца, как меня направили к Китайской границе обслуживать три района. Я приехал в своей полушинельке и полуботиночках. К счастью, там была судья Бесфамильная, которая при знакомстве сказала мне: «Здесь никогда не было адвоката, и можно пропасть. Я вижу, ты фронтовик, и я тебе помогу. В этой одежонке не вздумай остаться. Вот стукнут морозы, и ты замерзнешь. Я позабочусь, чтобы тебе выдали полушубок, валенки, теплую шапку, а ты потом рассчитаешься». К счастью, она меня одела, обула, и вскоре получаю телефонограмму: «Выехать на процесс в Александровку». Это недалеко, 60 км. Иду к Чайнушке, где пьют приезжие на машинах. Нашел нужное направление, жду, пока напьются. Сажусь в кузов. Наконец, вышла пьяная компания, и мы все уехали.

Дороги грунтовые, неплохие (снега зимой не бывает), думаю, через полтора часа приедем. Выехали, мороз 20-25 . И вот я – единственный трезвый, увидел, что машина не едет, а маневрирует, то вперед, то назад, то в сторону. Посмотрел я, мы попали в дельту реки, и куда бы машина не поехала, впереди ручей с крутым берегом. Я хотел соскочить и найти выход, но пьяный шофер говорит: «Так проскочим». Разогнал машину и… прямо в ручей. Берег крутой, и он встал на радиатор. Мы повисли на кабине, мотор заглох. Шофер заводил, заводил полутонку, но что толку, если задние колеса в воздухе.

Компания пьяная в тулупах спит, а я уже изрядно замерз. Выхожу из машины, передо мной – огромная ровная степь, только я и луна, да мороз потрескивает. Что делать? В первую очередь решил согреться, бегу километра два, не знаю, в каком направлении, а дороги нет даже не видно. Малейший снежок образует белое огромное полотно, и я решил, что фары я увижу хоть какой-то проезжающей даже далеко машины.

Двигаюсь и кружусь, как волчок, должны же ехать мои спутники. Покружился минут 40 и увидел фары, правда, далеко. Я засек траекторию и… бегу в том направлении. И вот я на дороге, обратно 10 км, туда 50. Но где же обратно, и где туда? Пойду по дороге, может, кто-нибудь догонит или встретится. Шел около часа, но никого, только услышал лай собак. Обычно ночью бежишь от собак, а тут иду в сторону лая. На всякий случай подобрал большой дрын и упорно иду.

Вот уже я вижу несколько собак и радуюсь: раз есть собаки, должны быть и люди и какое-то тепло. Я уже 4 часа на морозе, и пальцы не гнутся. Я уже в нескольких метрах от собак, и они неистовствуют. Я действую оперативно дрыном, и самую близкую ударяю, она отступает, другая налетает, я и другую, третья налетает, и ее. Видя, что я бесстрашно иду и не промазываю дрыном, собаки немного оторопели и снизили натиск, а я прибавил шаг. Подошел к теплице для ягнят, вышел пастух и убрал собак. Я ему все рассказал, и он меня поместил в теплицу к ягнятам, чтобы я оттаял, согрелся, а когда он мне принес кружку горячего чая без сахара, я был в восторге.

Я отогрелся и уснул с ягнятами и готов был там остаться вместе с пастухом на всю жизнь. Под утро меня разбудил пастух, дал мне чаю и сказал: «Скоро поедут машины, иди туда, тебя подберут». Так и случилось, приехал, провел судебное дело, как меня учили, прочитал вырезки ни к селу ни к городу, перепутал фамилию подсудимого и судьи, все бесплатно (извольте, а за что платить)? Не дождавшись приговора, уехал. Знал, что просили подсудимому 10, дадут 10, что им жалко?

Вернулся, меня пригласила судья Бесфамильная, женщина еще молодая, редкого ума. Но на редкость некрасивая и поэтому по-женски несчастная. Мы выпили, и она начала: «Я знаю, что ты в этих краях долго не останешься, это уж мне околевать здесь всю жизнь, а, думаешь, я не хочу хоть капельку счастья: семью, мужа, детей, но откуда же оно будет у меня, если я Бесфамильная, то есть подзаборница. Я никогда не промолвила «мама» или «папа» – некому было. Тебе ли говорить, какая я страшная, рябая, конопатая, косоглазая, почти безволосая». Подняв руки кверху: «Почему же ты меня, боженька, так изуродовал? Уж не давать, так не давать ничего. Дал мне ум, доброту, страсть и темперамент и отнял все остальное. Разве женщина-урод – это женщина, разве она привлекает, будь она с палатой ума, никто на ней не женится. У меня в квартире нет ни одного зеркала. Если я не смотрюсь, я хоть изредка забываю о своем страшном несчастье. Если иногда со мною мужчина переспит, думаешь, его тянет ко мне? Он это делает из сожаления ко мне, из жалости или, когда в стельку пьян, когда ничего не соображает и ничего не видит, а каково мне?

Я решаю судьбы людей, вынесла сотни приговоров за ведро картошки, за ягненка, за жеребенка. Люди думают, что я урод и страшно злой человек, обозленный на весь мир. Я прихожу домой после тяжелого приговора и всю ночь реву, как белуга, не сплю и напиваюсь, чтобы хоть как-то уснуть. Если не буду слушать директивы сверху, меня тут же выбросят, такую красавицу. Один раз я рискнула, меня вызвали на ковер и сразу предупредили. Вот я исповедуюсь, и мне стало чуточку легче. Я много раз хотела покончить счеты с жизнью, и это скоро случится».

Через год она отравилась. Я категорически отказался работать в этой глухомани, и меня перевели в Хилок. Потом Петрозабайкальск, куда были сосланы декабристы. Вскоре началось дело врачей, и, конечно, находились злорадствующие. Потом смерть Сталина, которую я легко перенес и на радостях напился, а коммунисты меня осуждали. И все же через 2 года мне удалось оставить Сибирь.

С трудом я устроился в коллегию адвокатов вблизи от Свердловска. Евреи-адвокаты были лучшими в коллегии, и пользовались заслуженным авторитетом. Были, правда, старики-подхалимы, но они не делали погоду. Мне уже перевалило за 30, и я стал задумываться о семье, хотелось иметь детей. Вся беда в том, что я был неравнодушен к красоте. Это мне и испортило жизнь.

