Heyfec1
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Гостевая Форумы Киоск Ссылки Начало
©Альманах "Еврейская Старина"
Май-июнь 2007 года

Михаил Хейфец


Ханна Арендт: условия бытия человека

(продолжение. Начало в №1(48) и сл.)

 

Глава 3 

Труд

 

11. «Труд наших тел – и созидание наших рук» (Локк)

 

В языках разных народов издавна для труда (работы) и изготовления (созидания) применяются разные по происхождению и смыслу слова. Это живое свидетельство того, что люди всегда помнили и понимали: труд, направленный на поддержание нашей биологической жизни и изготовление вещей, пригодных для людской Цивилизации, – вовсе не одинаковые явления в системе деятельной жизни.

В античности труд для блага тела презирали в принципе. Презрение поначалу было обращено только на дела, которые напрямую связаны с жизненными нуждами и не оставляли после себя никакого следа, ничего стойкого (например, готовка еды или питья, стирка белья и пр.). Позже общественное презрение к труду перенесли  на те сферы жизни, которые вообще требовали от человека любых значительных напряжений тела. Например, ремесленников в Элладе демонстративно прозвали «мещанами», термином, который тогда тоже являлся символом пошлости, обращенным к неуважаемым в полисе людям, к тем, кто, занимаясь ремеслом, считался равнодушным к публичным делам. В конце V столетия до н. э. Аристотель назвал лиц, «что изнашиваются всех больше», – «низшими людьми». Соответственно, «свободными людьми» этот философ признавал пастухов, даже  художников, но никак не земледельцев или скульпторов: ведь скульпторы физически работали гораздо тяжелее художников!

Сегодня историки полагают, что в Элладе примерно 80% людей, занятых свободным трудом, т. е. ремёслами и торговлей, не имели в полисах (общинах) гражданских прав: это были либо приезжие иноземцы, либо освобожденные из неволи рабы. Историк Буркхардт обратил внимание на такую деталь древней истории: античность оставила нам множество трактатов по музыке и поэзии, но ни одного сочинения по скульптуре! И другое: до нашего времени сохранилось немало древних баек о заносчивости эллинских художников, но нет ни одной о гордости тогдашних скульпторов. След унижения мастеров, работавших физически тяжело, тянулся очень долго – до эпохи Возрождения, а ведь с эллинских времен прошла  тысяча с лишним лет... Правда, живопись в эпоху Ренессанса все ещё не включали в «семь свободных искусств», однако не числили её и среди низших, «прикладных действий», зато скульптуру даже современники гениального Микеланджело опускали на последнее место в перечне изящных искусств.

Арендт приводит цитаты, объясняющие своеобразное, для нас абсолютно чуждое восприятие эллинами процессов труда. Аристотель, например, так объяснил, почему пастухов он поставил на одну доску с художниками: «Жизнь пастухов самая ленивая, они получают пропитание без труда – от усмиренных животных, и живут себе в досуге». Историк Ксенофонт поведал потомкам, что его земляки-афиняне предали Сократа суду, в частности, за его фразу: «Никакой труд не позор, позор – это леность», и в криминал создателю философии благородные афинские демократы вменили, что тот внушает ученикам «рабский образ мысли»...

Можно, конечно, возразить: мол, даже царственные герои Гомера (Парис, Одиссей) помогали строителям при постройке домов, да и царевна Навсикая стирала бельё своим братьям (когда её повстречал у источника скиталец Одиссей). Но такие действия, заметила Арендт, как раз находились в согласии с самодостаточностью героев, с независимостью их личностей. Никакой труд в принципе, т. е. сам по себе, вовсе не считался ни позорным, ни рабским! Требовалось лишь соблюсти непременное условие: труженик должен был сохранять в процессе труда личную независимость. Те же действия были бы сочтены для персонажей Гомера позорными, если б они послужили делу выживания, подчинения героев их жизненным тяготам.

Современные историки трактуют эту ситуацию так, что, мол, в античности общество презирало всякий труд (к слову, изготовление вещей презиралось тоже), ибо этот труд якобы считался занятием для рабов. Арендт оценивает всё в противоположном ракурсе: в древности афинские граждане думали, что рабы потому необходимы, что существуют на свете занятия, по самой их природе – рабские. Те занятия, что состоят в рабстве у жизни, у ее нужд. И хотя все, без исключения, люди подчинены жизненному рабству, рабству у своего выживания, не только рабы, но  все свободные тоже, но некоторые из свободных все-таки в силах остаться действительно свободными. Одним-единственным способом: они способны силой заставить других людей удовлетворять их необходимые нужды. Аристотель объявил, что без необходимых вещей невозможна для человека ни жизнь, ни «хорошая жизнь», из чего был сделан вывод: господство над рабами есть не противоестественное состояние, но находится в согласии с самой природой человека.

По той же причине Платон и Аристотель причисляли свободных земледельцев к тому же разряду в общественной иерархии, что и рабов: пахари ведь тоже подчинялись тяготам каждодневного выживания – личного и своих семей. В этом плане они равны рабам…

Стать рабом – для древних означало сделаться кем-то вроде домашнего животного. Еврипид говорил: «Раб знает лишь свое брюхо». Такое отношение вовсе не было связано с «биологией» раба, как невольно могут воспринять данную фразу в нашу эпоху расизма и пострасизма. Нет, всё обуславливалось лишь общественным статусом данной личности в полисе! Едва статус менялся, как считалась изменившейся «рабская природа»: тот же Аристотель, например, рекомендовал согражданам рассматривать рабов, которым доверили вершить «свободные дела», не как рабов, а как свободных людей. В первые века Римской империи рабам, исполнявшим должности чиновников (таких насчитывалось в Риме немало), власть разрешала носить тогу и жениться на свободных женщинах...

В античной древности рабовладение не считалось средством для добывания дешёвой рабочей силы или орудием эксплуатации во имя прибыли, как оно начало смотреться в более поздние времена. Нет, в античности рабство воспринимали, как осознанную попытку исключить труд из условий, на которых человеку дана жизнь. То, что считалось общим у человека с другими формами животной жизни (необходимость есть, пить, размножаться и пр.), всё сие видели в Элладе не человеческим, а животным свойством вида homo sapiens. Аристотель говорил, что рабы вовсе не лишены возможности стать людьми, но указывал: они лишены двух качеств, относящихся к бытию именно человека – рабы не имеют возможности взвешивать и решать свои поступки, во-первых, и они лишены дара предвидеть и выбирать свои возможности, во-вторых. Всегда, в любой момент бытия они подчинены – не хозяину только, но власти жизненной необходимости!

Ценность человеческой жизни в античной древности измеряли единственной меркой. А именно: где тот или иной человек тратит большую часть своего времени и своих возможностей – в области частной, приватной жизни, или же в сфере жизни публичной, политической. Публичный деятель, только он один почитался лицом, прожившим свою жизнь не напрасно. Лишь много позже, в Средние века, когда возник в обществе культ философского созерцания, когда свободный поступок человека, его забота об общих делах – всё это было снижено до уровня житейской необходимости, тогда христианство позаимствовало в Элладе философское различие между созерцанием и деятельной жизнью – и не в пользу деятельной жизни, но «в плюс» созерцательности (т. е. наблюдению за тайнами мира и Бога). Впрочем, поскольку религия в Средневековье являлась мировоззрением всех, не только философов, то созерцанию, а не «поступку» обеспечивалось в это тысячелетие уважение в массовых средневековых сословиях...

Поразительно другое: следующая за Средневековьем эпоха, т. е. Новое время, возвеличила опять-таки не «поступок», как делали эллины, не «созерцание», как позже велось у христиан, но то, что считалось и у тех, и у других самым низшим и самым презренным занятием. А именно – в Новое время возвеличили труд. Как выразилась Арендт, впервые в истории Европы на первое место в сообществе вышло «трудовое существо» (вместо «существа разумного», добавляет она).

