Альманах "Еврейская Старина"
2016 г.

Юлий Герцман

Гербарий

Повесть


I

Листочек из арифметической тетради с надпечатанными полями и криво оборванным левым краем выглядел даже трогательно.

— Читательница, небось, из провинции, учительница, — лениво подумал Серебреник, — или ребенок учится. Сейчас изольется...

Первые же слова письма, однако, заставили его поморщиться. Там было: «Дорогой Друг и Соученик Ледик Серебреник!»

Серебреник уже много лет не был Ледиком. Как уехал из Фугар. Он и родителей упросил называть его Леней и они, спотыкаясь, на пятом где-то году смирились. Сестричка с детства называла его Лёкой, и имя это ему нравилось, институтские друзья — Лешей, а Лёдик, казалось, умер и похоронен на малой родине. И вот, надо же, ожил.

«Тридцать три года прошло, как отцвела та сирень, что украшала наш выпускной вечер! Мы ушли в большую жизнь, каждый своим путем! — разбирал Серебреник мелкую вязь, пулеметно перебиваемую восклицательными знаками — Ты стал писателем, Володя Киторага — майором, я — педагог младших классов нашей родной Средней школы №1, которую ты закончил с золотой медалью. И вот мы решили собраться вместе, поговорить за светлые годы нашей школьной юности, помянуть дорогих учителей и поделиться друг с другом, что ему дал наш замечательный поселок городского типа Фугары. Мы соберемся 30 мая в школе и пойдем к Кате Бережко (Нагорной) домой, где погуляем встречу. Очень ждем, что ты сможешь быть. Напиши. Мила Пасюк (Задорожная)».

 Село Фугары, где без малого пятьдесят лет назад начался жизненный путь Леонида Михайловича, примостилось на правом берегу неотвратимо прорастающей камышом речушки Кодыма. Хотя «примостилось» — пожалуй, не то слово: село было по деревенским понятиям очень даже большим — около десяти тысяч жителей. Как и везде на юге Украины, коренная нация в нем мешалась с молдаванами, евреями, греками, болгарами, цыганами, и две грузинские семьи, неведомо как очутившись там, прижились, враждуя с единственной армянской семьей. Даже само имя: Фугары — было пришлым, «фугар» по-румынски: беглец — видимо, какой-то молдаванин от кого-то смылся и осел в дикой степи, положив начало будущему райцентру. То есть, он основал сельцо, а потом оно, разрастаясь, поглотило и близлежащее еврейское местечко Шлемовку, и три казацких хутора, и греческие выселки.

Цыгане объявились здесь, когда вышло постановление о пресечении кочевой жизни, и пригнаны были пять семей, которым за государственные деньги купили полуразвалившиеся мазанки.

 Болгары выращивали помидоры, молдаване — кукурузу, цыгане — детей.

Вот русские как-то не светились. Несмотря на национальную открытость, Фугары кацапов не привечали. Те либо быстро овладевали псевдоукраинским суржиком и, ассимилировавшись, гундосили по пьяни: «Выйды коханая, працэю зморэна хоч на хвылыночку в хай», вызывая при этом смешки щирого казацтва неумением внятно произнести фрикативное «г», поскольку сваливались в родственное «х», либо же, не влившись в народ, быстро исчезали.

Домашний язык невидимо разделял и евреев. Местные, вышедшие из Шлемовки, русского не знали и разговаривали на смеси идиша и украинского, привозные общалась на «городском» русском. Привозными пополнялась местная интеллигенция, состоявшая из аптекаря, начальника почты, учителей, врачей и адвоката Сайковича. Коренные же не отходили от крестьянства: работали в колхозе возчиками, скотниками, перелопачивали пшеницу на элеваторе, и даже официальным сельским пьяницей был жестянщик Абраша Гитерман. По праздникам село гудело вовсю — с воплями, с поножовщиной, с подпаливанием сараев, но по будням пил только Абраша. Однажды Леня встретил его, идущего зигзагами, с болтающейся головой, слюняво бормочущего: «Их арбитен, ****ь, финиф ун цвонцик юр» — и не сумел увернуться. Они столкнулись. Абраша, подняв налитые кровью глаза, заорал страшно: «Партызанщина! Нэ бачыш, суча кров, куды пивзеш!» Потом что-то у него в голове перекрутилось и он, дохнув кошмарным свекольным перегаром, вдруг погладил мальчика по голове: «Та цэ ж мий нэбиж! Иды, хлопчык, иды, нэ бийся свого дядька!». Задыхаясь одновременно от страха и от счастья, что Гитерман спьяну перепутал его с каким-то своим племянником, мальчик удрал. Торговых же евреев в селе не существовало вовсе, если не считать таковым старика Мишбейна, принимавшего металлолом в обмен на дефицитные нитки и цветные карандаши.

Тяги у половин друг к другу не было, и когда — еще в первом классе — учительница попыталась посадить за одну парту Ицика Крейчмана с Фирой Сайкович, последняя ударилась в дикий рев и с ненавистью глядя на нежеланного соседа, вопила: «Он воняет! Я не буду! Я не хочу!» От Ицика действительно подванивало: его мама держала свиней на продажу и корову, но и с отсаженной Фирой никто сидеть не хотел: была она уродливой девочкой с оглушительно мерзким характером. Так до седьмого класса и просидела одна, а потом семья уехала — Сайкович за большие деньги взялся защищать штундистов, которым вменялся теоретический отказ служить в армии; в райкоме ему велели не рыпаться, он не послушался, проиграл, конечно, и в Фугарах для него жизни не было.

Коренная нация была траченной: в смуглых лицах находила место и легкая раскосость, и горбоносость, и нежданная для славян отточенность черт. Язык использовался такой, что не только полтавчане, говорившие на литературном эталоне, но даже западэнцы, корежившие мову вуйками и вэном, закатывали глаза, услышав: «Будемо сийчас обидать. Сичне мьясо в пьятницу купыл».

Вот сюда-то в 1947 году распределилась после окончания Одесского медицинского института молодая пара Серебреников. Будучи отличниками, они могли претендовать на места в аспирантуре, но как-то получилось, что предложили только Фугары. Здесь у них осенью родился сын Сашенька, и здесь же через три месяца он умер от воспаления легких. Леонид появился на свет через год после смерти брата и, узнав о его кратковременном существовании, в подростковых скандалах с родителями называл себя со злобным самоуничижением — запчастью. Сестричка Сонечка, родившаяся в день запуска первого искусственного спутника Земли, вызывала в душе мальчика сложные чувства: восторг перед очаровательным существом, зависть, поскольку она-то была не запасной, и глухую неприязнь из-за необходимости няньчится с дитятей, когда родители дежурили в больнице.

Последнее случалось часто, ибо медперсонал состоял лишь из главврача-гинеколога по фамилии Потух, четы Серебреников и фельдшера Василия Ивановича Хоцановского, бодрого старичка, которого Фугары обожали. За ним можно было послать в любое время дня и ночи и в любую погоду, и он приходил — летом в неизменной соломенной шляпе, зимой в шапке-пирожке, с палкой в руках, в старомоднейшем пенсне. Как-то невзначай выяснилось, что Василий Иванович учился в военно-фельдшерской школе вместе с будущим героем гражданской войны Щорсом. Этому не придавали особого значения, но когда в начале шестидесятых распоряжением райкома комсомола было велено присвоить пионерской дружине школы №1 имя Щорса, на торжественный костер пригласили Василия Ивановича. Его поставили перед строем и приняли в почетные пионеры, повязав сатиновый галстук и спев песню «Шел отряд по берегу». Перед выступлением Хоцановский тщательно протер стеклышки пенсне, расчесал усы и бородку и начал:

— Колечка Щорс был в нашем классе самым способным, у него был очень тонкий слух, и он слышал сердечные тоны лучше всех. Даже — четвертый, да... Преподаватели пророчили ему очень хорошее будущее и приглашали после войны идти дальше в университет, да...

Костер, разведенный на райстадионе, мирно потрескивал, разливая вокруг себя благостное тепло. Пионеры переминались с ноги на ногу. На лицах директора и пионервожатой порхали легкие улыбки: за удачное мероприятие их ожидали благодарности.

— Да... в университет, но Колечке — в тоне выступающего почувствовалась удрученность, — почему-то захотелось саблей махать, да... Вот он и пошел в эту Красную армию. И погиб! — При этих словах Василий Иванович всплеснул руками — Мне ведь Фрумочка, его вдова, в тридцать втором году сказала, что Колечке в затылок-то выстрелили... да... свои, значит, вот и домахался, а мог ведь превосходным доктором стать...

На директора было страшно смотреть: лекальные черты его лица разом приобрели плебейскую сучковатость. Он встал, протянул обе руки к Василию Ивановичу, как бы пытаясь привлечь его в объятия и задушить в них к чертовой матери. Обезумевшая пионервожатая, предчувствуя крах карьеры, вскочила и, с ненавистью глядя на оратора, заорала дурным голосом: «Пионеры, к борьбе за дело Коммунистической партии будьте готовы!». Проснувшиеся пионеры радостно отсалютовали. Василий Иванович тоже поднял руку в пионерском приветствии, потом поклонился и ушел, постукивая палочкой по мостовой — «бурковке», как ее звали в селе.

Больше старого фельдшера на политмероприятия не приглашали.

Юного Серебреника Фугары не то чтобы не любили, но относились отчужденно. Он это заметил довольно рано, в возрасте где-то десяти лет, не понимая, почему.

Ссыпались в кучку мелочи.

На христианскую Пасху, когда народ одаривал друг друга крашенками и веселенькими пасками в коросте цветного пшена, детвора сбегалась к церкве звонить в колокола. Та еще церква была — настоящую в прах разбомбили наши, целясь в штаб румынской дивизии, находившейся километрах в двадцати к востоку, а новую советская власть строить не разрешила. Приспособили под церкву, с благословения партии, конечно, обычную хату, в которой снесли все внутренние стены, оставив отделенной лишь бывшую спальню, где устроили алтарь. Рядом с церквой на здоровенном деревянном козле повесили четыре колокола: два маленьких и два еще меньших. Вот туда в разрешенные дни слеталась пацанва, чтобы, под присмотром дьячка, с восторгом гонять тощим звоном воробьев. Дождавшись очереди, Ледик радостно вцепился в веревки, но едва успев дважды бамкнуть, был остановлен дьячком:

— Тоби нэ надо, виддай йому! — и указал на следующего.

— Почему, — удивился мальчик, — я же только взял, другие дольше...

— Нэ надо, — повторил дьячок, — ты докторський.

И еще: на ежегодных проводах, когда все село собиралось на кладбище, чтобы скорбно повеселиться на могилах близких, Ледик замечал, что его старательно обносили колевом, которое по правде, и не любил, но все равно было обидно. Чужим он был, чужим, и ничто не могло превратить его в своего, а он так хотел.

В школе старался задобрить одноклассников дикими выходками. Бросил кусочек натрия в непроливайку, вызвав небольшой взрыв и большой скандал. В школьную выгребную яму опустил, уходя с занятий, пачку дрожжей, и наутро весь двор был залит вонючей расползающейся жижей. В шестом классе напустил во время переходного экзамена майских жуков. Тщетно — ни одна из классных группировок не хотела принимать его. Снисходили до разговоров на переменах, но после уроков одноклассники сбивались в стайки и расходились по домам, а юный Серебреник неизвестно как оказывался в одиночестве.

Дома было не лучше. Когда мальчик был маленький, родители пропадали в больнице, поручив его заботам пятнадцатилетней няньки Горпины, с которой было невыносимо скучно. Она либо ныла: «Хочу йисты», либо часами тупо смотрела в окно, хотя во дворе ничего не менялось. Через десять лет семикласник Ледик, терзаемый одновременно любопытством, отвращением и буйством гормонов, потерял на ней невинность. Потом целый месяц страдал: не заболел ли он той страшной болезнью, которую подсмотрел в родительской книжке, и в страхе ожидал прихода Горпины с известием о беременности. Обошлось и с тем, и с другим.

Тяга мальчика к отцу натыкалась на усталость или просто нежелание общаться. Он был отцу неинтересен, неинтересен, как и одноклассникам, как дьячку, как всем остальным. Мама, наверное, его любила, но сухая и сдержанная, никогда не ласкала его.

А потом родилась Сонечка. Любовь отца к дочери не знала предела. Теперь он вырывался домой едва случалась самая короткая возможность — Серебреники жили в десяти минутах ходьбы от больницы — и не уставал сперва гугукать, потом тетешкать, а потом с восторгом разговаривать с доченькой. Ледик был лишним на этом празднике отцовской любви.

Оставались книги. Читать он научился в пять лет, как — не понял сам, загадочные крючки внезапно стали складываться в понятные домашние слова. Помнил первую книгу: «Что я видел» Житкова. Помнил и то, как в восторге от благоприобретения прибежал к родителям с криком:

— Я умею читать! Я тоже Почемучка!

— Не мешай! — строго сказал отец, — Мы с мамой разговариваем.

Мать просто не обратила на известие внимания и глухо продолжила прерванную фразу: «...объяснительной написала, у него уже был перитонит». Мальчику понравилось красивое слово, и он стал прыгать на одной ноге, повторяя: «Пе-ри-то-нит, пери-то-нит, пе-ритонит», — пока не получил подзатыльник. Так и связались в узелок радость первого чтения, красивое слово и боль от подзатыльника. Мама после этого разговора год сидела дома, но скуки ее присутствие не убавило. Детская районная библиотека находилась через дом от них, и Ледик бегал туда за книжками. За Почемучкой последовала сага о Незнайке, далее — джентльменский набор: Дюма, Вальтер Скотт, Жюль Верн. «Войну и мир» мальчик прочел в третьем классе, пропуская места, где не было действия, и воспринял холодно. Перечитал только уже учась в институте.

Разрядку приносили ежегодные летние поездки к бабушкам в Одессу.

Готовились заранее: отец коптил кур, мама варила варенье. Строго по очереди посылалась телеграмма: в один год — папиной маме, в другой — маминой. Предполагалось, что жившие в пяти минутах мелкой ходьбы бабушки: одна — на Садовой возле Соборной, другая — на Пастера угол Петра Великого, тут же поделятся радостной вестью друг с другом. Не происходило. Приятельствовавшие в другое время и почитавшие друг друга: Анна Тевельевна при простуде доверяла ставить себе банки только Берте Соломоновне, а Берта Соломоновна никогда не ходила набирать себе штапель на платье без Анны Тевельевны — на все время гостевания детей, одинокие старухи (у Берты Соломоновны существовал где-то неразведенный муж, ушедший от семьи в эвакуации) затевали ревнивую войну, мрачно подсчитывая часы, проведенные семьей Серебреников у каждой из них, причем в баланс, несмотря на протесты враждующей стороны, включался и сон. Семья гостила у матерей примерно месяц, и за этот месяц старухи виделись лишь дважды: на встречных и прощальных чаях, обращаясь друг к другу с ледяной вежливостью:

— Что же вы, мадам Сальковская, не могли пройти пару шагов, чтобы предупредить?

— Я, мадам Серебреник, дралась к вам на третий этаж дважды, и дважды не заставала, я же не буду за вами бегать до шестнадцатой станции!

В прощальный момент бабушки доводили семью до трамвайной остановки на Преображенской и возвращались допивать чай уже подругами.

Но мы забежали вперед.

Знаменский поезд проходил через Фугары в час дня. Отец, одетый для отпуска в вышитую украинскую рубашку с засученными рукавами и бежеватые полотняные брюки, веселел с каждым километром приближения к Одессе. По проезде Котовска он уже общался с Ледиком вполне дружелюбно, в Заплазах выбегал на перрон купить раков, которыми это место славилось, мастерски чистил их и оделял семью душистой мякотью, пахшей гнильцой, свежерастертой крапивой и укропом. Сам запивал раков теплым пивом, а когда Ледику стукнуло четырнадцать, налил и ему полстакана, и мальчик, цепенея от гордости, отпил ржавую невкусную жидкость и, пососав клешню, фальшиво восхитился. К Балте они уже с отцом перешучивались. Мать, хотя пиво не пила, раков ела с удовольствием и, теряя строгость, тоже пыталась неумело острить. Когда же к их компании добавилась Сонечка, поездки приобрели особую прелесть, так как Ледик, на правах взрослого брата, объяснял ребенку, что такое семафор, почему рак красный и зачем паровоз делает: «Ту-ту».

В Одессу семья приезжала счастливой, и счастье это продолжалось ежедневными поездками на пляжи: ближний Ланжерон, Аркадию или достигаемую катером Лузановку.

Город казался раем. С Нового базара, находящегося рядом с обеими бабушками, доставлялись маслины, брынза, копченая скумбрия, и все это запивалось неимоверным количеством газированной воды, о которой в Фугарах приходилось только мечтать. Днем акации набрасывали дрожащую кружевную тень на асфальт, по вечерам же искры, выбиваемые трамвайными бигелями, сыпались праздничным фейерверком. Запахи, в которых жарящаяся рыба мешалась со свежей, а еще и со сладковатым налетом подгнивающих фруктов, уносимым внезапно морским ветерком, крадущимся по Дерибасовской, мягко клубились у стен. Неоновые лампы в теплом колеблющемся воздухе парили, как елочные гирлянды. Девушки, на которых стал заглядываться юный Серебреник, отдаривали взгляды томной вызывающей улыбкой. Ежевечерне семья шла в гости к многочисленным родственникам или друзьям родителей, где Ледик имел несомненный успех: в раннем детстве наизусть звонко декламируя стихи, подросши — поражая обилием ненужных знаний, вроде того, что в Мазовии одно время было целых два владетельных князя.

Он купался в лучах своей маленькой славы, со страхом ожидая окончания рая. И рай неумолимо заканчивался примерно через неделю после отцовского дня рождения, празднуемого с южным размахом на даче у бабушкиного брата. По пути домой опять покупались раки, но ели их уже без энтузиазма, понуро, и к Любашевке отец смотрел сквозь сына, а тот уходил в привычную скорлупу.

В старших классах Фугары обжимали горло, как гланды. Отношения с родителями перешли в глухую взаимную неприязнь. По их мнению юноша очень много времени тратил на чтение и очень мало — на приготовление уроков. Отличные оценки их не удовлетворяли, они подозревали, что учителя ставят их платой за медобслуживание. Ледика эти подозрения доводили до бешенства — предметы действительно давались ему легко, однажды он просто для удовольствия проштудировал весь курс алгебры до конца года и перерешал весь задачник.

Зимой выпускного года отец однажды обратился к Ледику:

— Послушай, сын, мне нужно с тобой поговорить.

Услышав: «Сын», юноша поперхнулся — настолько это было необычно. Оказалось, что отец затеял обсуждение, куда Ледик хотел бы поступать. А поступать Ледику хотелось на исторический — книжки сыграли свою роль. Услышав выбор, отец нахмурился:

— Я полагаю, ты должен получить настоящую специальность.

— А чем это не настоящая?

— Ледик, при всех наших разногласиях, я считал тебя умным молодым человеком. Неужели ты не понимаешь, что инженер или врач при любой власти инженер или врач, а историк — вряд ли.

В рассуждениях была логика, и юноша задумался. Ободренный отец продолжил:

— Я связался со своей двоюродной сестрой Геней, когда-то мы росли вместе, а потом она вышла замуж за ленинградца.

— Где росли? — зачем-то спросил Ледик, будто это имело какое-нибудь значение, — В Одессе?

— Нет, — помедлив, ответил отец — в Фугарах. Точнее — в Шлемовке, она тогда была отдельным селением.

— Как... в Шлемовке? — пролепетал юноша, — Мы, что же... местные... не привозные?

— Выходит, так, — сухо улыбнулся отец.

— Абраша Гитерман... Ицик Крейчман...

— Твой двоюродный дядя. Твой троюродный брат.

— Но как же... почему?..

— Так получилось.

И монотонно, глядя больше не на Ледика, а мимо, рассказал, как в голодном тридцать втором на скудный прокорм приехала из Винницы в Шлемовку сестра убитого зелеными деда — тоже вдовая — с семилетней дочерью, и они поселились у Серебреников в хате, как через шесть лет бабушкин брат нашел ей место в швейной мастерской в Одессе, хату надо было продать, и бабушка попросила родственников выехать, как сестра деда упрашивала бабушку взять с собой подросшую Геню хотя бы на время, но бабушка не согласилась, за что шлемовские очень на нее рассердились.

Ледик слушал отца как сквозь вату, его то и дело прошибал пот от своей оглушительной низкородности, ужас какой, позор... Он-то относился к себе, как к ссыльному, как к благородному кавалеру, волею жестокой судьбы заброшенному к дикарям, а что вышло? И кто дикарь теперь? Так пьяница не ошибся, он действительно его племянник, этого... вонючего. Родственник! Родная кровь! Горюя о себе, он даже пропустил изрядный кусок рассказа и опомнился только на словах:

— Её муж — профессор в Ленинградском механическом институте, обещал тебя устроить туда. Одно условие — ты должен быть медалистом, хотя бы серебряным.

Он стал золотым.

«Золотой Серебреник» — неуклюже пошутил директор школы, вручая ему аттестат и медаль.

II

Сильно ошалевший от первого самостоятельного путешествия, Леня вышел на перрон Витебского вокзала и сразу же позвонил тете. Ответил заспанный мужской голос.

— Алло! — запинаясь сказал наш герой — честно говоря, ему впервые в жизни пришлось воспользоваться телефоном. Ну, не совсем так: пару раз в году для разговоров с одесскими бабушками он ходил с родителями на переговорный пункт, где телефонистка втыкала штырьки в гнезда и профессионально гнусавя провозглашала: «Алло, Новопавловка? Разговаривайте с Раздельной!» Когда их почтительно вызывали: «Докторы, вам уже!», они заходили в кабину, пахшую смесью столярного клея, табака и мебельного лака. Но чтобы вот так самому бросить две копейки, снять трубку и накрутить диск — Лене до сих пор не приходилось, в связи с чем он пребывал на грани медвежьего недомогания и орал изо всех сил.

— Алло, можно тетю Геню?

— Кого-кого? Какую такую тетю Геню?

— А мне дали этот номер... Тетю Геню Зяблеву.

— Вы, наверное, имеете в виду Евгению Антоновну? — неприязненно произнес собеседник, — Во-первых, отчего вы так вопите? А во-вторых, ее нет, кто ее спрашивает?

— Это ее племянник Ледик, то есть Леня из Фугар.

— Ах, Ледик, ну раз Ледик, тогда другое дело — в голосе собеседника чувствовалась отчетливая язвительность, — тогда, конечно, раз Ледик, тогда можно звонить в половине шестого утра. А что вам нужно, Ледик из Фугар?

— Понимаете, — путанно стал объяснять юноша, — мне отец сказал, что ее муж профессор Зяблев...

— Я знаю фамилию ее мужа, я — ее муж.

— Правда? — обрадовался Леня — Тогда это вы должны помочь мне поступить в механический институт!

— Скажите, молодой человек, у вас в этих самых Фугасах все такие сумасшедшие? Я никому ничего не должен! Поезжайте на улицу Первую Красноармейскую, дом один в приемную комиссию, сдайте документы, получите направление на экзамены и в общежитие и сдавайте экзамены. Да, вы медалист?

— Золотой! — гордо отрапортовал юный Серебреник.

— Разбрасывается Родина золотом... На письменной математике ответ на четвертый вопрос у вас должен стоять первым, на второй — третьим, а на первый — на втором. Запомнили? До свидания.

— При чем тут: «До свидания»? — всполошился Ледик. — Стойте сюда! Мне нужно вас увидеть.

— Зачем это?

— А варенье отдать. Мама для вас наварила.

— Какое еще варенье?

— Так вишневое же — три литра, потом абрикосовое с орехами в меду — тоже три литра и еще малиновое. Только малинового маленький слоик — не уродилась ягода.

— Плохо, что не уродилась, — сообщил повеселевший голос, — улица Декабристов 24, квартира 18.

Зяблев на профессоров, как их представлял юноша, не походил: был, правда, сед, но не благородно — волосы лежали кучковато, сам присядистый и широкий в кости, лицо умеренно красное. В комнаты Ледика он сперва не пустил — оставил в коридоре, забрав рогожную кошелку, и уж потом из кухни спросил:

— Вы хотите отсюда на транспорте в институт поехать или пешком? Здесь не так уж далеко — всего пара километров. Правда, у вас — чемодан...

— Да он не тяжелый, а два километра близко, только скажите, кудою мне идти?

Из кухни послышался сдавленный кашель. Потом появился Зяблев с еще более покрасневшим лицом: «Давайте пройдем в кабинет, я там вам запишу... кудою...»

В кабинете меж двух книжных шкафов висела картина. Необычная картина была: безголовый официант обслуживал посетителей. А голова лежала на одном из столов. Все фигуры были очень угловатые.

— Это Давид Бурлюк, — объяснил профессор — «В трактире».

— Бурлюк был поэт, — продемонстрировал юноша образованность.

— Он вроде бы еще и есть, только поэт он хреновенький, а художник — получше, хотя тоже до Брака далековато.

Про брак Леня ничего не понял, поэтому промолчал.

— Ладно, — сказал Зяблев, — давайте-ка я вас кофе напою, а то не по-человечески как-то.

Они пошли на кухню. Хозяин с громким треском размолол кофе и пересыпал его в странный алюминиевый сосуд, сужающийся кверху. В Фугарах мама варила кофе, засыпая в кастрюльку из картонной корбки с надписью «Кава з цикорием» и заливая молоком. Хозяин же залил водой. И это было странно.

— Вам с сахаром?

— Да, и с молоком, пожалуйста.

— Молодой человек, кофе с молоком пьют только беременные фэзэушницы, мужчина пьет кофе на воде. Можно — с сахаром.

Выпив кофе с двумя печенушками, Леня распрощался, испытывая глубокую, но, кажется, безответную симпатию к новоприобретенному родственнику.

Механический институт, куда приняли Леню, несмотря на затертое название, оказался суперэлитным: до хрущевской реформы он назывался Военмехом и готовил кадры для оборонки. Потом милитаристский префикс из названия изъяли, добавили гражданские специальности с пониженными стипендиями, но дух суховатой изысканности, причастности, остался. Серебреника, конечно, с его неправильным происхождениям и на километр не подпустили к спецгруппам, но особость покрыла привлекательным флером и его, студента факультета «Е» со специализацией в технологии машиностроения — так было записано в зачетке.

Город ошеломил деревенщину. Не красотой, хотя и красотой, не величием, хотя и величием тоже.

Ненормальностью.

Что-то в нем было неестественное, но что именно, Леонид, становящийся потихоньку из Ледика Лешей, не мог сформулировать. Кроме Одессы, он был и в Киеве, и во Львове, и даже в столице провел с экскурсией райздравотдела целых два дня. Эти города были красивы, интересны и — понятны. Одесса перезванивалась с морем, Львов походил на коробку конфет, Москва напоминала бабушкин сервант. Ленинград же не приклеивался ни к чему. Он был сам по себе: чужой погоде, чужой ландшафту, чужой желтоватому свету, рассеивающемуся на мелких каплях. Только позже, проехав всю страну от барочного Тбилиси до барачного Мурманска, а потом поездив и по заграницам, Серебреник, как ему казалось, понял причину: город строился южными архитекторами: итальянцами и французами, для которых высокий солнечный свет был нормой, а здесь он сменился угловатым, наискосочным, который, расположив неожиданные тени, придал дворцам инфернальную пугающую красоту.

Хотя, может, и не так. Кто знает... Город-то был чужим, и родным так и не стал.

