Frumkin1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Отзывы Форумы Ссылки Начало
©"Заметки по еврейской истории"
Июль  2006 года

Владимир Фрумкин


"Вы будете висеть вон на том фонаре, а я - на этом..."



     Вот уже шесть с лишним лет протекло с тех пор, как закончилась земная жизнь Ефима Эткинда. Он умер 22 ноября 1999 года в больнице Потсдама под Берлином, не дожив двух месяцев до своего 82-летия. За два года до своей кончины Ефим Григорьевич, уже давно превратившийся (после вынужденного, согласно европейским правилам, ухода на пенсию из Десятого Парижского университета) в странствующего профессора, отправился в очередной лекционный тур, на сей раз - в Барселону. Именно там он, наконец, "нашел время и место", чтобы записать свои устные рассказы, которыми долгие годы щедро делился со своими друзьями.* Одну из этих историй (к сожалению, часть из них осталась не записанной) Эткинд поведал мне осенью 1972 года в Армении, где я впервые увидел своими глазами ее главного героя, человека с дурной славой, литератора далеко не бесталанного, но променявшего талант на карьеру: он прокладывал себе путь наверх, не брезгуя ничем, шел на любые компромиссы с властью, выбился, несмотря на свое еврейство, в номенклатурщики, стал чуть ли не замминистра кинематографии, членом разных правлений и секретариатов… С властью не конфликтовал ни по каким вопросам, включая болезненную тему государственного антисемитизма - если верить хлесткой эпиграмме неподражаемого Зиновия Паперного:

     Там на неведомых дорожках
     Следы невиданных зверей.
     Там Дымшиц на коротких ножках,
     Погрома жаждущий еврей.

     "Вот он, тот самый Александр Дымшиц…". Эткинд едва заметно мотнул головой в сторону невысокого, полноватого человечка с маловыразительным лицом, шедшего в толпе литераторов, прибывших в Армению на какое-то межреспубликанское совещание. С Ефимом (или Фимой, как я стал, по его настоянию, называть его через много лет) мы столкнулись чуть раньше в гостинице "Армения". Я оказался в этих краях, снедаемый желанием повидать Закавказье и заодно и попрощаться с ним - на случай, если выпустят в эмиграцию. Союз композиторов выдал мне командировку для ознакомления с новыми сочинениями композиторов всех трех закавказских республик, а я обязался о них написать.

 

Владимир Фрумкин, Ефим Эткинд и Лидия Фрумкина



     "Не хотите ли махнуть с нами на экскурсию? Мы едем в потрясающее место - Сардарабад, там построен мемориал памяти жертв геноцида армян в Турции". Посмотреть знаменитый мемориал, да еще провести несколько часов в обществе Эткинда было в высшей степени соблазнительно. По дороге мы заехали в кафедральный собор и монастырь в Эчмиадзине, заглянули на поразившую нас церемонию посвящения в монахи большой группы красивых, пышущих здоровьем, статных армянских парней и (заручившись особым разрешением) осмотрели личные покои Католикоса Всех Армян Вазгена Первого (сам он в это время совершал церемонию посвящения в монашеский сан…).

     "Да, вот это и есть Дымшиц…" Я всматривался в этого человечка, пытаясь обнаружить в его облике хотя бы слабый намек на его зловредную сущность. Но нет, внешность у него была вполне заурядная. Когда-то, по словам Ефима, у Дымшица было сытое, розовое лицо и комическое брюшко… "А я ведь, знаете, с ним сотрудничал…" Как? Блестящий и либеральный Эткинд, друг Солженицына и защитник Бродского - и реакционер Дымшиц? "В одну телегу впрячь не можно"… Увидев мое неподдельное недоумение, Эткинд пояснил, что его совместная работа с маститым критиком началась в середине 50-х, когда Дымшиц, который до войны был его университетским преподавателем, предложил ему вместе издавать переводы зарубежных поэтов. Работать с Дымшицем, рассказывал Ефим, было поначалу легко и весело, но потом все больше стала раздражать поверхностность его предисловий и то, что в них всячески подчеркивались детали, призванные ублажить издательство: скажем, близость переведенного поэта к Марксу и Энгельсу, к рабочему движению, к радикальной революционности… На попытки возразить, что все это явно смахивает на демагогию, Дымшиц отшучивался: не объяснять же нашим жлобам, что Фердинанд Фрейлиграт обновил стих "Поэмы о Нибелунгах" или что он связан с поэтикой Лонгфелло!

     Тем временем официальная карьера Дымшица шла вверх, тогда как в литературе он все глубже увязал в трясине компромиссов, ибо, как заметил Эткинд, "спускаясь по лестнице в преисподнюю, остановиться нельзя"… Но окончательно понять тщетность попыток образумить своего партнера помог Ефиму эпизод с изданием первого после 1928 года сборника стихов Мандельштама, составленного Дымшицем. Ему же принадлежало и предисловие, которое Эткинд прочитал еще в рукописи - за много лет до того, как книжку пропустили в печать.