Характерно: Новое время перестало различать труд (работу) нашего тела и изготовлением чего-то нашими руками. Вместо прежнего деления труд начали делить на новый лад – например, на производительный и непроизводительный, на квалифицированный и неквалифицированный, позже стали различать умственный и физический... Адам Смит и Карл Маркс, например, посчитали разделение труда на производительный и непроизводительный центральным пунктом в своих системах, основой придуманных ими теорий. Решающим фактором в Новое время европейцы вдруг посчитали то, что раньше они в упор не видели, – производительность труда! Шокирующая формулировка Маркса: «Труд создал человека» – просто выбросила на всеобщее обозрение ту идею, в отношении которой все мыслители Нового времени оказались по сути единомышленниками.

Маркс писал: «Первый исторический акт личностей, которым они ограничили себя от зверей, вовсе не то, что они мыслят, но то, что они производят себе средства к жизни». (Автором этой идеи, оговаривает Арендт, был вовсе не Маркс, а Давид Юм. Правда, у Юма человеческая жизнь, благодаря труду, считалась более мучительной, чем звериная... «Интересна в юмовском замечании лишь его негативная сторона, – замечает философ, – а именно, как важно ему не принимать в расчет ни мышление, ни разум, когда он попробовал дать определение человеку, отделяя его от животных. Он явно считал, что животные тоже способны к мышлению») (ibid, стр. 111).

И Адам Смит, и Карл Маркс презирали всякий непроизводительный труд как дело паразитарное. Смит, например, называл паразитами «праздную дворовую челядь», «пожирающую и ничего не создающую». В действительности, замечает Арендт, челядь как раз «производила» вполне определенный и очень нужный для общества продукт: она изготовляла свободу для хозяев, или, по-современному выражаясь, «возможность их производительности».

(Различение между производительным и непроизводительным трудом в принципе восходит к физиократам, замечает Арендт в скобках, это они делили все общество на производящий, владеющий и непроизводящий классы. Источником производительности у них считалась земля, меркой производительности – производство новых предметов, а не полезность того или иного занятия для человеческих потребностей. Вот доказательство – слова одного из их теоретиков, Мирабо-отца: «Труды, пусть и необходимые для человеческих нужд и полезные для общества, но непроизводительные…»)

Особенностью труда (для удовлетворения прямых жизненных нужд) Ханна считает то, что он не оставляет следов: результат труда потребляется сразу (к примеру, готовка еды, питья, стирка, глажение и т. д.). Одновременно труд является самым тягостным из человеческих усилий: не творя ничего долговечного, при полной преходящести его результатов, тщетности их, «напрасности», труд для каждого человека куда более настоятелен и необходим, чем что-либо иное в нашей жизни. Его задачи предшествуют любым задачам, которые человек способен себе ставить. Только от труда целиком зависит жизнь каждой разумной особи на Земле.

...Когда в Новое время наступила эпоха безмерного взлета производительности труда, теоретики возмечтали списать из жизненного уклада хотя бы один «непроизводительный труд», этот ненужный остаток прошлых систем – и свести все трудовые процессы к «благородному» созиданию, к изготовлению нужных вещей. Марксу, видимо, показалось, что остается сделать один шаг, чтоб устранить из жизни труд и связанную с ним жизненную необходимость: «Дело идет не о том, чтобы освободить труд, но – снять его». И далее (в «Капитале»): «Царство свободы начнется по сути лишь тогда, когда прекратится труд».

...Когда в Новое время труд вырвался, наконец, из потаённости частных домов, из малых мастерских, когда он стал объектом общественного осмысления, его подвергли «процессу разделения» (А. Смит: «Производительность труда идет, прежде всего, от его разделения»). Самым важным виделось теперь концептуальное открытие Маркса, что объективно – и независимо от исторических обстоятельств! – в труде обитает внутренне и изначально некая «производительность». И покоится сия производительность не на нестойких изделиях, получаемых людьми в ходе труда (скажем, на блюдах, что приготовлены шеф-поваром ресторана), а на силе производителя, на силе человеческого тела. Продуктивная способность человека создает, мол, нечто большее, чем результат, необходимый для простого воспроизводства рабочей силы. Отсюда, мол, появляются в мире все богатства, вся Цивилизация. «Понятие «рабочая сила» является наиболее важным вкладом Маркса в теорию труда» (Ф. Энгельс).

По Марксу, именно в избытке силы человеческого тела при производстве любых вещей и товаров, а не в труде самом по себе якобы скрыт исток производительности труда. И поскольку сил у работника хватает не только для воспроизводства собственной жизненной энергии, но оказывалось их значительно больше, их, эти силы, предлагалось использовать так, чтобы совокупной суммы производства хватило для обеспечения жизней всех – и тех, кто непосредственно работал, и всех других обитателей Земли.

Но отсюда следовало, что всякий труд должен почитаться производительным, и непроизводительного труда как бы в таком варианте не должно существовать – в принципе. Смито-марксово деление труда на производительный и «не-» потеряло всякое значение... Человеческий род постоянно воспроизводит и обновляет себя через производство нужных ему средств для жизни, для него любые предметы считаются полезными, и всё созидаемое являются тем, что Маркс называет «потребительской стоимостью». И поэтому, по Марксу, всякое изготовление вещей приходится считать трудом, раз его продукты воспринимаются не как вещи, созданные для человеческой цивилизации, но как результаты применения рабочей силы, производимой в ходе нашего жизненного процесса.

Знаменитые марксовы «теории отчуждения» толкуют это «отчуждение» человека от родовой сущности homo sapiens следующим образом: «Непосредственным следствие того, что человек отчужден от продуктов своего труда, от своей жизнедеятельности, от своей родовой сущности, является отчуждение человека от человека». В идеальной общественной формации, в той, которую задумал великий теоретик XIX века (т. е. в коммунизме), любая человеческая деятельность должна свершаться так же естественно, как, скажем, производство воска пчелами в улье. Жить и трудиться ради поддержания жизни должно было сделаться при коммунизме как бы одним процессом, и истинная жизнь человека в идеале перестает начинаться там, где кончается его деятельность как человека рабочего.

Первоначально Маркс укорял капитализм даже не в том, что тот превращает выработанные предметы в товары, а в другом: что трудящийся деятель при данном строе «относится к продукту своего труда, как к чуждому предмету». Иными словами, душе Маркса казалось невыносимым, что вещи, едва они выходят из рук рабочего, получают независимое от создателя существование, или, как он выразился, «отчуждаются от жизни своего изготовителя». Примечательно, что различение между обученным и необученным рабочим, как и разница между умственным и физическим трудом, для Маркса не играли никакой роли – так считали и прежние классики политэкономии, но в «Капитале» Маркса всё это было выражено наиболее отчетливо. Ведь такие признаки связаны не с принципом самого труда, а лишь с качеством его исполнения! На рынке труда хозяевам обычно предлагают (как правило) не какое-то особое умение, а чистую рабочую силу (скажем, что больше требуется от кандидата на сегодняшние массовые профессии – на конвейер или в должности рабочего-станочника?), а ею-то как раз примерно в равной степени обладает любой нанимаемый кандидат... Так что – неча и различать в способностях работников мужам-экономистам!

Далее Арендт начинает рассуждать о разнице между умственным и физическим трудом.