Встретилась мне интересная девица вдвое моложе меня, и я увлекся. Увлеклась и она. Встречались мы довольно часто, и немало хлопот мне доставлял ее жених, горный инженер, охотник и спортсмен. Руфа не спешила замуж, и мне с ней было хорошо. Она веселая, неглупая, интересная, с изюминкой и абсолютно не требовательная. Если я вел фривольный образ жизни, и меня это устраивало, но ее я не понял. Она не оставляла жениха, который бесился от злости, и меня навещала совершенно бескорыстно, при этом все рассказывала о нем.

Один раз она мне сообщила, что он со своими друзьями разработал план напасть на меня в моей же квартире. Я это принял во внимание, и весь день не был дома, и они проторчали два часа в коридоре. Еще один поклонник армянин, пришел ко мне на работу, показал ее фотокарточку и спросил: «Ее знаешь»? – «Нет, впервые вижу». – «Ты, спал с ней»? – «Не говори глупости, не мешай работать». – «Скажи мне, она уходит вечером и не приходит, а Сережке говорит, что со мной встречалась, и он мне хочет морду набить». Я ему говорю: «Да встретились, но полчаса, от силы час поговорили и разошлись». – «Так, скажи мне, с каким адвокатом она спит?» – «Понятия не имею, лучше ее спроси». – «Она скажет? Такую ушлую девочку ты еще не видел».

Таким образом, с ней было приятно и хлопотно, а мне еще надо было думать о моральном облике советского адвоката. Встретил я свою девушку, впоследствии жену, и решили пожениться. Руфа приезжает ко мне, а я навеселе: «Руфа, я женюсь». И она остолбенела: «Ты ее любишь?» – «Вроде, да, а меня – тоже вроде». – «Когда свадьба?» – «Через месяц». – «А я через две недели». – «Все, рвем?» – «Время покажет». В один месяц состоялись две свадьбы, и у меня родилась чудная дочь, а у нее – сын. Время показало, что у нас встречи продолжались, несмотря на стесненные условия. Выручали сезоны охоты. Руфа была не по годам зрелая, смелая, находчивая и страстная. Когда я ее в интимной обстановке при лучшем настроении спрашивал: «Мне бы ты тоже изменяла?», – она с улыбкой отвечала: «Конечно! Ты не знаешь, какая это прелесть – изменять» (я не знаю).

Сижу на работе, звонок: «Дорогой, я влипла. – Что, он приехал? – Нет, я беременна. – Так у тебя же есть муж. – Но на сей раз ты – муж. – Ты уверена? – На 100 %, и по расчету и по чувству. – Может, аборт? – Я ходила, нельзя. У меня уже было 4 аборта, стенка матки настолько тонка, что 95 % шансов на смерть. – Боже упаси. – Но ты представь себе, он – жгучий блондин, я – тоже, а ты брюнет с сильными генами». Возразить ей я не мог.

Началось тревожное время. Все думы о Руфе, о ребенке, о предстоящем потрясении в ее семье. В это время ко мне обратился главный бухгалтер продснаба с просьбой о защите по крупному делу о хищении в продснабе. Я оформил соглашение, а дело еще в следствии.

Руфа приезжала, изрядно округлилась, и мы вместе ломали голову, что делать? Ничего не придумали – только рожать. Если бы хоть неживой родился, так он такой забияка, что мне по руке дал. Следствие по шестиатомному делу заканчивалось, и я приступил к знакомству с делом. И еще удар – в списках свидетелей я нашел Сережу, Руфиного мужа. Только этого мне не хватало. Две недели мы будем красоваться друг перед другом. И это будет после родов.

Я стал упрашивать судью, чтобы он не вызывал его, он мне обещал ответить после ознакомления с делом. Ответ был не утешительный: «Важный свидетель, и без него – нельзя». Тогда я стал убеждать клиента в необходимости подмены себя одним из светил, но он даже и слушать не захотел. Я уже пригласил адвоката, устроил им встречу, а клиент – ни в какую. Я молил бога, чтобы процесс кончился раньше родов, но нет, только начался после родов. С Руфой мы договорились, что она мне позвонит из родильного отделения и, если скажет: «Он» – это мой, если «другой» – не мой.

Еще не начался процесс, как звонок из больницы: «Он – красавец, вылитый». Я ее поздравил и обмяк. А дома у нее настоящий траур. Муж ходит черный, как негр. Подойдет к кроватке, посмотрит, вздохнет и идет на балкон, и так без конца. Родители Руфы были со мной слегка знакомы и чувствовали, где собака зарыта. Единственная отдушина была свекровь: «Ой, боже мой, настоящий еврей, а красавец какой. Стой, стой, Сережа, а в нашей родословной был какой-то еврей, и кто-то погуливал с евреем». Обозленный Сережа: «Не ты ли?» – «Мне нравились евреи (она бывшая артистка). Не ребенок, а ангел. Руфа, посмотри на его грустные глаза, он уже все понимает». Руфа мне призналась, что с радостью бы от него избавилась, настолько было невыносимо. Она его подмывала холодной водой и оставляла на сквозняке, а он, как назло, рос и хорошел с каждым днем. Он был настолько милым, спокойным и симпатичным, что без свидетелей сам Сережа ему улыбался. Видимо, ребенок чувствовал, насколько был нежеланным.

И в это время начался процесс. Я выбрал место, чтобы меня почти не было видно, и чтобы я никого не видел. Как назло, процесс тянулся, а я все время думал о другом. Начинается допрос Сережи, а он не сводит глаз с меня. Я усиленно прикрываюсь рукой и соседом, головы не поднимаю, но разве шило в мешке утаишь? И вдруг судья обращается ко мне: «Есть вопросы к Савельеву (Сереже)?» И я мгновенно: «Нет». А вопросы были, но еще больше я боялся его вопросов. Каждый день мне Руфа звонила и сообщала, каким расстроенным и черным приходит Сережа из суда.

Однажды она прискочила ко мне в гостиницу и рассказывает, какой чудо ребенок, как угнетен Сережа и какая удача ее свекровь. Она выдала Руфе большой секрет: «В молодые годы у нее был любовник Давид, и ребенок на него похож. Неужели это могло передаться?»