Обнаружив, что без труда может учиться на твердую четверку, обеспечивающую стипендию, Леша так и учился. Без труда. Пропадал в музеях, догоняя пропущенное. Очень скоро обнаружил, что посетители интересуют его куда больше, чем картины. Ему нравилось всматриваться в лица, отмечать походку, следить за глазами. Испугавшись своей нечувствительности к высокому искусству, он однажды мысленно поместил понравившуюся грудастенькую экскурсантку в «Юдифь» Джорджоне и счастливо засмеялся, когда обе дамы принялись играть в футбол головой Олоферна. С тех пор картины ожили, и отношение к художникам вырастало из комфорта, который чувствовал случайный командировочный, вставленный волею Леонида в картину «Меценат представляет императору Августу свободные искусства» и спихивающий Октавиана с трона. Осмелев, он стал и сам вступать в картины и располагаться там. Залез в скучное полотно Журавлева «Перед венцом» и ущипнул плачущую невесту за попу, а потом долго потешался над тем, как она ошалело водила головой по сторонам, забыв даже о слезах. Раздевшись, с удовольствием потанцевал в Матиссе. А вот в Рафаэле ему не показалось: отвращали сладенькие голоса, наперебой уговаривающие насладиться мгновением.

С филармонией было сложнее. Заработав немного денег в винном магазине, где штатный грузчик, упившись из боя, сломал ногу, а студента взяли взамен как безопасного в смысле возможных претензий на будущее, юноша купил абонемент на цикл «Шедевры мировой музыки». До того, изо всех богатств музыкальной классики Леонид знал только жмура, вразнобой исполняемого духовым оркестром колхозного ДК на похоронах. «ТУ-104 — лучший в мире самолет...» — выводил в уме, едва заслышав знакомую мелодию, и эти народные слова как-то скрашивали печальную церемонию. На концертах он откровенно скучал, полагая лекторов выпендрежниками, а Бетховену предпочитая Пахмутову. Но однажды, тоскливо внимая «Франческе да Римини» Чайковского, вдруг явственно услышал: «Опустела без тебя Земля» любимой Александры Николаевны. Не поверив ушам, Леня удивился звуковой галлюцинации, но на его счастье Петр Ильич повторил мелодию несколько раз, чем вверг душу в ехидное смущение. С тех пор слушал Серебреник музыку с жадностью охотника, вылавливая знакомые сочетания звуков.

Вот так, борясь с культурными шоками, текла студенческая жизнь. Протекала — точнее будет. Через все дыры.

По вечерам усердные студенты играли в преферанс по четверти копеечки за вист, утром же разномастная толпа наполняла аудитории, икая после завтрака в студенческой столовой. Конечно, эта фраза относится лишь к мужчинам — девушки были божественны, но, увы, малочисленны. До, скажем прямо, статистической погрешности. Женский пол предпочитал университетский филфак, который, вместе с московским, тартуским и воронежским, образовывал золотой квадрат отечественной словесности, или же ЛГИТМИК, свысока взиравший на всякие Щуки и Щепки, а также Медин и Сангиг, но вот в Военмех их не сильно тянуло. В общежитии не было горячей воды и запахи стояли не парфюмерные.

Очень хотелось кушать. Так сильно, что желание есть перерастало в страсть жрать. Пирожковая на Невском, шашлычная на Троицком — эти местные отделения мильтоновского «Обретенного рая» — за десять дней до стипендии становились запретными территориями, отгоняющими шваль злобным лаем кассовых аппаратов. Изможденные голодом, перебиваемым лишь случайной коркой хлеба, жители комнаты 312 валились на койки, и мрачный сибиряк Костя Пельцов просил плачуще:

— Лешка, давай Багрицкого. Хоть знать, что не мы одни...

И Лешка давал:

Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.

Несколько преувеличенно, но в принципе...

В ноябре полегчало — Пельцов сломал ногу, ему в санчасти замотали ее в гипсовую повязку и выдали бесплатные костыли. Они с Леней ковыляли до ближайшей троллейбусной остановки, где Серебреник с подвыванием читал «Песню о рубашке», перебивая сам себя гнусавой просьбой: «Подайте, граждане, поломанному студенту на новую ногу!» Граждане улыбались и довольно часто подавали. Но... при молодом теле нога зажила удивительно быстро, костыли отобрали, и томление желудка набросилось с новой силой.

В конце декабря, подавленно роясь в вещах в беспочвенной надежде найти хотя бы копеек двадцать, Леонид обнаружил бумажку с телефоном Зяблевых. Живое воображение юноши рисовало приглашение на родственный ужин, а может даже и пятерку как бы силком всовываемую на дорожку. Взяв в тумбочке вечную двушку (через просверленную в центре дырочку была продета леска; великое же умение заключалось в том, что, опустив монету, нужно было выдернуть ее за леску, едва звучал щелчок, иначе через секунду срабатывала защелка, монетку уже не отпускающая; само умение достигалось длительными тренировками с пропажей втуне десятков двушек, но оборачивалось выгодой, да еще и доставляло какой-то белогвардейский кайф), Леня спустился в вестибюль к автомату и лихо выдернул монету в тот самый момент, когда женский голос лишь начал телефонное приветствие:

— Аллё.

— Здравствуйте, — тихо сказал уже обученный Серебреник, — будьте любезны, позовите, пожалуйста, к телефону Евгению Антоновну.

— Слушаю...

— Евгения Антоновна, это ваш племянник Леонид Серебреник, — мягко, с теплотой, подстегиваемой жжением в желудке, произнес звонящий.

— Слушаю вас, Леонид, — сухо отозвалась тетя — зачем вы звоните?

Еще не понимая, что затея сплела лапти, Леня тем же сладким голосом продолжил:

— Просто хотел поздравить вас с наступающим Новым Годом. Я подумал, что вдруг вы уедете и я не смогу это сделать вовремя!

— Спасибо, — так же сухо ответила Евгения Антоновна, — впредь не утруждайтесь — и повесила трубку.

— Вот сука! — выругался Леонид, да с таким чувством, что и голод стал мягче.

Сессию, к собственному удивлению, сдал с одной четверкой. И полетел домой, где его встретили, будто он отлучался на час: с приветственным поцелуем Сонечки и без видимой радости со стороны родителей. Хотя, можно допустить, что в воспитательных целях они эту радость умело скрывали. На второй вечер каникулярного пребывания Леня пошел в колхозный клуб на танцы, где его отметелили буквально в течение первого же часа. Отметелили порядочно, дав ко всему кастетом по башке, хорошо, что шапка смягчила удар. По мнению эмоциональной фугарской молодежи, Серебреник совершил сразу несколько преступлений против человечества. Во-первых, пригласил танцевать девушку срочнослужащего без разрешения смотрящих за ней друзей солдата. Во-вторых пригласил ее танцевать второй раз без перерыва, что по колхозному этикету означало серьезные намерения. В-третьих, танцуя под мелодию песни «Гаснут огни, засыпает Москва», посмел опустить правую ладонь на пять сантиметров ниже дозволенной приличиями линии. Короче, вел себя разнузданно, за что и поплатился. Прикладывая снег к стремительно нарастающей шишке, слегка отвыкший от кунштюков малой родины, студент злобно думал, что ноги его больше не будет в этом поганом месте, где ни он никому не нужен, ни кто-либо нужен ему.

По весне Леня записался в стройотряд. На романтику ему было начихать, деньги зарабатывались и в Питере, но нужна была отмазка, чтобы не ехать на долгие летние каникулы в Фугары. Родителям было послано лживое объясняющее письмо, на которое был получен одобрительный ответ.

Студентов Военмеха, соединив с отрядами Ленинградского Сангига и Рижского Института Инженеров гражданской авиации, повезли достраивать железную дорогу «Астрахань-Гурьев» — она уже была вчерне уложена по первому слою в прошлом году, и надо было укладывать по второму. Палатки поставили на берегу реки Урал, которую в июле можно было в том месте не переплывать, а переходить. Распорядок был суров. Подъем в пять утра, плотный завтрак, в шесть начиналась работа. Парни подвешивали просевшие шпалы, напрягались с шпалоподбойками, загоняя под шпалы щебень, и вбивали вылетевшие костыли. Девушки были на легкой работе: вилами подбрасывали щебень к подбойкам. Работали до полудня, затем тепловоз привозил обед, и оставался до четырех часов, чтобы дать тень, в которой народ с радостью дрых. С четырех до семи работа продолжалась, но после сна двигалась довольно вяло. В семь часов — домой. Ужин — и можно лечь спать, но таких смельчаков не находилось: преждевременно уснувшему могли помазать под носом нашатырным спиртом, вынести спящего и уложить возле отхожей будочки. Однажды Леня завел в палатку приблудного осла и привязал его к изголовью койки спящего однопалатника. А затем зверски ткнул осла гвоздем.

Нормальный народ гулял. Купался в реке, нарушал уголовный кодекс, волоча невод на осетра. Осетры, кто не знает, по природе — идиоты: пока морда в воде, они не реагируют ни на что, из мотни их вытаскивают за хвост, стараясь перетащить на берег как можно большую часть тулова, а потом, когда в воде остается только голова, рывком забросывают подальше на сушу. Там осетр начинает бешено колотить хвостом, и не дай Бог под этот хвост попасть. Шашлык из свежей осетрины был нежен, а уха и более того, и под эти изысканные яства организм с радостью принимал привезенную втихаря завхозом бутылочку «Московской». Сангиговские подруги, надо сказать, уморившись ростом мускулов на свежем воздухе, от мужского пола не отставали и веселились вокруг костра, не отвергая и последующих предложений. Какой тут сон — резвились от Веспера до Фосфора.

С целины Леонид возвратился с пятьюстами заработанными рублями и наработанным опытом межполовых отношений. Но — самое главное! — с памятью о ночи.

Эта ночь... Знаете ли вы казахскую степную ночь? О, вы не знаете казахской степной ночи! Если бы Николай Васильевич не предал родную мову ради москальской славы и разделил судьбу Тараса Григорьевича, который солдатствовал как раз неподалеку от этих мест, то он позабыл бы об украинской ночи, подавленный величием степного сверкающего мрака. Что там у него было? «Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий». Как же... Звезды в казахской степи светят остро. Серебра в этом свете нет вовсе — давящ он и мертвен. Окаймляющий звезды небосвод, вопреки расхожему сравнению, не бархатен — похож на антрацит и чернота его несет морозный отпечаток близкой звезды. Бельмастый глаз высокой луны, скатываясь к горизонту, набухает гнилой сукровицей и, угрожающе нависая над степью, кажется, вот-вот рухнет на нее. Такую луну месяцем не назовешь, какой там «ножик из кармана» — космическая катастрофа подпирает дыхание. Добавьте к этому вой шакалов, рев ослов в селении неподалеку и непрерывную комариную симфонию, сводящую с ума — получите картинку.

А Ленинград встретил нудным дождиком, и вечернее небо, как бы это сказать, отсутствовало, скрытое мокрой марлей и размазанным светом фонарей. Этот контраст поразил Леню настолько, что его захотелось описать. В прачечной общежития, пристроив на подоконник блокнот, Серебреник вывел: «Ноч...», а затем был оторван от письма вошедшим приятелем, позвавшим выпить пива.

Зимняя сессия принесла неприятный сюрприз. Экзамен по теории механизмов и деталей машин (ТММ — «Тут Моя Могила» — по студенческой расшифровке), кроме лектора, принимал и заведующий кафедрой профессор Зяблев. Попав к нему и резво ответив на билетные вопросы, Серебреник решил напомнить о себе, мол не чужие, Зяблев поначалу не вспомнил, но после подсказки о варенье непонятно улыбнулся: «А... родственничек...» — и дал такую задачку с расчетом эвольвентной передачи, что Леня еле за полтора часа выпотел троечку. Единственную. Хорошо, что для стипендии можно было две. Отношением дяди — он же дядя! — студент был возмущен. «Ну и семейка! — думал он мрачно, сидя в шашлычной, где их комната отмечала сдачу — Тетка — сука, дядя — скот, кузина, небось, тоже говно порядочное».

III

Открутиться было нечем, и он на зимние каникулы поехал домой. Привез подарки: сестричке — платьице из комиссионки, отцу — серебряный подстаканник, матери — набивной нейлоновый халат. И был потрясен, увидев в глазах матери слезы — впервые в жизни увидел. Отец тоже как-то странно сморщился, принимая подарок, и лишь сестричка восприняла как должное. Да и что возьмешь с юной кокетки? За полным отсутствием дел Леня вновь принялся за письмо. Ему захотелось описать Ленинград, но в декорациях Казахстана, так, чтобы не размытый свет стекал по стенам, а яркое солнце чеканило тени на лицах прохожих. О сюжете он как-то и не подумал, завороженный самой возможностью выбаюкивать тропы. И лишь написав три с хвостом страницы (крупным почерком), обнаружил, что запутался и понятия не имеет, а что, собственно, описывает. Случаи из жизни отражать не хотелось, скукота какая-то, вот он придумал, что на Дворцовую площадь сел звездолет. Дальше он свалил в кучу Ефремова, Стругацких и даже Снегова, и выплыл на том, что инопланетяне утащили Александрийский столп, потому что были ангелами. Ну, вот так вот, простенько...

Вернувшись в Ленинград, Серебреник еще пооблизал рукопись месяцев пять и снес в только открывшийся журнал «Аврора» — как бы филиал любимой молодежью «Юности», где вручил рассказ итальянского вида верзиле, работавшему консультантом. Прочитав первую фразу: «Молнии стегали Невский проспект так жестоко, что он извивался под ударами» — верзила поднял исполненные тоски глаза.

— Проспект, он же — из домов состоит, а дома стоят на фундаментах, а фундаменты врыты в землю, как это прямой проспект может у вас извиваться?

— Ну это художественный образ такой, ну, молнии бьют его... Образ...

— Ах, образ... Вы кого из писателей любите?

— Достоевского.

— Уже хорошо, — повеселел верзила, — а то я думал, вы меня Гладковым обрадуете. Это ранний Гладков так писал. И Леонов тоже любит. Так за что это нам Достоевский нравится?

— Смешно пишет. Есть страницы, которые читать невозможно, хохочу.

Верзила выскочил из-за стола и хлопнул Леню по спине.

— А я-то думал, ты — болван. Ну и где же ты смеялся, там ведь не все смешно, правда?

— Правда, — осмелел Леня, — но много. В «Идиоте», где Иволгин рассказывает про похороны оторванной ноги Лебедева, потом «Бобок» — «Покойся, милый прах до радостного утра»... много чего.

— Так какого черта?

— Что: какого черта?

— Какого черта ты пишешь красиво? Ты не пиши образами, ты буквами пиши, а образы сами получатся, если что, как у Федора Михайловича в «Крокодиле». Или не получатся. Это я тебе как графоман графоману — по-дружески. Иди отсюда на хрен. «Молнии стегали...» Фу, какая гадость! Забери! Приходи через год.

— А Олеша? — буркнул Леня, забирая рукопись.

— Пошел вон! Олеша! Что из твоего Олеши получилось? Он по таланту одним из самых великих писателей мог стать, стоял бы с Хемом рядом, если бы в метафорах своих не заблудился. А так что? Одна повесть, одна сказка, одна пьеса? И эти еще... Ни дня без случки... Иди.

Он и ушел.

Вернулся через год, как и было велено. За столом сидела какая-то бледная спирохета.

— А где Геннадий?

— Таких у нас нет.

— Консультант. Здесь на этом месте сидел год назад.

— А этот... Его больше нет, он здесь внештатником был. А что вы принесли? Впрочем, неважно. Сдайте в секретариат, там зарегистрируют и пришлют по линии.

— Может, сразу посмотрите? — робко спросил Леонид, — Здесь же всего пять страничек.

— Вы один у меня? Перед вами здесь молодых этих... литераторов... штук двадцать. И — что это такое? Почему не на машинке? Я, простите, каракули разбирать не буду.

— Панаев разбирал, Ивана Сергеевича читая.

— Образованный. Станете Тургеневым, тогда можете хоть узелковым письмом...

Обескураженный молодой автор вышел в коридор, где наткнулся на юношу примерно его же возраста.

— Турнули?

— Ногой в нижнюю голову — с ускорением.

— Да ладно, не переживай, перемелется.

— А ты кто — редактор?

— Будущий. Пока — практикант. Учусь на филфаке.

— Хорошая у вас практика на филфаке, однако.

— Не подъелдыкивай, — засмеялся практикант, — конечно, по блату. Отец помог.

— Большой писатель?

— Бери выше — генерал. Зам начальника областного штаба гражданской обороны.

— Высоко паришь, студент! Прынц!

— А то. Ты в какое лито ходишь?

— Ни в лито, ни в музо, ни в изо. Кошка, которая гуляет сама под себя.

— Хочешь к нам присоединиться? У нас такая группка: поэты, прозаики, эссеисты, философ даже один есть. Хочешь?

— А вы при ком?

— При лагательных. Они лагают, а мы при них. Хочешь?

Леня хотел. Договорились встретиться завтра в пять вечера на углу Салтыкова-Щедрина и переулка Радищева. Уже расставшись, он вспомнил, что ни своего имени не назвал, ни нового знакомца не спросил.

— Слушай, как тебя зовут? — спросил Леня на следующий день, встретившись с вчерашним собеседником, в наполеоновской позе стоявшем на поребрике в опасной близости от машин, редких, правда.

— Мы паспортными именами не пользуемся. Придумываем себе новые. Я — Болид. Ты выбери себе, что хочешь.

Леня выбрал имя Арген. Выбор был нетруден: взял фамилию, перевел на латынь, обрезал — вот и Арген. Молодые люди зашли парадную, тоскливо пахшую кошатиной, прошли насквозь к черному ходу и спустились на три ступеньки вниз. Дверь в подвал была открыта и Болид поманил Аргена туда. Не без колебания тот спустился. Из-под ноги метнулась крыса. Парни прошли сквозь коридор образованный деревянными клетьми с номерами квартир и уперлись в металлическую дверь. Болид достал из кармана амбарного вида ключ и, отперев дверь, включил свет. Они оказались в бомбоубежище.

— Запасной командный пункт городского штаба, — объяснил Болид. — Ключ батя дал с условием, чтобы без антисоветчины. Ты антисоветчиной заниматься не будешь? (Новорожденный Арген выразил на лице активное неприятие антисоветчины.) Ну вот и хорошо. Я тебя специально попросил чуть пораньше подойти, чтобы показать, наши через полчаса подгребут.

Помещение впечатляло. Здесь был зал с несколькими рядами столов и с конструкторским, зачем-то, кульманом, три кабинета с картами Ленинграда и области, складские помещения (запертые), и, наконец, госпиталь. Да-да, так и было написано на двери, которую Болид, фальшиво свистя бетховенскую тему судьбы из пятой симфонии, распахнул. Там наблюдалось порядка тридцати аккуратно заправленных коек. Арген вопросительно взглянул на поводыря, тот скромно опустил глаза и кивнул.

— Среди нас есть и девушки! — тихо сказал он.

Девушки действительно были. И страшненькие, и симпатичные, но все — жутко вдохновенные. Юноши тоже были вдохновенные.

Бурдон писал стихи, прощаясь в свои двадцать (примерно) лет с жизнью:

Я стих свой хотел бы наполнить темой скупого прощанья,
О том, мол, что юность ушла, и жизнь поскакала ей вслед,
И хоть лицо мое до сих пор расцветает прыщами,
Но был я шутлив и смеялся без меры, а теперь уже нет.

Прыщи у него, действительно, были отчаянные.

Писал стихи и сам Болид. Одно стихотворение он посвятил другу, уехавшему в логово сионистского зверя, замаскировав его под послание Понтию Пилату. Там был такой куплет:

Как поется тебе под сурдинку библейской пустыни,
Вытирая со лба мертвоморскую бледную слизь,
Пробираясь по улицам, что даже и в зиму не стынут,
Где шахид и хасид в фонетическом вальсе сошлись?

Рокуста при знакомстве назвала себя экоцентристской. «Эгоцентристкой?» — переспросил Леонид. «Нет, я поэт-экоцентрист, я считаю, что человек напрасно видит себя центром жизни, он лишь второстепенная часть экологии». Стихи были невнятные: она имитировала рев рек, шелест деревьев и другие природные звуки, включающие тоны насекомых и зверей, но исключающие человеческую речь.

Другие были не менее самобытны. Да, одна девица не творила вовсе — аппетитная такая девица, не толстая, но телесная, полногрудая и полногубая. Она приходила с эссеисткой Шуней, обдумывающей житье в этюдах о медитациях на свежем воздухе. Тут надо заметить, что несмотря на вольность в выражениях, ни Шуня, ни Алука (так звали девицу), в госпитальное помещение с юношами — в отличие от иных дам — не удалялись, так что Арген даже поинтересовался у Болида, а не карамзинетки ли они?

— А хрен их знает, — честно ответил Болид, — у нас силком туда не тащат, и спрашивать не принято. Может — лесбиянки, может — за «Динамо» играют, а может — мы им просто не нравимся. Тебе других мало?

В принципе — хватало.

Аргеновское творчество принималось неплохо. Он не отошел от фантастических сюжетов, но стал строже работать над текстами. Взял свой самый первый рассказ и выбросил к чертовой матери инопланетян, заставив взлететь с колонной самого ангела и не объясняя, с чего это вдруг скульптуре захотелось полетать. Рассказ приобрел многозначительность и даже некоторый привкус фронды. Потом он поставил перед собой целью написать рассказ, в котором из прилагательных разрешались только цвета. К собственному удивлению, рассказ этот: «Зеленый дол» — был принят для печати в журнал «Уральский следопыт». Он жадно прислушивался к петербургскому говору новых приятелей и беспощадно вытравлял из своего лексикона малороссийские слова, а из речи — новороссийские интонации. Все было хорошо, если не спотыкаться на том, что при обсуждении стихов ли, прозы ли — его мнения не спрашивали. Выслушивали, если включался, но чтобы спросить — не было. Больше всех, естественно, спрашивали у Болида, но и других не обходили, и даже мнением примкнувшей Алуки интересовались, а вот Аргену самому приходилось проявлять инициативу. И еще было им отмечено, но загнано в затылок: нравы в компании были легкие, время от времени, переглянувшись, пары уходили в госпитальную комнату, это называлось: «Подлечиться». Так вот — ему почти никогда не отказывали в лечении, но никогда же и не предлагали.

Учеба, меж тем, шла нормально. Печальный инцидент с деталями машин подзабылся, а четверки ненавязчиво стали уступать место пятеркам, и по итогам зимней сессии четвертого курса студент Серебреник неожиданно получил даже повышенную стипендию. В «Смене» Леня стал комсомольским корреспондентом и лихо клепал по три-четыре заметки в месяц, что давало еще пятнадцать рублей.

Вдруг случился облом. Ну, облом всегда случается вдруг, на то он и облом, а не, скажем, вялотекущая шизофрения.

В самом начале апреля, когда роза ветров неожиданно спрятала шипы, и день оказался солнечным и почти теплым, Арген, придя на явку, обнаружил гоп-компанию, уныло топчущейся на углу. Все были растеряны, а Болид — более любого.

— Батю в отставку поперли, — уныло сообщил он, — контора к нам казачка заслала, он и поработал.

— Кто? Кто эта сука?

— Кто же знает? У нас приходили, уходили, как ты сейчас вычислишь? Хорошо, что политику не нашли, так — за утрату доверия. Могли же без пенсии. Батя, кстати, доволен — ему в город Фрунзе перевод светил, а теперь шиш. Вот даже красненькую дал, чтобы по печени вдарили за благополучную отставку.

— Десятки мало, — твердо сказал Леня, — я еще пятерик докладываю.

Сбросились и другие. Купили десять бутылок алжирского и двести граммов халвы. Зашли в бывший родной подвал, расположились у врат рая, нынче намертво запертых, стали потреблять из горла, заодно знакомясь по-настоящему. Болид оказался Петром, Шуня — Екатериной, имени ее подружки Леня не разобрал. Алжирское на голодный желудок — утром Серебреник проспал, а после занятий забыл поесть и обошелся дымом — способствовало взрывному расцвету эмоций. «Знать, кто этот гад, начистил бы хлебало от души! — страстно размышлял юноша, заливая душевный огонь бурой жидкостью. — Это же надо такой падлой быть!»

Но, странно, чем дольше размышлял он над тем, кто бы мог оказаться стукачком, тем явственнее, тем отчетливее и тем грубее оформлялась в его мозгу одна картина.

Было это пару месяцев назад, когда одногруппник Виталик Свиридов праздновал день рождения и пригласил к себе домой всю группу. А заодно еще и родственников и пару-другую школьных друзей. Веселье уже было в разгаре, уже спели любимую лихую песню:

Разденься к обеду,
К тебе я приеду
На плацкартном боевом коне.

Пошли разговоры, из которых Леня выпал и вышел покурить на лестничную площадку. Вскоре к нему присоединился молодой человек — Виталькин двоюродный брат. Узнав, что Леня сотрудничает со «Сменой», пишет рассказы и один уже приняли в серьезный журнал, кузен заинтересовался и стал спрашивать подробности. Не избалованный интересом к собственной особе, Леша раздухарился и охотно стал вдаваться в детали, не избежав и оглашения адреса, и традиций, и истории появления явки. Распелся соловьем. И только сейчас припомнил, что с каждой подробностью становился собеседник все внимательнее и дотошнее, хотя и изображал лишь легкий посторонний восторг, хлопая по плечу и восклицая: «Ну вы даете!»

Стало до того гадко, что потянуло блевануть, но тут и вино закончилось, и разговор угас — все потянулись к выходу. Вышли на Литейный, свернули направо и пошли в сторону Невы, от которой как раз пополз в человеческий рост туман. Больше всего Лене хотелось поскорее сесть на Шпалерной на автобус, добраться до общежития и уснуть. Так бы, наверное, и произошло, если бы путь не пролег мимо большого дома, расположившегося как раз между Захарьевской и Шпалерной. Очень большого дома. Такого большого, что его так и называли — Большим, с большой же буквы. Около Дома на Леню накатило. Он стал стучать в дверь крайней парадной, сначала костяшками, а потом и кулаком.

— Ты что? — испуганно спросил кто-то из компании.

— Я хочу спросить у товарищей, как продвигаются успехи на ниве трудовых свершений в обеспечении безопасности государства рабочих и крестьян!

— Ошалел? — вскрикнул Петя-Болид — Тебя сейчас заметут!

— За что? Я, может, хочу лично поблагодарить наших доблестных безопасных бойцов и даже поцеловать их в выдающиеся места!

Леня уже лупил по двери ногой, приговаривая:

— Каждый советский человек должен стучать в КГБ! Лучше всего — ногами! Не смейте мешать мне исполнить долг советского человека! Я, товарищи, стучу от всей души моего тела!

Резкие телодвижения вызвали спазм, и в три мощных захода он обблевал дверь охранки.

Мгновенно протрезвел.

И почувствовал на плече чью-то руку.

«Ну — все, — мелькнуло в его очищенном пароксизмом мозгу, — приехали!». И в страхе обернулся.

В тумане за ним стоял человек.

Один.

Одна.

Подружка эссеистки Шуни с пропавшим в обстоятельствах именем Алука. А настоящего он и не знал. Остальные исчезли, это она положила ладонь на плечо.

— Пошли, — тихо сказала она.

— Куда? — еще не отойдя от ошалевания, спросил Леня.

— Пошли ко мне, тебе поесть надо и отсюда мотать побыстрее. Пошли, я здесь недалеко на Фурмановской живу.

Они пошли. Леню слегка вело со стороны в сторону: от голода, от пережитого страха, от радости, что обошлось. Она взяла его под руку.

— Как тебя зовут? — спросил он поводыршу.

— Оля, для друзей — Люка.

— Люка! — невесть с чего обрадовался он, — А меня сестричка Лекой обозвала. Очень подходит.

— А ты что — семью со мной планируешь? По гармонии имен? — необидно засмеялась она.

— Нет, — смутился он, — мы вообще решили, что вы с Шуней...

— Лесбиянки что ли? Нет. Абсолютно. Однажды решили попробовать, стали раздевать друг друга, добрались до лифчиков, так Екатерина посмотрела на мой и спрашивает: «Финский. Где достала?», а я на автомате: «С рук» — и такая ржачка напала на обеих, что эксперимент провалился. А с чего это решили?

— Ну вы же ни с кем... лечиться не ходили.