…Мышление внешне весьма похоже на труд: его продукты так же летучи, как труд, исполняемый для поддержания жизни. Если мыслящий человек хочет, чтоб некие производные его мыслей все-таки вышли в Цивилизацию, он должен заранее выработать в себе определенную ремесленную умелость (хотя бы научиться печатать на компьютере)... Так что если работник умственного труда хочет создать в итоге некий осязаемый продукт своей деятельности, он не должен исчерпать работу чистой мыслью в мозгу. Он обязан каким-то результатам созиданию своих рук, а не только работе мозга. Поэтому мыслитель в какой-то мере есть созидатель, подобно другим изготовителям обычных вещей.

(Арендт сравнивает восприятие процесса созидания у Маркса с греческим восприятием того же явления... Греки считали свободными искусствами только те, что не считались постыдными для свободного мужа, ибо не были вызваны к жизни нуждой. Римляне (по Цицерону) относили к такому кругу лишь архитектуру, медицину и... сельское хозяйство (в град Рим входила и округа, а заботиться о ней полагалось свободному человеку). Противоположными считались холопские ремесла – те, за которые люди брались для заработка, причем в обществе считалось абсолютно безразличным, зарабатываешь ты на жизнь литературой или, скажем, столярной работой. Поэтому разграничение физической и умственной работы – это чисто новоевропейское отличие: в древности его не знали. Престиж умственного труда, конечно, вырос за прошедшие века, но, кстати, в последние столетия Римской империи, заметила Арендт, «…рабские некогда функции оказались облагороженными, подняты до высшей ступени в государстве. Благоговейное почтение… распространилось на все ступени администрации. Публичная служба стала публичной должностью… Самые низкие служебные обязанности, те должности, которые исполнялись рабами, расцвели в блеске, засиявшем от персоны государя». Так что, похоже, везде процветание бюрократии способствовала престижу «интеллектуальных профессий».)

Новоевропейские бюрократы сегодня работают преимущественно головами. Однако ничего реального они не изготовляют, поэтому и неспособны достичь того, что объединяет самого скромного ремесленника с самым великим художником – а именно добавления новой и, по возможности, долговечной вещи к устроенному людьми миру. (Отсюда вывел, кстати, свои удивительные умозаключения гений Адам Смит: «Труд наиболее уважаемых сословий в обществе подобен труду домашней обслуги: он не производит никакой ценности». Смит относил в категорию бесполезных, т. е. непроизводительных занятий, например, армию, флот, чиновников, священников, юристов, врачей, учёных, ибо их труд, «подобно декламации актеров, выступлениям ораторов, мелодиям музыкантов… погибает в самый момент своего производства».)

 

12. Труд и жизнь

 

Маркс измерял производительность труда, подсчитывая тот избыток продуктов, что возникает в процессе труда после того, как работник полностью удовлетворил собственные потребности. Теоретика не интересовали ни качество, ни свойства производимого продукта, здесь он полностью повторял подход древних греков (работа художника, напоминаю, почиталась в Элладе престижнее работы скульптора лишь потому, что – «легче»). По Марксу, никакого различения между трудом (работой) для жизнеобеспечения и изготовлением предметов не существовало, потому не считались принципиально разными явлениями, скажем, труд пекаря булок или старания изготовителя столов, или изобретателя радио.

Но ведь мы-то знаем, что в реальной жизни такая разница существует – разница между тем, что Арендт называет сиюминутным «потреблением» благ (может, лучше сказать – сиюминутным поглощением?) и употреблением долговечных вещей. Отсюда Арендт вывела «свою» разницу между «трудом» и «изготовлением вещей». И считала ее – очень важной!

Существование и надежность мира нашей Цивилизации покоятся на следующем основании: окружающие вещи обладают куда большей долговечностью, чем произведшая их деятельность. Проще говоря, вещь способна пережить ее создателей. Как выразилась Арендт, «степень миропринадлежности» вещей измеряется промежутками времени, на какие вещи переживают своих созидателей, смертных людей.

Локк определял: «Хорошие вещи бывают обычно столь недолговечными, что сами портятся и гибнут, если их не поглощают потреблением». Такие вещи требуют даже не производства, а скорее некоей обработки, некоей подготовки к поглощению, они как бы всецело существуют в кругообороте, соответствующем жизни природы. Но жизнь есть процесс, постоянно подтачивающий, изнашивающий, стирающий всё на свете, пока в конце концов мертвая материя, продукт распада малых кругообразных жизненных процессов, не возвратится в кругообразное вращение природы. Жизнь не знает ни начала, ни конца, в ней все вещи несутся в неизменном, неумирающем возвращении. Всякая философия жизни приходит в итоге – согласно Ницше – к «вечному возвращению» как некоему высшему бытийному первоначалу.

Иной представляется в мире лишь одна-единственная вещь – жизнь человеческая. Только она протекает линейно, а не кругообразно, только она уникально длится между рождением и смертью. Главное отличие человеческой жизни от бытия иных объектов природы состоит в том, что наша жизнь составлена из событий, и события эти могут быть рассказаны в форме историй, и, будучи записанными, эти истории способны превращаться в некую реальную вещь, в биографию, и существовать долго-долго – как реальные предметы цивилизованного мира (философ А. Магун заметил: «Перевод на русский язык слова «story” как “история” – рискован, ибо словарное значение этого слова – “рассказ”. Но для Ханны Арендт принципиально важно то мерцание смысла, которое вкладывал в русское слово «история» мессир Воланд: «Сегодня на Патриарших прудах будет интересная история».)

В нашей цивилизации постоянно господствуют две тенденции – возрастание и упадок! Всеобщие законы природы дают о себе знать всё время – через кругообразное движение наших телесных функций. В созданном людьми мире природа сосуществует рядом с нами – и сосуществует как постоянная угроза, заглушающая мир Цивилизации, как сила, стремящаяся привести к упадку весь наш вещный состав. Человеческая деятельность, возникающая из необходимости как-то противостоять природным процессам, сама оказывается привязанной к природным процессам круговращения.

В отличие от созидания, когда готовую вещь сразу и надолго вписывают в человеческий мир, процесс труда никогда окончательно не «готов», но всегда вращается по кругу, предписанному биологическим жизненным процессом. Эта связь труда и природы была ясна еще Марксу: труд и потребление у него лишь две разные стадии процесса круговращения. Все теории Маркса держатся на его ранней догадке, что трудящийся человек созидает в труде собственную жизнь.

С точки зрения жизненной необходимости труд и потребление выступают как некое единое действие, которое, окончившись, всегда начинается снова. Труд подобен потреблению, он есть по сути поглощающий процесс, в котором материя разрушается, и облик, запечатленный трудом на нужном материале, есть приготовление материала (например, продуктов питания) к наилучшему уничтожению.

С точки же зрения природы разрушителем смотрится не трудовой человек, а изготовитель вещей, ибо он изымает какую-то часть материи из природы, он грабит природу надолго – в противовес труду, который довольно быстро возвращает обратно в природу все, однажды человеком потребленное.

 

13. Плодовитость труда и его отличие от мнимой «производительности»

 

Внезапное восхождение труда в Новом Времени с прежней, наиболее презираемой в античности нижней ступеньки в ранг наиболее высоко ценимой деятельности – всё это началось с теоретического открытия Локка, что труд является истоком и родителем всякой собственности.

Далее пришел в политэкономию Адам Смит и труд объявил истоком и родителем всякого богатства.

На высшей точке появился Карл Маркс: у него труд – не только источник производительности, но выражение всей человечности в человеке. Арендт заметила: только одного Маркса вопрос о труде интересовал всерьез. Локк исследовал лишь происхождение частной собственности, для Адама Смита интересным было развертывание и накопление капитала в обществе. Маркс первым подчеркнул, что труд – наиболее продуктивная и миросозидающая способность человека. Но для всех троих, тем не менее, было характерно смешивание двух разных понятий – труда и изготовления предметов.