Кончился процесс, и все разъехались. У меня в это время родился сын, и я был счастлив. Руфа мне звонила и сообщала, что в яслях от ребенка все в восторге, только считают его цыганенком. Время шло. Ребенку исполнилось 3 года.

Сережа мало-помалу свыкся, уехал на охоту, и Руфа стала убеждать меня посмотреть на ребенка. На окраине города она нашла конспиративную квартиру, и вечером я приехал. Захватил сладости, подарки, но, еще не успев ничего показать, как чудный ребенок бросился ко мне на колени и ни на одну минуту со мной не разлучался. Никто его к этому не готовил. Он меня обнимал, целовал, и мы были счастливы. Руфа с подругой были в восторге и не могли нарадоваться. Руфа подходила и сравнивала губы, нос, глаза, уши – все точно скопировано. До поздней ночи мы не могли налюбоваться, а при расставании он заплакал. Я прослезился, и женщины, глядя на меня.

Я долго ломал голову, что предпринять, но что можно сделать в этом трудном и запутанном деле? Вот сейчас ему где-то около 27 лет, а я его видел один единственный раз, но запомнил на всю жизнь. Встречи с Руфой продолжались, но довольно редко, она мне привозила его фотографии, восхищалась его умом и выдержкой, о встрече со мной никогда не просил, только часто задумывался, как взрослый.

После этих переживаний, я зарекся и вел весьма скромный образ жизни… И вдруг звонок: «У меня пельмени, и муж во вторую, ты готов?» Не хватило у меня силы воли сказать нет, хоть и зарекся. Беру бутылку, пельмени на столе, и все в ажуре. Время не считали, в окно 4-го этажа не смотрели и неожиданно… стук в дверь, еще и еще. «Это он!» – и, взглянув в окно, увидели сильный дождь. Он вернулся преждевременно домой. Моментально мы протрезвели, она привела квартиру в порядок. Он орет (пьяный), пробует открыть дверь своим ключом, но там еще есть защелка. Я перебираю в голове различные варианты спасения, решили, что она открывает дверь и убегает, а я в это время выскакиваю.

Стук на мгновение прекратился. Она открыла дверь, его нет, и соседка забирает меня в свою квартиру. Ему сказали, что кто-то убегает по пожарной лестнице. Он прибегает с криком: «Где он?» – дает жене пару подзатыльников и рвётся в квартиру к соседке. Она в испуге отправляет меня на балкон. Я на балконе, а он ломает дверь. Увидев соседний балкон, я, рискуя жизнью (4-ый этаж), как-то перебрался на него, захожу с балкона в салон, где семья обедала, поздоровался, извинился и пошел на выход. Я уже оказался в другом подъезде и потопал на работу.

Какая уж была работа. Впоследствии моя подруга мне рассказала, что откупилась бутылкой водки, и он уснул. Вечером пришли гости, и опять пили. Вдруг: «Это ты был?» – и Сергей ударил своего друга, а тот понятия не имел, в чем дело. «Я видел, как ты, рыжий, убегал из окна».

Соседка оказалась матерью лечащего врача моих детей, и я за нее был спокоен, Больше всего удивлялась хозяйка второго балкона: «Как мог зайти адвокат моего сына в мою квартиру с балкона 4-го этажа? Ума не приложу». И я тоже.

Наступил 1971 год, и еврейская молодежь Свердловска зашевелилась. Среди них были активисты, выжидающие и внедренные (КГБ не дремлет). Среди активистов был и мой близкий родственник. Начались увольнения, запугивание и аресты. Ребята искали помощи, метались к адвокатам-евреям, но последние поняли, что с КГБ не воюют, и тут же умывали руки. Я тоже не лез ни в один процесс, не считая ребят надежными. Советовал им кое-что (какого русского адвоката взять, к кому обратиться), и тут же я оказался на крючке у КГБ.

У меня душа еврейская, и я любил Израиль, до полуночи искал голос Израиля, но сионистом себя не считал и к отъезду не был готов, Без языка, в среднем возрасте, с малыми детьми, при моей профессии, мог ли я репатриироваться? Тем не менее, я был активным сочувствующим, и со всей семьей был на проводах своих родственников, где некоторые «активисты» усиленно щелкали фотоаппаратами.

Вскоре меня вызывают на Ленина, 17 (КГБ), и начинается щекотливая беседа – вербовка. Мне обещают золотые горы, только чтобы я помог им спасти души нашей цветущей советской молодежи еврейского происхождения. Я им задал вопрос: «Чего вы от меня хотите?» – «Вот они у тебя консультируются, продолжай, но о каждом случае сообщай нам. Выдвигайся в активисты и передай нам список всех активистов». Прикидываюсь дурачком и говорю им: «Меня же с работы уволят, как всех активистов». – «Не волнуйся, у тебя работа еще лучше пойдет, мы тебе дадим постоянный номер в Центральной гостинице и клиентов тоже». Я, конечно, знал, что КГБ может все, но стать стукачом – ни в коем случае. И говорю им: «Я вас понимаю, но поймите меня, моя гуманная профессия обязывает меня помогать людям, и это у меня уже в крови, и вдруг я стану людей топить». – «Не топить, а вместе с нами помочь образумить». Дают мне подписку и кличку «Бергельсон», но я не подписал. Переходят от пряника к кнуту: «Ты думаешь, что ты непогрешим (намек на левые). У нас ведется учет, и мы в курсе дела». Меня, конечно, внутри передернуло, но вида не показал. «Я этим не грешу, и о ваших данных понятия не имею». – «Тогда из гуманных побуждений, как адвокат и старший, поговори с активистами (назвал фамилию своего человека), чтобы они прекратили безумство для их же спасения, только о нашей встрече ни слова».

На это я согласился, и вскоре встретился с тем человеком. Я не стал с ним говорить в помещении, боясь подслушателей, увел его в скверик и обо всем рассказал, считая его порядочным. Вскоре меня опять вызывают и приводят дословно мой разговор. Я чувствую, что влип, но говорю: «Вы же мне сами предложили с ним поговорить». – «Да, но, как и о чем говорить. В общем, ты оказался непорядочным и вынужден будешь подписать и работать на нас». Я пошел ва-банк: «Не подпишу, и не буду». – «Будешь жалеть». Я только купил «Жигули» и строил гараж, как приезжают на газике и забирают меня. По дороге я перебирал все свои финансовые погрешности за последнее время. Оказалось их не так уж мало, и я не мог предугадать, что там.