— А, это... У Катьки любимый под Ухтой сидит. Мильтону кием два зуба выбил, за Катюшину задницу. Он в бильярд играл в Бабкином Саду, а поддатый гражданин схватил Катьку за задний мост, Витька-то, даром что интеллигентное дитя, кием по зубам и врезал. Мужик милиционером оказался. Пять лет. Катишь ему верность хранит.

— А ты?

— А мне народ неинтересный был, какие-то вермишельные. Сю-сю-сю да ся-ся-ся... Хотелось бы мужское увидеть.

— Ну и увидела?

— Да уж, полюбовалась. Хорош, что и говорить.

Люкина квартира была двухкомнатной с раздельными комнатами и большой кухней.

— Мы вдвоем с маман живем, у каждой — свое жилье, так что пересекаемся только на кухне и в удобствах. Давай-давай, я тебя сейчас фасолевым супом с грудинкой накормлю и жареной курой.

Отвыкший от домашней пищи, оголодавший, перервничавший и перетошнивший, юноша еле сдерживался, чтобы не лакать супец прямо из тарелки, не рвать курицу руками и не жрать ее вместе с костями.

— Удивительно, удивительно вкусно, — бормотал он, изо всех сил стараясь не чавкать, — кто это так замечательно, так прелестно, так многогранно готовит?

— Я, — просто ответила Оля, — обожаю готовить. Это у меня от мамы.

— А где, кстати, мама?

— Поехала в солнечный Скобаристан[1] лекции ветеринарам читать. Она — доцент в Ветеринарном. Завтра должна вернуться.

Завтра! Это дарило будущее! Это открывало перспективы! Это будило мечты!

Они сбылись.

Утром они проснулись одновременно, посмотрели друг на друга и улыбнулись. Она — чуть лукаво, он — идиотски-счастливо.

— Лёка, спросила она, потянувшись, — ты кофе варить умеешь?

— Йес, мэм! Это — мое самое длинное хобби.

— Тогда — на кухню и вперед! Турка на подоконнике, кофе в банке — рядом. Да не надевай ты штаны, потом снимать придется. А я еще вздрыхну минут пятнадцать.

Очарованный юноша вышел коридор. Дверь напротив была открыта, и то, что он сквозь нее увидел, заставило, позабыв о не вполне парадном виде, всунуться в нее.

— Боже мой, эксгибиционист в квартире! Звоню в милицию!

Голос, надо сказать, звучал, скорее насмешливо, чем испуганно, и женщина, сидевшая за столом, тоже испуганной не выглядела. Леня, однако, смотрел не на нее — не мог оторвать взгляда от картины, висевшей как раз напротив двери. На ней безголовый официант обслуживал посетителей. А голова лежала на одном из столов.

— Это... это — Давид Бурлюк. — просипел Серебреник.

— Очень приятно, что нынешняя молодежь не просто расхаживает нагишом по чужим квартирам, но и разбирается в искусстве. Судя по внешнему виду, вы еще не успели нас обворовать, скорее, наоборот. Так кто вы?

Лене вдруг стало жутко весело.

— Здравствуйте, я — ваша тетя! — отрапортовал он.

— Молодой человек, вы с Пряжки сбежали? Что это значит?

— Ой, я не то хотел сказать. Здравствуйте, вы — моя тетя. Дорогая Евгения Антоновна, тетя Геня, я — Леня Серебреник, вашего двоюродного брата сын.

И юноша сделал шаг вперед, пытаясь обнять тетю одной рукой, поскольку вторую занял прикрыванием совершенно неуместной в обстановке семейного воссоединения части тела. В полном противоречии с передачей «От всей души», тетка, однако, не бросилась в полуобъятья обретенного племянника, но дико заорала:

— Ольга, Ольга, сюда немедленно!

В комнате появилась заспанная Люка в наспех наброшенном халатике. Увидев прелестную картину, она широко распахнула глаза и прыснула. Тетушка, однако, и на комизм ситуации тоже не клюнула.

— Поздравляю, ты доблядовалась — переспала с собственным братом!

— Инцест! — с восторженным ужасом прошептала Оля. — Он чей: твой или папин?

— Да нет, он тебе троюродный. Это внук Нюськи-твари, помнишь, я тебе рассказывала.

Леня не понял сперва, кто эта тварь Нюська, и только спустя пару секунд до него дошло, что речь идет о любимой бабушке Анне Тевельевне.

— Эй-эй! — запротестовал он, впрочем, неуверенно, — Вы выражения-то подбирайте, пожалуйста, уважаемая тетя Геня!

— Закрой пасть! — профессионально посоветовала доцент Ветеринарного института, — И штаны надень. Размахался здесь... Буденный.

— А можно я уж заодно и зубы почищу? — жалобно спросил неприкаянный родственник.

— Только не моей щеткой! — отреагировала тетушка, — она зеленая, Люкина — красная, а вот там еще есть желтая, так она для всякой приходящей твари.

— Это что же — все одной щеткой чистят?

— А я ею еще и обувь смазываю. — мстительно сказала Евгения Антоновна.— И геморрой массирую. Так что — как хочешь.

Поняв, что его поддевают, Леонид пошел в комнату кузины, оделся, но зубы почистил, на всякий случай, пальцем. Мало ли что.

На кухне, меж тем, уже вскипел чайник, и на тарелки выложены были стандартные бутерброды: с колбасой, с сыром голландским и с шпротным паштетом — плотный и питательный завтрак советского интеллигента. Леня попросил разрешения самому сварить кофе и удостоился похвалы, на каковую ляпнул:

— Это я у вашего мужа научился.

— Бывшего, — отреагировала Люка, а тетя повесила в воздухе тяжелое молчание. Которое сама и прервала.

— Ну расскажи, как там эта ваша Шлемовка поживает?

— Нету Шлемовки, ее в Фугары влили. Теперь просто окраина Фугар.

— Да-да, Миша что-то писал такое, позабыла. А ты Абрашеньку Гитермана знал? Чудный такой мальчик был, настоящий ангелочек.

Леня вспомнил зловонного алкаша и застыл. А тетка продолжала, глаза ее подернулись поволокой воспоминаний:

— Когда твоя бабуля выгнала нас на улицу, а папочка твой испугался заступиться, то Гитерманы приютили. Хотя и не родственники были, а никто. Так Абрашенька все за мной ходил, хотел услужить. Он мечтал музыкантом стать. Не знаешь, стал?

— Стал. Он на флейте водосточных труб играет! — неуклюже пошутил Леня и, наткнувшись на недоумевающий взгляд, пояснил: «Жестянщиком он стал. Пьет страшно».

— Проклятое место! Несчастные люди!

— Да они не чувствуют себя несчастными.

— Тем хуже для них. Кстати, Люкочка, сходила бы ты за булкой, пока мы здесь деревенские новости обсуждаем, тебе же все равно не интересно. Вернешься, поговорим на общие темы.

Оля оделась и ушла. Едва за ней хлопнула дверь, с Евгенией Антоновной произошла резкая перемена. Куда и делась ее заинтересованность, лицо стало жестким и неприятным.

— Уходи отсюда! Уходи, чтобы мы тебя больше не видели. Никогда.

— Почему? Зачем? — спросил Леонид, ошеломленный переменой.

— Затем, чтобы тебя здесь не было. Вместе с твоими Фугарами, твоей бабушкой, твоим отцом. Я Мише на просьбу так и написала: долг за приют возвращаю, и ничего общего больше не хочу. Ты что думаешь, я для своей дочери такое будущее планировала — с деревенским пареньком из гнусной семьи? Вали отсюда, забирай свои бебехи и вали. И Ольге по дороге не попадайся. Понял? Или попросить, чтобы тебя из института вышибли и в армию пошел? Давай-давай!

Ольге по дороге он как раз попался. Едва вышел из дому.

— Ты куда? — удивилась она.

— У меня лабораторка на третьей паре, если не сделаю, к зачету не допустят. — соврал он, чувствуя, как желудок проваливается в малый таз.

— Ну хорошо, ты только не задерживайся. А ты маме, по-моему, понравился, хотя про бабку твою она мне такие ужасы наговаривала! Давай-давай, жду.

И обжав ладонями его щеки, она сперва поцеловала в губы, а затем потерлась носом о нос.

И исчезла.

А он поплелся на автобус, чувствуя во рту ржу.

В общежитии ждала бандероль. Свежий номер «Уральского следопыта» с его рассказом. Сосед Костя Пельцов восхитился и потребовал обмыть. Леня безразлично согласился. Под будущий гонорар настрелял двадцать рублей и они отправились в «Восточный». Там заказали, не мудрствуя лукаво, чанахи и два по сто пятьдесят, после первого приема которых Серебреник невнятно изложил страдания. Сочувствия он не встретил.

— Леха, — сказал мрачный Пельцов, — я тебя не понимаю. Ты чо? Я, конечно, тобой горжусь, ты в большие писатели выйдешь, я, может, пионеров буду к твоему памятнику водить! Но какого же хрена ты путаешь литературу и жизнь? Будь проще. Тебе девка дала? Дала. Мамаша против? Так на кой тебе эта мамаша нужна? Свистнешь, девка опять прискачет, а хату найти нетрудно, да я сам для святого дела пару часов погуляю. Ты что ли меня не выручал?

На вякание, что, мол, чувства, Монтекки и Капулетти, Кот покрутил пальцем у виска и заказал еще по сто, выведя разговор на множественность женского населения города.

На выходе из ресторана Лене вдруг захотелось пройти мимо злополучной двери — преступника, как известно, тянет. Они неторопливо пошли по Литейному — Леня наврал, что ему для пишущегося рассказа нужны детали дома, который принадлежал внуку Пиковой дамы, и Костя с уважением согласился продлить дорогу до общаги. Полюбовавшись домом и сделав вид, что запоминает узор балконной решетки, Серебреник ненавязчиво перевел Кота на другую сторону проспекта — на всякий случай — и они пошли к автобусу.

У двери Большого дома — той самой, да! — суетились две тетки в фуфайках, страстно эту дверь драившие.

— А чо это они с заколоченными-то дверями делают? — удивился Костя.

— Заколоченными? Почему — заколоченными? Ты откуда знаешь?

— Ха! Помнишь, в шестьдесят седьмом, когда ваши нашим в Египте наклепали, нас целую неделю по вечерам в дружину гоняли? На предмет сионистских провокаций?

— Помню, конечно. Сессия как раз была...

— Ну да, ты где дежурил?

— Возле «Светланы».

— Вот. Потому как ты есть ненадежный элемент, а меня, русского человека и патриота своей Родины, выгуливали здесь. И объяснили, что через эту дверь провокация пройти не может, потому что заколоченная гвоздями. А теперь, видно, открывать будут в связи с ростом пассажиропотока.

Леня не стал объяснять истинную причину трудового энтузиазма теток, лишь поблагодарил в уме судьбу за сохранение.

Настроение было препоганое, а поделиться — не с кем. Даже ближайший друг Костя его не понял, те же, кто подальше, и подавно не поймут. Что он скажет: познакомился с девушкой, переспал в первую же ночь и полюбил? Чушь какая-то.

Примерно через полгода в вестибюле вывесили стенд: «Ими гордится страна» — с фотографиями преподавателей и выпускников. Первой была фотография Зяблева. В генеральской форме. С золотой звездочкой Героя Социалистического Труда.

— Нравлюсь? — спросили его из-за спины.

Он повернулся. Зяблев — в штатском — полуулыбался, глядя на него.

— Чем это вы моей бывшей благоверной не угодили?

— Да у меня с Олей роман наклюнулся. Случайно совершенно, честное слово! А Евгения Антоновна сочла меня неподходящим.

— Ну, это у нее многие неподходящие. А вы что?

— А что — я? Она пригрозила из института выгнать и что я в армию загремлю.

— Струсили, значит. Ну-ну. Но она подстраховаться решила и попросила меня, чтобы вас ни в коем случае в Ленинграде не оставили. Вас бы и так не оставили, но я ей пообещал. Подберем что-нибудь.

Распределили Леню на Рижский Электромашиностроительный Завод.

Последние каникулы Серебреник провел в Одессе, благо и родители как раз на это время туда подвалили. Жил у отцовой матери, ставшей к тому времени заметно ветхой, но не утратившей привычек носиться по городу: от Нового к Привозу, оттуда к племяннице за свежим мясом, от нее — на Костецкую, куда в один знакомый дом рыбаки привозили заныканную часть улова... Однажды, когда они остались вдвоем, Леня спросил:

— Баба, я хочу у тебя спросить про то, как вы из Шлемовки уезжали.

— Чего вдруг? — удивилась Анна Тевельевна. — Где та Шлемовка и где ты? Лучше бички покушай, пока еще горяченькие.

— Бычки-то я съем, только ты скажи, почему ты Геню с матерью из дому выгнала и не взяла девочку с собой?

Леня и не подозревал, что у бабули может быть такой острый взгляд. На тебе: и глаза уже выцвели, и сгорбилась вся, и голосом шелестит, а посмотрела, как бритвочкой резанула.

— А ты откуда знаешь? Миша рассказал?

— Нет, папа ничего не рассказывал. Боковыми путями. Давай, Тевельевна, колись, что за история.

— История-шмистория. Приехали они с Винницы, я их у нас поселила, как положено — родственники же, и у обоих («Обеих» — машинально поправил Леня, но бабушка не обратила внимания) мужья порубаны. Лея-Сура готовила хорошо, но села не знала: ни коняку запрячь, ни корову подоить, овец боялась. Ладно, мы и поделились: она по дому, я до полю. Все хорошо, да? Хорошо. А потом я обносилась, до дыр просто, на улицу не в чем выходить. А она три метра конопляной набойки держала с Винницы. Я у нее попросила, так нет, это для Генечки нужно, она уже невестится, а у нее платьев нет. Для Генечки! Ага! Эта ее Генечка лучше голой бы бегала, легче было бы цыцьками трусить. Ни стыда, ни совести. Мишенька ей двоюродный, а она около него задницей играет, с него аж пот катится. Хорошо, прошу: дай метр, чтобы латки поставить, как жебрачка же хожу — не дает, гадина! А в хате моей живет, еду мою ест. И еще попрекает: когда Мойше на мне, мол, женился, то бедную взял и ихняя мама мне и кацавейку справила, и два платья своих дала. Я за свекруху плохого не скажу, добрая была. А я что — плохой женой Мойшеньке служила? Я жизненными слезами за него расплатилась! Ну всё, терпения моя кончилась, я ей так и сказала: уезжаю в Одессу, а ты вали со своею потаскушкой, куда хочешь! Кушай еду, остынет.

Леня кушал.

IV

Начнем с места.

В меру столичная, в меру провинциальная, чужеродная в теле огромной рыхлой державы, Рига воспринималась, скорее, как европейский тыл, чем как евразийский форпост. Северная готика, надкушенная кое-где элементами барокко, овеществляла детские книги. Квентин Дорвард, Збышек из Богданца, да и сам Роланд со своим рогом — были бы не чужими на этих улицах. Однажды, стоя на Домской площади, Леонид увидел как тень от купола, подсвечиваемого снизу, легла на низкую рваную тучу и стала содрогаться, словно под ударами тарана наступающих войск. Тяжелое здание орденского замка, мрачной печатью пришлепнутое к берегу Даугавы, приветствовало прохожих не менее тяжелым памятником Петру Стучке, удивительно смахивавшему на Иосифа Виссарионовича. Злые языки говорили, что скульптор Мелдерис и лепил друга советских физкультурников, чтобы установить на Эспланаде, но тут вышла неувязочка, и памятничек был — в свете решений съезда КПСС — переделан из тирана в строителя советского судебного права, благо тот тоже был усатый, но помер до нарушения норм.

Впрочем, молодого специалиста поселили не в районе величественных исторических построек и, уж конечно, не в Тихом центре, где элегантные здания образовывали микромир, позволяющий рижанам надменно ронять: «Рига — маленький Париж», нет, загнали его на недалекую от завода улицу Дунтес в слободской район Красной Двины, известный более всего двумя достопримечательностями: крематорием и психушкой. Последняя, кстати, располагалась в трех кварталах от ведомственного дома молодых специалистов, где Леню заселили в комнату о двенадцати квадратных метрах в пятикомнатной квартире. Две комнаты там были заняты семьями с малыми орущими детьми. По утрам Леня просыпался не от будильника, а от этого ора, выстаивал очередь в сортир, мрачно варил на кухне, смердевшей от распаренного детского питания и подгузников, сохших на протянутых здесь же веревках, кофе, который выпивал у себя в комнате, и воткнув в зубы первую сигарету, пер на работу. Там он занимал высокую должность инженера в отделе главного технолога с окладом жалования девяносто пять рублей и перспективами тридцати процентов квартальной премии, а также тринадцатой зарплаты, а также больше ничего. Но Леня был доволен: впервые в жизни у него были два выходных дня, опять же — никаких экзаменов и зачетов. На работе ему поручили под приглядом ведущего инженера Крауклиса разработать оснастку для финишной обработки статора тягового электродвигателя. Результатом Крауклис удовлетворился, хотя и переделал процентов шестьдесят, обронив загадочную фразу: мол, опыт порой ценнее знаний, знать бы только, наступила эта пора или нет, а для этого нужны знания. Леонид мотнул головой, соглашаясь, хотя ничего не понял.

Жутко было по вечерам. Знакомые не заводились. После работы Леня заскакивал в гастроном, покупал за шестнадцать копеек сто граммов чайной колбасы, за двадцать две — столько же голландского сыру, пакет молока и отправлялся домой. В кавычках, конечно — пустую комнату с втиснутой кушеткой и маленьким столом, где под потолком болталась сороковаттка под белой тарелкой, а одежда висела на вбитых в стенку гвоздях, настоящим домом не сочтешь. Делать было абсолютно нечего. Одно время он наладился ездить в центр, но и там занятий, помимо удовлетворения первоначального любопытства, не находилось. Кроме прочего, угнетали рижане. Ленинградцы тоже особой теплотой к чужакам не отличались, но все-таки ощущалась какая-то общность, пусть не доброжелательность, но суховатая отзывчивость. Здесь же каждый был отгороженный, отдельный. Мало того, существовал риск, задав вопрос, нарваться на глухое ухо или — того хуже — ненавидящий глаз. Потом зарядили дожди, и вечерние поездки в центр вовсе потеряли смысл.

По пятницам он скидывался с соседями на бутылку «Кристалла» и две балтийские сельди, на кухне варилась картошка, добавляя пару к вывариваемым пеленкам, крошился лук, и молодые специалисты солидно принимали по паре рюмах и плавали в сигаретном дыме, обсуждая косность старших товарищей. Женщины в это святое дело не вмешивались.

В субботу утром, позволив себе поспать до десяти, Серебреник отправлялся в город. Завтракал в каком-нибудь маленьком кафе, воображая себя французом и отправлялся в госбиблиотеку, носившую имя классика латышской литературы Яна Райниса. Там, быстро просмотрев новинки, садился писать. Писал легко и в охотку, не уходя от фантазий, но встраивая их в повседневность. Печатали его немного, но стабильно, правда, только в периферийных изданиях — лишь однажды удалось опубликоваться в «Студенческом меридиане». Редкость публикования энтузиазма не сбивала — он становился настоящим графоманом. Поработав часов до пяти, обедал на первом этаже ресторана «Луна», где днем за полтора рубля давали потрясающую солянку и рубленый бифштекс с пюре, или же в пирожковой на углу Дзирнаву и Суворова, где за рубль вообще можно было объесться беляшами с наваристым костным бульоном. Шел в кино — в «Палладиум» или «Ригу» и вечером, нагрузившись съестным, отправлялся домой. В воскресенье было похуже — библиотека закрывалась в два часа, и девать себя было некуда.

Одним воскресеньем в конце сентября Леня после закрытия библиотеки и скорого обеда зашел в Кировский парк. Несмотря на ранние еще три часа дня, блеклое солнце висело низко и цветом перекликалось с листьями, тепла не давая вовсе. Воздух был холоден и прозрачен до терпкости. Мамаши чинно выгуливали мелких рижан. На эстраде играл оркестр. Нечто легкое, штраусиное. Леня с удовольствием закурил и, сев на скамейку, прикрыл глаза. Через минуты полторы женский голос спросил что-то по латышски. Он открыл глаза: рядом, держа в руках незажженную сигарету, сидела девушка.

— Я не понял ни слова, тем не менее, в силу незаурядного интеллекта, догадался, что вам нужен огонь, — кокетливо сварганил Серебреник замысловатую фразу, и щелкнул зажигалкой с пьезоэлементом — прощальным подарком Кости Пельцова.

Она улыбнулась, прикурила, и только затем сказала:

— Спасибо за огонь, однако язык все-таки надо бы знать.

По-русски она говорил без акцента, но бесцветно, однозвучно.

— Учитывая, что я здесь живу два с половиной месяца, я делаю потрясающие лингвистические успехи — уже знаю целых четыре слова: «свейки», «лудзу», «накоша» и «иела».

— Спасибо и на том. А вы откуда?

— Из Ленинграда, — почти не соврал Леонид.

— Красивый город, но... не на месте.

— Вы это тоже заметили? — обрадовался Леня.

— Все балтийские города — ганзейские, а он какой-то... французский.

— Меня Леонид зовут, — невпопад представился Леня.

— Ида, Ида Баум, очень приятно.

Леня удивился. Иды, Шели, Хаи ассоциировались у него с бабушкиным поколением, уже мамино избегало этих имен.

Они поболтали. Леня рассказал о себе, умолчав пока о фугарском прошлом и концентрируясь на питерских днях. Ида была коренной рижанкой, только что закончившей истфак университета и оставленной лаборанткой на кафедре. Леня скорбно сообщил, что тоже хотел стать историком, но вылупился в инженеры. Сигареты догорели, и он спросил, как новая знакомая расценит предложение выпить кофе в ближайшей кофейне. Она с сожалением отклонила, сказав, что торопится в кино на новый фильм Рижской киностудии «Афера Цеплиса». Он попросил разрешения присоединиться к ней. Она, не чинясь, согласилась. Когда Ида встала со скамейки, Леня умилился ее миниатюрности: вся была, как шахматная фигурка — малая и ладная.

— Вы похожи на шахматную фигурку.

— Будете тридцатым, — серьезно ответила она и встряхнула длинными каштановыми волосами; в карих — в тон волосам — глазах мелькнули насмешливые огоньки.

Фильм показался ему идиотским. Некто Цеплис организовал в буржуазной Риге производство кирпичей, а когда фабрика встала на грань разорения, избавился от ее акций, подставив под карающий продажный меч буржуазного правосудия невинного бухгалтера. Ида внимала картине, распахнув глаза. В трамвае, напросившись проводить ее, Леня удивился интересу к отчаянной дурости. Она объяснила, что восхищена показом порядков в старой Риге, тем, как жили там люди. Он удивился еще раз — показывали, в основном, жуликов. «Ну и что? — возразила она, — зато они были свободны в своем жульничестве. Хочешь — веди дела честно, хочешь — мухлюй». «Ну, это и сейчас можно». «Да, — вяло согласилась она, — но спектр сейчас заметно уже». Чтобы поддержать разговор, он спросил, зачем она осталась лаборанткой на кафедре. Она объяснила, что хочет писать диссертацию, но в аспирантуре мест не было, точнее было одно, но его отдали комсоргу курса, а так все-таки при руководителе, при кафедре. Спросила, не интересуется ли он наукой, он честно ответил, что нет, а интересуется как раз литературой и похвастался сочинительством. Узнав, что он работает в фантастике, Ида призналась, что не любит ее, однако пообещала с удовольствием почитать. Жила она в неблизком Кенгарагсе, поэтому наговориться удалось, хоть не всласть, но довольно. В квартиру Леню не пригласила, вытащила руку из замшевой перчатки и подала. Он сдуру эту руку поцеловал, она мягко заметила, что девушкам рук не целуют, после чего они обменялись пожатием и разошлись. Переть до дому Лене было добрый час.

У него появились знакомые. Идина компания приняла его для еженедельных пятничных посиделок, в связи с чем распитие водки в коммуналке ушло. Компания состояла из твердо собиравшегося костяка, куда входили две семейные пары, а также Идин брат — закройщик Дов и их двоюродная сестра Зита, остальные человек восемь приходили на вечеринки с разной степенью регулярности. Несмотря на профессиональную разношерстность: там были и ремесленники, и аспиранты, и инженеры — их объединяли общие интересы и еще какое-то общее понимание происходящего. Чувствовал себя Леня в компании не очень уверенно, потому что посреди разговора народ легко переходил на латышский, а через пару реплик — опять на русский. Самым интересным был среди новых приятелей был как раз Дов: образован почище любого, свободно читал по-английски, не пропускал ни одной премьеры во всех трех латышских и обоих русских театрах, а так как его ателье находилось практически через дорогу от филармонии, то там у него просто был дом родной. Когда Леня наивно поинтересовался, почему Дов не пошел в институт, то напоролся на встречный вопрос: «А зачем?» — на который внятно не мог ответить. Что он мог сказать: что в их семейном кругу ремесленники не ценились? Так тоже мне аристократия фугарская, в Риге они как раз были в почете, и парикмахерша Зита спокойно объясняла аспирантке Регине, почему профессор Борг в начале «Земляничной поляны» видит часы без стрелок. Твердое место занимал в разговорах Израиль, о котором одесская родня почти не говорила, здесь же чуть ли ни в открытую интересовались происходящим, посылали передачи Вульфу и Сильве, разговаривали по телефону с Мордехаем (Леня лишь по ходу узнавал, кто есть кто) и, не таясь, пересказывали, что вчера говорили по станции «Коль Исроэль», которую для балды называли то Колей, а то и Николаем Исраиловым. К Лене они относились доброжелательно, на вопросы отвечали, но когда встречали случайно в городе, то практически не останавливались, дружелюбно кивая.

И вот настал день, когда молодого человека повели знакомиться с родителями. Баумы жили на улице Суворова между Энгельса и Маркса в мрачном шестиэтажном доме на втором этаже. Квартира была барская: только вошли — уже прихожая поразила Леню: настолько высокой и широкой она была, с лепным потолком. Встретила их дама с признаками давней красоты, тонкогубая. «Розалия Марковна» — представилась она и протянула Лене руку ладонью вниз. Тут-то он не сплоховал, поцеловал руку, остановив губы в миллиметре от кожи, чем заслужил одобрительный взгляд. Скажем сразу — это было первое и последнее одобрение будущей тещи. В барской же гостиной уже был накрыт стол, на который ставил последние бокалы невысокий полненький человек с мелкими гармоничными чертами лица — Дов был похож на него. Звали его Лазарь Семенович. Сели за стол. Хозяин разлил рислинг, который Леня терпеть не мог, но тут стал пригубливать, даже катать по рту, демонстрируя удовольствие. Очевидно, получилось у него не очень, так как Лазарь Семенович насмешливо поджал губы и предложил оставить вино женщинам, а самим дернуть по рюмочке водки с бальзамом. Розалия Марковна посмотрела на мужа неодобрительно, но промолчала, и мужчины дернули. Леня похвалил квартиру. Хозяйка расцвела и рассказала, каких трудностей им стоило сюда въехать. Сперва Лазарь Семенович, который работал финдиректором домостроительного комбината получил комнату на расширение, но ее обменяли с доплатой на однокомнатную квартиру для Идочки («Это Довик доплатил — подарок к окончанию университета» — гордо сказала Розалия Марковна). Потом, когда Идочка выписалась, они поменяли свою двухкомнатную и двухкомнатную холостого Дова на эту пятикомнатную, которая была коммуналкой. Ошарашенный многоходовкой, Леня лишь кивал.