Локк, чтобы спасти труд, плоды которого исчезают почти сразу после окончания процесса, был вынужден ввести в свою теорию «нечто долговечное, что можно спасти труд от порчи». В его системе появились деньги. Иначе невозможно было объяснить появление из труда собственности. Ведь чистый процесс труда, именно по логике Локка, устойчивых вещей произвести не может. Да и сами продукты труда не становятся долговечнее оттого, что их произвели больше, чем нужно для собственных потребностей работника. Тут и появляются (в теории Локка, конечно!) новый, спасающий теорию фактор – деньги. Природа их, однако, не была выяснена… Они явились к мыслителю как своего рода чудо, спасающего идею в безвыходном положении, – этаким «божком из машины»...

Для Маркса же труд начинается с «создания предметного мира». Никакое вложение работы не могло освободить человека от необходимости трудиться снова и снова. Поэтому для теоретика «труд есть независимое от всех общественных форм условие существования человека, вечная природная необходимость. Цель её – обеспечить обмен между природой и человеком, т. е. человеческую жизнь». Но Маркс заговорил о том, что, мол, «трудовой процесс погашается в продукте»! Значит – реально мыслил не о труде, а об изготовлении предметов и сразу забыл про тот «вечный обмен веществ», который никак ведь не может «погаснуть в продукте», потому что он и есть сама жизнь, которая «вступает в связь с предметом труда».

Всё это вполне второстепенные противоречия в его теории по сравнению с другим капитальным казусом, который Арендт пронаблюдала в идеях классика научного коммунизма. Марксово отношение к труду, т. е. к центральной теме его мысли и его работ, всегда двусмысленно. С одной стороны, труд у Маркса есть «независимое ни от каких общественных форм условие существования человека». Но революция, по Марксу, ставит своей целью освобождение человека… от труда! «Царство свободы начинается по сути дела впервые там, где прекращается труд, обусловленный нуждой и внешней целесообразностью», оно начинается «по ту сторону царства необходимости». («Столь принципиальные противоречия и вопиющие противоречия редко встречаются у второразрядных авторов. В случае Маркса, чья интеллектуальная честность и чистота в описании феноменов не подлежат сомнению, решающая проблема, беспокоившая всех честных его толкователей, состояла в том, что эти противоречия нельзя было свалить на внутреннюю раздвоенность – «между научной точкой зрения историка и нравственной установкой пророка». Это вопиющее противоречие состояло в том, что Маркс на всех стадиях своей мысли исходил из определения человека как «животного работающего», чтобы затем попытаться ввести его в идеальный общественный порядок, где как раз эта, величайшая и человечнейшая его способность оказывается совсем ни к чему!» (ibid, стр. 134). Арендт припомнила марксистов с их «теоретическим балагурством»: «Когда сталкиваешься с высокопарными банальностями марксистов, невольно думаешь о суверенной независимости, с какой сам Маркс относился к собственным сочинениям. Каутский незадолго до смерти спросил Маркса, что он думает об издании собрания сочинений, на что тот ответил: «Их еще нужно написать».)

Как получилось, что все – Локк, Смит, Маркс – увидели в труде источник собственности, исток богатства, всех ценностей, исток сущности человека? Каковы были те свойства труда, что придали ему столь решающее значение – именно в Новое время?

…Где-то с середины XVII века возникло неизвестное дотоле в науке явление: всё наблюдаемое стали рассматривать исключительно «в процессе». Термин считался ключевым! Любые процессы казались подобиями природных сил, и, поскольку речь шла о процессах роста, то напрашивалась естественная аналогия с природной плодовитостью. Люди могли всерьез думать, что деньги порождают новые деньги, что власть производит новую власть… Когда всё это переводили в человеческую сферу действий, то наталкивались, прежде всего, на труд: он органичен, как жизнь, он проходит по колее жизни, он свободен от волевых решений, от предвзятых целей. Маркс добрался до того глубинного слоя, куда не добирался ни один из его предшественников (хотя прежним классикам, каждому по отдельности, он обязан почти всеми своими взглядами), да и ни один из его преемников: он приравнял природную плодовитость к производительности труда. «Люди, каждодневно заново создающие свою собственную жизнь, начинают создавать других людей» – и тем обеспечивают «производство жизни, как собственной в труде, так и чужой – в рождении» («Немецкая идеология»).

Бесконечное развитие производительных сил не подчинено у Маркса никакому закону, не связано ни с какой иной необходимостью, кроме вечного Божественного завета и голоса самой Природы – «Плодитесь и размножайтесь!» Плодотворность обмена веществ человека с природой, вырастающая из данного каждому избытка его рабочей силы, связана с изобилием, с бьющей через край полнотой сил природы, какие мы наблюдаем повсюду в её хозяйстве. Благословение труда, радость труда есть человеческий способ принять участие в блаженстве чистой жизнедеятельности, разделяемой нами со всеми тварями на Земле. Жизнь в труде есть единственный путь, на каком человек способен пребывать внутри предначертанного круговращения природы, словно вибрируя между напряжением и покоем, между наслаждением и теснотой, с той нерушимой, беспричинной и бесцельной равномерностью, с какой следуют друг за другом день и ночь, жизнь и смерть.

Вознаграждение за усилие и труд выплачивает нам природа: наградой становится плодовитость, тихая уверенность, что всякий, понеся свою долю тягот и труда, останется частью природы – но в детях и в детях своих детей. У людей Ветхого Завета такая жизнь считалась святыней, и ни труд, ни смерть не казались им злом. Кара за изгнание из рая заключалась не в труде и деторождении, а в том, что труд стал тяжким, а деторождение – болезненным. «Он, Бог, взял человека и поместил его в саду Эдемском, чтобы обрабатывать и оберегать его» (Быт. 2, 7). Обычная ошибка – думать, будто труд есть следствие проклятия, она порождена бессознательным перетолкованием Ветхого Завета в духе эллинской мысли. Жития патриархов напротив показывают, насколько свободна от страха смерти была их жизнь, насколько они не нуждались в земном бессмертии и как хорошо знали, что «святой обрыв земли есть всем родная смерть» (Рильке). Смерть приходила к ним, когда они были «пресыщены жизнью».

Ту благодать, какой естественный труд способен одарить целую жизнь, никогда не доставит нам другой процесс – изготовление вещей и предметов. Блаженство труда – это не те, увы, редкие моменты облегчения и радости, когда мастеру-творцу, изготовителю предметов, удавалось чего-то в конечном итоге достичь. Благословение труда как раз в том, что в нем усилие и награда сразу следуют друг за другом, как работа и еда. Подготовка жизненных средств и их поглощение – этот процесс сопровождается наслаждением, подобно существованию в мире здорового тела. Право тянуться к этому счастью неоспоримо, как сама жизнь, оно просто тождественно с ней. Но такое наслаждение не имеет ничего общего со «счастьем» в привычном для нас смысле этого слова. Ибо счастье, данное удачей, летуче, оно неуловимо, судьба дает нам его, но и берёт обратно, и погоня за ним даже в самых благоприятных случаях кончается несчастьем – потому что люди гонятся, конечно, вовсе не за счастьем, а за наслаждением, и хотят навсегда удержать его – словно некий рог изобилия…

Но вне природного круговращения, когда за тяготами труда следует наслаждение, а за утомлением – сладость покоя, нет в мире никакого стойкого счастья. Любое выведение наших тел из равновесия сил природы (а если наступит нищета? а если вместо отдыха придут беда и новое истощение? или, напротив, вдруг навалится на тебя богатство, и тело не познает усилий, и на место отдыха придет голая скука, а на место плодовитости стерильность импотенции) – оно уничтожает то стихийное блаженство, которое составляет истинное благословение живого существа.