Прежде всего, я должен был просидеть около 3 часов в коридоре без права выхода. Потом меня начал допрашивать полковник. Они выкопали гражданское дело, которое еще не слушалось, но клиентка в случае выигрыша пообещала мне 100 рублей сверху. Узнав, что они раскопали, я только обрадовался. Я, конечно, ни в чем не признался, и они растянули это дело почти на полгода, наклепав три тома. От работы меня отстранили, ожидая приговора суда. Вызывали меня 2-3 раза в неделю, устраивали очные ставки.

Клиентка, бедная, дрожала, как липовый лист и раскололась, а я, по-прежнему, все отрицал. Было тяжело на душе. Я знал всесилие КГБ, но интуиция мне подсказывала, что эта ерунда для них бесперспективна. В это время мой родственник звонит из Израиля и усиленно зовет, восхищается страной. А родственники со стороны жены вместе с ней уже меня окрестили предателем и изменником Родины. Поддерживала меня 10-летняя дочь, которую в школе окрестили «Голда Меир». Я устроился юрисконсультом на 100 рублей в месяц вместо 500 прежних.

Некоторые мои клиенты мне рассказывали, как их таскали в КГБ и обрабатывали, но ни один меня не подвел. Дело заканчивалось, и я нанял адвоката. В это время арестовали «активиста». Я же ему порекомендовал адвоката, который мне рассказывал, что он или дурак, или прикидывается. Вскоре был суд с помпой и показательный. Я был свидетелем и не знал, что это фарс, пытался чем-то помочь ему, а он меня наоборот уличал, и так он поступал со всеми евреями. Он был остриженный с бородкой, замызганный, и мы подумали, до чего довели парня. Приговорили его к 3-м годам усиленного режима, но он там был, так же, как я. Он через три года появился в Израиле с прекрасным английским и даже диалектом.

Мое дело было передано в прокуратуру, и я пришел на прием к прокурору. Я его ввел в курс дела всей истории и подноготной, чтобы ему не терять время на три тома макулатуры, – мне уже терять нечего было. Он оказался порядочным человеком и ответил мне, что, если это, в самом деле, так, то он дело прекратит. Он дело прекратил, не за отсутствием состава преступления, а малозначительностью.

Состоялось решение коллегии адвокатов (не без участи КГБ), и я был отчислен. Тогда я запросил вызов и ждал, подготавливая все процедурные документы, КГБ не унималось. Однажды я поехал со всей семьей и, подъезжая к переезду, тормознул, а машина идет, я – сильней, а она продолжает, и только шлагбаум ее остановил, как промчался поезд. Стал осматривать машину – вся тормозная жидкость вылилась, тормозные патрубки были подрезаны до основания, и будь у меня чуть больше скорость, мы могли погибнуть.

До чего это была бандитская организация. Случайно мы нашли в почтовом ящике конверт, где было нацарапано: «Не бойтесь – это не КГБ, это я. Как вы, родители, оставляете малого ребенка запертым в квартире одного и уходите. Не стыдно вам?» Это писал мой пятилетний сын.

Активиста после освобождения встречали с большими почестями. Жена его, уехавшая раньше, только и получала посылки и переводы от евреев многих стран. Он к себе требовал внимания, как будто он создал государство. В шинбете он на всех нас капал, и нас стали вызывать. Тогда я вспомнил, что секретный разговор у нас был в скверике, на ходу, и подслушивания быть не могло, его поведение в суде, его появившийся прекрасный английский. Его исчезновение на целый месяц во время облава. Жена сказала, что он устал и поехал в горы кататься на лыжах.

Вспомнили и другие о постоянной утечке информации, но кто мог подумать на главного «активиста». Он все же пролез на военный завод, но капканы были расставлены надежно, и он это почувствовал. Успел он написать вспоминания о местах лишения свободы, но описанные им страсти-мордасти и другие хвастни, были настолько надуманными, что тошно было читать их. Почувствовал, что климат ему здесь не светит, он удалился. Туда ему и дорога.

Когда я получил вызов, я с большими трудностями и скандалами прибыл с семьей в Израиль. Моя любимая племянница меня не узнала. Прилетели мы в Лод, и американская журналистка пронюхала, что прилетел адвокат с семьей. Видок у меня был довольно затрапезный: в изношенных босоножках на босу ногу, исхудавший, измученный, уставший от всех скандалов и выходок жены. В Шенау она три дня не ела и прилагала все усилия, чтобы повернуть самолет на Москву. Журналистка три раза проходила мимо меня, твердя: «Адвокат, адвокат, адвокат…» А я стоял, как истукан и думал. Только мне этого не хватало. Когда она, наконец, узнала, что это я, она так удивленно мило улыбнулась, как будто она встретила самого Чарли Чаплина в гриме. Ей не терпелось взять у меня интервью, приготовила магнитофон и: «инглиш?» – отвечаю головой «нет», «французский?» – я не знал, как качнуть «тем более нет», – и качнул еще сильней. «Дойч?» – и снова качаю, и когда она перебрала еще пять языков и получила те же качки, она стала оглядываться и искать настоящего адвоката. Видимо, я был похож на адвоката, как «чукча на дипломата». Наконец – «идиш?». Я вспомнил, что в детстве говорил на сборном идише и качнул головой в другом направлении.

Она мне задала вопрос на прекрасном литературном идише, я что-то ответил на моем идише, и она ничего не поняла. Она была настойчива и стала искать переводчика. Что, здесь нет академаим? Академаим было много, но переводчика – ни одного. Иди, объясни ей, что у нас профессора и академики не знают иностранных языков. Она очень извинилась, что знает только 8 языков, а русский еще не освоила.

Родственники нас встретили с большой помпой на 2-х машинах, только моя любимая племянница, стоя около меня, спрашивала: «А это что за шмендрик?» Видок у меня был тот. Наш родственник был в восторге и, нахваливая страну, принимал желаемое за действительное. Это чем-то напоминало картину «Охотники на привале» или рассказы Мюнхгаузена.