Розалия Марковна спросила о родителях, Леня сказал, что — врачи, одесситы, но сейчас работают в селе. Она поморщилась, Леня жарко стал втолковывать, что их туда послали, однако, дело оказалось не в месте проживания, а вы понимаете, Леонид, самые прочные браки, когда люди из одного круга, а предки Лазаря Семеновича приехали в эти края в прошлом столетии из Германии, а ваши, судя по всему — галицийцы. Она хамила ему в глаза, не отрывая от его лица своих, вылавливая, казалось, каждое движение в надежде на ответную грубость, чтобы иметь повод фыркнуть и выставить за дверь. Леня, однако, держался молодцом, но не потому, что был таковым, а потому, что понятия не имел, кто такие галицийцы, и что в этом обидного. А тут Лазарь Семенович шлепнул супругу по плечу и попросил принести горячее, чему она неохотно подчинилась.

Разговор не то чтобы увял, но стал кусочным со слабыми связками. Ида сказала, что ей на кафедре одобрили тему, выпили за это. Розалия Марковна спросила, как Леонид оценивает свое будущее в литературе, он его оценивал расплывчато, она поджала и без того истончившиеся губы. Лазарь Семенович сказал, что хорошо знаком с главным конструктором РЭЗа Ефимом Кастером и может поговорить о Лене, на что Леня ответил, что он по образованию — технолог и менять специальность не хочет, тут уже замолчал Баум. Молчание прервал приход Дова, быстро поцеловавшего мать и сестру, потершего папу по волосам и со словами: «Привет, женишок» — дружески толкнувшего Леню. Он выпил рюмку, сказал родителям: «Увидимся завтра в опере» — и исчез. Ида скосила глаза, намекая, что пора. Их не задерживали.

Ноябрьская ночь была темна и холодно дождлива, под ногами хлюпали лужи. Они не смогли поймать такси, дошли до вокзала, но и там на стоянке машин не было. Пришлось ждать электричку, и до Кенгарагса добрались в половине второго. В вагоне помолчали, а потом Леня спросил, почему Дов ушел, он же съехался с родителями. Ида, улыбнувшись, сказала, что тридцатилетнему мужчине с родителями жить не очень-то, он снимает квартиру и ждет, пока пройдут два года после обмена, чтобы купить кооператив. Леня удивился, зачем же надо был съезжаться, что — родителям не хватало двух комнат и что они вдвоем будут делать в пяти. Тут Ида сообщила такое, от чего он вообще онемел. Оказывается эта квартира принадлежала до сорокового года идиному деду, отцову отцу, то есть ему принадлежал весь дом, а в этой квартире они жили. А потом им оставили одну комнату, а потом и совсем выселили.

— А что же стало с дедом? — спросил Леня, ожидая услышать про Сибирь или про расстрел.

— А дедушка в это время как раз был в Швеции по делам и не стал возвращаться, думал, наверное, что ненадолго, а потом совсем пропал. Так что для мамы это очень важно — назло всем жить в этой квартире!

— А мамин отец тоже из домовладельцев?

— Нет, дедушка был закройщиком, лучшим в Риге, к нему из Стокгольма приезжали костюмы строить. Его совсем не трогали — начальству тоже нужно было одеваться, только в квартиру еще одну семью подселили, он десять лет назад умер. Довик как раз в него пошел.

Доведя Иду до дверей квартиры, он сказал, что не хочет ехать домой через весь город.

— А и не надо, — спокойно отреагировала она, — оставайся.

— Ты это так просто сообщила, если бы, мол, я месяц назад попросился, так и тогда бы не возразила.

— Не возразила.

— Так какого же черта я?..

— Так какого же черта ты...

Она долго возилась в ванной, накладывая кремы, попросила погасить свет и вышла оттуда в махровом халате, который сняла, лишь ныряя в постель. Тело ее после душа было прохладным и пахло дождем.

Летом он довез Иду до Одессы, до Фугар не добрались.

— Какая милая девушка, — сказала мать, — и как прекрасно воспитана. Тебе такую жену не помешает иметь.

— Это все, что ты можешь сказать? — удивился он.

— А что еще я должна говорить? — в ответ удивилась она. — Да, кстати, ты знаешь, что мы уезжаем из Фугар? Тебе папа говорил?

Папа ему ничего не говорил, более того, когда Леня спросил, в ответ стал мычать что-то невразумительное. Спасибо Соньке — рассказала, что родители фиктивно развелись и теперь прописываются у своих матерей, а дом уже продали с отсрочкой в год, пока не пропишутся. Новость оставила Леню равнодушным — Фугары были далеки, как Сатурн. Кстати, Ида сразу завоевала сердце Сонечки, сообщив, что мечтала иметь сестричку, но не получилось, а вот после замужества — получит. Сонька расцвела и не отходила от Иды ни на шаг, перенимая ее манеры, и лишь тихость голоса перенять не могла — вопила, как и положено доброй южанке, по любому поводу.

Бракосочетание назначили на начало сентября, свадьбу гуляли в Дзинтари, в знаменитом «Лидо». Бабушки по старости приехать не могли, других родственников не пригласили, родители же с Соней прибыли за неделю до свадьбы. О том, чтобы остановиться в огромной квартире у Баумов и речи не было, сняли номер в гостинице «Аврора» возле вокзала. Первая встреча с новыми свойственниками прошла холодно: Розалия Марковна опять завела свою пластинку о немецком происхождении, старший Серебреник стал играть желваками, что характеризовало высшую степень раздражения; мать внезапно спросила, а сама ли хозяйка тоже из немецких будет? Та нехотя ответила, что — нет, но и не галицийка, а из литовских, переселившихся в Ригу бог весть когда. «Да? — невинно спросила мама, — Мой отец тоже литвак был, перебрался в Одессу из Ковно, а ваши откуда?» Та забэкала и замэкала, так что сразу стало ясно, что она понятия не имеет. Ида сидела с каменным лицом. Распрощались с холодной вежливостью и до свадьбы больше не виделись.

На бракосочетании во Дворце культуры ВЭФ обе семьи сфотографировались с новобрачными. На фотографии, как впоследствии отметил Леня, они стояли наособицу, но с одинаковым выражением лиц, в котором смешались напряжение с глухим недовольством.

На банкете, где собрались около восьмидесяти приглашенных, после первых горьких тостов, на сцену вышел оркестр, и пианист объявил:

— Мы начнем наше выступление с исполнения лирической французской песни «Без двадцати восемь». Девушка обещала явиться в семь часов на свидание, уже прошло сорок минут, ее нет, юноша опечалился, но увидел вокруг много других девушек и обрадовался: любовь еще придет. Итак: «Без двадцати восемь»! Приглашаются танцевать настоящие французы!

Оркестр заиграл «Семь сорок», народ засмеялся и пошел танцевать. Танцуя, Леня увидел, что за столом остались лишь три человека — родители и Сонечка. Они не знали, что делать, и никто не подсказал. В глаза жениха саданули некрасиво торчащие уголки воротника тесноватой отцовой рубашки, тусклость маминого кримпленового костюма и кричащая яркость оранжевого с красными разводами шифонового платья сестры. И такая жалость вперемешку со злостью захлестнула его, что Леня вышел из круга, сел рядом с родителями и не вставал до конца вечера.

— Ну, и что должна означать эта демонстрация? — недобро спросила Ида в машине, когда они возвращались в кенгарагскую квартиру, куда Леня переселился с месяц назад.

— А то, что я свою семью не на помойке нашел, чтобы оставлять их одних, когда к ним никто не подходит.

— Ну, я к ним подошла в начале вечера, родители подошли, а остальные с ними не знакомы.

— Так познакомила бы.

— Извини, я не знала, что в супружеские обязанности входит вывод в свет родственников мужа.

— Извини, я не знал, что моя жена будет вести себя, как метрдотель, которому недодали чаевых.

Первая брачная ночь прошла без любви.

На следующее утро они помирились и вдвоем проводив семью на поезд, причем Ида по перрону шла в обнимку с Соней, а родителей, хотя и назвала по имени-отчеству, расцеловала и обещала проследить, чтобы Леня регулярно писал, заскочили на полчаса к Баумам. Лазарь Семенович приобнял Леню и, подмигнув, налил ему рюмочку коньяка, теща же особой радости не выразила и предложение зятя говорить ему «Ты» — не приняла, сказав, что у них это не принято: мамкать, тыкать, а она вполне может обойтись, называя его Леонидом и продолжать быть на «вы». Тут уже не выдержала Ида и тихо рявкнула на мать на латышском, так что Леня ничего не понял.

Ночным поездом они уехали в Ленград, где Дов организовал пять дней в «Европейской».

Бархат и позолота номера, мрамор ванной комнаты и зеркало в лепной раме привели Иду в неописуемый восторг.

— Никуда не пойду, буду здесь все дни безвылазно.

Леня погладил жену по голове.

— Ну просто — ребенок.

— Нет, — возразила Ида, — хочу пожить, как жила, если бы советские не пришли. У меня бы квартира была такая, я бы только в таких гостиницах останавливалась...

— Ты бы меня не встретила...

— Надо же чем-то жертвовать, — засмеялась она, — я, безусловно, рыдала бы по ночам от невстречи, но пережила, а ты бы женился на пышной одесситке с коровьими глазами и трудовым выменем.

— Никогда! Я бы прополз под проволочным заграждением, покусал пограничную собаку и, истекая кровью, приполз к твоему порогу! — пылко возразил он и тут же продемонстрировал инвариантность чувств.

Пару раз они все-таки из номера выбрались. Пошли в БДТ на «Горе от ума» с Юрским, в Театр Комедии на «Тележку с яблоками» и в Филармонию, где «Кармен-сюитой» дирижировал стремительно входивший в моду молодой Темирканов. Кроме того, Леня повел Иду по памятным местам: институту, дому на Салтыкова-Щедрина и Большому Дому. Возле последнего его прошиб слабый озноб — показалось, что из-за угла вот-вот выйдет Люка. Отойдя от КГБ, рассказал Иде, что произошло возле этого здания, умолчав, естественно, о продолжении. «Желябов ты мой», — усмехнулась она, потрепав его по щеке.

По приезде наступили будни. Леня пошел в профком и попросил поставить его в очередь на квартиру. Его поставили, но предупредили, что подойдет очередь лет через семь. Ида встретила это известие без энтузиазма, позвонила матери и минут сорок обсуждала новость, мрачнея с каждым предложением. Повесив трубку она сказала, что мама считает, что нужно поменять с доплатой. Хотя бы на двухкомнатную, но лучше на трехкомнатную. Стали узнавать, сколько надо денег. Выяснилось, что для двухкомнатной в этом же районе нужно не меньше пяти тысяч. У Лени на сберкнижке лежали семьдесят рублей — остаток от кварталки. «А ты у родителей попросить можешь?» — спросила Ида. Попросить он мог, но родители отказали — они приберегали деньги для покупки квартиры для Сони, ему посылали деньги, пока он учился, а теперь он стал самостоятельным человеком и должен зарабатывать сам. «М-да, — сказала Ида, — ну у своих я не попрошу, это будет несправедливо, они и так уже подарили мне эту однокомнатную». «Ну что ж, — твердо сказал Леонид — все выкручиваются и мы выкрутимся».

Он пристроился к группе инженеров, занимавшихся левыми ремонтами, руки у него были хорошо пришиты с детства. Работали по вечерам и выходным. Приходил домой поздно, пропахший скипидаром и кислой водоэмульсионкой. Долго отмывался под душем, но Ида все равно морщилась. Уставал страшно, уже и жену не хотел, хотел только спать, даже в обед, наскоро проглотив бутерброд с чаем, умудрялся придавить минут сорок. По пятницам, когда собиралась компания, он по большей части тупо молчал, мечтая лишь уйти, наконец, и лечь спать. Ида попрекала его беразличием, он вяло отнекивался.

Денег все равно катастрофически не хватало. Серебреника уже произвели в чин старшего инженера с окладом в сто пятнадцать рублей, вместе с премией это давало сто пятьдесят, Ида же на кафедре получала восемьдесят — двести тридцать грязными, не такие уж маленькие деньги, люди жили на гораздо меньшие. Да плюс еще сто он приносил с малярки. Но понадобилось купить Идочке дубленку — четыреста рублей ухнули, поехали летом с компанией в Пицунду — еще две сотни долой. Пресечение же мелочных трат вообще было, как установка сита под струей. Квартира отодвигалась, словно горизонт, который, как известно, является линией воображаемой.

А тут еще Розалия Марковна наладилась приезжать в гости по средам — как раз в тот день, когда по уговору бригада не работала. Леня приезжал домой рано — часов в шесть, можно было бы пойти в кино или просто посидеть вдвоем, обнявшись, как часто случалось до женитьбы, но ждал уже дома прокурор, не упускавший ни одной возможности отметить, какое он все-таки говно. Он шел в душ и, вытираясь, слышал: «Чем это он так долго занимается в душе? Его же люди ждут! Какая невоспитанность!». Они садились за стол, и тут же следовало, что Идочка — бледная, устает, наверное: работа, диссертация и еще готовить надо. А затем следовал дивертисмент: Инарочка купила «Жигули», Зяма закончил финскую баню на даче, Зита с мужем («Третьим» — отмечал про себя Леонид) купили турпутевку в Карловы Вары. Все это шло на одной ноте, и журчало, и жужжало, пока глаза не начинали слипаться, и тут наступал звездный момент: теща на латышском заявляла, что Ида выбрала себе в мужья не просто неудачника и ничтожество, а еще и хама, который не умеет себя вести. Леня однажды на слух записал фразу и дал перевести латышской девушке Айе, работавшей у них в отделе техником, та с удовольствием и перевела, так что он знал, чем замыкала Розалия Марковна свой недельный бенефис. Теплоту семейных отношений эти визиты не укрепляли.

Хуже всего, однако, было то, что Серебреник больше, чем за год, ничего не написал. В голове у него крутился сюжет повести о внезапно возникшем короткозамкнутом ходе с Садовой улицы в Ленинграде на Садовую улицу в Одессе, которым пользовались самые разные люди по самым разным делам, но потом что-то еще раз закоротило, и они стали кружить под Садовым кольцом в Москве, не замечая того и выстраивая новые отношения друг с другом. Валялось уже полтора года начало рассказа о соснах на Взморье, которые на самом деле были антеннами, выставленными тысячи лет назад и самовозобновлявшимися по заданной программе, и как санитарная вырубка, проведенная по указанию предгорисполкома Деглава, сбила настройку. Что было дальше, он тогда не придумал, не мог придумать и сейчас.

Обросшая мхом обид, стена взаимного недовольства вырастала все выше, пока однажды за ужином Ида, опустив глаза, не сказала, что им надо разойтись. А он и не возражал. Доел, сложил вещи в чемодан, книги — в другой, и уехал в свою коммуналку.

Бросил вещи, вышел в парк и горько завыл: «И-и-да!».

Получилось неубедительно.

Он попробовал завыть еще раз, оборвал себя на полувыдохе, махнул рукой и пошел спать.

Так оно вышло: без скандалов, без выяснений, больше того — после разводной процедуры в загсе он на автомате поцеловал Иду в щеку, чем привел разводящую в изумление.

— Если тебе что-то надо, звони.

— Конечно, — сказала она и не позвонила никогда.

V

Мало-помалу Серебреник обустроил холостой быт: вытащил старые гвозди, наклеил обои, покрасил потолок и даже тарелку поменял на приличный светильник. Потом под линеечку вбил новые гвозди: места для шкафа все равно не было. Пятничные распития реанимировались, походы в библиотеку — тоже, рассказ потихонечку прорастал скелетом, повесть еще бултыхалась. Часто после библиотеки заскакивал в Кировский парк, садился на ту самую скамейку, пытался вызвать легкую печаль воспоминаниями о груди, о запахе тела, о повороте головы, но печаль не вызывалась, и поминки быстро превращались в перекур.

Малярку он бросил, денег ему и так хватало, тем паче более или менее регулярно пошли гонорары, пусть небольшие: из «Следопыта», где он числился в своих уже авторах, из рижской «Науки и техники», где печатался не менее трех раз в году. В Польше перевели один его старый рассказ, и он получил тридцать инвалютных рублей в сертификатах, которые хотел послать родителям, но обидевшись памятью о неодолженных деньгах, потратил на себя, купив английскую рубашку и галстук. Один рассказ взяли в сборник «НФ», но вернули, невнятно подсказав, что — цензура. Ну, против цензуры не попрешь, зато прибавило авторитета в неформальных кругах, а редколлегия в качестве извинения втиснула его в семинар молодых фантастов и детективщиков в подмосковной Малеевке.

С перерывом в три дня умерли обе бабушки. Он не смог полететь — на заводе был аврал, послал телеграммы и не очень горевал: срок обеим вышел, бабули превратились в сущие развалины, без движения и памяти. Родители поменяли три бабушкиных комнаты в коммуналках на двухкомнатную квартиру на Черняховского и еще умудрились со взяткой выкупить рядом однокомнатную для Сони — той, правда, еще не было восемнадцати, поэтому оформили квартиру на мать, а девочку прописали с отцом.

Так прошло три почти года. Иду он изредка встречал на улицах, махали друг другу на ходу, а на Дова как раз натыкался стабильно: в театре, в филармонии, на пляже в Булдури, где у того была дача. Общались они дружелюбно, но по темам исключительно культурным: что нового ставит Театр русской драмы, читал ли Леня «Альтиста Данилова», и был ли Дов на просмотре «Сталкера». Однажды, за перекуром в антракте филармонического концерта, Дов сказал, что Ида выходит замуж. Леня не почувствовал ровным счетом ничего: заросло и проросло.

— Надеюсь, на этот раз муж из местных?

— Не угадал, — усмехнулся Дов, — Гарик Батиашвили, выводы делай сам.

— Ну, если грузинский, значит богатый.

— Опять промашка. Музыкант. Да ты его увидишь, если присмотришься. Вторая скрипка — чернобородый такой, за третьим пультом.

— Как же Розалия-то Марковна такое выдержала?

— Мама, конечно, по потолку побегала, но Идуля ей быстрый укорот дала. Любовь, сам понимаешь...

Вот тут Леню и кольнуло.

В мае произошла примечательная встреча. Выходя из столовой, Леня услышал:

— Алё, Козел Михалыч, стоять на месте!

Обернувшись, он в паре метров увидел ухмыляющегося студенческого кореша Котю Пельцова. Тот выглядел солидно: в костюме с галстуком, справа на пиджаке поблескивала медаль Лауреата Премии Ленинского комсомола.

— Котяра! — радостно завопил Леня.

— Кому Котяра, а кому и Константин Дмитриевич, — солидно ответил Кот, но не выдержал и облапил Леню.

Кота распределили в королёвский институт в Калининграде, где он хорошо пошел — за три года защитил кандидатскую, получил сектор и стал лауреатом.

— Это — как? — ошалело спросил Леня.

Оказалось, едва приехав в Калининград, Кот склеил девку, которая через месяц заявилась к нему с сообщением о беременности и требованием жениться, потому что родители ее пришибут, узнав об аборте.

— Ты знаешь, — разоткровенничался Кот за кружкой «Сенчу Алус» в пивбаре, — посмотрел я на нее: ноги параллельные, рук — две, зад — трехмерный, грудь тоже с микроскопом искать не надо. И назначил себя женихом.

— Погоди-погоди, а ты ее любишь?

— Леха, ты опять свои сложности крутишь! Послушай умного дядю Костю... Мы же инженеры, так давай разберем, что такое есть женщина с точки зрения психологической геометрии? Отвечаем: девять квадратных сантиметров полезной площади, окруженной со всех сторон недоразумениями, истериками и капризами, так или не так? Так! И где же там место для любви вне этой самой полезной площадки? Все это вы, писатели, выдумываете. Продолжаю повесть о настоящем человеке. Говорю ей, что согласен, она в охеренной радости, и мы отправляемся к родителям, а батя у нее вторым секретарем горкома оказался. Тут мне карта и пошла. Ты не подумай, я не подонок какой, я же на ней жениться согласился, когда про батю не знал, а когда узнал — так не отказываться же. Считай — в лотерею выиграл. А ты как?

Леня рассказал.

— Да, — помотал головой Кот, — жидковато. Что-то ты, братуха, несконцентрированный... как водка, что двадцать минут в рюмке постояла. Вроде и градус еще есть, и прозрачная, а вкус уже не тот. Подтянуться надо, ты же шебуртной был! Про швею так жалистно голосил... Кстати, а что у тебя с той девкой, помнишь, у которой мамаша сучковала?

— Да ничего, я ее больше не видел...

— Варум?

— Ну, до конца учебы я обещал, а потом уехал. А потом женился, ну и закрутилось...

— Точно, Лешка — выдохшийся ты, так мне в жилетку сморкался, а потом: закрутилось...

И что ответишь?

В июле полетел в Одессу. Он никогда не извещал о своем прибытии — не хотел лишних хлопот с приготовлениями. Впервые подойдя к дверям новой родительской квартиры, он сверил адрес и вдавил кнопку звонка. Дверь ему открыла Люка. Он помахал ладонью перед лицом, отгоняя видение, однако оно и не думало рассеиваться, плотненькое такое видение, румяное, а тут в коридор выскочила Сонька.

— Лека приехал! — заорала она от всей полноты богатой эмоциями натуры.

В коридор выбежали родители и тоже стали здороваться. Люка стояла у стены и улыбалась как бы рассеянно.

— Да, познакомься, — спохватился отец, — это твоя троюродная сестра Оля, дочь моей двоюродной сестры Гени, чей муж помог тебе при устройстве в институт!

— В знак глубокой благодарности за что, я просто обязан ее поцеловать! — объявил Леня и тут же действием подтвердил свой тезис, припав, как говорится, к устам, да и не припав, по чести, а — присосавшись.

Люка, не отрывая губ, схватила его за ухо и стала вроде бы шутя, но довольно больно — накручивать, а он обхватил ее еще плотнее.

— Вы что — знакомы? — изумленно спросила мать, а отец просто глядел во все глаза.

— Нет! — ухмыльнувшись, ответил Леня, вспомнив старый скабрезный анекдот о поводах к знакомству. — Просто обожаю жарко целовать троюродных сестер!

— Нет, тетя Диночка! — так же ухмыльнувшись — видно и она вспомнила тот же расхожий анекдот — пылко подтвердила Люка.

— Врут! — авторитетно заявила Сонька. — По мордам видно, что врут.

— Софья! — строго вскинулась мать, а Леня грозно двинулся к сестричке, которая тут же спряталась за отца.

Они прошли в комнату. Старой фугарской мебели как не бывало, бабушкиных шкафов и комодов — тоже. Румынский гарнитур с темным полиэстерным покрытием, новый литовский ковер, гэдээровская люстра о трех рожках — все соответствовало городским нормам среднего класса и свидетельствовало о скромном, но все же — достатке.

— Будем обедать, — сообщила мать, — Олечка такое жаркое сделала — объедение!

Ни хрена себе! Мама собственную дочь Софьей или, в лучшем случае, Соней называла, а уж о нем-то и речи не было, чтобы чем-то ласковым одарить, а тут «Олечка»! Нет, действительно: ни хрена себе!

Та, однако, восприняла как должное, более того, со словами: «Ой что вы, тетя Диночка, вот я вечером тортик испеку» — чмокнула ее в нос. От такой фамильярности Леня просто онемел.

— Ну это хорошо, — сказала мать, — тортик — это славно, а вот сейчас бы надо сходить купить хлеб. Соня, сходи.

— Я могу за булкой сходить, — вызвалась Ольга, насмешливо глядя на Леонида. Тот исподтишка показал ей кукиш.

— Нет-нет, зачем же, Соня пускай сходит.

Соня ушла, родители вышли на кухню, откуда донесся звон посуды. Оля в упор посмотрела на Леню.

— Так, — сказал тот, — я бесконечно рад твоему повторному появлению в моей жизни. Честно. Но я хочу объяснений: каким образом, почему, и как к этому относится моя драгоценная тетушка Евгения Антоновна?

— Не бейте меня, гражданин следователь, я во всем признаюсь! Значит, начнем с того, когда ты позорно поматросил девушку и не явился вечером, я пошла рыдать на груди маман, а она мне все объяснила и сказала, что если я вздумаю искать соблазнителя через институт, то добьется, чтобы тебя выперли до диплома. Ну я и осознала. Я точно не знаю, но она, по-моему, в юности втюхалась в дядю Мишу и отойти от обиды не может.

— Ей тринадцать лет было, когда бабушка из Фугар уехала.

— Ну, мы рано, знаешь ли, созреваем, — хихикнула она. — А через полгода маман нашла себе нового мужа, на десять лет моложе, одной спать надоело. В общем, климакс — в матку, бес — в ребро.

Отвыкший от вольных речей подвала, Леня поежился. Но Люка и не заметила.

— Как только замуж вышла, так квартиру разменяла, чтобы суженый ненароком на меня не упал, да и я сама не хотела с ними жить. А год назад они в Америку уехали, мама меня с собой звала, но не настойчиво. Я не набивалась. Так что я теперь одинешенька, — пригорюнилась она, — прямо: история Тома Джонса, выкидыша, то есть подкидыша.

— Найденыша, дурында, а не подкидыша. Подожди-подожди, а как же отец?

— Папа умер еще два года назад от инфаркта. Прямо на испытаниях. Он же был главным по гироскопам, ну ты, наверное, знаешь.

Леня не знал, но кивнул солидно.

— Дали мне за папу персональную пенсию. Командующий ВМФ ходатайствовал, чтоб ты знал. Сорок пять рублей. И вот она я — сирота голимая, пенсионерка персональная в поисках родных и близких, а кроме вас у меня, оказывается, никого и нет.

— Как же ты нас нашла?

— Написала в эти ваши Фугары, в мегаполис этот, в райсовет, что мол, ищу родственников по фамилии Серебреник: Михаила и его сына Леонида. Мне отписали, что чета Серебреников с дочерью Софьей перебралась в Одессу, а где Леонид никто не ведает. Приехала я в Одессу, сняла комнату, пошла в адресный стол и пошла по адресам. Второй был ваш. Отчиталась?

— Последний вопрос: почему твои родители разошлись?

— А вот это, милый, уже не твое дело. Правда?

Тут как раз вернулась Сонечка с хлебом, и Леонид не мог не отметить, что сестры, несмотря на дальность родства, весьма похожи.

В общем, знакомство возобновилось, а через пару дней, когда они случайно остались одни в квартире — в полной мере. На балконе, перекуривая, и сговорились построить новую семью. Тут, кстати, Лене стукнуло в голову, что он не знает занятий обретенной невесты.

— Не боись, ни на паперти, ни на панели не стою. Ветеринарка я с красным дипломом. По маминым стопам пошла, а правду говорить — она меня в свой вуз втянула. Мне-то пофигу было, куда идти.

— Так что, с тобой надо в деревню ехать? Ты будешь хряков от импотенции лечить, я кузнецом устроюсь. Гармошку купим. И хромовые сапоги — на трудодни.

Так они расслабленно перебрасывались недорогими шуточками, когда к ним присоединилась Соня.

— Ребята, я вас хочу со своим женихом познакомить.

Леня чуть не выпал с балкона, чуть не проглотил окурок, чуть не захлебнулся слюной, чуть не упал в обморок — штук десять чутей наберется.

— Какой жених, красавица? Тебе сколько лет?

— Осенью девятнадцать будет, я уже брачеспособная.

— Я сейчас здесь же на балконе с твоей брачеспособной задницы трусы сдеру и всыплю по первое число на радость прохожим!

— Ой, напугал! Держите меня вдвоем, а то я сейчас повешусь! Ты, братик, свою жизнь устроить не можешь, а в моей я как-нибудь без тебя разберусь. Правда, Оля? Ну — скажи.

— Скажу-скажу. Лека, ты не пыхти, давай посмотрим на юношу, вдруг — глянется... Мнение успеешь высказать.

— А родители знают? — только и спросил Леня.

— Они с Яшей знакомы, а о планах я еще не рассказывала, хотела у вас совета спросить.

— На том спасибо. Смотрины я назначаю в «Глечике» в семь вечера, форма одежды — выходная.

В «Глечике» готовили божественные фаршированные перцы: с гречкой и луком, с гречкой и грибами, с гречкой и ягнятиной. Жених Яша оказался узкогрудым юношей с ироничными глазами и кудлатой бороденкой. Он перешел на последний курс Института связи. Софья смотрела на него горящим взором, он на нее — мягко и влюбленно.