...Итак, сила труда скрыта в нашей плодовитости. Маркс смог открыть рабочую силу, потому что он не испугался натурализма, биологизма, он открыл в биологии особую, человеческую форму жизненной силы, которая, подобно природе, создает и производит больше, чем непосредственно требуется в хозяйстве. Поскольку он рассматривал человека как родовую сущность, то с точки зрения жизни рода мог свести все наши деятельности к общему знаменателю. Ибо единственный различительный признак, выставляемый жизненным процессом, – разница в полноте и скудости поглощаемых благ. Но когда всё становится предметом потребления, когда отдельных предметов как бы и вовсе нет, поскольку всё пересчитывается на потребление….

Почему ж Маркс обдавал такой волной презрения своих предшественников за различение ими между производительным и непроизводительным или профессиональным или непрофессиональным трудом? Не потому же, что они не ушли так далеко в «научности», как он сам! Нет, они просто исходили из другой исходной предпосылки – из частной собственности или, по меньшей мере, из личного присвоения общественного богатства. Но чистый избыток сил никогда не ведет к частной собственности: продукты труда не будут долговечнее, если они имеются в изобилии. Их нельзя собрать в кучу и накопить, превратив в собственность. Они могут быть присвоены, это да, но присвоенные, они все равно уничтожаются – разве что дать им погибнуть без пользы, т. е. ждать, пока всё испортится.

 

14. Отмена «мертвой» собственности в пользу «живого» присвоения

 

Итак, труд, «открытый» Локком с целью оправдания частной собственности, был сведён Марксом к более последовательной идее – к необходимости отмены всякой собственности.

Почему всё-таки возникла в XIX веке столь агрессивная тенденция – за собственность или против неё? Ведь ни одно правительство (до эпохи социализма) как будто не замышляло ничего против частной собственности? Откуда взялась столь страстная боевитость против данной системы в истории?

Истинным содержанием теорий Нового времени явилось не уничтожение частной собственности, а обеспечение капитала от вмешательства в его дела государственного аппарата. Новые теории, по мнению Арендт, выступали не оборонительно, а наступательно, их вражда к государству объяснялась тем, что они хотели добиться для собственников каких-то новых прав, а вовсе не отстоять старые, традиционные привилегии. Отсюда возникли лозунги типа «государство есть необходимое зло», или просто – «государство есть паразит, угнездившийся на здоровом теле общества». С начала Нового времени едва ли был хоть один автор, который не был убежден, что хорошая и продуктивная сторона человеческой натуры отражена в гражданском обществе, а государство создано лишь по скверности нашей человеческой натуры (так думали и Т. Пэйн, и Дж. Мэдисон и многие другие). Причем Новое время защищало вовсе не собственность как таковую, нет – но право на присвоение и накопление всё новых и новых владений. А это являлось объектом не защиты, а, напротив, открытой наступательной борьбы.

Когда Локк размышлял о собственности, ему недостаточно было традиционно истолковать труд как попытку избавиться от нищеты, ему не хватало старинного объяснения собственности как следствия покорения кого-то, приобретения чего-то, словом, некоего доисторического толкования (в античности, скажем, держались мнения, что собственность возникает «по давности владения, при победе, по закону»). То, что разбогатеть можно трудясь, – вот это стало исключительным представлением Нового времени! «До 1690 г. никому не приходило на ум, что кому-то на основе естественного права принадлежит право собственности на добро, заработанное его трудом. А вот после 1690 г. это представление стало принадлежать к аксиомам науки об обществе» (ibid, стр. 142). Труд раньше сопрягали не с собственностью, а с нищетой, и именно потому Платон утверждал, что бедные не властвуют над животной частью своей природы («Бедный не господин самому себе»). Локк же искал деятельность, которая объяснила бы ему возникновение собственности в мире, – она должна была иметь «присвоительный» характер, должна была овладевать вещами мира, но оставаться бы при этом приватной, частной, т. е. не иметь отношения к политике или государству. И потому право частной собственности Локк обосновывал через право человека на собственное тело – действительно, на самое приватное из того, чем человек может обладать. «Труд нашего тела и изготовление нашими руками» – лишь «средства для присвоения того, что Бог дал всем людям сообща». Эти средства – тело, руки, рот – суть как бы естественные присвоители каждого существа, поскольку они не принадлежат всему человечеству сообща, а даны каждому из нас для его частного потребления!

Локк был вынужден отследить зарождение частной собственности вплоть до её истока – до природного происхождения из процесса телесного усвоения. Вводить такое действие под контроль человеческой воли – значило, по сути, попытаться разрушить природное начало. Соответственно в Новое время – неважно, держались ли его теоретики за частную собственность или наоборот, хотели её отменить во имя роста общественного богатства – всегда осуждали любые попытки государства контролировать накопление богатств, держать его в узде: ведь узда как бы разрушала самый процесс жизни...

Собственность, по мнению Арендт, не может устоять в своей старинной форме, т. е. как частное пространство какой-то семьи, она обязательно рухнет пред безжалостным процессом роста общественного богатства. Но и владения, не имеющие пространственной привязки, т. е. наше движимое имущество и денежное богатство, – их будущее, по мнению философа, тоже поставлено в сегодняшнем мире под большой вопрос. Почему? Тут у Арендт следует длинный пассаж, который, честно говоря, не показался мне убедительным. Все начинается с посылки, сочиненной a la Локк: «Тело есть единственный прообраз всякой собственности, который при всем желании невозможно ни с кем разделить. И потому тот, кто хотел бы приватизировать человеческую экзистенцию, должен бы опираться именно на телесный опыт». Это понять можно, но стоит ли соглашаться с самой сутью аксиомы, т. е. с «прообразностью»? По-моему, в этом можно усомниться... Поэтому предпочту просто изложить вам длинные и на свой лад любопытные рассуждения Арендт о теле, о боли, о наркотиках, хотя для меня самого прямая связь этих опытов с судьбами собственности в сегодняшним мире выглядит очень сомнительной... Или я её не понял?

Рассуждая о теле как прототипе всякой собственности, Арендт пишет: «Опыт боли играет тут особую роль». Внутреннее счастье человека сводится у стоиков и эпикурейцев к отсутствию боли, на нем основаны определения счастья у них и у сенсуалистов. В чем же наслаждения мира сего? – спрашивают они. По Эпикуру – исключительно в приватной жизни: «Живи в потаенности и не заботься о мире». И вовсе не отсутствие боли, но опыт утихания её составляет основу счастья в теориях философов. Ханна Арендт, например, думает, что наркомания есть лишь страстное наслаждение от многократного утихания боли и – последующей эйфории, сопровождающей подобное утихание... Правда, она помнит, что Платон возражал тем, кто, «избавившись от боли, думает, что приобщился к высшему наслаждению», но сам же и признавал, что утихающая боль или удовлетворяемая потребность (стакан воды для утолении жажды) много острее и впечатлительней, чем чистые наслаждения (например, чем тот стакан вина, который мы выпьем, не испытывая жажды. Для себя-то Платон считал чистым наслаждением рассмотрение геометрических фигур или вдыхание ароматов).