Он – большой сионист, безумно любит страну, и, когда преувеличивает, сам в это верит. Он не дал своей теще получить отдельную жилплощадь и воспользоваться правами олим, мотивируя тем, что нельзя обирать наше бедное государство. Я тоже радовался, но в душе скребли кошки. Годы средние, а дети маленькие, иврита – ни слова, специальности нет, и взрывоопасная жена, которая уже в первый день плакала по березкам.

Не подумайте, что она дружила с уральскими березками. Стоило ей только заглянуть в холоднослякотный лес, как она две недели болела. Но это еще все пустяки: главный удар впереди. Я даже не мог себе представить, что будет, когда жена увидит изобилие промтоваров. Ведь она там несколько раз в неделю обходила все промтоварные магазины, перещупывала все изделия «Большевички», и, в завершение, часы отводила охотничье-рыболовному отделу, хотя рыбу, которую мне приносили мои клиенты-браконьеры для обкома, она не терпела.

Я не ошибся: был не только шок, но извержение страшного вулкана. Подумать только, есть все на свете, о чем даже не мечтали, а денег нет. Посыпались проклятья на меня, родственников, государство, обещали золотые горы, а где они. Ведь надо было все сразу.

Дочка моя уехала в «мусад» (как бы лагерь). Сорвала всего 17 апельсинов и испортила желудок. Сын тоже привыкал легко. А мне вместо иврита пришлось через день вызывать скорую. Сегодня – приступ, завтра – истерика, послезавтра – потеря сознания и… без конца. Если описывать все мои цорес (беды) семейного характера, не хватит места для всего остального.

Кончился ульпан, получили амидаровскую квартиру, и грянула война Йом Кипур. Пособие кончилось, работы нет (все на фронте), и жить не на что. Пошел продавать самовары, простыни, миксер и покупать продукты. Работал, где попало: белил квартиры, врезал замки и другие ремонты. Наконец, устроился разнорабочим (с моим ивритом) на «махтишим» (химзавод). Опять проблема с именем: «Что это за «гойское» имя – Ефим, с сегодняшнего дня ты – Хаим», – заявил мне начальник цеха, и через полчаса я ему понадобился, а я – в середине длинного цеха. И вот по цепочке – один другому: «Хаим, Хаим, Хаим». Доходит до меня, и я тоже: «Хаим», и общий смех, ведь они не знают, что я только полчаса Хаим. Работал в три смены и в противогазе. Было нелегко.

Некоторые из нынешней волны считают, что 20 лет тому назад была абсорбция люкс. Для кого как, для меня – нет. Только не было проблем с квартирой, в остальном: кто старше 40 – не принимался никуда, кроме частника или «ацмаи» (открытие своего дела). Пособия по безработице без отработанного стажа не было. Нас также не любили румыны и кварталы нищеты, коверкали машины с белыми номерами, и только говорили, что жили в палатках. В общем, закон отторжения действовал во все времена. Мы русского слова не слышали ни по телевизору, ни по радио. А иврит шел туго.

Как-то жена пришла на базар, и торгует дочке джинсы. Слышу, хозяйка сцепилась с женой. Хозяйка – «шлошим» (30), жена – «рак хамишим» (50), думая, что это 20, и так без конца. Пришлось вмешаться, купили за 25, и хозяйка пожелала жене «ад меа вэшлошим» (до 130). Мою племянницу послали купить молоток с килограмм (патиш бкило), она всю дорогу твердила и попросила: «типеш бкило» – дурака с килограмм. Ей ответили, что их много, но другого веса.

Кончилась война, я оставил махтишим, и меня попробовали на частный заводик кладовщиком. Вроде шло ничего, сдал психотест, начал работать, правда, иврит меня подводил. И не проработав месяц, меня уволили. Устроился временно в банк подменять кого-то в архиве и попал в подчинение к противному менагелю (начальнику), румыну, и еще более противному непосредственному румыну. Когда я у первого отпрашивался выйти купить «Нашу страну», он мне давал 5 минут, и спрашивал, почему 7, а второй меня учил, как надо жить: «Вот я работаю один в семье с тремя детьми, при скромной зарплате. Я купил себе квартиру, помог дочери, поднял детей, сделал две свадьбы. Как мне это удалось? Все за счет желудка. Мясо или рыбу я покупал один раз в неделю на шабат, остальное – овощи, крупы, макароны и др. самое дешевое. Желудок – дурак и слепой, он ничего не видит, пихай в него, что угодно, только дешевое».

От этого румынского кредо мне стало не по себе, и в его лице я видел только слепой желудок. Прошло шесть месяцев, и меня уволили. К этому времени я купил «Субару», уплатив наличными провезенные 500 долларов, остальное в рассрочку. Подсказали мне место в Сохнуте – буфет в стадии открытия. Заработки ожидались самые скромные. И все же, был михраз (конкурс), на котором я победил только благодаря моей ушлой 14-летней дочери. С моим ивритом и бывшей профессией я помалкивал, а она дерзала и всех конкурентов отшила. Мне дали испытательный срок 10 дней, я проработал 17 лет и еще подкармливал трёх помощниц, конечно, русских. Работа была очень трудная, с очень умеренным заработком, но все же я поднял и выучил детей, а это для меня – главное. Мне пришлось уйти из дома, и 10 лет у меня была небольшая квартира в районе наркоманов и бедноты.

Правда, я там только ночевал, но приятного мало. Если среди приехавших 20 лет тому назад многие преуспели, перебрались в виллы, разбогатели, то меня судьба этим обделила, но я никому не завидую и люблю свое государство. У меня, конечно, жизнь могла сложиться по-иному, если бы у меня была иная жена. По приезде я встретился с адвокатом преклонного возраста из Румынии и поделился с ним. Он мне рассказал о себе, что приехал на 10 лет старше меня и решил учиться и сдавать экзамены.