Дома, за вечерним чаем, Леня, откашлявшись сказал:

— Слушайте, родители, я тут от лица Сони уполномочен сделать заявление: эта дура замуж собирается.

У отца отвисла челюсть. Буквально. Вот просто взяла и вольно упала, рассталась со своей верхней подругой и — свалилась.

— Э! — сказал он и беспомощно посмотрел на жену. Та уже приготовилась выдать тираду о вреде ранних браков, но тут вмешалась Люка.

— Дядя Мишенька и тетя Диночка, какое счастье, что Сонечка нашла такого замечательного мальчика, что на других и смотреть не хочет! Да, кстати, мы с Лекой тоже женимся.

Молчаливой сцене мог бы позавидовать самый гениальный постановщик «Ревизора».

Обрадованная тем, что внимание переключилось на брата, Соня затараторила:

— Ой, поздравляю! Люка, ты теперь мне уже не троюродной будешь, а родной! А я за Леку так переживала, так переживала, особенно, когда от Идочки получила письмо, что она замуж вышла! Я даже заплакала по тебе! А теперь вот и ты!

— Стоп! — ошарашенно сказал Леня, — это с какой стати ты от моей бывшей жены письма получаешь?

— А мы все время переписываемся. После вашего развода Идочка написала, что хотела бы и дальше иметь меня сестричкой, пусть и неофициальной. А я ей написала, что конечно, и мы переписываемся регулярно.

«Ого! — подумал Леня, — Идка-то какова...» Но изречь эту мысль он не успел, потому что мать приволокла из холодильника бутылку розового шампанского и отец стал эту бутылку довольно суетливо открывать, в связи с чем пробка влепилась в низковатый потолок, оставив заметный след. Люка захлопала в ладоши:

— Вы только не закрашивайте, это — к счастью!

VI

Ну, хоть на этот раз обошлось без квартирных сложностей. Пришла внезапная помощь от завода. Нет, никто и не подумал давать квартиру такой важной цаце, как старший инженер, но завод после долгих мытарств перепихнул дом, где жил Леонид, на баланс горисполкома, и его комната мгновенно стала пригодной для обмена. Однокомнатная Люкина квартира на Лесном проспекте и Лекина комната были обменены на двухкомнатную квартиру в микрорайоне Пурвциемс в группе домов, именуемой аборигенами «Китайской стеной». Ольга без труда нашла себе работу в близкой ветеринарии, приходила с букетами («Давай встану у кладбищенских ворот, ты приносишь, я продаю — разбогатеем!»), конфетами и — увы, не так часто — бутылками.

После первых двух месяцев совместного проживания, когда сюрпризы и неудобства подшлифовались, а радости подтускнели, Люка спросила, а где Ленины друзья? Она с радостью бы их приветила каким-нибудь вкусным блюдом за каким-нибудь горьким напитком. Пришлось признаться, что таковые на момент отсутствуют.

— Это — как? — изумилась она — Никого?

Он ответил, что компания была у бывшей жены и стала при женитьбе — его, а когда развелись, то, понятно, все отпали.

— Что — и никто не хотел с тобой? Просто — ни один?

— Ну да, — терпеливо объяснил он, — они же все дружат с детства и родственники к тому же, даже вопроса не возникало.

— Ну хорошо, но ты уже давно в разводе, неужели ни с кем не сдружился?

— Где? На службе у меня напополам латышей и старперов, ни те, ни другие в объятия не кидаются. Я же не могу повесить на шею плакатик: «Ищу друга» — и встать возле памятника Свободы!

— Ну да, ну да, — покивала головой Люка, — только все равно странно это.

На том и закончили, вроде и забыли, а какой-то песочек меж пальцев остался, елозил по коже. Но и он через пару дней ссыпался.

Литературные дела получили новый толчок: с подачи ребят из «Молодежки» Серебреник познакомился с редактором издательства «Лиесма» Михайловым, который и сам был фантастом, причем — довольно известным. Редактор принял собрата по жанру тепло, взял рукопись и обещал всячески ее продвигать. Встретились они в обед, провели вместе около часа. Леня вышел от него счастливый, а когда приехал на работу, увидел на доске приказ о производстве в ведущие инженеры с назначением зам. руководителя группы. Захотелось, не откладывая, поделиться радостью с Люкой. Он приехал к ней на работу, санитарка попросила подождать, потому что доктор Серебреник на операции. Делать нечего, стал рассматривать душевные плакаты с кишечниками кошек и собак. За спиной скрипнула дверь, он обернулся: в приемную вошла женщина с карликовым пуделем на руках — Ида. Кажется, он вытаращил глаза, Ида улыбнулась:

— Забавно видеть тебя с таким обалдевшим лицом. Я что — похожа на привидение?

Она подошла и чмокнула его в щеку. Пуделек завозился.

— Кто у тебя: кот или собака?

— Жена.

— Ты меня у ветеринара не лечил!

— Она доктором здесь работает.

— Господи, доктор Серебреник... я и не подумала.

— Как видишь, она фамилию поменяла. Не то, что ты.

— Не то, что я! — легко согласилась она.

— Вы давно завели собаку?

— Это — приданое Гарика, он с ней на мне женился. Тебе ведь Дов рассказал, что я замужем.

— Да, знаю. А в Пурвциемс когда перебрались?

— Уже пару месяцев. Мою квартиру с доплатой сменяли.

Он вспомнил денежные мытарства и нахмурился. Она не заметила.

— Я так рада, что Сонюша забеременела! Как она переносит?

«Какая Сонюша?» — чуть не спросил он, но тут дошло, что речь шла о его сестре Соне. Забеременела? Он ничего не знал об этом. «Э-э...» — сказал он, и тут открылась дверь и в приемную вышла Люка в синем халате.

— Привет, Лека. Развлекаешь пациентов? Молодец!

— Познакомьтесь, дамы. Люка, это — моя бывшая жена Ида, Ида, это — моя настоящая жена Оля.

— А я тебе была не настоящей? — как бы с обидой, но и с улыбкой спросила Ида.

— Перефразирую. Это — Ида, моя бывшая настоящая жена, а это — Оля, моя текущая настоящая жена.

Дамы поздоровались за руку и просветили друг друга тем самым взглядом, который сродни рентгену и присущ только женщинам.

— Да, а что ты здесь делаешь?

Леня рассказал о событиях дня. «Молодец!» — оценила Люка и поцеловала его. «Замечательно!» — оценила Ида и похлопала по плечу. «Ладно, давайте, Ида, пройдем в смотровую, а вы, Леонид Михайлович, можете быть свободны».

Вечером за ужином, сопровождаемым «Хванчакарой» в честь успехов, Люка сказала задумчиво:

— Знаешь, а мне Ида очень понравилась, чудная женщина, умная, красивая, достойная, правда?

— Абсолютная правда! — ответил он, гордясь собственной объективностью.

— Ну, и чего же это вы разбежались?

— Теща. Мне жутко не везет с тещами. Твоя-то мать хоть на другой стороне глобуса, а это сучье приходило каждую неделю и мешало меня с говном.

— А ты хорошо смешивался?

— Сейчас по шее получишь.

— Нет, серьезно...

— Я не знаю. Живу таким, как мама с папой сделали. Тебя же вот устраиваю, а Идкину маму — нет. Да, кстати, Сонька совсем обнаглела — Иде написала, что забеременела, а нам — ни слова, я ей большой бенц собираюсь устроить!

— То есть как: ни слова? Я же тебе еще на прошлой неделе сказала, что от Сони письмо получено. Ты ответил, что прочтешь, но попозже. Ты что — не читал?

Черт, а ведь действительно не читал! Сперва отложил из-за рассказа, а потом забыл. «Какая же я свинья!» — раскаянно подумал он и потянулся к жениной груди.

Через пару недель Люка спросила, что он собирается делать в субботу.

— Пойду, наверное, в библиотеку, попишу, — ответил он — вечером можем в кино сходить или в Дом офицеров, туда Паневежиский театр «Пер Гюнта» привез.

— Я не про вечер, я про день. Ида меня пригласила поехать в Сигулду. Говорит, что там очень красиво сейчас.

— Ида? Тебе не кажется, что в этом что-то ненормальное? Бывшая жена и нынешняя дружат...

— Перестань! Какие-то средневековые глупости! Я вас не разводила, да и ты в ее врагах не числишься, а сидеть целый день дома одной или смотреть только друг на друга мне, честное слово, обрыдло.

— Да нет, я не то, чтобы против... просто как-то... необычно.

— Смело вырвемся из пут старого мышления, как призывает нас партия, как учит комсомол! Иди есть уху из хека мороженого!

— Ну, хорошо, хорошо, а как вы поедете — на электричке?

— Нет, у Идиной подруги Инары...

— «Жигули», я знаю.

— Все-то ты у меня знаешь. Мы втроем на этих «Жигулях» и поедем.

— Ну и бросай мужа на хрен, давай-давай. А я себе латышечку страстную найду, ухой из хека мороженого накормлю...

Он старательно гаерничал.

В субботу Люка вернулась к вечеру, когда в театр идти было поздно. Румяная, свежая, на голове венок из дубовых веток, в руках расписная палка.

— А изделие народного творчества зачем? — удивился Леня.

— Воспитывать тебя чтобы, при плохом поведении. Давай поужинаем и — спать, умаялась я на свежем воздухе.

За ужином она восторженно тарахтела, какая была замечательная поездка, и как Инарка классно ведет машину, и какая очаровательная река Гауя, и какой замечательный ресторан тоже «Гауя». И какая могучая крепость Турайда, и... и что-то не ладилось в этом рассказе, какие-то узелки не связывались, сшивалось что-то наискосяк. Чем плотнее набивались слова в предложения, чем ярче сыпались восторги, тем четче Леня понимал, что там был кто-то еще, не втроем они были. Зная Инарины предпочтения, он мог предположить четвертую женщину, но тогда бы Ольга не тихарилась. Гарик? Оркестр филармонии был на гастролях в Венгрии, об этом во всех газетах писали. Дов?

— И кто заплатил за обед, Дов? — невинно спросил он, вклинившись в рассказ.

— Да, — попалась он на удочку, — он не... А ты откуда знаешь?

И покраснела, как ребенок, пойманный на краже конфеты.

— Врать не надо! — рявкнул он. — Втроем... Путы старого мышления... Свежатинки захотелось? По новому члену соскучилась?

И получил по морде.

Спал на диване.

Утром, не глядя на него, Оля глухо сказала:

— Он с нами не ехал. Мы его там случайно встретили и пошли вместе обедать. Малое дело, а ты — хам и скотина.

Он не ответил, лежал на диване, усиленно читая «Дюну» Герберта на английском. Язык он знал неважно, настроение было паршивое и прочел поэтому за весь день полторы страницы. Жена тоже почти не выходила из спальни, читала что-то, а когда выходила, и они сталкивались, то тщательно обходили друг на друга, как неприятное препятствие. Вечером пошел в гастроном за сигаретами и — на тебе! — в кустах оказался рояль: его окликнула Ида.

— Привет! Тебе Олечка сказала, что мы Довика в Сигулде встретили?

— Да, — пробормотал он, — сказала, что случайно...

— Это для нее — случайно, а на самом деле я все подстроила! Сказала Довику, что мой бывший такую девку оторвал — загляденье! Он говорит: «Везет ему на женщин! Сперва ты, теперь — она. Покажи!» Ну я и устроила демонстрацию гордости за экс-мужа. А Олечка действительно решила, что — случайно?

Он купил у тетки пять гвоздик, вошел в квартиру и, взяв букет в зубы, пополз на четвереньках в спальню.

В апреле Соня родила девочку, которую назвали Авивой.

— Странное имя, — удивился Леня, — что это означает?

— Весна» на иврите, — объяснила Оля, — это Идуля Сонечке посоветовала так назвать.

— Что-то Идуля начинает в нашей семье решающую роль играть, — пробурчал он.

— Ну, так она с Сонечкой и есть названые сестры, хотя слово-то какое смешное: «названные».

— Ну, а вы-то еще не стали назваными?

— Еще нет, но близки к тому, — с загадочной улыбкой ответила она.

Ситуация, действительно, складывалась, скажем, нетривиальная: мало-помалу Серебреники оказались втянуты в орбиту старой Идиной компании, где Леню приветствовали теплыми улыбками, а Олю — с энтузиазмом. С Гариком они спервоначалу куксились: у того при виде Лени под рубашкой явственно прорастала черкеска с газырями, а Лене просто было некомфортно, но затем как-то все сгладилось, и Серебреник даже стал выделять Гарика для чтения своих рассказов — музыкант оказался большим любителем и знатоком фантастики. В августе дошло до того, что вместе поехали в Одессу. Гарик, правда, настаивал на Сухуми, где у него в Доме Творчества Грузинского театрального общества был блат на получение курсовок, но женщины высказали твердое желание увидеть новорожденную и покудахтать месяц с ее матерью.

Дитя живо напомнило Лене бесцельно прожитые за пестованием Сони годы, о чем он не преминул сказать сестре.

— У тебя больше никаких эмоций нет? — надулась та.

— Сонька, ты вообще сдурела, я же шучу!

— Есть вещи с которыми не шутят! — патетически заявила Соня, Яшка же посмотрел с фальшивой укоризной, а родители — с явным неодобрением.

Ольга с Идой передавали Авиву из рук в руки и сюсюкали так яростно, что Леню затошнило:

— Пошли пива попьем, здесь за углом бочка! — предложил он зятю и Гарику.

— Я с вами! — присоседился отец.

Пивом торговала бестрепетно набеленная и накрашенная дамочка с облупленным маникюром.

— Женщина, — задумчиво сказал парень, стоявший перед ними, — женщина, теперь я понимаю, почему у нас никак не заканчивается ремонт Оперного театра — вся штукатурка ушла на вас.

— Отзынь, байстрюк! — беззлобно сказала тетка, наливая ему пиво.

— Да я что, я просто уточняю действительность, — ответил он в ожидании сдачи, отмахиваясь от кружившей вокруг него мухи, — душа требует «Риголетто» послушать после вчерашнего, а там все замок и замок, и я про вас, женщина, думаю, что нехорошо народную штукатурку на личную поверхность тратить.

— Слушай, гицель, ты бы лучше про себе подумал, видишь муха на тебе садится.

— Ну и...

— Ну и я не говорю, что ты гамно, но мухи редко ошибаются! — медово сказала продавщица, отсчитывая гривенники.

Толпа подобострастно засмеялась.

За пивом стали обсуждать избыточность внимания к ребенку.

— Вы все — болваны, — заявил отец, — извините, Гарик, но я с вами по-свойски...

— Конечно, Михаил Михайлович, можете спокойно говорить мне «ты».

— Ладно, тогда ты говори мне «дядя Миша».

— Договорились!

— Так вот, — продолжил отец, отпив добрый глоток, — вы не понимаете, какое это счастье: общаться со своим ребенком!

— Да? — не выдержал Леня, — Что-то я не припомню радости на твоем лице при общении со мной.

Отец внимательно посмотрел на сына и перевел взгляд на кружку, где пузырьки пены старательно исполняли танец маленьких лебедей.

— Это у меня не было радости? Это у мамы не было радости? — спросил он медленно, очень медленно.

— У вас, у вас. Думаешь, я не помню, как вы морщились, когда я вам на глаза попадался? Прекрасно помню!

— Что ты такое говоришь? Что он такое говорит? — драматически спросил отец, обрашаясь к пивной кружке. — Да когда ты родился таким крупным и здоровым после Сашенькиной смерти, да для нас большей радости не было. Четыре года, четыре года ты был нашим самым большим утешением, а потом стал твой мерзкий характер проявляться. Он же что? — спросил отец у нее же. — Он же на пятом году стал такой противненький, ни одного слова ласкового, его на руки берешь, а он норовит в шею укусить или сказать, что ты, папа, мол, воняешь...

— Подожди, подожди, это ты сейчас с четырехлеткой счеты сводишь?

— Нет, с тобой сегодняшним, а тогда мы терпели.

— Ага, так сильно терпели, что когда я без вашей помощи, заметь, научился читать, отпраздновали подзатыльником.

— Помнишь... Хорошая у тебя память на обиды. А то, что в этот день у мамы на столе предрайисполкома умер, и что еще год назад бы ее без разговоров из больницы в тюрьму отвели, да и тогда мало хорошего ее ожидало, а когда я шлепнул тебя, так она всю ночь переживала не за себя, а за тебя, что ты травмированный будешь. А потом, пока следствие было, и она дома сидела, плакала, что хочет тебя приласкать, а ты: «Не мешай, я читаю!» Один месяц в году ты свой характер прятал, когда мы сюда в Одессу приезжали, пусть, мол, все думают, какой ты хороший... А когда Горпина пришла к маме, что твоего ребенка носит, а тебе, сопляку, сколько лет было? И мама ей сделала аборт и дала двадцать рублей, чтобы та молчала, я хотел с тобой ремнем поговорить, а мама грудью встала, чтобы не смел даже заикнуться, что у тебя переходный возраст, что твою психику надо беречь, а то ты импотентом можешь стать!

— Что ты такое... — начал Леня и по какому-то наитию оглянулся. Он обнаружил себя с отцом в центре небольшой толпы. На лицах окружающих был написан неподдельный интерес. Гарик с Яшей стояли в стороне и старались не смотреть на Серебреников.

— Пошли домой, Леня, — устало сказал Михаил Михайлович, — мы двадцать пять лет за одной кружкой не перевернем.

Дома они застали женщин, рядком сидевших на диване и рассматривавших семейный альбом.

— Тетя Дина, а это — неужели дядя Миша? — спросила Ида.

— Кто же еще? Вот он таким тощим Аникой-воином и в институт ходил.

— Ну, папа, какой ты здесь бравый! — восторженно ахнула Ольга, и Леня, прекрасно знавший, что еще на свадьбе она попросила разрешения называть его родителей «папа» и «мама» и быть с ними на «ты», и разрешение это с радостью получила, — впервые почувствовал себя гадко, будто обожженный палец, вместо холодной, под теплую воду подставил.

VII

В курилке, насмерть пропитанной гнусным коктейлем старого дыма и холодного литола, Крауклис сказал Серебренику:

— В три часа зайдите в парбюро.

— Зачем?

— Меня начальником отдела назначают, а вас я попросил в замы.

— Огромное человеческое спасибо, а в партбюро зачем?

— Должность партийная. Вам там анкету дадут, а рекомендации — я и Петриченков, я уже договорился.

В партбюро оргсекретарь дал Лене анкету.

— Мне здесь заполнять или можно взять с собой.

— Заполните здесь, я проверю, а потом принесете рекомендации.

Анкета была несложной: кто, где, когда? Леня аккуратно заполнил и дошел до пункта: «Есть ли родственники за границей». «Теща, это — родственник или свойственник? — подумал он, — Хотя... она же еще и тетка, значит — родственница».

— Что это вы задумались? — спросил оргсекретарь. — Помощь нужна?

— В принципе — да. Мать жены живет в Америке, это нужно указывать?

— Вы что: женились на американке?

— Да нет, она из Ленинграда, со вторым мужем туда уехала.

— Эмигрантка, значит. Хорошо, запишите ее имя, отчество и фамилию.

— Можно, я позвоню жене, спрошу тещину фамилию, я ее не знаю.

— Да, пожалуйста.

Он позвонил в ветеринарную клинику, но там ему ответили, что Оля ушла с обеда и больше сегодня не будет. Позвонил домой, там никто трубку не взял.

— Нет жены, — виновато сказал он, — можно, я вечером узнаю и завтра впишу.

— Да-да, — ответил оргсекретарь, внимательно читая газету «Ригас Балсс», — конечно — завтра, спешки нет.

Дома он спросил у Ольги имя ее матери.

— Ты что, не знаешь? — удивилась она. — Геня Алтеровна Зяблева

— Ну то, что Алтеровна, я вообще не знал, а зачем она фамилию первого мужа оставила?

— Ей показалось, что Зяблевой быть лучше, чем Цукерблатт, а к чему тебе это все?

Он рассказал. Она довольно безразлично кивнула.

— Ты что, не радуешься за мужа?

— Почему же, радуюсь, — так же отстраненно ответила она, — я что-то неважно себя чувствую.

И уклонилась от ночных занятий.

Утром он первым делом пошел в партбюро, но был остановлен секретаршей в приемной.

— Андрис Петерович занят.

— А когда к нему можно будет?

— Вам позвонят.

Он пошел в отдел, Крауклиса не было.

— На совещании, — сказала Айя.

Около десяти Леню позвали к телефону, но это было не партбюро, а отдел кадров. Попросили тотчас зайти.

Инспектор отдела кадров в упор посмотрел на Серебреника и спросил:

— Зачем вы занимаетесь обманом?

— Каким обманом? — растерялся тот.

— Не надо прикидываться, при поступлении на работу вы скрыли, что мать вашей жены эмигрировала в Соединенные Штаты.

— Да вы — что? Я тогда и женат не был! А потом женился на другой женщине, а потом развелся, а потом только женился на теперешней!

— Вы обязаны были сообщить о любом изменении в анкете. Вы что не знаете, что работаете в режимном отделе?

— Режимном? Да я последние два года только ширпотребом занимаюсь. Какой там режим?

— Это, извините, не вашей компетенции уровень, что назначать режимным, а что нет. В принципе мы должны вас уволить.

— Да и черт с вами, увольняйте, не пропаду.

— Во-первых, не грубите, а во-вторых, куда вы пойдете, если мы вас по статье уволим?

— В Би-Би-Си пойду! — нагло сказал Леня, понимая, что ему терять нечего.

— Работать? — удивился кадровик.

— Интервью давать, как специалистов ни за что с работы увольняют!

— Вы нас Би-Би-Си не пугайте! Мы фашистов не боялись, для нас ваше Би-Би-Си ничто!

— Ага, ничто, увидим! И Сахарову напишу. И жена даст интервью, а она, между прочим, персональный пенсионер союзного значения: у нее отец генерал был и Герой Социалистического Труда!

— Мало ли, Григоренко тоже генерал был, а сейчас кто? — пробурчал кадровик, но уже без прежнего напора. — Идите, разберемся.

Леня вышел, руки у него тряслись. Он пошел в курилку, там как раз был Крауклис. Увидев Леню, он быстро оттер его от остальных курящих и тихо сказал:

— Извините, Леонид, я вас так подставил, что места себе не нахожу!

— Янис Эдуардович, не переживайте, вы-то здесь при чем? Это же, как шел по улице, на голову упал кирпич...

После обеда Лене дали под ознакомительную подпись приказ, которым он переводился с должности ведущего инженера отдела главного технолога на должность старшего инженера отдела научной организации труда с сохранением оклада.

Рассказав жене о происшедшем, он, честно говоря, был удивлен реакцией. Подняв брови, она ровным голосом сказала:

— Интересную карьеру ты делаешь: вчера на повышение, сегодня на понижение...

— Ты бы могла как-нибудь по-другому отнестись! — обиделся он. — Все-таки я из-за твоей матери пострадал.

— Ну я же не просила тебя писать в анкете про мою мать. Сам написал, сам и расхлебывай.

— Хороший ты мне друг!

— Оставь, Леня, друг — недруг, детский сад какой-то. Извини, мне нужно уходить. У Иды Шарлик заболел, просила, чтобы я посмотрела.

— Ну да, я понимаю, Шарлик это — конечно... Какие неприятности могут сравниться с недомоганием Шарлика!

— Перестань паясничать. Я обещала ей.

И ушла. Он бесцельно побродил по квартире, достал из бара бутылку «Кристалла» и налил полный стакан. Никогда не пил водку стаканами и вообще никогда в одиночку. Через полчаса уснул на диване. На нем же утром и проснулся.

Новое место оказалось не таким уж плохим. Начальница — Дзидра Каспаровна Зариня — была абсолютно помешанной на производственной эстетике, по которой в тысяча девятьсот затертом году защитила диссертацию. Ходили слухи, что директор завода от нее шарахался, а главный инженер при ее виде сосал валидол. Она врывалась каждое утро с какой-то новой идеей: то покрасить деревянные помосты перед станками в зеленый цвет, чтобы рабочие чувствовали себя как бы на лужайке, то разместить лампы в цехах по двум диагоналям, чтобы тени дробились, то... В общем, с фантазиями была женщина. В подчинении у нее были неведомо как собранные пять человек, которых она работой не обременяла, поскольку не могла пробить через начальство ни одной своей идеи. У Лени с ней установились замечательные отношения: как только Дзидра, которую Серебреник в голове перекрестил в Куздру, рожала новую идею, он тут же счастливо сообщал, что знает, как ее реализовать, пусть только получит начальственное добро. Куздра расцветала и летела на крыльях мечты в главный корпус, высиживая часами в общей приемной директора и главного инженера. На следующее утро история повторялась. Подчиненные же занимались своими делами. Подполковник в отставке Озеровский писал заметки о социалистическом соревновании, которые направлял в республиканские и городскую газеты. Тамара Криштафович вязала из кабардинской козьей шерсти французские мохеровые кофты. Бывший заместитель директора по общим вопросам Ивар Мартинович Озолс, когда не предавался воспоминаниям о визите на завод Арвида Яновича Пельше, что занимало не менее ежедневных получаса, дрых. Молоденькая секретарша Илзе Янсоне готовилась к занятиям — она училась на вечернем юридическом. Леонид — писал. Ему никто не мешал, и он гнал листаж со страшной силой.

Вот дома было плохо. Даже и не скажешь сразу, что нехорошо, а — нехорошо. Куда-то испарились Люка с Лекой, оставив для обихода паспортные имена, впополам сократились малосонные ночи, а семейные разговоры сузились и измельчали. В компании Леня несколько раз ловил неприязненый взгляд жены, когда позволял себе занять внимание окружающих более двух-трех минут. Пару раз он пытался вызвать Ольгу на откровенный разговор, но попытки заканчивались ничем: она скользила по теме и парировала, что не понимает, о чем он говорит, все, как прежде. Он и замолкал: не теорема, не докажешь.

В марте Союз Писателей вместе с ЦК ВЛКСМ устраивали региональный семинар молодых фантастов в Комарово. Леня неожиданно для себя был приглашен, о чем радостно сообщил жене. Она тоже обрадовалась: «Может, закончится черная полоса!» Он растрогался.

Учить цвет фантазирующей молодежи Северо-Запада прибыли гранды отечественной НФ: оба великих брата, Исай Борисович Лукодьянов, и даже Александр Петрович Казанцев, который давно уже не правил, но еще царствовал в жанре, бодро задирал меньшевистскую бородку, предрекая молодым, что будущее — в техническом прогрессе, который изменит природу человека. Ему внимали, но не слушали. По вечерам творческая молодежь упивалась до чертиков и ломилась в двери нумера двух фантазесс. Не получив желаемого — двери были сработаны на славу — они расходились по комнатам для продолжения выяснения сравнительного уровня гениальности, и постоянно приходили к выводу, что он небесен у каждого. На семинаре Аркадий Натанович Стругацкий, пощипывая седоватый ус, предрек Лене хорошее будущее, если только, как он выразился: «Общество нащупает вектор понимания». Тут Леня вспомнил Крауклиса с его туманной фразой насчет знаний и опыта и тяжело вздохнул, коий вздох был воспринят живым классиком как проявление пессимизма, которое он, классик, горячо приветствовал. Все было хорошо, но в предпоследний день грянули морозы и разорвало фановую трубу. Пришлось срочно собирать монатки и мотать по домам.

По дороге на вокзал Леня заскочил в «Восточные сладости» на Невском, купил там любимое женой сливочное полено и сел на ночной поезд. В семь утра он был уже в Риге, взял такси и поехал домой. Зная, что Оля выходит из дому в половине девятого, он вытащил из сумки коробку с поленом, открыл дверь своим ключом и, нарочито гнусаво растягивая фразу: «Возвра-а-аща-а-ется му-уж из командиро...» шагнул в кухню.