     "Как вы могли? - возмутился Эткинд. - Вы набили свою статью ложными осмыслениями и лживыми сведениями!" Читавшие это предисловие, вероятно, помнят, что его автор скрыл важнейшие факты биографии Мандельштама и, в частности, ни слова не сказал о том, когда и как прервалась жизнь поэта.

     "А вы все - белоручки и снобы, - парировал Дымшиц. - Ну да, я какие-то пропорции нарушил. Но зато Мандельштам появится в печати - после почти полувека! Скажите спасибо. Я принес в жертву свое доброе имя - ради стихов Мандельштама".

     "Пропорции нарушил…" На самом деле Дымшиц пошел гораздо дальше.

     За гремучую доблесть грядущих веков,
     За высокое племя людей
     Я лишился и чаши на пире отцов,
     И веселья, и чести своей…

     В этом пронзительном по своему трагизму стихотворении начала 30-х годов строки "Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, /Ни кровавых костей в колесе", оказывается, никакого отношения не имеют к террору: в них Мандельштам осуждает империализм! А строка "Мне на плечи кидается век-волкодав" символизирует преследование поэта буржуазными идеологами…

     Ефим заметил Дымшицу, что он совершил насилие над стихом, исказив его до неузнаваемости. Тот в ответ назвал его "горе-рыцарем" и добавил, что напиши предисловие он, Эткинд, или его единомышленники-демократы, никто бы эту статью не увидел, как не увидел бы и стихов Мандельштама. "А я их напечатал, - гордо произнес Дымшиц… И навлек на себя упреки и даже плевки всяких ханжей…". И тогда Ефим напомнил ему рассказ Леонида Андреева "Иуда Искариот", в котором автор обеляет и возвышает Иуду: тот предал Христа, зная, что его проклянут все последующие поколения; но кто-то же должен взять на себя эту роль, иначе Иисус не совершил бы своего подвига! "Не так ли и вы воспринимаете свою роль?" На вопрос, поставленный ребром, Дымшиц ответил не прямо: мы живем в сложное время; люди, не желающие издавать Мандельштама и ничего в нем не понимающие, обладают диктаторской властью, и наша задача - любой ценой его издать. "Если так, - заметил на эту тираду Эткинд, - не удивляйтесь, если вам не станут подавать руки". "А я на это шел. Я знал, что ваши чистоплюи меня отвергнут - вместо того, чтобы поблагодарить. Ну и пес с ними. Стихи Мандельштама выйдут в свет, и это моя заслуга!"

     "Вот такая была сцена, - сказал, улыбнувшись, Эткинд, - и посмотрел в ту сторону, куда скрылся Дымшиц с делегацией советских литераторов. - Но окончательный разрыв, - продолжал он, - произошел позже, когда вышел в свет роман Дудинцева "Не хлебом единым", где впервые была сказана правда о новом господствующем классе - о номенклатуре, душившей все живое". Критики, осмелившиеся похвалить роман, делали это робко и с оговорками. И тогда Дымшиц разразился статьей в "Ленинградской правде", в которой обрушился и на этих критиков, и на Дудинцева: его роман - клевета на советскую действительность, автор не показал "руководящей роли партии в нашем обществе" - партии, которая поддерживает все передовое и неизменно побеждает реакционеров…

     В то же утро, когда Эткинд прочитал статью, он отправился домой к ее автору, жившему на той же улице, Кировском проспекте. "Зачем вы это сделали!? Ведь вы обо всем думаете иначе!" Терпеливо выслушав обвинительную речь своего младшего коллеги, мэтр подвел его к окну. "Поглядите на те два фонаря. На одном из них будете висеть вы, на другом я - если мы будем раскачивать стихию. Дудинцев этого не понимает, ему хочется вызвать бурю. А те, кто хвалит его роман, дураки и самоубийцы. Только твердая власть может защитить нас от ярости народных масс". И тут Дымшиц произнес непривычное для Ефима слово: "Жлобократия". И добавил: "Это и есть то самое, что построено в нашей стране и что они называют социализмом"…

     Помнится, что тогда, ровно 32 года назад, мне показалась возмутительной и подлой не только попытка Дымшица оправдать свое сотрудничество с властью, но и то, как он это делал: подневольное население советской России, видите ли, страшнее и опаснее подмявшего его режима. Что ж, выходит, этот отпетый коллаборационист и циник был прозорливее меня, видевшего главное зло - в режиме и верившего, что когда он кончится, избавившиеся от него люди очень скоро устроят себе свободную, цивилизованную жизнь. Политический романтизм, которым страдал в те годы не я один, развеялся позже, под воздействием горького опыта постсоветской России, моего "открытия Америки" и прочитанных на Западе книг о русской истории, об истоках русского коммунизма и природе тоталитаризма. Ефим Григорьевич был, по-видимому, гораздо большим реалистом - если судить по следующей ремарке из литературной версии истории о Дымшице, озаглавленной "Вверх по лестнице, ведущей вниз": "Я слушал с изумлением: он так отчетливо все понимал - что же пишет его перо в партийной газете "Ленинградская правда"?