2 года он только учился, а жена не брезговала никакой работой и очень скромно содержала семью: хватало только на хлеб, молоко и овощи. Через два года он кое-как сдал 12 экзаменов, получил право работать, открыл контору, в которой я был, с секретарями и двумя адвокатами, с кондиционерами и всем необходимым. «Вот только так поступай, и будешь на своем месте и жить безбедно». Я решил рассказать жене, но ответ предчувствовал заранее: «Это ты меня завез сюда, чтобы стать студентом, а я чтобы вкалывала и кормила тебя, и жить без мебели, без ничего – не выйдет».

Так и не вышло. А когда я пошел в мизнон (буфет), снова истерика: «Что я напишу родным, что из адвоката ты превратился в торгаша. Для этого стоило ехать?» Да, стоило. Зато мои дети выросли свободными, с поднятой головой и не подвергались нападкам со стороны антисемитов и всякой швали. Уже в 4 года мой болезненный мальчик пришел со двора и сказал «Почему меня дразнят евреем? Я – еврей? А что такое еврей?» Это на нашем умеренном Урале.

Не раз мне приходилось покидать процесс потому, что отпетый бандит отказывался от меня при бесплатной защите, потому что я – еврей. И в электричке нам перепадало от пьяных антисемитов. Так это на Урале, а что было на Украине и в Молдавии – рассадниках антисемитизма. А поговори с большинством выходцев оттуда, не совсем устроенных: «У нас антисемитизм? Может быть и был, но я прожила всю жизнь в Киеве и не разу ничего не слышала в свой адрес» (это моя работница с носом какаду и чисто еврейской внешностью). Я был один раз в Киеве, проехав один раз в автобусе, слышал беспрерывное жужжание: «жиды, жиды, жиды… и еще раз жиды», а последние утыкались в книгу, газету, куда угодно, завешивая герметические уши.

А в ульпане вспоминаю: «Как мы жили: квартира – дворец, машина…», и оглядывается, нет ли рядом бывшего соседа. А бывший сосед его тут же разоблачает: «Этот нищий электрик прозябал в сыром подвале и, если бы не постоянные посылки от сестры из Бразилии, он бы голодным был». К сожалению, это мы слышим от многих из последней волны. Слов нет, многим очень нелегко: и подметать улицы, и быть безработным, и караваны, и квартирный вопрос. Многие сетуют на протекцию и взятки, но разве есть рецепт, который все это отрегулирует и притом быстро.

Я дискутировал с одним профессором медицины, и тоже безработным, безусловно, толковым. «Отныне, ты – глава государства с неограниченной властью, устрой мне 22 тысячи медработников, прибывших за последние 2 года, в то время, как страна свободно обходилась до этого с 10 тысячами». И знаете, он не нашелся. А знаете ли Вы, что до приезда нашей алии Израиль и понятия не имел о взятках. Приучили (врачей и др.) наши, вначале грузинские и горские евреи, а потом и остальные. Ни один ватик (старожил), сабра и сефард копейки не дадут, а если кто-то потребует, полиция ему «поможет».

К счастью, Израиль в этом отношении далек от всего русского Юга и Средней Азии, Израиль – не идеальное государство (их нет). У него есть свои воры и бандиты, наркоманы и нищета, взяточники и мракобесы, и много порядочных талантливых преуспевающих евреев. Все это наше, и если ты настоящий еврей, то у тебя душа болит или радуется, как за свое родное.

Эпилог

С уходом на пенсию, я оказался не у дел и на скорую руку написал свои воспоминания. У меня двое детей, которых я безумно люблю. С ними я в 1973 году прилетел в Израиль. Женился я поздно и счастлив, имея таких детей. О жене я промолчу… В Союзе мы жили в небольшом промышленном городке, где я был адвокатом не ахти каким. А кому там был нужен «ахти». По тем меркам уровень нашей жизни был чуть выше среднего. Об Израиле я много думал и ломал голову, как бы туда попасть. Сионистом я не был, но во мне бурлила еврейская кровь. Там я как-то крутился, всеми правдами неправдами содержал семью, имел квартиру, блат и даже на собранные деньги купил «Жигули».

Не помню точно в каком году прибегает из песочницы моя доченька вся в слезах: «Папа, что такое еврей?»

– А что случилось?

– Меня девочки, мои подружки, обозвали «еврей»…

– Не плачь. Евреи это достойные люди, а подробнее узнаешь, когда подрастешь.

Через несколько лет с такими же слезами и с тем же вопросом прибежал мой сын Саша… Как всякий глава семьи, я боялся потерять то, что имею, и меня всё время терзали сомнения и тяжелые переживания. В это время уже как-то зашевелились свердловские евреи, и активистом стал зять моей сестры. Им терять было нечего – молодые инженеры по 120 руб. в месяц – без квартиры, без блата, нищенская зарплата, как у всех. В Израиле это назвали бы ниже черты бедности… Их трепали, как только хотели, некоторых посадили. Один или двое стали стукачами. Таким образом, всевидящее и всё слышащее КГБ добралось и до меня.

– Короче говоря, вы хотите, чтобы я стал стукачом?

– Ну, зачем же так грубо… Просто осведомителем.

– Как это, по-вашему, здорово звучит: адвокат-стукач?!

– Но мы же в долгу не останемся: у тебя будет постоянный номер в гостинице, ключ от квартиры для свиданий и клиентов – сколько захочешь… А иначе будут большие неприятности!

– Они уже начались. Но стукачом я не буду!

– Подумай, взвесь и позвони вот по этому телефону.

…Не прошло и месяца, как я стал безработным. Почти все знакомые и друзья от меня отвернулись. Трусливые евреи перебегали на другую сторону улицы. Я стал предателем Родины… А КГБ действовал вовсю. Вызывали около сотни моих клиентов. Честь и хвала им – ни один меня не предал… Я искал хоть какую-то работу. Обошел десятки организаций – над всеми навис грозный призрак всемогущего КГБ. Лишь один управляющий совсем небольшим Стройтрестом меня внимательно выслушал и сказал: «Я тебя понял. Мне юрист не нужен, но отказать я тебе не могу – будешь получать 120 руб. Я был безумно счастлив и даже не мог поверить в смелость русского человека… Но КГБ не дремало: подрезали в машине тормозные патрубки и только шлагбаум чудом спас меня от проходящего поезда; сожгли два тома уголовного дела, каждую неделю таскали на допросы. Я же писал жалобы во все инстанции… И вдруг из Москвы приехал подполковник вполне интеллигентного вида и встретился со мной. Терять мне уже было нечего, и я выдал полностью всех моих мучителей. Он внимательно слушал меня, что-то записывал и по-человечески со мной попрощался…

Домашний очаг былого обрушился. Жена и её подружки дружно осуждали меня, теща проклинала, и только мои славные детки меня поддерживали. 12-тилетнюю Ирину и школе дразнили Голдой Меир, но она была бойкой девчонкой и всем давала достойный отпор. А семилетний Саша-левша положил в наш почтовый ящик конверт, на котором печатными буквами слева направо было: «Не бойтесь, это не КГБ. Это ваш сын».