И обомлел.

За кухонным столом завтракали его жена и Дов Баум. Одежда не оставляла сомнений в самом пошлом варианте развития семейной жизни.

— Ух ты! Сбываются не только мечты, но и анекдоты! — растерянно пошутил Леонид.

Дов вскочил.

— Довик, — сказала напряженно, но удивительно спокойно Ольга, — иди. Мы здесь разберемся без тебя. Все очень хорошо.

— Хорошо? — изумленно переспросил Леня. — Ты это называешь: «Хорошо»? Иди, иди, Дов, мы действительно, здесь без тебя, по-семейному...

— Ляля! — сказал Дов, — я боюсь, что он на тебя руку поднимет!

— Ляля?! Ну и имечко! Поздравляю вас, Ольга Николаевна!

— Иди, Дов, иди, он ничего не сделает. Не бойся.

— Конечно, Дов, вали отсюда, защитничек...

— Леонид, — мрачно сказал Баум, — я сейчас уйду, но если хоть один синяк, хоть одну царапину на ней увижу...

— То ты меня удушишь своим клеенчатым сантиметром! Пошел отсюда!

Они молчали, пока Дов одевался, и лишь услышав хлопок двери, Леня повернулся к Ольге.

— Ну давай, давай... Ляля... Правильно бабуля твою мать ****ью звала, да и ты не лучше.

— Я беременна. — сказала Оля спокойно и быстро добавила — Не от тебя. И я от тебя ухожу.

— Нет, милая! — язвительно, то есть, ему показалось, что — язвительно, возразил он. — Не ты уходишь, а я ухожу от тебя.

— Если тебе так больше нравится, — пожала она плечами, — мне-то безразлично.

— Вот и славно, вот и хорошо! Мне понадобится несколько недель, чтобы найти комнату, Ля-леч-ка, ну и имечко, и я уберусь из вашей счастливой портновской жизни. Кроите на здоровье.

— А вот это уже подло, — тихо сказала она, — он знает в десятки раз больше твоего и развит больше тебя, и не тебе попрекать его профессией. Ты тоже не академик, а старший инженер в задрипанном отделе. Правда? Вот. А выезжать тебе не надо, выеду я, а квартиру оставлю тебе в качестве компенсации за моральный ущерб. С мебелью. Так, между прочим, Дов настоял, я-то хотела разменяться, а он сказал, что это непорядочно будет.

— Оля, — так же тихо спросил он, почему ты меня бросаешь, мы ведь любили друг друга, ты через годы меня нашла.

— В том-то и дело, — вздохнула она, — что это я тебя нашла. А не ты меня. Ты меня просто не искал. Была у нас ночь в Ленинграде — хорошо. Женился на другой — хорошо. Развелся — хорошо. Ты меня прости, но что маме, что мне — нам мужики нужны. А мужиковатость, Ленечка, не только меж ног болтается, но и в характере присутствует, а у тебя мужского начала только и хватило, по-моему, чтобы КГБ облевать, на жизнь уже и не осталось, все выблевал. Правда? Вот почему тебя Ида наладила, знаешь?

— Я же тебе говорил, что мамаша ее накрутила...

— Не-е-ет! Ни чуточки! Не потому что мамаша, а потому что ты мамаше укорот не мог дать! Она всю жизнь под Розалией Марковной стонала, надеялась, что муж ее защитит, а муж тряпкой оказался! Ну и на кой черт ты ей нужен был?

Леня ошарашенно молчал.

— Так что, пожалуйста, — продолжила она, — уйди из квартиры до шести вечера, я соберусь и выеду.

Он молча встал и ушел. Пошел в кино, потом опять в кино, пошел в «Лиру» пообедать, опять в кино и к семи часам вернулся домой. На кухонном столе лежала записка: «Я приготовила тебе антрекоты в обмен на сливочное полено». Он открыл холодильник, антрекоты были там, а полена как раз не было. Все справедливо.

На работе он взял больничный: пошел в санчасть и удачно симулировал переутомление. Валялся каждый день до полудня. Не брился. Не мыл посуду. Запустил себя, что уж тут... Но вот через дня четыре проснулся от того, что неожиданный зайчик пощекотал ресницы. Солнце, столь редкое в это время года, бойко просачивалось через сито тюля, высвечивая сотворенный им бардак. «Мать твою.. — подумал он — мне же всего тридцать два года... Это же — фигня, это — вся жизнь впереди. Да горите вы огнем! Найду себе простую милую бабу без выебонсов, мало ли их?» Он вскочил, неожиданно для самого себя сделал зарядку. Залежавшееся тело ответило счастливой болью. Быстро убрал квартиру, пропылесосил ковры, сдуру даже взялся мыть окна, но спохватился на полпути: все равно ведь не открыть, на улице холодина. Позвонил родителям. Трубку взял отец. Леонид коротко сообщил, что разошелся с женой.

— Мы знаем, — сухо сказал отец, — Олечка нам позвонила четыре дня назад.

— Олечка?! Я понимаю, папа, что она вам очень нравится, но это не Идин случай, Ольга меня ради другого мужчины бросила, и я бы очень хотел, чтобы вы, я имею в виду и тебя с мамой, и Соню с мужем, прекратили с ней все отношения.

— Этого не будет, — так же сухо отреагировал отец, — она — моя племянница, мы ее любим. И никто не собирается рвать с нею. Ты — сам по себе, она — сама по себе.

— Дешево же вы меня продали! Я для вас уже ничего не значу! Да? Так?

— Ты сам себе цену назначил! Мы с мамой сорок лет вместе живем, а от тебя за семь лет две такие женщины отказались. Может, подумаешь, почему?

— Обязательно, обязательно подумаю. А ты подумай, как вы променяли меня на шалаву, что в первый день знакомства, меня в постель к себе затащила, хотя, что это я... Ты же, наверное, успокоиться не можешь, что бабуля тебе не дала ее мамашу использовать!

— Ты мне омерзителен, — сказал отец и отключился.

В понедельник он пошел в отдел кадров к тому самому инспектору, с которым полгода назад выяснял отношения.

— Значит так, где мне написать, что я с дочерью эмигрантки развелся. И больше у меня тещи в Америке нету.

Инспектор вытаращил глаза.

— Вы... из-за нашего разговора?...

Леонид неопределенно повел головой и улыбнулся правым уголком рта. Эту улыбку он вчера репетировал перед зеркалом.

— Официально? — спросил инспектор.

— Еще нет, но подаю заявление.

— Ну вот, когда разведут, тогда и анкетку подправим. Но — молодец! Не ожидал. Только — спохватился инспектор, — обратно мы вас вернуть не сможем. Там ваше место занято.

— Да я и не хочу, — сказал Серебреник, — я — для порядка.

Развод он получил через две недели. Детей не было — через ЗАГС, а с ожиданием Дов расстарался. Принес бумагу в отдел кадров.

Во сне он плакал. Или потел. Подушка, во всяком случае, была мокрой.

VIII

Простую милую бабу он не нашел. Не искал. Без надобности. В знаменитом среди книжников букинистическом «Антиквариате» надыбал «Книгу о Вкусной и Здоровой Пище» в державном переплете с предисловием Анастаса Ивановича Микояна, и стал готовить. Как-то сразу получилось неплохо, и по осени он уже баловал себя жульенчиками с курицей и грибами, а на работу брал рыбу самоличного горячего копчения, произведенного в чугунной гусятнице в лоджии. Одна сторона женской необходимости была истреблена. С другой тоже расправился просто: когда накатывало так, что, по его же выражению, из глазниц выливалось, брал на ночь проститутку, благо их в приморском городе было навалом, и в те благословенные времена были недороги. Белье сдавал в прачечную. Ну и зачем ему нужны были эти хлопоты? Прав, трижды прав был Кот: девять квадратных сантиметров полезной площади, и ох как дорого они обходятся!

Родителям не звонил. На дни рождения посылал телеграммы. И получал — на свой.

На работе произошли перемены. Не очень приятные, кстати. Куздра ушла на пенсию. Ходили слухи, что узнав об этом, директор долго крестился на портрет Генерального Секретаря, висевший у него в кабинете, и отбивал поясные поклоны. Два месяца Леня исполнял обязанности, а на третий, вопреки его тайным ожиданиям, их влили отдельной группой в отдел постановки задач вычислительного центра. Неделю заведующий отделом дотошно выспрашивал, чем занимается каждый, затем без разговоров сократил Озеровского и Тамару, обломал зубы об Озолса и ежедневно шептался по латышски с Илзе. Потом приказал Лене подготовить сетевой график изготовления роторов для новой серии мотор-генераторов. Леня удивленно заметил: он — технолог и очень мало понимает в сетевых графиках, кроме того, что они красиво выглядят на стенке. На это начальник покивал и ровно сказал, что если через две недели график не будет готов, он уволит Леню за профнепригодность. Пришлось срочно взять в библиотеке учебник и вгрызться. Оказалась, что дело нетрудное, и через неделю график был готов, даже с расчетами маршрутов. Получив от Лени результат, начальник прошелся по чертежу спичкой, очевидно, удовлетворился и велел Серебренику заняться автоматизацией технологических карт. Это уже было повеселее, но брало полный рабочий день, так что для литературных упражнений оставались только выходные.

Примерно раз в два месяца, чередуя выпрошенный больничный и отпуск без сохранения, он выезжал в Москву подталкивать литматериалы. Останавливался в Калининграде у Кота, утром на электричке пилил в город и возвращался, когда судьба велит. С Костиной женой Верой он заприятельствовал сразу, дочка же, которую Пельцовы, вопреки всем модам, назвали Глафирой, Гланей, в дяде Лешике, привозившем из Риги забавных кукол, вообще души не чаяла. «Как интересно, — сказал он однажды Вере, — у вас — дочка, у моей сестры — дочка, у моей бывшей — дочка, а парней нет совсем». «Значит, войны не будет, — серьезно ответила она, — а ты что, со своей бывшей поддерживаешь отношения?» Он не поддерживал, но встретил однажды Гарика, с которым перекурили на улице, тот и сообщил, что Ольга разродилась девочкой, которую назвали Рахелью, и что Ида тоже беременна, и он очень хочет мальчика.

На Новый Год, вместо обычной открытки с Дедом Морозом, он получил от родителей письмо в конверте. Те сообщали, что вместе с семьей Сони собираются подавать документы на выезд в Израиль, они должны дать информацию для получения вызова, и хочет ли он, чтобы его имя тоже вписали? Ответ они попросили прислать на Главпочтамт до востребования. «Конспираторы!» — ухмыльнулся он. В ответном письме, отправленном, как и просили, на Главпочтамт, он извинился, что пишет не молоком, а обычными чернилами и сообщил, что — нет, не хочет, он никуда ехать не собирается, ему и здесь хорошо.

Ответа не было.

В августе случилась крупная неприятность. Он закончил повесть «Комплектующие» — о фабрике, куда после смерти человека направляется его душа. Там она разбирается на детали, хранящиеся на складе, откуда они — при рождении нового человека — поступают в сборочный цех, где и собираются в новую душу. Поскольку комплектующие выбирает генератор случайных чисел с равномерным распределением, то соединение в новой субстанции всех деталей из одной бывшей практически исключено. Поэтому новая душа является уникальной и обладает только какими-то перемешанными обрывками памяти, выражающимися в снах и ложных узнаваниях. Но вот однажды случилось невероятное: сбой в программе привел к тому, что соединились все детали, однажды уже функционировавшие вместе, и младенец родился с чужой душой. Повесть получилась горькой, все свои комплексы он выложил в нее с неожиданной даже для себя откровенностью. За курением рассказал о сюжете коллегам. Программист Герш Либерзон сказал, что его дядя — заведующий сценарным отделом киностудии, и он может показать эту повесть ему для возможной переработки в сценарий. Леонид дал. Ночью у Либерзона был обыск. Нашли «Гулаг», стихи Бродского, несколько номеров «Континента». Ну и Ленину повесть, конечно. Его вызвали в КГБ, где разговаривали вежливо, но настойчиво расспрашивали, среди кого он распространяет самиздат? Леня держался достойно и только локтем прижимал левую коленку, а то нога норовила мелко пританцовывать. Он самиздат не распространяет. Нет, у него никакой антисоветчины нет. Да, можно проверить. Да, хоть сейчас. Нет, он молодой писатель. Да, печатается. Да, захватил. Вот журналы, вот сборники. Да, в «Лиесме». Нет, не для распространения, а чтобы показать дяде. Да, сам — у него машинка «Москва», купил еще в Ленинграде на рынке. Нет, не зарегистрированная. Нет, не знал. Да, использовать блат. Да, приходится, он же не Юлиан Семенов. Нет, не талант, а... а... авторитет.

Его отпустили. Последствий не было. Рукопись, правда, не отдали.

Перед ноябрьскими праздниками он получил пакет из издательства с сопровождающим письмом, гласившим, что «Лиесма» с сожалением возвращает ему рукопись, так как тематика книги не соответствует направлениям издательства. Дома сидеть было невмоготу. Он поехал в центр, зашел в бар гостиницы «Рига», заказал пять «Кровавых Марусек» и заглотил один за другим. Пошатываясь, дошел до часов «Лайма» и остановился прикурить. Поднял голову и возле киоска увидел Соню. Сестру. Помотал головой, присмотрелся сквозь мелкий частый дождь. Точно — Соня. За ней увидел всю гоп-компанию: Иду с Гариком, Ольгу с Довом и Яшку.

— Ты... что ты здесь делаешь?

Она ошалела не меньше, чем он.

— Ленечка... я... я собиралась зайти к тебе, честное слово... Завтра собиралась... Только вчера приехали...

Он ничего не понимал. Слова слабо пробивали хмель, и слова были какие-то... жидкие.

— Я ничего не понимаю. Извини, я выпил. Где ты... где вы остановились?

— Мы? У Люки с Довиком... У Оли.

— Зачем? — он все еще не понимал. — Почему — у них, почему не у меня?

— Лекочка, ты не сердись, но мы разрешение получили... И они тоже... И Идочка... Мы вместе, получается, уезжаем. Ну, мы с Яшенькой приехали, чтобы договориться.

И тут до него дошло.

— Вместе? — злобно спросил он. — Одной семьей, значит. Все друг друга любят, все друг другу спинку чешут, да? А я, значит, никто. Ко мне в гости... Ах ты ж тварь! Я на тебя детство угробил, у меня детства не было, с тобой, гадиной, сидел! — Он уже визжал. — Другие ребята — в футбол, на Кодыму, а я — с Сонечкой, а я — с маленькой, а она — в гости... Она с профурой Олечкой, она с Идочкой, с братиками новыми, а меня, значит, в задницу. В гости! А жить у них! Ах ты ж подлюга!

И дал ей пощечину. Но покачнулся, промахнулся и смазал по носу, немедленно закровяневшему. Она ахнула. Дов с Гариком повисли у него на плечах, он их легко стряхнул, Яша пытался ударить его — так же легко ушел от удара и засмеялся. Пошел по направлению к статуе Свободы, обернулся. Они смотрели ему вслед. Он показал им кукиш.

Через четыре дня позвонил отец.

— Ты позволил себе безобразную выходку! — высокопарно сказал он — Но мы тебя прощаем. Мы понимаем, что ты разнервничался, потому что больше не увидимся. Отъезд через десять дней, ты можешь приехать и попрощаться.

— Нет, не могу, — ответил он — но у меня есть одно пожелание на дорожку.

— Какое?

— Чтоб вы все сдохли!

И повесил трубку.

А из телевизора донеслось: «Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета ССС и Совет Министров СССР с глубоким прискорбием извещают, что сегодня, 10 ноября 1982 года, в восемь часов тридцать минут утра, скоропостижно скончался Генеральный Секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР товарищ Леонид Ильич Брежнев».

IX

«Зиганшин-буги, Зиганшин-рок, Зиганшин скушал второй сапог!» — весело напевал, выходя из душа известный писатель-фантаст и кооператор Леонид Михайлович Серебреник. Настроение у него было — лучше некуда: вчера он завершил покупку еще одной трехкомнатной квартиры в сталинском доме на берегу Даугавы — как раз напротив Старого Города. Пятой, между прочим. Жившую там семью он с доплатой переселил... Куда? Да на улицу же Дунтес, ту самую с которой начиналась его рижская жизнь!

Перестройка благотворно сказалась на биографии героя. «Новый Мир» опубликовал повесть «Поток», в которой северные реки были-таки развернуты на юг, но неожиданное землетрясение перегородило каналы, и поток хлынул на Европу. Даром что геологи нервно смеялись, читая этот апокалипсис, среди экологов Леня стал героем, и знаменитый сибирский писатель, морща темное монголоидное лицо и разрываясь между одобрением темы и отвращением к автору, мрачно жал ему руку и даже, после секундной заминки, обнял прямо в объектив огоньковского фотографа. За «Комплектующие», принесшие автору столько зла, дрались один столичный и один ленинградский журнал. Леонид Михайлович был приглашен на Конгресс Пен-клуба в Дубровник, откуда вернулся с хвалебным письмом самого Габриеля Гарсиа Маркеса. «Дорогой брат Серебреник, это великое счастье встретить такой талант! Пиши! Ты мне всегда интересен!» Леня закатал письмо в пластик и в руки не давал. «Чтобы не испачкали!» — объяснял он, но, на самом деле, чтобы не увидели факсимильный оттиск подписи. Письмо по английски напечатал на машинке веселый секретарь великого Габы Хелойт Гонзалес после распития привезенной Леней бутылки водки. Хелойт же и приложил факсимильную печать, совершенно по колхозному хукнув на нее.

Одновременно, хотя и независимо, росло его благосостояние. Едва правительство, с подачи перестраивавшейся родной партии, разрешило открывать кооперативы, Леню нашел Крауклис, год назад вышедший на пенсию.

— Леонид, — спросил он, — у вас связи в тяжелой промышленности есть?

— Это смотря что понимать под тяжелой промышленностью... — невнятно ответил Леня, помня, чем обернулась для него крауклисова инициатива.

— В такой промышленности, у которой нет проблем с безналичностью, но хочется держать деньги в руках живые деньги, — ответил тот и объяснил ситуацию: из Госбанка как раз выделился Социальный банк, предназначающийся, по мысли начальства, для обслуживания легкой промышленности и кооперативов, в связи с чем лимиты на хранение наличности у него выше раз в пять, чем у Стройбанка, а жена Крауклиса по счастливому совпадению назначена заместителем управляющего этого самого замечательного банка.

Леонид понял в момент, и в тот же вечер, не спросясь — в эпоху перестройки трудовая дисциплина понижалась с ускорением свободного падения — отправился в Москву.

— Ты гений! — радостно заорал Кот, — у меня в теме телепаются три миллиона, которые через два месяца пропадут! Я тебе их перевожу под заказ на пополам. Классно! Веранда — живем! Тащи коньяк! Хрен им будет гнить одинокое ложе!

— Ребятки, а вас не посадят? — тревожно спросила Вера, которую муж наладился лет десять назад называть Верандой.

— Все нормально! У меня тема — секретная, никакая тварь не влезает! Глашка, поцелуй дядю Лешу, он тебе светлое будущее обеспечил!

Шестнадцатилетняя Глафира, опустив глаза, поцеловала Леню в нос, чинно уселась ему на колени и, не выдержав, прыснула:

— Ну, дядь Лешка, я тебя правильно поцеловала?

— Что же ты, бандитка, делаешь с пожилым человеком? — схватился за голову сорокалетний дядя Леша. Это была их старая игра с Глашкиных десяти лет: Леня изображал влюбленного, падал на колени, прижимал ладонь к сердцу, а великосветская мерзавка Гланя снисходительно провоцировала его на безумства. Вроде мороженого или неурочного похода в зоопарк.

— Да, тебе же нужно какую-нибудь туфту за ваши деньги выдать! — спохватился Леонид.

— Ладно! У меня прорва дипломных проектов в шкафу валяется. Новую обложку поставишь и хорош!

Утром он уже был в Риге и, не заходя на работу, ринулся к Крауклису. На следующий день они зарегистрировали кооператив «НИИ сильноточных устройств» и открыли счет в ЛатСоциалБанке. Три миллиона поступили через неделю. Еще через три дня Леня, отдуваясь, втащил в квартиру Пельцовых обрывающий руки чемодан.

Свою долю он, по умному совету Крауклиса, использовал для обмена квартиры в Пурвциемсе на четырехкомнатную квартиру в доме сталинской постройки. Попытку выменять квартиру в престижном довоенном доме партнер пресек: вернутся старые хозяева, выселят за пить дать или такую плату назначат, что сам удерешь.

— Неужели — вернутся? — удивился Леня.

— Бережливого — Бог бережет, — перекрутил Крауклис русскую пословицу.

В политические дела Серебреник не лез. Однажды только ходил агитировать за избрание в Верховный Совет республики переводчика детективов и фантастики Илана Полоцка. Тот пролетел, Леня завязал.

Константин Дмитриевич Пельцов, между тем, стал председателем правления Московского Инновационного Банка, созданного для аккумулирования стремительно мелеющих средств на науку и вложения оных в наиболее перспективные исследования. Банк учредил премию «Интеллект» для авторов лучших произведений научной фантастики. Первым лауреатом стал рижский писатель Леонид Михайлович Серебреник, который получил немыслимо щедрую премию в двадцать пять тысяч долларов. На следующий день он, по отмашке Кота, снес их в московскую мэрию, где и отдал конверт одному из заместитетелей предгорисполкома, после чего Пельцовы получили квартиру из спецфонда на Тверском бульваре. А и правда — замучаешься ездить каждый день из Калининграда в столицу.

Тут Латвия разрешила открыто покупать жилье без ограничений, и с подачи все того же Яниса, с которым Леня давно перешел на «ты», он стал выкупать квартиры в том самом кирпичном здании, где жил сам. На взморье, в Булдури, прикупил хороший дом из силиката — не рядом с морем, где могли объявиться землевладельцы, а по другую сторону железной дороги. Крауклис тщательно проверил архивы и нашел запись, что на этом месте было ничейное болото, осушенное при советской власти. То есть территория была исторически безопасной.

— Давай-давай, Леон, — учил его Янис, — эта халява скоро кончится, что успеешь — то твое!

Серебреник чувствовал, что на приличную жизнь набрать успел, а взлетать на высокую орбиту он не хотел. Или не мог. Какая разница? В квартирах он сделал евроремонт и стал ожидать достойных съемщиков, которые, по прогнозам маклеров, должны были появиться лет через пять. На эти пять лет у него были отложены шестьдесят тысяч долларов, которых должно было хватить с лихвой.

Ну что, плохо? Отнюдь.

Поэтому и пел.

Тут ему позвонили из журнала «Вокруг света». Иерусалимский КЛФ, т.е. «Клуб Любителей Фантастики» устраивает вечер для своих членов и несколько встреч с читателями. Дело такое, что добираться нужно за свой счет, а жить там будут у членов клуба, кормежка обспечена, и на продаже своих книг можно подзаработать. Ну и двести рублей в Москве на валюту меняют. Он хочет?

Он хотел.

Меньше всего он думал о родителях, но сама страна возбуждала какой-то болезненный интерес: столько на нее дерьма было вылито, такая злоба сочилась из каждой газетной статьи, что даже государственная ненависть к немецким захватчикам меркла перед этой злобой — там все-таки не уставали отделять немецкий народ от Гитлера, здесь же, похоже, все население, до последней старухи и нерожденного младенца, было нацией бандитов, агрессоров и попирателей. Его, между прочим, нацией. Конечно, накал страстей резко упал, и даже консульства пооткрывались в Москве и Тель-Авиве, однако добраться в Израиль и сейчас можно было только через Кипр или Будапешт, и редкие израильтяне, появлявшиеся то там, то сям, удивляли не меньше, чем мгновенно срастающиеся распиленные красавицы в номерах Кио.

Да-да, конечно, он — хотел.

В аэропорту их встретил некто Ури, отзывавшийся и на Юру, с микроавтобусом. То ли длительный полет, то ли жара, но момент встречи с исторической родиной не отозвался в Леониде никак. Приехали в Иерусалим, разобрались по квартирам членов клуба. Леня попал в семью харьковчан Сени и Маши Ципкиных, жившую в районе Гило, который показался тем же Пурвциемсом. Хорошо пообедали, выпили. Полет плюс водка придавили головной болью. Хозяева предложили вздремнуть.

Проснулся около четырех вечера, голова уже не болела. Ципкины повезли его по историческим местам. Вот это — Мельница Монтефиоре, а это — долина Гейеном, — тут Сеня лукаво скосил глаза, которую вы знаете как Геенну Огненую, у нас вообще здесь все под боком: что Геенна, что площадочка для Армагеддона, вот, кстати, и Сион, давший название специфической форме расизма и расовой дискриминации. А вот тут надо выйти и дойти до Стены пешком...

Серебреник кивал отстраненно, отгоняя назойливую мысль: «А я-то здесь при чем?» Ципкины даже стали переглядываться, чувствуя эту отстраненность. Подошли к Стене. Большая. Но не выше Кремлевской, или вот в Судаке Генуэзская крепость, там стена тоже будь здоров... Ничего особенного...

И тут он увидел Димента.

Много лет назад его взяли с собой в гости к дальнему родственнику: одесскому раввину Иосифу Дименту. Невысокий старичок погладил его по голове, и такой поток доброты хлынул через его ладонь, что мальчик, приготовившийся к скуке в важном доме, даже привстал на цыпочки, чтобы усилить это прикосновение, чтобы не перекрылся расстоянием этот ручей доброты. Встреча была единственной: зимой старик скончался, но Леня на всю жизнь запомнил его лицо со светящимися глазами, запомнил его легкую сутулость, ермолку, как-то необыкновенно уютно сидящую на седых волосах, а самое главное — мощное поле, излучавшееся им.

И вот он увидел его у Стены. В той же ермолке, в той же длинной капоте, и с той же мягкой улыбкой. Он стоял и смотрел на Леню тем же взглядом и, казалось, рука его тянется к Лениной голове, чтобы, как тогда, погладить ее.

«Этого не может быть! Он же умер!».

И растерянно обернулся к Ципкиным. И увидел еще одного Димента. И еще одного. И третьего...

В горле запершило, и он, чтобы откашляться, приложил для упора ладонь к Стене. И почувствовал легкую руку, теребящую волосы. Закашлялся. Коротко, с всхлипами, секунд на двадцать.

— Ну вот видите, — сказала Маша, — а то ерзали глазами, как на ВДНХ.

Любителей фантастики собралось человек семьдесят, фантастов же за столом сидело раз в семь меньше. Вел вечер Павел Амнуэль, к которому Леня испытывал легкий трепет, считая его самым интеллектуальным литератором, работающим в жанре. Амнуэль прочел главу из «Бомбы замедленного действия», Серебреник — из «Комплектующих», Паша Богданов — рассказ о траве с проснувшимся сознанием. Каждый читал, никто не остался за бортом. Пошли вопросы. У Амнуэля спросили, почему в Израиле до сих пор не празднуют День Победы, у Лени — когда вернут изъятые советские госнаграды, у Миши Белоконя — где он взял такую фамилию. Спрашивали, в общем-то, вяло. Лене передали записку: «Ты с родителями собираешься встретиться?» Он дернулся, всмотрелся в зал, никого знакомого не увидел, глухо сказал:

— Здесь личный вопрос, задавшего попрошу остаться. Я лично и отвечу.

Остались две женщины — бывшие жены. Ясно, почему он не мог обнаружить их в зале: очень изменились. Не в худшую сторону, нет, хотя, конечно — бабий век не отбросишь, но выглядели неплохо. Но — по-другому. Субтильная некогда Ида укрупнилась в теле, отвердела в лице. Ольга же, у которой в молодости национальные черты были вовсе невидимы — полукровка, все-таки — выросла в шикарную средиземноморскую даму. Обе — одинаково крашенные в какой-то блядовитый соломенный цвет. У обеих — проект морщин, еле угадываемый вокруг подбородка.

Расцеловались с несколько избыточной радостью.