     "Отчетливо все понимал…" - выходит, Эткинд разделял эту глубоко безнадежную концепцию, хотя и решительно отверг попытку Дымшица оправдать ею избранную им линию поведения. Но как совмещалось у него это страшное знание о своей стране с отвращением к одной только мысли ее покинуть? Если несвобода коренится в толще "народных масс", а значит, надежда потеряна на долгие годы, почему в таком случае напрочь неприемлема идея эмиграции - и не только лично для него, но и для его соотечественников? Помню, как настойчиво уговаривал он меня одуматься и не уезжать. Помню его письмо молодым евреям России с призывом не ехать в Израиль и добиваться свободы у себя на родине.

     В 1974 году власть заявила ему четко и прямо, что печататься и преподавать в СССР он не будет никогда. Его гнали, но он боролся за право остаться до самого конца. Осуждением и неприятием эмиграции проникнута его книга "Записки незаговорщика", писавшаяся в Париже в 1975 году (она была издана в Лондоне в 1977). Это убеждение осталось с ним на всю жизнь, несмотря на горы написанных и изданных в эмиграции трудов и тысячи обученных студентов из многих стран мира, на свободу от неусыпного ока "органов", от въедливой цензуры, дрязг, унизительных придирок, постоянных стычек с чиновниками от литературы… Осенью 1999 года, незадолго до смерти, Ефим Григорьевич, отвечая на вопрос журналиста "Считаете ли вы свою жизнь удавшейся?", сказал: "Конечно нет. Моя деятельность оказалась разрубленной напополам, я был выдернут отсюда в самое интересное время…".

 

Ефим Эткинд, Лидия Фрумкина и Булат Окуджава



     "Записки незаговорщика" временами поражают странным сочетанием высочайшей порядочности автора с наивной, непреодоленной "советскостью" позиций и оценок. Эткинд был сыном своего поколения, поколения "ровесников Октября", чья вера в обещанный русскими социал-демократами гуманный социализм была особенно прочна и долговечна, несмотря на все ужасы социализма реального. Потому-то, наверное, Ефим Григорьевич долгое время настороженно относился к Америке, не находя в ней привычных для европейца масштабов государственной опеки и регулирования. "Зачем Америке частные университеты? - сказал он мне однажды. - Кому нужна эта независимость, этот разнобой в учебных программах?" На мой встречный вопрос: "А что плохого в том, что университетами управляют сами профессора и ученые, специалисты своего дела, а не государственные чиновники?", он так и не дал вразумительного ответа. Помню его другой упрек Америке: "Тут у вас засилье капиталистических монополий". Оказывается, он ничего не знал о нашем антимонопольном законе, в соответствии с которым была незадолго перед этим раздроблена компания AT&T. Когда я рассказал ему об этом, он вначале посмотрел на меня с недоверием, но тут же примирительно улыбнулся и заметил, что в Европе, кажется, такого закона нет, и если это так, то его надо непременно ввести… Нет, Ефим определенно не был упрямцем, ему до последних дней была свойственна открытость ума, жадная любознательность и готовность откорректировать свои убеждения…

     "Барселонская проза", написанная через 20 лет после "Записок незаговорщика" и повествующая о мучительных нравственных коллизиях, раздиравших сознание советского интеллигента, вызывает гораздо меньше вопросов и недоумений. Но и там есть противоречия, диссонансы, недоговоренности. Особенно же - в вопросе о том, несет ли интеллигенция свою долю вины за действия режима. Судя по всему, Ефим Эткинд не мог полностью принять жесткой позиции, занятой в этом вопросе Иосифом Бродским и выразившейся в строках: "Лучшие среди них были и жертвами и палачами".

     Прав автор послесловия к "Барселонской прозе" Соломон Лурье, считающий, что вся она "мечется вокруг этих строчек… Ефим Эткинд то оспаривает эту ужасную мысль, то соглашается с нею, - и никогда не позволяет себе додумать ее до конца". Да, говорит в своих рассказах Эткинд, советское общество делилось на жертв и палачей, но - не без остатка: между ними существовала прослойка интеллигентов, рыцарей культуры, настолько преданных своей профессии (например, столь дорогому для Эткинда искусству художественного перевода), что им удалось остаться в стороне от схватки и сохранить чистоту своих риз. По этому поводу тот же С. Лурье замечает: "Но как соблюсти благородную осанку при свете факта, что за стеной, украшаемой художественными переводами, работала - неуклонно перевыполняя план и наращивая производственные мощности - фабрика смерти?".

     В одной из новелл автор пишет о "крупнейшем историке и лингвисте современного мира" (И.М. Дьяконове), который, был жестоко наказан режимом, но "остался патриотом страны, каков бы ни был ее строй", страны, достойной всяческой защиты, "что бы в ней ни творилось". Нотки сочувствия и одобрения этой позиции звучат диссонансом на фоне значительно более трезвых и безжалостных оценок, к которым приходит Эткинд на страницах "Барселонской прозы". Но при всех метаниях и вращениях, эти рассказы - едва ли не самое яркое сочинение Ефима Эткинда, над которым еще годы и годы будут задумываться те, кто захочет понять надежды, сомнения и страхи людей, оказавшихся пленниками советского зазеркалья…

     * Они были опубликованы в 2001 году петербургским издательством "Академический проект".


   


    
         
___Реклама___