Эпикур возглашал: «Блаженство состоит в способности души улететь в более счастливый мир, созданный ею самой, где она в опоре на воображение может привести тело к новому и новому наслаждению – наслаждению тем, что душа некогда уже испытала как наслаждение». Во всяком случае, боль и утихание боли суть единственные переживания, настолько независимые от мира, что в них вообще невозможно чувственно воспринять окружающий мир. Щекотка птичьим пером (её приводил в пример Галилей) или боль от меча (её упомянул Декарт) не служат для человека, испытывающего эту щекотку или эту боль, прямым доказательством того, что перо или меч сами по себе существуют в реальном мире, а не придуманы в нашем воображении…

Единственная деятельность, напоминающая Арендт чувство потери окружающего мира, появляющееся вместе с болью, – труд. Человеческое тело в нем как бы отбрасывается к самому себе: труд есть обмен веществ человека с природой, он удерживает нас в запертом пространстве чистой жизненности. Не знай человек ничего, кроме труда, он не смог бы выйти за пределы круговращения телесных функций. «Будь Локк прав, что болезненная тягота быть живым и плодовитым есть подлинный источник собственности, ей была бы присуща та же безмирность, какая дана в приватном нашем опыте – в ощущении тела и боли», заключает Арендт (ibid, стр. 147).

Локк всегда понимал под частной собственностью некое «отгораживание от общего», некое место, в котором твоё, приватное, утаено и упрятано от публичной сферы. «Собственность не усиливает, а смягчает безмирность трудового процесса, благодаря её прочной укоренённости в мире. На тех же основаниях процессуальный характер труда, неумолимая первоочередность задач, которые жизнь ставит перед трудом, существенно облегчается благодаря обладанию данным человеком собственностью: в обществе собственников в центре их забот всегда стоит мир, а не голая жизненная необходимость. Не собственники, а общество трудящихся, обладателей рабочих мест, не интересуются ничем, кроме скудости или, наоборот, возможного изобилия, в коих нуждается жизнь», – заключает Арендт (ibid, стр. 148).

Иная ситуация складывается тогда, когда интерес направлен на чистое приращение владений – т. е. на накопление. Такой процесс в принципе бесконечен (как жизнь целого рода, например). Его бесконечность, однако, ставится под сомнение неудобным фактом, что люди, увы, не имеют в своем распоряжении неограниченного времени: не живут люди вечно, вот что! Лишь когда они выступают не как частные лица, озабоченные своей жизнью, но, по привычному выражению Маркса, действуют «как родовые существа», для коих воспроизводство личных жизней погружено в жизненный процесс всего человечества, лишь тогда их коллективный интерес может разворачиваться по законам внутренней необходимости, и «развязывается автоматизм плодовитости в двояком смысле: чудовищно разрастается размножение и столь же чудовищно – умножение товаров» (ibid, стр. 149).

Маркс, сей «Дарвин общественных наук» (Ф. Энгельс), продолжил в истории дарвиновскую теорию непрерывного развития жизненного процесса от низших форм органического процесса до стадии человеческого рода. Все новые научные отрасли XIX века были сосредоточены вокруг двух новоевропейских понятий – процесса и развития. Биологический процесс, «развертывающийся в нас», как бы служил моделью для марксова понимания, и не только его: буквально вся новоевропейская философия труда с её приравниванием производительности труда к плодовитости природы излагается сегодня в «философиях жизни», например, в школе Бергсона.

Но ни возросшая производительность труда, ни возросшая плодовитость не изменят приватную, частную природу того или другого. Они не сообщаемы, они не выразимы, наш язык упрямо продолжает ориентироваться не на них, а на вещи, на предметы. Для абсолютно приватных и личных процессов, вроде боли или труда, не хватает никакой силы человеческого языка – даже силы метафор. «В нашем контексте это означает, что в сфере труда ни чрезмерность, ни сокращение рабочего времени не приведет к учреждению какого-то совместного мира. «Трудовое существо» Маркса не станет менее частным лицом, даже если лишится частной собственности и утратит то место, где ему можно бы утаиться от всего мира. Маркс верно, хотя и с неоправданным удовлетворением, предсказал «отмирание» публичной сферы в случае «несдерживаемого развития производительных сил общества», но прав он оказался и со своим курьезным предсказанием, что обобществившиеся «трудовые существа» используют избыток свободного времени и частичное освобождение от труда вовсе не на то, чтоб обратиться к свободе. Новые, свободные существа растратят освободившееся от труда время на прихоти, носящие название «хобби» (ibid, стр. 151). Приведена в виде доказательства цитата из Маркса: «Коммунистическое общество позволило бы сегодня делать то, а завтра это, с утра охотиться, после обеда критиковать – к чему у меня лежит душа, но не становясь профессиональным охотником, рыбаком, пастухом или критиком… В коммунистическом обществе нет художников, а есть самое большее люди, которые среди прочего занимаются и живописью».

 

15. Орудия (инструменты) и разделение труда

 

Плодотворность человеческой силы дает возможность удовлетворять жизненные потребности более чем одной семьи. Причем трудовая деятельность, направленная исключительно на поддержание жизни, вовсе не обращает внимания на внешний мир. Платон утверждал, например, что рабы, да вообще все работающие люди не только подчинены внешней необходимости и потому не способны к свободе, но сами покорились «животной стороне своей души». Работающее массовое человечество Маркса, будет состоять из родовых существ, из «безмирных представителей рода человеческого» – причем безразлично, были они загнаны в свое положение насильно, как случалось с рабами, или сделают это добровольно, на правах свободных наемных работников, как происходит в наше время.

«Трудовое существо» находится в плену у личных потребностей и желаний, ему некому их передать. «Рабство или изгнание в домашнее хозяйство трудовых классов вплоть до Нового времени были продиктованы природой человека: для всех других живых тварей на Земле их жизнь как бы равна их бытию в мире, но для человека из-за свойственного ему «бунта против тщеты и преходящести» такая жизнь (растительная или животная!) настолько не совпадает с сутью, с заложенной в него экзистенцией, что она может казаться ему просто обузой, помехой его человеческому бытию». И тем тяжелее переносить такое ощущение человеку, что ни один «высший» интерес, к которому его так тянет, не сравнится по настоятельности с элементарными потребностями, по нужности их для данного существа. Требуется сначала удовлетворить всё «низшее», чтобы «высшее» могло хотя бы приподнять голову!» (ibid, стр. 152). Социальное положение работающих людей всегда равнялось либо услужению, либо рабству, потому что к этому они вынуждались жизнью: «Всякая жизнь есть рабство» (Сенека).

Исключительная роль рабского труда в эпоху античности, не сознававшей ни пустопорожности, ни непроизводительности этого вида труда, можно объяснить только тем, что тогдашние города были центрами потребления, а не производства. Цена, которую люди платили за абсолютную свободу своих тел от жизненных необходимостей, оказалась ценой... самой жизни, её живости, её витальности! Цена, за которую человек избавил себя от тягот труда, оказалась «превращением жизни в некий искусственный заменитель». С помощью слуг господа находили замену даже пяти своим чувствам. Как говорил Плиний: «Мы ходим чужими ногами, смотрим чужими глазами, приветствуем по чужой памяти, живем чужим трудом». А вот Геродот: «Слуги, через которых господа видели и слышали». Но устранение тягостей труда неизбежно лишало жизнь господ не только мук, но и естественных наслаждений! Тяготы и беды невозможно изгнать из человеческой жизни полностью, не подменив заодно самое человеческую суть. Тяготы и беды вовсе есть не признаки нарушения хода жизни, они скорее оказались видом и способом, каким жизнь всегда напоминает нам о себе – рядом с нуждой. К нужде жизнь привязана! «Беструдная жизнь богов» становилась для смертных жизнью… неживой. И потому-то жизнь богачей так часто теряет силу, близость к земному «добру». Взамен, конечно, она приобретает утонченность, обострение чувства прекрасного. Ибо мир искусственно созданной человеческой Цивилизации – постоянной, долговечной, сей мир бесконечно возвышается над обычной земной жизнью с её сильными страстями и страданиями. Сильные житейские радости и муки часто не дают познать мир в его тонкостях, мир, что создан до нас культурным человечеством во всех его особенностях – в его тонкости, нежности, очаровании...