— А что же это вы без мужей? — опасливо спросил он — Нужто бобылюете?

Нет, не бобылевали. Мужья заняты, передают приветы, хотят увидеться.

— А Соня что же не пришла?

Тоже занята, ей из Беэр-Шевы пилить далековато. Когда он уезжает?

— В понедельник.

Вот и прелестно, папа с мамой живут в Беэр-Шеве, вот адрес, все семьи собираются у них на шабатный ужин.

— В субботу? — спросил он. — В субботу я хотел на Мертвое море поехать.

Шабатный ужин — вечером в пятницу, объяснили ему, а в субботу вместе поедем на двух машинах.

Ципкины, стоявшие у стенки, откровенно поглядывали на часы. «Знаете что, — сказала Оля, — он у нас переночует, не беспокойтесь». Те не возражали.

Вот Дов выглядел ужасно. Он резко похудел, и, при малом росте, худоба превращала его в карлика-переростка. Впрочем, он так же дружелюбно улыбался и мягко разговаривал. Жили они в просторной трехкомнатной квартире неподалеку от гостиницы «Кинг Дэвид». Дом стоял на каком-то холмике, с балкона видна была подсвеченная стена Старого города. Луна висела над ней, как откровенный театральный фонарь, вместе со стеной они виделись оперной декорацией. Казалось, что из-за зубца сейчас выглянет первосвященник Захария и хорошо поставленным басом проклянет завоевателя Набукко.

— А вот тут, — показала Оля, — арабская деревня.

— Как — деревня? — удивился он — как это может быть: деревня в центре города?

— Страна чудес!

— Ребята, — сказала Ольга, — вы тут пока поболтайте, а мы с Довиком ужином займемся.

— Хорошая квартира, — отметил Леня, когда они остались на балконе вдвоем, — дорогая, наверное.

— Это не их...

— Они снимают?

— Да, у Яши с Соней.

История была — хоть в сериал вставляй. Рассказывалась, правда, тихо и без драмы. По приезде Довик открыл мастерскую по ремонту одежды — в Израиле народ себе костюмы не строил. Зарабатывал неплохо, Оля устроилась работать в зоопарк. На средства, привезенные из Риги (тут Ида замялась), купили за наличные квартиру. Дов заприятельствовал с одним поляком, хозяином брючного магазинчика, тот поставлял Дову клиентуру с нестандартными фигурами — для подгонки. Поляк предложил шикарную идею: открыть на улице Яффо магазин брендовой одежды. Смак был в том, чтобы легально закупить по опту несколько десятков единиц самых известных марок: Версаче, Валентино, Армани… Дов их распорет, сделает выкройки, потом опять сошьет, а поляк отправится в Таиланд, где у него живет двоюродный брат, и по этим выкройкам закажет товар. Несшитый — на несшитый таможенная пошлина в разы меньше. Ну и фирменные бирки, конечно. Товар приходит, Дов сшивает. Образцы висят родные, остальное — ничуть не хуже, еще лучше, потому что у Версаче таких портных, как Дов, и близко нету.

Леня слушал, раскрыв рот. Фигурально, конечно.

Для дела нужно было взять кредит. Дали под залог двух квартир, да еще надо было положить десять тысяч на депозитный сертификат. Заказали по каталогу товар из Италии, он пришел, Дов подготовил выкройки. Поляк уехал, дал телеграмму, куда отправлять деньги. Дов отправил. Дальше — понятно? Когда через две недели Дов забеспокоился и пошел домой к партенеру, то стучался напрасно.

— Вот тебе и афера Цеплиса! — буркнул Леня.

— Какого Цеплиса? — не поняла Ида.

— Ты не помнишь: в первый день нашего знакомства мы пошли с тобой в кино на «Аферу Цеплиса»? Тебе еще очень понравилось.

Она не помнила.

Паспорта у них с Олей, конечно, отняли. Квартиры банк выставил на торги. Баумовскую купил Яшка, он в Димоне неплохо зарабатывал, когда он показал договор на схирут, ему легко дали вторую машканту.

— Что дали? Договор на что?! — ошалело спросил Серебреник.

Она тихо засмеялась.

— Мы теряем язык кусками, Ленечка. То одно слово, то другое. Короче, Довик с Лялей платят Яшеньке столько, сколько Яшенька платит банку плюс налоги. Мы с Гедаликом, конечно, помогаем. Но им еще надо выплачивать.

— С Гед… кем?

— С Гариком, он теперь Гедалья, здесь многие меняют гойские имена.

— Мама родная! Что делается…

— Мама родная как раз Диночкой осталась, а вот твой папа стал Моше, ну это ведь даже не перемена.

Сели за стол.

— Погодите, а где же ваша дочка? — спросил больше из вежливости Леня.

— Рахелечка поехала к нам в Нетанию, — вместо Оли ответила Дина, — там Гедалик с ней и Бецалельчиком на море ходит каждый день. Увидишь их в Беэр-Шеве.

— А что Гарик делает? — упорно игнорировал новое имя Леня. — Играет? Он же в филармонии работал.

— Играет, но не в филармонии. Знаешь, сколько сюда музыкантов понаехало, больше даже, чем дантистов. У него свой оркестр, играют на свадьбах, в основном, на грузинских. У них хорошо дела идут.

— А ты?

— А вот моя диссертация по освободительной борьбе трудящихся Цесиского района против немецких захватчиков здесь как-то не пригодилась, пришлось переучиться на уход за стариками.

Дов умучивался над бокалом. Ольга отправила его спать, а они еще пили чай и болтали. Странное чувство: как будто никогда и не ложился с ними в постель, будто не было слияний — сидел с сестрами и разговоры велись сестринские.

— Мы видели тебя по телевизору. Ты знаменитым стал. — сказала Оля.

— Да нет, какой я знаменитый, это по экологии был такой культурный форум, меня пригласили. Потом еще пару раз пригласили — о Конгрессе рассказать, о том, что в Латвии делается... На улицах пока не узнают. А вы что — советское телевидение смотрите?

Смотрят. Признались, что от израильского их мутит — жуткая провинция. Потом выяснилось, что в прошлом году Ида приезжала в Ригу на две недели и перед отъездом с ней случилась форменная истерика — не хотела уезжать. И Гарик в родной Кутаиси ездил.

— А Дов? — спросил Леня.

— У него нет времени! — быстро ответила Оля.

До Беэр-Шевы он добрался на автобусе. За три дня уже, вроде, научился не удивляться резкой перемене ландшафта: страна с клочок, а в ней — вся география, но все равно поразился резкому переходу от зелени полей к бурой пустыне. Как ножом черту провели.

На замызганном и заплеванном автовокзале его встречала Соня. Солидной дамы из нее не получилось: взвизгнула, увидев, и повисла на шее, как в детстве, потом хитро посмотрела и юмористически прикрыла нос пухлой ладошкой.

— Не выкобенивайся! — сказал он добродушно — Что заслужила, то и получила.

— Заслужила-заслужила, — быстро согласилась она, — но ведь ты мог всю девичью красоту порушить, представляешь, осталась бы с кривым носом на всю жизнь.

— И Яшка бы тебя бросил!

— Это вряд ли. Он на меня молится!

— Ох, не помрешь ты со скромности...

Они болтали так, пока не сели в машину. И тут Соня спросила:

— Тебе девочки про маму ничего не сказали?

— Нет, — удивился он, — а что?

— Значит на меня оставили... Ну, в принципе, правильно. Нехороша наша мамочка, Лека. Со здоровьем все в порядке, а вот с головой...

— Она что — сошла с ума? — в ужасе спросил Серебреник

— Вроде того... Она узнает всех, кое-что помнит, но заговаривается. Врачи говорят, что у нее сосуды в мозгу забиты. В общем, одну мы ее оставляем, но кухню запираем на замок, а то однажды она поставила чайник, хорошо, что Авивка принесла им обед и увидела, что вода вся выкипела, и чайник трескаться начал, запросто могла бы дом спалить. А так — все ничего. Обеды я готовлю, папа за ней следит, на субботы ребята приезжают, ничего...

Дверь родительской квартиры открыла некрасивая девочка, похожая на Яшку: узколицая, тощая, но с замечательно живыми почти черными глазами.

— Авивочка, это — твой родной дядя Лека.

— Ходной? — сильно картавя переспросила девочка — чем же он мне ходной, за что я его пехвый хаз смотхю?

— Горе мое, не «смотрю», а «вижу»! — засмеялась Соня, — Поцелуй дядю и пусти его к бабушке.

Девочка послушно клюнула Леню в щеку и отошла в сторону. Только тут он заметил в глубине комнаты в кресле мать, смотревшую в одну точку. В отличие от основной массы русско-израильских старух, взявших моду стричься под мальчика, у мамы голубовато-белые волосы были тщательно уложены в узел — «кублик» — по моде пятидесятых годов. Черты лица истончились, обострились, но не до каркаса, как бывает у резко сбросивших вес, а до офортной четкости.

— Мама, смотри, кто приехал! — громко сказала Соня.

Мама подняла глаа.

— О, Ледик, — ровно отреагировала она, — у тебя в институте каникулы?

— Мамочка, — впервые в жизни он обратился к матери так, — мамочка, ты такая красивая стала! — и умолк, не в силах продолжить...

— Как странно ты это сказал... Ты никогда не говорил мне, что я — красивая.

— Не было случая...

— Тебе не надо было сюда приезжать, оставайся в Ленинграде, ты здесь не нужен, тебя никто здесь не любит.

И все — на одной ноте. Без всякого выражения.

— Мама, что ты такое говоришь? — возмутилась Соня, — Ледика все любят! Он твой сын, он папин сын, он — мой братик! Как это — не любят?

А мать и не слышала. Или не слушала.

— Всё давали — Соне. Квартиру — Соне, деньги — Соне, уезжали — с Соней, а Ледику что? Ледику — дулю! Вот Ледик и не приезжает, и правильно.

Соня стояла, помертвев, слова даже не сказала.

— Мамочка, — мягко сказал Леня, — ну я же здесь, я приехал, все это уже неважно. Сонечка, а где папа?

— В синагоге.

— В синагоге?!

— А,.. ты же не знаешь... Он стал соблюдать.

Леня промолчал.

Отец пришел через два часа: седая длинная борода, ермолка и какая-то незнакомая умиротворенная улыбка. Умиротворенная или самодовольная — из-за бороды не разобрать. Он обнял Леню:

— Шабат шалом, сын. С приездом!

И тут же обернулся к Соне:

— Ужин у тебя готов? Когда ребята приезжают? Я через полчаса телефон отключу.

— Перебьешься, — довольно грубо ответила Соня, — пока не приедут, ничего ты не отключишь. Яшенька только в три из Димоны выехал, а рижане обещали к шести быть, и пока они не приедут, я тебе дурить не позволю!

Отец пожал плечами и повернулся к Лене, Леня тоже пожал плечами — он получал полное удовольствие.

— Сонька, — попросил он, — ты можешь сварить старшему брату кофе?

— Сейчас сделаю, но у нас только растворимый, ты же, я помню, брезговал.

— Я и сейчас брезгую, но на бесптичье...

Соня хихикнула. Он вышел на балкон, достал сигарету. За ним вышел отец.

— Ты куришь? Это вредно, я тебе, как врач, говорю.

— Папа, ты меня уже отвоспитал. Я уж как-нибудь сам разберусь.

— Я читал твою новую книгу, не та литература, которую я люблю. Слишком много чересчура.

— Это все, что ты можешь сказать после восьми лет?

— А что? Тебе правда не нужна?

— От родных — нет. В принципе, от них мне нужно другое.

Отец кивнул. Жалко кивнул.

Раздался звонок, и в квартиру ввалились Ида, Оля, Дов и — Гарик. Последний и прежде был красавцем, а стал просто богатырем: раздался в плечах.

— Гамарджоба, мегобаро! — приветствовал его Леня — Рогор харт?

— Дзалиан каргад! Дзалиан каргад!

— Ты что: знаешь грузинский? — обалдело спросила Оля.

Он не стал уточнять, что знания ограничиваются десятком слов, почерпнутых у давно отставленной подруги, и лишь улыбнулся. А в квартиру в это время вошел и Яша, разулыбался и, шутя, ткнул его пальцем в живот, а Леня — так же шутя — огрел в ответ по затылку. Двое детей, прибывших с рижанами, немедленно зачирикали на иврите с Авивкой. Мальчик был — абсолютный Баум, Гарик и не отпечатался: маленький, аккуратненький, похожий на колобка. А вот Рахель, наоборот, от Дова не взяла ничего — каждая черта несла серебрениковский автограф: крупное лицо, ямка на правой щеке, манера наклонять голову. Она подошла к старшему Серебренику:

— Моше, ты мне неправильно решил на прошлой неделе задачу!

Простота нравов удивила гостя.

— Да ладно, — обернулась к нему Оля, — так получилось. Рахелька считает папу дедом, у нее же здесь никого из стариков нет, вот она и прилепилась.

— А ты, значит, называешь его папой?

— Да, названым, смешное слово, у меня так и осталось после развода: папа, мама, а они и не возражали.

— А настоящая мама сюда не приезжала?

— Как же, обязательно приезжала. Муж ее бросил, она сюда и приехала обстановку разведать.

— Ну и как?

— Не глянулось. Сказала, что в этом Самарканде она жить не будет. Что?

— Ничего, ничего...

— А почему киваешь? Тоже нас Самаркандом считаешь?

— Просто шею разминаю, — соврал он.

— Врешь и не краснеешь!

Тут ее Соня позвала зажигать свечи. Мама в этом деле не участвовала. Сели за стол, стали петь что-то, что Леня не понял, услышал нечто похожее на «малахай». Отец что-то сказал над вином. «Кидуш» — тихо объяснила Соня. Он все равно не понял. Приступили к ужину. Отец встал с бокалом:

— У нас сегодня два праздника — торжественно сказал он — главный и редкий. Главный, конечно, приход царицы-Субботы, а редкий — приезд нашего любимого сына Арье.

И он посмотрел на Леню. Тот уже ничему не удивлялся в этом дурдоме, сглотнул слюну только.

— Твое настоящее имя, сын, — Арье, что означает «лев», и я надеюсь, что ты когда-нибудь примешь его.

— Нэ мала баба клопоту, купыла порося! — внезапно громко сказала мама и опять уставилась в одну точку.

Ужин пошел своим чередом с необязательными разговорами. Ида поинтересовалась, почему он не женился. «Это у меня судьба такая: быть запчастью. Вот жду, может, кто-то из ваших мужей: твой или Олин — вас бросит, а я — тут как тут». «А если нас обеих бросят?» — с натянутой улыбкой спросила Оля. «Придется перейти в мусульманство!»

Посмеялись. Дов посматривал на Леню, как бы примериваясь что-то сказать, но так и не сказал. Разошлись в одиннадцатом часу, рижане поехали ночевать к Соне. Лене постелили в салоне на диване.

Ночью его кто-то стал тормошить. Он проснулся. Над ним склонилась мать:

— Сыночка, пора вставать, надо идти на вокзал, а то ты на поезд опоздаешь! Я тебе сейчас бутерброды в дорогу сделаю.

— Мамуля, это не сегодня, это — завтра вечером. Завтра я еще буду с тобой!

— Правда? — недоверчиво спросила она, — ты не обманываешь?

Он поднялся с дивана и молча обнял ее. Из спальни вышел отец, так же молча взял маму за руку и увел. Он взял сигарету и вышел на балкон — «сыночка» заложил нос и торчал в горле. Прохладный ветерок, невесть откуда возникая и куда пропадая, прогуливался по городу, качая тускловатые фонари. Их свет под ветром прыгал по веткам близких деревьев, лепя то фантастических животных, то пузатые конструкции. Небо было на удивление белесоватым, а сигарета не помогла.

После завтрака они поехали на Мертвое море. Забавное было ощущение, и места поражали, но Леня никак не мог отойти от маминого слова и воспринимал все через тонкую такую, но — вату. Яшка привез с собой мангал, и они с Гариком стали над ним колдовать. Женщины ушли на экскурсию по местным магазинам. Дов был послан за спиртным, которое морозилось на льду в специальном пластмассовом ящике в багажнике яшиной машины. Дети, лежа на животах, настырно обсуждали какие-то свои проблемы — на иврите, конечно, Леня ничего и не понимал. Он наблюдал, как три пары ступней, не успокаиваясь ни на секунду, совершают круговые движения и умилился, увидев одинаковые родинки возле левых пяток у обеих девочек. «Генетика! — подумал он — Надо же, ни чем не похожи, а вот родство поставило печать. Мама говорила, что у них в роду у всех женщин такая отметина, и у нее есть, и у бабушки была, и у Сони...» Что-то мешало довести эту мысль до конца, что-то было в этом рассуждении неправильное, но он не смог разобраться, потому что как раз подошел Дов:

— Мне надо с тобой поговорить.

Он был явно смущен, обычно улыбающееся лицо скукожилось: «Господи, неужели они с Ольгой разводятся?» — испуганно подумал Леонид.

— Конечно-конечно? Что ты хочешь сказать?

— Леня, ты помнишь, когда вы с Лялей разводились, она тебе оставила квартиру, не стала разменивать?

— Конечно! А что?

— Мы могли бы тогда разменять квартиру и продать комнату, но решили, что это будет несправедливо.

— Дов, что ты хочешь? Ты можешь сказать прямо?

— Я думаю, что было бы справедливо, если бы ты все-таки заплатил за эту комнату...

Ни черта себе! После стольких-то лет!

— И сколько ты хочешь? — осторожно спросил он.

— Я на тебе наживаться не буду, по тем ценам комната в вашем районе стоила около тысячи долларов. Ты столько потянешь?

— Потянуть-то я потяну, только у меня с собой тысячи долларов, как ты понимаешь, нет.

— А и не надо! — обрадовался Дов. — Отнеси родителям. У них сейчас с деньгами негусто, вот и помощь будет. Только не говори, пожалуйста, никому.

Самолет вылетал в полдень, ночевал Леня у Гарика с Идой. Гарик же и отвозил его в аэропорт. Прощаясь Ида дала конверт с тремястами долларов и попросила отнести родителям.

— И еще, сказала она, — если тебе не трудно, купи папе бутылку недорогого коньяку, он всю жизнь коньяк пил, а сейчас тоскует.

Леня обещал.

В Москве он созвонился с Котом и поехал с ним на дачу. Веранде подарил косметику Мертвого моря, Глашке — купальник фирмы «Готтекс», Коту — крестик с ампулкой воды из Иордана. Пельцовы подаркам обрадовались, а Гланя тут же вырядилась в бикини и стала гусиным шагом писать круги вокруг дяди Лешика, пока он ее не шлепнул по мягкому месту.

И как будто блок сняли у него в мозгу, он отчетливо увидел пятно на ступне Рахели и чуть не охнул, но вместо того пошел в сауну. Там в подробностях рассказал о приключениях Дова.

— Господи, какой ужас! — заквохтала сердобольная Веранда. — Может, им можно как-то помочь?

— С какой стати? — удивился Леня — В благодарность за то, что он у меня жену увел?

— А что? — хохотнул Кот. — Увел, значит — уводилась... Можно и поблагодарить, что без осложнений.

— Так что — если меня кто-то уведет, — кокетливо, но и грозно спросила Вера, — ты тоже его благодарить будешь?

— Куда ты, мать, из стойла-то денешься? Принеси лучше пивка!

Она пошла, подчеркнуто соблазнительно качая бедрами. Серебреник и Пельцов проводили ее аплодисментами.

— Ни хрена не понимаю, — сказал утром Костя, — по всем каналам — «Лебединое озеро». Помер что ли кто?

Через три дня вернулся Леня в независимую Латвию.

X

«Президиум Верховного Совета Латвийской Республики, на основе Законодательных Актов, принятых Верховным Советом Республики, имеет право даровать гражданство Латвийской Республики за особые достижения, способствующие процветанию Латвийской Республики»
(Из Постановления ВР ЛР от 15.10.1991 г. «О восстановлении прав граждан Латвийской Республики и основных условиях натурализации»)

Серебреник написал заявление, заполнил анкету, приложил список книг и журнальных публикаций, ксерокопию письма с подписью Маркеса и, вместе с пятью тысячами долларов, вручил Крауклису для передачи чиновнице министерства внутренних дел. Взятка, данная потомственной гражданке, безусловно, должна была способствовать процветанию Латвийской Республики, в связи с чем соответствовала букве и духу Постановления. Через две недели Янис отдал Лене свидетельство о натурализации. Они обмыли это дело в ресторане. После первого тоста за нового гражданина Крауклис сказал, что он из бизнеса уходит и уезжает на свой хутор в Видземе. Леня, не изживший отвращения к пейзанскому образу жизни, удивился. «Ты не поймешь, — сказал Янис, — вы, кто не в Израиле, не живете на своей земле, а мне перед смертью хочется уставать на ней!»

Но это случилось в январе, а еще в конце августа Серебреник позвонил в дверь, к которой не подходил около двадцати лет. Ее открыла сухонькая старушка, тщетно пытавшаяся разговаривать надменно:

— Я ожидала вас неделю назад, с чужими деньгами можно было бы обращаться более аккуратно!

Леня разозлился не на шутку:

— Розалия Марковна, это я вам одолжение оказываю. По просьбе ваших детей, между прочим, иначе бы с удовольствием продлил счастье не видеть вас. Если вас интересуют подробности, то у меня были в Москве дела, и в Ригу я приехал только вчера. Вот вам конверт с деньгами, вот бутылка «Метаксы» для Лазаря Семеновича, а вот эту коробку конфет я купил для вас, и напрасно. Будьте здоровы!

Он повернулся, чтобы уйти, она цепко схватила его за рукав:

— Леня, ну извините, ну я ничего не могу с собой поделать, ну пожалуйста.

Она лепетала невнятно, а острые глазки бегали по его лицу, как муравьи — хотелось почесаться.

— А где Лазарь Семенович? — к бывшему тестю он не питал дурных чувств, и встречая случайно в городе, приветливо перебрасывался парой фраз.

— Он вернется, он сейчас вернется, — тараторила Розалия Марковна, — он поехал в еврейское общество за помощью, дождитесь его, он будет очень рад.

Он зашел в гостиную и поразился упадку. Обои — голубые с серебряными нитями и легкой объемностью, восхитившие его при первом визите, не переклеивали — они посерели и засалились, нити потускнели. В углу свисала паутина. Два этюда Пурвита, подаренные художником отцу Розалии Марковны в благодарность за отлично сшитый костюм — исчезли. Всюду были следы бедности, не благородной аристократической бедности, а — опущенности, заброшенности.

— Простите, мне нужно выскочить на десять минут, я сейчас вернусь.

— Вы, правда, вернетесь? Лазик расстроится, и мы о детях хотим послушать...

Он заскочил в ближайший гастроном, купил ветчину, сыр, масло, подумал, добавил бутылку грузинского коньяку и испанского вина, шпроты, два лимона, еще подумал — и килограмовую вырезку говядины, и куриную печенку. И яблоки еще. И лук. И сливки.

Чувствовал себя Дедом Морозом.

Увидев пакеты, экс-теща застыла.

— Значит так, — сказал Леня, — я иду на кухню. Вы мне дадите две сковороды и тяпку, и оставите нас с Лазарь Семенычем на полчаса в покое. Мы будем попивать коньяк и обмениваться внешнеполитическими новостями, а вы будете сидеть в гостиной и с тоской внюхиваться.

Приготовил печеночный паштет с яблоками и взбитыми сливками и антрекоты. За столом старался не смотреть, как старики едят.

— Леонид, — растрогано сказала Розалия Марковна, у которой после полубокала вина глаза утратили суетливость, — я хочу поднять тост за вас. Идочка сделала ужасную ошибку, разведясь с вами, я ее всячески отговаривала от этого пагубного шага (Леня мысленно поднял брови, но только — мысленно), кто такой этот ее грузин? Вы же все-таки хоть на четверть, но — наш, литовский («Вот зараза, — так же мысленно восхитился Леня, — столько лет прошло, а помнит. Ты литвачка, я — литвак, ты — мудачка, я — еще больший!»).

— Вы не смотрите, что мы так скромно живем, — продолжила Марковна, — мы скоро по реституции получим весь этот дом, и будем жить достойно. Идочка с Довиком вернутся, и внуки, нечего им там делать, будем открытые вечера устраивать, в концерты ходить, и вы будете приглашены. Если вас к тому времени, конечно, не депортируют.

Серебреник едва не подавился:

— С какой это стати меня должны депортировать?

— Ну как же, от мигрантов жизни нет: куда ни повернешься — чужие люди. Нет, против вас лично я ничего не имею, но латышский народ имеет право устанавливать на своей земле свои порядки и оставлять, кого считает нужным!

Леня быстренько распрощался. «Действительно, надо что-то делать, тварь-то права, проснешься утром на узлах».

И направился, конечно, к Крауклису.

И стал гражданином.

Латвийская лодка медленно, но неотвратимо, отплывала все дальше от российского корабля, и несмотря на мрачнейшие прогнозы, ронявшиеся по обе стороны границы, даже не думала тонуть. Хотя ее и качало, будь здоров, и бортами она зачерпывала немало. Но — плыла.

Ленины денежные дела были неплохи: все квартиры снялись, причем, не какой-нибудь швалью, а солидными европейцами. Кто — по международной линии приехал пестовать латвийскую государственность, кто — за дедушкиным наследством явился, а были и шведские пенсионеры, привлеченные дешевизной жизни. Гражданин Леонидс Серебреникс аккуратно собирал арендную плату, вовремя платил причитающиеся налоги.

С литературой дела обстояли хуже. За недолгое время известности он так и не примкнул ни к какой тусовке, остался чужим для всех. Провинциал без покровительства и без влиятельных союзников, он не был интересен журналам, стремительно теряющим подписчиков и изо всех слабеющих сил старающихся подкормить свой кружок литераторов. Того больше: хлынул поток дотоле запретной западной фантастики, приволокший, наряду с Кларком и Желязны, всяких «Стальных крыс» и «Серых ленсменов». А еще рынок стали захватывать духи, ведьмы и волшебники всех цветов радуги. Куда было Серебренику с его как бы интеллектуальной прозой... Он попытался наклепать повестушку о том, что Сталин был инопланетянин, и соратники знали об этом, потому и вытащили из Мавзолея, когда мертвое тело, а на самом деле — органический скафандр, стало облезать, обнажая страшную сущность. Повесть была воспринята холодно, издательство даже не покрыло расходы и автору твердо было сказано, что впредь книги будут печататься только за его счет.

С Пельцовыми отношения тоже охладились. Они не ссорились, встречаясь, по-прежнему засиживались заполночь, только встречи становились все реже. Сперва у Лени был прямой телефон друга, потом — телефон личного помощника, который, правда, соединял с шефом немедленно, если тот, конечно, был не на совещании. Потом задержки стали дольше, пока не превратились в: «Оставьте свой номер, я доложу». И то — Московский Инновационный банк вошел в пятерку крупнейших в стране, Константин Дмитриевич все чаще стал мелькать на экране в свите первых лиц государства. А потом и сам стал вице-премьером. На два месяца всего, но ведь стал. Что у него могло быть общего с рижским бюргером, живущим на скромные доходы от недвижимости? Нет, конечно, разрыва не было, Костя помог сделать многократную российскую визу, а когда, учившаяся в Лондонской школе экономики, Глашка вышла замуж за — не падайте! — натурального британского лорда, и свадьбу играли в Лондоне, то Серебреника не только пригласили, а даже и подхватили на свой частный самолет и поселили в своем только что купленном особняке. И за главный стол посадили. И Глафира, сказав добрые слова о родителях, не забыла и его, назвав: “My second dad”. Пельцов сделал страшные глаза, Леня показал ему язык.

На второе венчание — в московском Храме Вознесения Господня на Никитской — Серебреника не позвали: устраивалось для начальства. По телевидению показали подъезжающих к церкви Немцова, Чубайса, министров. Леня не обиделся — понимал.