Вскоре мы получили разрешение на выезд… В Израиле родня встречала нас с радостью и большой помпой аж на двух машинах. Ну, а меня КГБ до того довели, что моя любимая племянница Веруся, глядя на меня, с удивлением спросила: «А это что еще за шмендрик?» Еще тогда, давным-давно, когда мои дети прибегали ко мне из песочницы со слезами, я пообещал им во всем разобраться, когда они подрастут. Вот потому я и написал свою родословную о моей нелегкой еврейской жизни. И когда мою рукопись прочла моя дочь Ирина, она была так потрясена, что перечитала её своему сыну – моему внуку, своему брату – моему сыну, который не умеет читать по-русски, а муж ее, не отрываясь, прочитал сам. Втихаря от меня они собирали фотографии и решили издать книгу, чтобы подарить всем моим друзьям прямо на моем девяностолетнем юбилее.

И вот, пробежав её глазами, я удивился, что упустил интересный и почти трагический эпизод послевоенного пребывания в эстонском поселке Марьяма. Там я познакомился с главным бухгалтером мясокомбината Вилли, если мне не изменяет память. Знакомство наше состоялось на чисто хозяйственном уровне. Ему позарез нужны были горюче-смазочные материалы для комбината, а у меня их был целый склад. Он их, конечно, получил. И я получил… Однажды, прогуливаясь после службы по главной улице, я услышал, что кто-то позвал меня из офиса Мясокомбината. Я зашел. За большим столом сидел не совсем трезвый Вилли, а на столе красовались три бутылки – шампанское, коньяк и еще что-то дорогое, а посередине – ваза с вишнями. Мы выпили раза два. Вилли знал много языков и неплохо русский. Вскоре Вилли совсем разошелся и… поехало – что у пьяного на уме, быстро выплыло на языке.

– Посмотри. Что устроило ваше НКВД с Эстонией: ни в одном доме нет ни одного взрослого мужика. А они не погибли на войне, их убили или сгноили в Сибири твои нкведовцы.

– Почему мои?

– Потому что ты тоже НКВД. Кто тебя подослал ко мне?

– Ты же меня сам зазвал!

– Как ты узнал, что я капитан Белой армии?

– Я ничего не знал. И впервые от тебя это слышу.

– Так я тебе и поверил. Сколько орденов получишь за мою голову?

– У меня, как видишь, нет ни одного.

– Ты их снял.

– Проверь – остались дырочки?

– Я так просто голову не сложу…

И выдвигает ящик письменного стола. Я не был пьян и больше молчал, наблюдая за ним. Что ж, перестреляем друг друга… Я потянулся к заднему карману за миниатюрным трофейным дамским пистолетом. Он это заметил, закрыл ящик, приговаривая одно и то же: «Ты НКВД! Ты НКВД! Ты НКВД! Мне капут!»

Над столом висел под стеклом большой портрет Сталина маслом. И с криком: «Вот твой друг, отец и учитель!» – шарах! И запустил в портрет бутылкой из-под шампанского… Всё мгновенно разлетелось вдребезги.

– Ну, когда мне конец – сегодня или завтра?!

Вдруг распахивается дверь и входит директор, огромный верзила, и тащит в руках целую кипу бумаг на подпись главбуху. А я, улучив момент, тихонько смылся домой …

Прошла неделя. Появился Вилли, протянул мне руку, попросил прощения, обнял меня и сказал: «Я убедился, что ты порядочный, честный и смелый человек. Именно такого я ищу. Дело в том, что я собрался бежать от Советской власти, от НКВД в Финляндию и мне нужен напарник с русскими корнями. У меня уже готова новая мощная моторка с полным снаряжением. Осталось только выбрать ясную спокойную погоду, и через 12 часов мы будем в Финляндии… Денег у меня хватит на пол-Финляндии»…

– Вилли, всё это очень соблазнительно. Свободу я хочу не меньше тебя. Будь я один, без родных, я был бы с тобой. Я ничего не боюсь, десятки раз я встречался на фронте со смертью. Но боюсь за свою родню в Свердловске. Родителей и родных я уже потерял – их вместе со всеми евреями местечка заживо сожгли в синагоге. С первых же минут моего появления в Финляндии близких ждет жестокая расправа, и скорее всего никто из них не останется в живых. Вот мой ответ. Счастливого тебе пути!

Вскоре я демобилизовался и уже в Свердловске узнал, что Вилли давно и благополучно устроился в Финляндии.

Вот, пожалуй, и всё, что я хотел сказать…

 

Подготовка текста Ларисы Гарбар и Изабеллы Побединой


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2641




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Starina/Nomer3/Pevzner1.php - to PDF file

Комментарии:

Лариса Гарбар
Израиль - at 2011-09-30 10:45:22 EDT
Умер Ефим Певзнер. Скорбь и горечь не становятся меньше при мысли о неизбежности случившегося, о достойно прожитой жизни, о сохранённых до последнего дня светлом уме, оптимизме, юморе. Чувство утраты соединяется с чувством удовлетворения: его автобиографическая повесть "Ну...что вам сказать?" увидела свет на сайте Е.М.Берковича, нашла своих почитателей, и Ефим успел этому порадоваться. Светлая ему память.
ДинаТумаркина
Тель Авив, Израиль - at 2010-12-01 12:29:17 EDT
Огомное спасибо!
Ароматы национальной мелодики,образный рассказ о НАШЕЙ
истории,очаровательное чувство юмора с привкусом грусти..
На конкурсе талантов по воспоминаниям-ПЕРВОЕ МЕСТО!!!
Удивительно,что прожив такое,Вы остались оптимистом.
Здоровья и творческой бодрости на долгие годы
Ещё и ещё раз спасибо!