Инструменты и роботы пришли сегодня на помощь человеку. Но мы, пожалуй, всего лишь несколько лучше приспособлены к забыванию о нашей зависимости от таких помощников, чем тогда, когда господам о тяготах жизни напоминали рабы, находившиеся перед глазами. «Когда же работа станет настолько легкой, что перестанет казаться проклятием, возникнет опасность, что никто уже не будет желать избавления от необходимости, то есть все будут поддаваться насилию, не зная, что их насилуют» (ibid, стр. 155).

Орудия и инструменты, которые мы сегодня получаем в помощь, есть продукты не труда, а изготовления, это продукты, нами сделанные. И потому они играют первостепенную роль в процессе созидания, но не в труде: в труде они только усиливают и умножают нашу природную рабочую силу, не более того… Причем процессы потребления, облегчаемые орудиями труда, далеко не безгранично поддаются механизации, и любая хозяйка знает, что сотня приборов на кухне плюс полдюжины роботов в подвале не заменят ей одну-единственную услужливо-добрую душу некоей помощницы…

Возникла еще важная проблема в современном обществе: как согласовывать возможности нашего потребления, ограниченные скромными личными нуждами, с принципиально безграничными ресурсами, доступными нынче труду. Проклятие современного богатства преодолевают путем превращения былых «предметов употребления» в сегодняшние «предметы потребления» (лучше, наверно, сказать – предметы для поглощения!). И потому стол или стул нынче потребляют с той же скоростью, как некогда платье или ботинки. Отличительный признак современного хозяйства – не столько производство товаров, сколько превращение созидающего, изготовляющего вида деятельности в подобие кратковременного по сути труда. Процесс изготовления вещей сделали как бы производством, рассчитанным на труд и соразмерный именно с трудом.

Не машина, а предшествующее ей систематическое разделение процессов при изготовлении вещей сделало излишней старую профессиональную специализацию, создало возможность массового производства. (Конечно, развернуть массовое производство можно было только благодаря машинам, – с этим Арендт не спорит.) «Само функционирование современной экономики, ориентированной на труд и на трудящегося человека, требует, чтобы все вещи в цивилизованном мире появлялись и исчезали в постоянно ускоряющемся темпе. Экономика впала бы в застой, если бы люди начали по-прежнему употреблять вещи, уважать их, сохранять в привычном составе, как делали это веками. Жилища, мебель, машины, все вещи, окружающие нас, должны теперь как можно скорее потребляться, как будто даже и не потребляться, а пожираться, словно они тоже принадлежат к тем «дарам» леса и поля, которые бесполезно испортятся, если будут не втянуты в бесконечный круговорот обмена веществ человека с природой. Мы словно бы разрушили хранительные стены, которые в предшествующие эпохи оберегали цивилизованный мир, великое создание человеческих рук, от окружающей нас природы – от тех циклических процессов, что тесным кольцом обступили наш мир, равно как и от биологического круговращения, насквозь пронизывающего само человечество. Результат? Мы как бы само существование человеческого мира отдали и подставили природным процессам, решив, что мы уж настолько стали теперь абсолютными господами над природой, что способны обойтись без цивилизации, этой нашей особенной человеческой родины внутри живой природы. На смену долговечности, надежности, постоянству – вековых идеалов «мастерового человека», строителя цивилизаций, пришли идеалы «трудового существа», в мечтах воображавшего страну молочных рек и кисельных берегов. Идеалом «трудящегося общества» может являться лишь изобилие, возрастание плодовитости, дарованной трудом. Трудовую деятельность мы превратили в работу, работу разложили на мельчайшие частицы, подладили её к разделению труда и к элементарным операциям, чтоб убрать с путей развития нашей рабочей силы – а она, возможно, и является мощнейшей из природных сил – все «неестественное», то искусственное препятствие, что мешает природе. И это препятствие – это наш, т. е. созданный человеческими руками постоянный мир цивилизованных народов» (ibid, стр. 161).

 

16. Общество потребителей

 

Общество потребителей? Но труд и потребление – две стадии одного процесса, значит, современное общество есть по сути общество господства труда. «Для социального порядка, в котором мы живем, значимо не столько то, что впервые в истории трудящееся население допущено на равных в публичную сферу, сколько то, что внутри этой сферы всякая деятельность понимается только как труд, а, стало быть, что бы мы ни делали, всё опускается до низшей ступени человеческой деятельности, до обеспечения жизненных, биологических потребностей и удовлетворительного уровня жизни» (ibid, стр. 162).

Согласно общепринятым мнениям, основная задача в любой профессии сегодня – обеспечить работника доходом. Число людей в мире, чей выбор профессии объясняется какими-то иными целями, стремительно сокращается.

То же желание – воспринимать любую серьезную деятельность только как способ заработать на пропитание, чтоб «хватало на жизнь» (to make a living) – проявляется в нынешних теориях труда, едва ли не единодушно определяющих труд как некую противоположность игре. Занятие, необходимое для успешного прожитья, только и считается работой, а всё, что не служит прямым нуждам проживания, – обозначают как «игру». По-видимому, внутри нынешнего общества почти невозможно представить, что источник свободы, применение избытка сил, может располагаться в чём-то ином, а не только в игре.

Знакомясь с академическими анализами процессов труда («труд есть средство для более высокой цели», «труд есть формирующий процесс преобразования данной структуры в высшую», «труд есть удовольствие» и пр.), Ханна Арендт испытывает облегчение, когда читает совсем простые ответы тружеников на вопрос анкеты: «Почему человек работает?» – «Чтобы можно было прожить» или «Чтобы заработать деньги». Характерно, что творческая деятельность художника приравнивается сегодня к естественной противоположности труда, т. е. к игре. Она лишается смысловой весомости, а именно – своей былой важности в мире. Ибо с точки зрения «жизненной серьезности», сводящейся к воспроизводству жизни при занятиях трудом, к «зарабатыванию на жизнь», всякая нерабочая деятельность – не более чем хобби, этакое хобби интеллектуалов...

А как, например, такие явления воспринимались в прежние эпохи? О, тогда «искусство зарабатывать деньги» лишь сопровождало иные искусства. Платон ввёл его в свой список искусств, ибо иначе не мог бы объяснить появление гонорара, вещи явно другого рода, чем подлинная цель «вольных профессий». «Искусство приобретения так же отгоняет бедность, как врачебное искусство – болезнь». В самом деле, что общего у искусства получать деньги с сохранением здоровья, т. е. предметом профессиональной медицины, или с возведением зданий, предметом профессионала-архитектора? Искусство зарабатывать деньги толковалось Платоном как нечто подобное искусству домохозяйки: оно дает свободу творцу от забот существования, дает ему то, что человек обязан уметь, чтобы не заниматься трудом!

Освобождение труда, освобождение рабочих масс можно, конечно, назвать и прогрессом человечества, если измерять прогресс тем, насколько уменьшился в обществе размах насилия. «Если же измерять прогресс увеличением в обществе свободы, тут уверенности у меня намного меньше», – писала Арендт (ibid, стр. 166).

За единственным исключением – пыток – никакая власть несравнима с чудовищной мощью нынешних «природных необходимостей» (греки даже самое слово «пытка» производили от слова «необходимость», а не от слова «насилие». Потому, кстати, в эпоху античности пытать могли лишь рабов: эллины держались того мнения, что под пыткой никто не может сказать ложь, ибо ложь содержит в себе элемент свободы, а пытка разрушает свободу). Поскольку рабство считалось следствием насилия («войны, торговли и пиратства», Гёте добавил бы сюда искусство деспотизма), то насилие постепенно вытеснялось из истории, как всякая «природная необходимость» вытеснялась в истории из публичной в частную сферу. Нет, не христианство, а именно Новое время выдавило из цивилизованного мира громады жуткого и прямого насилия! Труд начал, наконец, превращаться в занятие свободных людей. Но лишь затем, чтобы их, этих свободных, – подчинить вечной «кабале»! Животной, природной кабале труда для биологического выживания…

Маркс как раз сознавал, что освобождение труда совсем необязательно приведет к свободе: оно может загнать под ярмо жесткой необходимости. Поэтому он подчеркивал, что цель революции – не освобождение рабочего класса, нет, а освобождение человека от труда! Маркс срисовал свой идеал коммунизма с модели афинской демократии, хотя в его коммунистическом обществе всем жителям полагалось считаться свободными, а рабов там не было вообще. Арендт цитирует книгу Симоны Вайль с эпиграфом из Гомера: «С очень тяжёлой душой, но гнетёт тебя долг непреклонный», где автор пишет, что освобождение от труда с его необходимостью есть единственный действительно утопический элемент марксизма, но, с другой стороны, революционному рабочему движению только этот лозунг и сообщил подлинное вдохновение. «Эта питаемая марксизмом утопическая надежда есть тот опиум для народа, за который Маркс принимал религию» (ibid, стр. 168).

Арендт отметила отличие нашего и античного понимания термина – «свобода». Для нас свобода есть, прежде всего, экономия времени, которое мы, однако, все равно ведь потратим – только на что? На потребление. В античности же цель свободы состояла в воздержании от любых видов деятельности, связанных с потреблением, в частности, с воздержанием от труда. Пробным камнем античного досуга являлась бережливость: слишком большое богатство, как и нищета, казались подозрительными, потому что оба мешали досугу хозяина: богатство – соблазнами потребления, бедность – необходимостью трудиться. «Здесь характерно то нерасположение, с каким эллины относились к морской торговле, более всего, между прочим, обеспечивавшей благосостояние Афин. Платон, следуя Гесиоду, рекомендовал основывать новые города-колонии вдали от моря... Вся опасность предстоящей автоматизации заключается не в угрозе для природной жизни со стороны механики и техники, – пишет далее Арендт, – но наоборот – в том, что «искусства» человека, его нарастающая производительность, могут просто утонуть в чудовищно ускоренном и усиленном жизненном процессе, и человек автоматически, уже не нуждаясь в усилии и напряжении, втянется в природный, вечно повторяющийся круговорот» жизнеобеспечения (ibid, стр. 169).

До этого, правда, пока далеко, замечает она. Не стоит забывать, что среднегодовая сумма свободного времени, приходящаяся нынче на одного человека, – это мало-мальски нормальная традиционная норма. В Средние века работа занимала не больше половины дней в году! Число официальных праздников в Европе доходило иногда до 141. Лишь с появлением машин началось резкое удлинение рабочего дня, когда рабочих заставляли конкурировать с вновь введёнными механизмами. В XV веке продолжительность рабочего дня составляла 11-12 часов, в XVII веке – 10 часов. «Рабочие в первой половине XIX века жили в худших условиях, чем самые бедные слои в предшествовавшие века» (ibid, стр. 170).

Идеал общества в классической политэкономии сводился к тому, что якобы деятельная жизнь человечества заключается единственно и исключительно в росте нашего богатства, в мощи нашего изобилия, в «счастье большинства». Этот новоевропейский идеал обернулся прадревним сном, снящимся горькой нищете. Он обладает великим очарованием – как мечта о некоей сбывающейся скатерти-самобранке. Но если она когда-нибудь осуществится, то может кончиться, как и всегда, – раем для дураков?!

Великая мечта Маркса и прочих состояла именно в том, что свободное время избавит людей от нужды, и тогда, наконец, «трудовое животное» эпохи капитализма станет творческим человеком. Эта мечта покоилась на механистической иллюзии великого классика, якобы рабочая энергия не исчезает, как любая иная энергия (по аналогии с законом сохранения энергии), и если она не будет растрачена на тяготы жизни, тяготы труда, тогда сбереженная – при коммунизме! – энергия человека автоматически высвободится для чего-то «высшего». Афины при Перикле – но без рабов! Афины, но на основе возросшей при капитализме производительности труда, – вот идеал Маркса! Сто лет спустя после его смерти ложность этого умозаключения ясна каждому: «трудовое существо» нынешнего общества никогда не растратит свое избыточное время ни на что иное, кроме потребления, и чем больше ему будет оставлено свободного времени, тем ненасытнее и опаснее станут его желания и аппетиты. Это таит тяжкую угрозу человечеству: предметы культуры, наравне с объектами потребления, могут стать жертвами пожирания и уничтожения.

Вот возникающий перед сегодняшним человечеством выбор. Только освобождение труда, только захват всей публичной сферы «трудовым существом», позволил людям достичь гигантского возрастания производительности труда. Это освободило современную жизнь от обязательных нужд, всегда тяготевших на людях. Но, с другой стороны, пока нынешнее «трудовое существо» господствует над публичностью и предписывает человечеству новые масштабы, до тех пор никакой публичной сферы в собственном смысле быть не может, а будет только выставленная на обозрение – жизнь частная.

Конкретный результат процесса таков: появилась массовая культура, это такое состояние общества, в коем культуру используют хищнически, потребительски истощая ее ресурсы, употребляют для развлечения масс, которым нужно как-то убить их пустое время. Кстати, массовое общество при этом находится весьма далеко от грезившегося ему «счастья большинства». Оно ведь страдает – от разрушенного равновесия между трудом и потреблением, от отсутствия баланса между деятельным бытием и покоем… В отношении так называемого счастья не нужно забывать, что лишь «трудовое существо» имеет свойство желать счастья: ни мастеру-создателю, ни политически деятельному человеку никогда не приходит на ум быть счастливым или верить в возможность счастья – во всяком случае, верить в такую возможность для смертного человека на грешной Земле.

Обратим внимание на скорость, с какой экономика движется к waste economy (экономике растрат), где в приобретаемых предметах люди начинают видеть лишь бросовый товар, где расходуют и выбрасывают вещи сразу после появления в мире, поскольку иначе сложнейший процесс завершится катастрофой. Мир Цивилизации, т. е. тот Дом, который человечество на Земле выстроило вокруг себя, изготовляя его из материала, даваемого нам в руки земной природой, состоит не из продуктов, предназначенных для потребления и поглощения, а из предметов (вещей), подлежащих использованию и употреблению человеком. Природа и земля дают нам некие условия для жизни; мир, созданный нами, и все вещи этого мира создают другие условия, чтоб возникала на Земле не просто жизнь, а особенная, человеческая… На головы нынешних «трудовых существ» планета сыплет блага, которые принимаются нами, чтобы слиться в труде и потреблении. Но когда «мастеровой человек» начинает строить мир людской Цивилизации, у него в руках есть только материал. Этот материал приобретает ценность лишь в обработке, при изготовлении. Без защиты себя от природных процессов – возрастания и упадка – человек не мог бы выжить, это верно. Но эта жизнь никогда не стала бы истинно-человеческой, если б «мастеровой человек» не создал для нас нечто иное – искусственное Жилище, чья долговечность и устойчивость вступают в противоречие с краткой жизнью обитателей Земли.

Опасность современного общества в том, что, ослеплённое избытком всё возрастающей плодовитости, втянутое в гладкое протекание бесконечного процесса, оно забывает о собственной тщетности – о той эфемерности жизни, когда, по мысли А. Смита, «она не утверждает и не осуществляет себя ни в какой постоянной сути, способной существовать – если трудовое усилие уже прекратилось».

 

(продолжение следует)


    
   

   


    
         
___Реклама___