Алекс
Нижний Новгород, Россия - at 2010-10-26 12:16:37 EDT
Замечательная книга. спасибо.
Soplemennik
- at 2010-10-14 21:57:20 EDT
Ещё одна "Жизнь и судьба".
Честно, откровенно. Сила духа невероятная.

Анатолий
Тверия, Израиль - at 2010-10-12 05:27:08 EDT
Книга неплохая, но зачем надо было приплетать сюда жену? В остальном, конечно, для 90 лет все прекрасно.
Акива
Кармиэль , Израиль - at 2010-10-11 13:11:59 EDT
Хорошо написанная книга, чувствуется, что автор адвокат. Непонятно, очему жена так против Израиля? А сына по-моему при определенных хитростях и ри его желании, можно было бы забрать в Израиль. Автору ад мэа вэсрим!
Grigory
Hannover, Germany - at 2010-10-10 06:00:37 EDT
Прочитать в наше литературно-макулатурное время такие строчки - сродни чуду. Огромное спасибо автору и Евгению за их труд и дар.
Игрек
- at 2010-10-08 21:23:56 EDT
Ну что Вам сказать, уважаемый Автор... блестящий неполиткорректный портрет ушедшего века и ушедшей страны.
Элла
- at 2010-10-08 11:15:40 EDT
Замечательные мемуары, спасибо!
Исаак
- at 2010-10-07 03:30:03 EDT
Уважаемый Евгений Михайлович,
Присоединяясь к поздравлениям, хочу добавить сделанное мною по этому случаю открытие. Я понял еще один секрет успехов Ваших начинаний. Заниматься в день юбилея редакторской работой, да еще находясь вне дома, может только беззаветно преданный своему делу человек. Спасибо за добавленные в текст повести Ефима Певзнера фотографии, еще больше оживившие эту публикацию. Перефразируя Олешу, "Ни часа без строчки". Спасибо и успехов.

Aschkusa
- at 2010-10-05 18:51:22 EDT
Тут уже было много хвалы в отношении автора и госпож Гарбарь и Побединой, замечательно обработавших этот материал. Поэтому я о другом.
В конце воспоминаний появляется эстонец Вилли с пистолетом, о котором сообщается, что он на лодке удрал в Финляндию. Насколько мне известно Финляндия не предоставляла политического убежища эмигрантам из СССР. Хотелось бы услышать от более сведущих коллег - так ли это было?

Лариса Гарбар
- at 2010-10-04 19:08:50 EDT
Послесловие к "Эпилогу"

Мы были приглашены на 90-летний юбилей человека, с которым знакомы уже, или только, 18 лет. Его ясный ум, замечательное чувство юмора заставляют забыть о возрасте. На праздновании всех гостей ждал сюрприз: его дети, сын и дочь, нашли его рукопись и издали небольшую книжку, которую вручили каждому гостю. Признаться, я стала читать из вежливости. Не отрываясь, прочитала до конца и опять вернулась к началу. Это был удивительный материал. Жизнь еврейского местечка глазами мальчика постепенно превращается в картину, где есть всё: и бедствия, и юмор, и радость жизни, и трагедии, близкие и понятные каждому человеку, каждому еврею. Ни предвзятости, ни привычных стереотипов в оценке событий, которые пришлось пережить всем нашим близким, ни самолюбования. Ефим Певзнер – автор этого повествования – не писатель, но не оставляет чувство, что соприкасаешься с замечательно талантливым человеком.

Я предложила Ефиму свою помощь в редактировании материала, чтобы можно было предложить Евгению Михайловичу Берковичу представить эту книжку на суд читателей. Когда книжку прочитали друзья и родные Ефима – все испытали шок, настолько неожиданным предстал перед нами этот человек.

Певзнер Ефим Израилевич родился в 1920-м году в местечке Бабиновичи в Белоруссии. Там же окончил белорусскую семилетнюю школу. В 15-летнем возрасте переехал к старшей сестре в Свердловск, где был призван в армию в железнодорожные войска, как выпускник железнодорожного техникума. Война застала на советско-польской границе. Прошёл всю войну, демобилизовался и вернулся в Свердловск. Там окончил Юридический институт и проработал адвокатом вплоть до репатриации в Израиль в 1973-м году. Сейчас на пенсии. Живёт в Беер-Шеве.

Книжку дополняют замечательные фотографии, с любовью отобранные его детьми. Хотелось бы надеяться, что в печатном издании им найдётся место.

Борис Э. Альтшулер
Берлин, - at 2010-10-04 18:41:26 EDT
Прочитал на одном дыхании.
Очень откровенная и честная исповедь простого советского еврея.
Кол hаковод!

Инна
- at 2010-10-04 16:55:17 EDT
Я тоже хотеля сравнить Ефима Певзнера с Шолом-Алейхемом, но побоялась, в отличие от уважаемого Исаака. У автора очень легкое перо и талант рассказчика. Не знаю, пишет ли он что-либо еще, но если увижу имя - обязательно прочитаю.
Исаак
- at 2010-10-04 14:10:24 EDT
В этой повести меня восхитил в первую очередь художественно-литературный дар автора. Я не побоюсь сравнить его с Шолом-Алейхемом, с той лишь разницей, что Шолом-Алейхем описывал жизнь еврейского местечка, всё-таки зная его как бы снаружи (ведь он принадлежал к достаточно состоятельному слою еврейства). Ефим Певзнер описывает эту жизнь изнутри, на себе прочувствовав все тяготы жизни еврейского местечка.
Этот же дар и эта же искренность и при описании всей последующей жизни

Миша Шаули
Кфар Сава, Израиль - at 2010-10-04 04:47:47 EDT
Спасибо Ефиму за подробный рассказ. Готовность рассказать о себе и о близких неприятное - редкая (к счастью близких) смелость, и она необходима нам, читателям, для понимания эпохи. Я рад, что Ефим, мой соотечественник, не приукрасил мерзости нашей общей бывшей родины, и любит нынешнюю, не закрывая глаза и на её неприятные стороны.