Двадцатипятилетний юбилей выпуска собрал почти всех однокурсников. Костя тоже приехал и на банкете, естественно, сел рядом с Леней. Выпили за альма матер, за преподавателей, потом тостовали сами преподаватели, причем, невзначай обращались исключительно к Пельцову. Однокурсники, сперва несколько зажатые, с каждой рюмкой освобождались все более, подходили к большому человеку с чоканьем, похлопыванием по плечу, а затем — на третий раз — и с поцелуями.

— Ты, профессор, совсем зажрался, — как бы укоризнено как бы пеняли ему, — оторвался от друзей, мог бы помочь, а зажрался!

— Кто, я? — возмутился уже достаточно надравшийся Пельцов, — Да я своим... Вы же не просите! Я откуда знаю?

— А как просить? Как до тебя добраться?

— А вот... — палец Кота описал большую полуокружность и уперся в Ленину грудь, — Леха же! Мы с ним — вот так!

И соединил два указательных пальца боковыми поверхностями, показывая плотность связи. С трудом соединил — бунтовали пальчики.

— Его же моя дочка вторым папашей назвала, хорошо, что не жена — вторым мужем, а то убил бы... Так я чо — вы, ребята, пишите Лехе, а он мне доставит коротким замыканием. И все будет тип-топ... Клянусь! Я бы свои контакты дал, но не могу, не имею права... правительство запретило.

Врал лихо, сам верил в свое вранье.

Леня написал большими буквами рижский адрес и номер телефона и примостил в центре стола.

Стали расходиться.

— Поехали, я — в Осиновой Роще на даче остановился, со мной переночуешь, — повелительно сказал Костя.

— Не, Кот, не поеду, с какой стати, у меня есть номер в гостинице.

— Поедешь, — с пьяной настойчивостью сказал Пельцов, — я сказал, что поедешь, значит поедешь!

— Знаешь, что, Пельцов, иди-ка ты на хрен! — рассердился Серебреник, — Я тебе не прихлебала какой-то, чтобы за тобой таскаться, мне с утра в редакцию нужно заскочить.

— Не прихлеба-а-ла? Почему — не прихлебала? Прихлебываешь потихоньку!

— Ты сейчас по зубам получишь!

Охранник за спиной Константина напрягся и двинулся вперед.

— Спокойно, Серый, это же Леха, это же братуха мой, ему можно! А ты, Лешка, поосторожней, по зубам он даст, размечтался. Ты еще только кулачок свой тощий подымешь, Серега тебя уже на фашистский знак порвет! Правда, Серый?

— Правда, правда, Константин Дмитриевич, — спокойно сказал охранник Сережа и подмигнул незаметно Лене, с которым они были знакомы уже лет пять.

— Лех, ну извини, повезло меня, ну поехали со мной, потрындим, редко же видимся.

— Не могу, Кот, честно, ты же завтра с утра в аэропорт наладишься, а у меня дела в редакции... Ну честно...

— Честный какой... А ты где остановился?

— В «Октябрьской».

— Это где это?

— Совсем память потерял? На Лиговском.

— На Лиговском? Это где «мы еще с тобою попоем»?

— Попоем и попляшем, и фокусы еще покажем — тебя совсем, Котяра, развезло. Все, будь здоров, я пешочком пойду.

— Никаких «пешочком», гражданин Серебреник! Марш в машину, едем к тебе, буду у тебя ночевать.

— Константин Дмитриевич!

— Не бзди, Серега, я тебе номер по соседству сниму, будешь отдыхать, пока мы с писателем жизнь изучаем.

Они тронулись, за ними поехала машина сопровождения.

— Кот, — удивился Леня, — ты же уже не вице, чего это тебя так охраняют?

— Меня спрашивают? — Пельцов мрачнел на глазах, Леня знал эту его особенность: перевалив через некоторый алкогольный порог, Костя становился непереносим, одна надежда, что по дороге слегка протрезвеет, — Прицепили ко мне этих... извини, Серый, к тебе не относится, холуев...

Они доехали до Октябрьской. Сергей подошел к стойке, побормотал с женщиной, расплатился кредиткой.

— Леонид Михайлович, вас переводят в двухкомнатный люкс, а мне дали номер рядом.

— И выпить пусть принесут! — потребовал Костя. — И закусить!

— Уже заказал, Константин Дмитриевич.

— Золотой парень! — рявкнул Пельцов, когда, войдя в номер, они увидели уже накрытый стол. — Сядешь с нами?

— Константин Дмитриевич, ну вы же знаете: во-первых не пью вообще, во-вторых не пью на работе. Я — в соседнем номере, что надо — позвоните или просто в стенку стукните. А из номера, пожалуйста, не выходите и никому не открывайте. Я ваш ключ забираю.

И ушел.

— Действительно — золотой. — сказал Леня.

— Да он мне, как сын! Точнее будет — как брат! — объявил Константин и, на секунду запнувшись, добавил — Молочный. Он Веранду порет, я знаю.

— Пельцов, перестань чушь молоть! — рассердился Леня, — Совсем крыша поехала! Шуточки у тебя... идиотские. И сам дебил!

— А я и не шучу, — Пельцов пожевал маринованный огурчик и сплюнул прямо на пол, — кислятина какая! Я точно говорю. Сам видел!

— Не понял: ты видел, что тебе жена изменяет и так спокойно говоришь?

— Почему — изменяет? Не изменяет, а для здоровья. И для счастья! Человек, Леха, рожден для счастья, как птица для помета. Чтобы было, чем обсирать ближних.

Он помахал указательным пальцем, увидел на нем каплю маринада и слизнул. Скривился.

Леня больше всего хотел поменять тему, не нужна ему была эта тема, не хотел он эту тему.

— Кот, ладно, твои семейные дела я обсуждать отказываюсь, как таковые, но вот что я хотел тебя спросить... — он лихорадочно думал, что бы спросить? О! — Я вот что хотел бы тебя спросить: вот по телевизору все время говорят, что банки не кредитуют производство, а как же вы доход получаете?

— А по твоему телевизору тебе не рассказывали про ГКО?

— Это эти, как их, Государственные Казначейские Облигации?

— Не казначейские, а краткосрочные, деревня... Я на них столько зарабатываю, что мне заводы кредитовать на хрен не надо, тем более, что директор тут же весь кредит скомуниздит и скажет, что так и было. А тут... Слушай, а чего ты не пьешь?

— Я же тебе сказал: мне завтра в девять в журнале надо быть. Как я там появлюсь с опухшей мордой и перегаром изо рта?

— Ну и будешь, как нормальный писатель, вы же богема, блин.

— Посмотри на меня, какая я богема, я пожилой скучный гражданин. Ты — продолжай, мне интересно.

— Значит так, беру я ее за жопу... шутю, шутю, думаешь: Костя совсем с ума спер, а Костя, будь здоров, братуха и не кашляй, ф-фу, водка-то паленая, вот суки... Так о чем я? Приехали мы в Абакан...

— Кот! Какой Абакан?! Что ты мелешь?

— А... это я малеха вперед забежал. Ну вот, значит, по бешеной любви к народу дед поднимает зарплату гаишникам, чтоб они не брали взятки и учителям, чтобы с голоду не померли, и начинает реветь на Виктора Степаныча: давай, плати! А денег в бюджете, как вшей на лысом: налоги тока дурные платят, а расходы хотят все. Степаныч звонит Дубинину, дай, мол, денег, родной. А тот говорит, а не пошли бы вы, дорогой премьер, у меня и так наличной массы на покрытие безнала не хватает, а печатать больше не могу: лесорубы без зарплаты бастуют, дрова на бумагу не рубят, бумажники бумагу не делают, печатные станки тоже сломались. Ну, Степаныч, значит, мужик тертый, его в ЦК обкатывали, чай, не на Баковском заводе, он постановлением правительства берет у народа деньги взаймы, чтобы отдать их народу же навсегда. В знак беспросветной любви. Слушай, может, хоть рюмочку, а? А то я, как на поминках, даже тост сказать не могу.

— Ладно, я — маленькую.

— Ага ж. Так вот: пьем за круговорот денег в природе! Оп-па! Молодец! Закусывай бастурмой, бастурма хорошая. Ну вот, и выпускают эти гадские ГКО, номинал — миллион. Купишь за девятьсот тысяч — через год имеешь стольник прибыли. Только за девятьсот никто не покупает. И за восемьсот не покупают И за семьсот... Вот за четыреста пятьдесят я куплю. Считать умеешь? А, я забыл, что у тебя ученой степени нет, ладно, помогу по старой дружбе: сто двадцать процентов годовых! О!

— Погоди, я что-то тебя потерял... А где ты девятьсот тысяч берешь-то, у людей же денег нет, а у кого есть, хрен они вам отдадут.

— Правильно соображаешь! Народ раньше в «МММ» таскал, а сейчас доллары покупает. Тут начинается цирк, следи за рукой: правительство получило бабки, оно же само раздавать народу не будет, оно отдает доверенным банкам. Одному — на ГАИ, другому на — МАИ, а на учителей — твоему другу. Я эти деньги пару недель подержу до раздачи, куплю на них ГКО. А учителям отдам уже со следующего платежа. Понял?

— Не получается, Пельцов, выходит ты должен каждый раз задержку удлинять...

— Давай, Лехин, за тебя выпьем, умный ты, сразу схватил! Давай-давай, как там в кино: «Тостуемый пьет до дна!», ты же у меня тостуемый. Я тяну, сколько могу, а потом из аппарата дяди Вити намекают, что пора, мол... а то дядя лается, что деньги дали, а учителя — все равно голодные. Ну, ничего. У меня в родном Абакане есть серьезные люди, они мне доллары под пять процентов месячных, а я за очень небольшие деньги угадываю на бирже, когда мне эти доллары за рубли продавать и когда обратно выкупать. Я тебе рассказывал, как я в Абакан летал?

— Нет.

— Так, я выпью. Значит, полетел я в Абакан не просто так, а подарить родной школе библиотеку. Они ее моим именем назвали: «Библиотека имени профессора Пельцова К.Д.», ленточку натянули, чтобы я, значит, разрезал. Директор речуху толкнул, как гордятся мною, сказал, что еще в школе любил очень читать... А рядом со мной Веранда стоит, которая знает, что за всю жизнь я три художественные книжки прочел: букварь и два раза — «Муму», так на нее хохотун напал, ржет, как в конюшне. Сереге пришлось ее спиной заслонить, ладно, что шкаф — всю прикрыл. Слушай, давай свет выключим, глаза режет.

В номер вполз пергаментный свет серой июньской ночи. Смазал углы, торшер превратил в камышину, Кота — Константина Дмитриевича Пельцова — в недооформленный памятник. Закуски на столе уплощились и, кажется, стали пахнуть сильнее.

— Костик, — тихо сказал Леня, — что же выходит: они получают миллион, а отдают два, и новые расходы еще покрывать надо, это же в следующий раз в три раза больше продать надо. А тебе у людей надо больше брать, да еще и проценты платить. Ты бы притормозил.

— Что ты понимаешь, Серебреник? Притормозил... Это тебе не безнал обналичивать: взял, поменял, списал — это... это — мотоцикл, брат: остановился, мало, что упал — еще и переедут. Нет, вперед, только вперед, дети орлиного племени!

И захрапел прямо в кресле. Леня с трудом его дотащил до кровати и пристроил одетым, обутым, хорошо, что без пиджака. А сам открыл окно, втянул сырую смесь запахов бензина и тины, тянущуюся с Фонтанки, и едва не разревелся. Но сдержался. Налил себе водки и закусил бастурмой. Бастурма ведь действительно была хороша.

Утром он проснулся, когда Костя уже вышел из душа.

— С добрым утром, с новым счастьем! — приветствовал он Леню — Классно я тебя вчера ночью разыграл.

— Что ты имеешь в виду? Про ГКО?

— Какой ГКО? Про Серого и Веранду...

— Как он ее в Абакане прикрыл, когда она ржать стала? Действительно — смешно.

— Не прикидывайся дурее, чем ты есть! — рассердился Пельцов, — Про то, что я тебе в самом начале сказал... ну... когда в номер вошли...

— Кот, я не понимаю, о чем ты говоришь!

— А я думаю, понимаешь... Ну, ладно, ты помнишь, что тебе к девяти в редакцию? Вали.

— Я раньше тебя не могу уйти.

— Это еще почему?

— А если ты простыни сопрешь, а номер на меня записан...

Кот швырнул в Леню подушку. Потом, подумав — вторую.

— Да, Кот, а что мне делать с просьбами от ребят? Куда: тебе в банк или домой посылать?

— Прямиком в поганое ведро их пошли. Тоже мне нашли матерь Терезу. Сами пускай выскребываются.

— Так они же меня проклянут, будут думать, что это я не...

— Пускай проклинают. Меня, знаешь, сколько людей проклинает, пусть и тебе отщипнется. Нежный какой, проклянут его!

Ушли из номера вместе, вместе позавтракали внизу, и Леня был довезен до редакции. Все хорошо, а сломалось ведь что-то...

Останавливаться у себя Пельцовы больше не приглашали, отговорившись, что живут под пропускным режимом. Леня иногда встречался с Котом для обеда, а на время приезда снимал комнату в трехкомнатной квартире на 4-й улице 8-го марта за пять долларов в день. Приспособился. Стал приезжать реже — раз в три-четыре месяца, сокращая пребывание в столице бывшей Родины до двух-трех дней.

Как-то ему предложили принять участие в телепередаче о влиянии технических достижений на общество: как раз широко зашагал Интернет. Он с радостью согласился — появление на экране могло стать хорошим напоминанием о существовании. Кроме него, в передаче должны были участвовать журналист Титьков, психолог Михаленко и философ Курочкин. Он дважды перед передачей созванивался с редактором, его уверяли, что все в порядке. Приехал из Риги, позвонил опять, редактора не было, он попробовал позвонить еще раз, редактора опять не было. Приехал в Останкино, пропуск на него выписан не был. С проходной студии попробовал по внутреннему связаться с редакцией, с ним даже не стали разговаривать. Вечером увидел передачу, там были и Титьков, и Михаленко, и Курочкин, а четвертым присутствовало любимое народом мурло неясного пола. Оно лихо перебивало собеседников, чтобы сказать: «Вот я был типа в городе типа Свердловск и там типа народ не понимал!» Зал реагировал на него с восторгом, а на остальных — кисло. Серебреник в бешенстве выскочил из квартиры и успел на ночной поезд.

Заперся у себя в юрмальском доме, ежедневно топил баню, смотрел кабельное телевидение, что-то корябал в надежде набрести на сюжет, коптил мясо, болтал с соседями, жил себе...

Через неделю решил пообедать в ресторане на Йомас[2] — неохота было готовить. Надо же — на углу с Театральной наткнулся на то самое мурло, задумчиво обозревающее окрестности. Тут только Леня вспомнил, что в Юрмале как раз проходит ежегодный фестиваль песни, в котором мурло — генерал.

— Эй, братан, — обратилось к нему мурло, глядя поверх огромных солнцезащитных очков, — где тут у вас ресторан «Майоренхоф»? Ресторан, ну? «Майоренхоф», бля...

— Я не разговариваю на вашем свинском языке! — отчеканил Леонид и резко отвернулся.

— Ну, ваще эти фашисты оборзели... им конкретное бабло привозишь, а они говорить не хотят!

Настроение было испорчено. Серебреник собрался и отправился в Ригу. Сойдя с электрички, он решил пройти через вокзал, чтобы купить газеты.

И увидел Баумов.

Сначала он их не узнал, приняв за вокзальных нищих, которых развелось невидимо. Несмотря на теплый день, они были в зимних пальто, у ног стояли два потрепанных чемодана.

— Господи, что это с вами? Здравствуйте! Что это такое?

— А, Леня, — вяло сказала Розалия, — здравствуй, рада тебя видеть.

Она никогда раньше не говорила ему: «ты». Лазарь тоже болезненно заулыбался и закивал, показывая, что и он узнал.

— Что вы здесь делаете?!

— Мы едем к Зяме на дачу, он приглашал... Но я куда-то адрес задевала, здесь был, посмотри, пожалуйста, у меня в кошельке, у тебя глаза лучше.

В кошельке у нее лежали две монеты по два лата и еще сантимы. Адреса не было.

— Давайте-ка я возьму такси и отвезу вас домой, что вы здесь высиживать будете?

— Какой дом, Ленечка, нету дома — вздохнул Лазарь.

— Ваш дом, — Серебреник ничего не понимал, — ваша квартира...

— Нету дома, нету ничего... — и беззвучно заплакал.

— Ничего не понимаю! Ладно, мы сейчас поедем ко мне, вы там расскажете все, позвоним в Израиль. Ида с Довом в курсе?

— Мы им писали...

В такси Леня заметил, что от стариков здорово попахивало — не мылись долго. В квартире он первым делом погнал их в душ, достал два махровых халата. Розалия жалобно посмотрела на него. Как собака. Он все еще ничего не понимал.

Пошел на кухню, сварил из немецкого концентрата куриный суп с вермишелью, попросил их не есть быстро. Они не послушались. Порозовели. Нехорошо порозовели — ниточками. Но как-то отошли.

Выяснилось, что в сороковом году отец Лазаря Семеновича продал дом шведу. Чин чинарем — дешево, но законно: с нотариусом, печатями, регистрацией. Вот внучатый племянник этого шведа дом и получил. Баумы пытались трепыхаться, наняли адвоката, для чего пришлось продать спальню из карельской березы, а — напрасно. Все по закону. Никто не вынуждал. Ну вот, новый хозяин и попросил их выехать из квартиры, предложив в том же доме маленькую — и за деньги. Надо было соглашаться, но стервозность Розалии взяла верх над умом: сказала, что не выедет, ее и вывели — с полицией. Трое суток они ночевали на вокзале. Но не побирались — питались на остатки денег. Нет, Леня, ты не думай: не побирались!

Отправив стариков спать, Леня позвонил Дову. Там никто не отвечал. Он позвонил Иде, она была дома. Услышав новость, в голос зарыдала:

— Папочка, мамочка... как же так? Ведь нам же Зяма обещал взять их к себе, а я собиралась приехать через месяц, и отвезти в Израиль, я уже билеты купила, а они ничего не пишут, а я думала все в порядке! Боже мой! Мамочка, папочка!

— Погоди, почему — ты? Где Дов?

— Ой, Довику, наконец, вернули паспорт, они с Лялечкой полетели в Америку к Лялечкиной маме, они же никуда столько лет не могли выехать, и жили тяжело, а сейчас, наконец, все ушло! Ленечка, я тебя умоляю, ты можешь подержать папу с мамой до средины августа? Мы тебе будем так благодарны! Так благодарны! Я тебе за питание деньги верну, ты не сомневайся!

— Ты совсем, мать, съехала! Совсем сдурела! Вернет она! Ты мне жизнь мою верни! Ты мне родителей верни! Деньги она вернет!

В трубке слышались всхлипы. А потом осторожное:

— Ленечка, ты это о чем? Как — жизнь? Почему — родителей?

А он и сам не знал. Вырвалось.

XI

«Веня подошел к могиле Высокого Рабби и похлопал по памятнику: “Ну, дедуля, это тебе было надо?” Камень молчал, и только воробей, вылетевший из-под крыши Староновой синагоги, глумливо чирикал, нарезая круги над головой неудачливого наследника».

Писалось впервые за последние годы легко.

Спасибо Лазарю Семеновичу.

Когда Леня разместил их у себя, благостный, умытый и сытый старик постучался к Серебренику. В руке он держал потрепанную книгу.

— Леня ты читал Перуца? Это — «Ночи под каменным мостом»..

Серебреник впервые слышал это имя, недоверчиво взял томик и... уснул под утро, лишь когда, не отрываясь, прочел до конца. На следующий день потратился на “Martel XO” и торжественно вручил бутылку Бауму.

— За что? — подозрительно спросила Розалия.

— За Перуца!

Она не знала, кто это, и посмотрела еще подозрительней. Леня подмигнул Семенычу, тот тоже неумело подмигнул.

А у Лени появился сюжет.

Потомок знаменитого пражского каббалиста Иегуды-Лёва Бен-Бецалела Вениамин Ласкин, пассивный атеист и активный балабол, нашел в семейном молитвеннике, которым прекратили пользоваться по смерти Вениного деда, кусочек пергамента с непонятной надписью. Не зная, что делать с находкой, он сунул ее под локоть чугунному Дону Кихоту, стоявшему на стеллаже, изображая произведение искусства. Легко представить ужас и удивление героя, когда болванчик оторвал ноги от основы и стал расхаживать по полке, что-то угрожающе бормоча и размахивая копьем. От маршировки пергамент выпал, и рыцарь печального образа хряпнулся физиономией в китайский сувенирный чайничек. Отойдя от первого обалдения, Веня понял, что ему в руки попал тот самый листочек с заклинаниями, которым его великий предок оживлял Голема...

Нужны были детали, поэтому Серебреник на три дня полетел в Прагу. До этого загрузил холодильник продуктами и предупредил Баумов, что если что понадобится — пусть заказывают на дом, не выходя, и оставил деньги. Лазарь Семенович было запротестовал, отговариваясь, что только что получили пенсию, но Розалия дала мужу укорот и живо подмела двадцатилатную купюру.

В Праге он, конечно, первым делом полюбовался часами на Старомеской ратуше и тщательно исследовал квартал Иозефов. Садился за столик в уличном кафе, заказывал любимый «Пильзнер» и — писал. Исписал полтора больших блокнота, переводя действие из сегодняшней Риги в старую Прагу, от Вени к прапрадеду, от президента Гунтиса Ульманиса — к императору Рудольфу II.

Леня влюбился в этот город, в его легкомысленную серьезность, в его поверхностную правильность, под которой пряталось — да не очень-то и спряталось — восторженное возбуждение. Вот ведь: тоже средневековье, но такое живое, такое лихое, такое — подпрыгивающее. Каждая вторая женщина, нет, не вторая — первая, казалась ему красавицей. Блондинки или — по крайности — шатенки с мягкими чертами, сероглазые, высокие — они вызывали звенящие чувства у мужчины, переживавшего кризис среднего возраста. Он понимал, что и этот город, и плотно населившие его красавицы — не для него. Что он чужой здесь, экскурсант, которому позволено любоваться, но строго воспрещено трогать руками. Он постарался избыть эту печаль отстраненности, заставив Веню влюбиться в экскурсовода Божену (Серебренику понравилось бедное созвучие: «Божена — Богиня»), которая, узнав родословную воздыхателя, призналась, что, возможно, и сама является потомицей того же Высокого Рабби. Понятно откуда появилось: все оборванные чувства между Люкой и Лекой, наконец-то, смогли вытесниться в тихую страсть Вениамина и Божены.

Три дня промчались песенным паровозом, и Леня уже с отвращением открывал дверь в собственную квартиру, когда услышал фальцет экс-тещи:

— Viņš atstājis mūs divas nedēļas, pilnīgi viens. Viņš ir sveņinieks. Ne ļoti audzēti, no Ukrainas ciematā nabadzīgām ģimenēm. Nekādam delikātumam.

«О ком это она?» — подумал Серебреник и мгновенно понял, что — о нем.

Kulturāls cilvēks atstātu jūs dzīvot uz stacijas![3] — злобно сказал он.

— О, Леня приехал! — обрадованно сообщила она в трубку по-русски, — С приездом, Леня!

Тут до нее дошло, что он сказал и на каком, главное, языке он это сказал.

— Ты... ты разговариваешь на латышском?

— Конечно. И читаю. И писать могу.

Она покраснела пятнами и удалилась в выделенную им комнату, послав оттуда для объяснений Баума.

— Ты, Ленечка, не сердись, мы ведь очень ценим, что ты для нас сделал! — он вздохнул горестно — Мы бы умерли без тебя. Но она... — он перешел на шепот, — она с собой ничего поделать не может. Сама же страдает, а характер — чудовищный.

— Ладно, Лазарь Семеныч, пошли по пятьдесят употребим. Я из Праги такую ветчину привез... о-о-о! Не кошерная, правда, вас не смутит?

Баум замахал руками.

На кухне приняли и закусили. На запах выползла из комнаты и Розалия. Ей тоже отрезали ветчины — пить отказалась. Увидев, что последствий от ее пакости не будет, тут же обнаглела:

— Вообще-то, Леня, подслушивать чужие разговоры неприлично.

Он бы опешил, да коньяк расслабил, поэтому лишь махнул рукой и пошел к себе в комнату.

Ида с Гариком приехали, как и было обещано, в средине августа. Зайдя в квартиру, еще до объятий с родителями, Ида восторженно всплеснула руками виду из окна — старая Рига была, как на открытке. Из Баумовских родственников в Латвии остался только пресловутый Зяма, на дачу которого так успешно собирались старики. Там же устроили отвальную. За день до нее Гарик навестил свое старое место работы, вернулся удрученный: из знакомых никого не осталось, не понимали, что он хочет. Мрачным он был и на семейных посиделках, где Леня, чтобы подразнить Розалию, разговаривал исключительно на государственном языке. Вернувшись домой, Батиашвили сослался на головную боль и отправился спать, предупредив, сильно педалируя грузинский акцент:

— Будэш нэправильным действием соблазнять жэну — зарэжу!

На что Леня тут же отпасовал:

— Вы что, гражданин лицо кавказской национальности? Я — профессиональный импотент, у меня справка есть от патологоанатома, всем мужьям показываю!

Они уже давно заполировали прошлое. Ушли спать и старики, а Ида и Леня сели на кухне пить чай, и он спросил в лоб:

— Дов знает, что Рахель — моя дочка, а не его?

Она и бровью не повела:

— С самого начала. А ты откуда знаешь?

— Не от Ольги.

— Это я понимаю, она Довика любит, а он Рахелечку обожает просто.

— Обожает... Дочь украли, родителей украли, сестру украли, хорошо живете, ребята...

— Украли — значит, плохо лежало, — так же спокойно отреагировала она, — Мишенька счастлив с внуками, хоть и не знает, что Рахелечка на самом деле его родная внучка, Диночка, пусть ей будет хорошо на небе, пока понимала, тоже была счастлива, а почему вы друг от друга отошли — не знаю, не понимаю, и не мое это дело.

— Да-да, все счастливы, один я в сбросе... А если я Рахели скажу, что это я ее отец?

— Ну и разрушишь ей жизнь, и Дову, и Ляле, и сам счастливым не будешь. Смотри: она же мне по крови никто, а я ее люблю, как родную. О Довике даже не говорю. Не делай этого, заведи себе другого ребенка, ты же еще мужчина в соку. Кстати, я все-таки хотела бы возместить тебе расходы на родителей, ты совершенно не обязан был тратиться на них.

— Иди спать, Ида. Иди спать.

Наутро он проводил их на самолет и мастерски уклонился от внезапного поцелуя Розалии Марковны. Иду тоже не поцеловал. Помахал рукой и ушел.

В тихой пустой квартире засел за повесть. Не отходил от компьютера. По новостям объявили, что российское правительство объявило дефолт по обязательствам. «Интересно, как Пельцов выкрутится?» — подумал он отстраненно.

Закончил в начале октября, связал все сюжетные линии, упаковал всех героев, поставил последнюю точку. Перечитал. Самому понравилось так, как не нравилось ничто после «Комплектующих». Чувствовал, что написал хорошую вещь. «А и черт с ним, — подумал он, — издам за свой счет, не обеднею на пару тысяч долларов». Позвонил в издательство, где обычно печатался, там никто не ответил. Он удивился — время было рабочее, позвонил на мобильный приятелю-редактору.

— Ты что, с Луны свалился? — нервно откликнулся тот — У нас дефолт! Денег нет, никто не платит, я зарплату полтора месяца не получаю.

— Так вы что, не работаете?

— Какое — работаем, мы не живем. В общем так, позвони через месяцок, раньше тебе здесь делать нечего.

Он вылетел в Москву не через месяц, а назавтра утром...

Убили Кота.

Убили без всех этих новомодных штучек-дрючек: киллеров, отравленных занавесок, взрывов. Заточкой под лопатку. Возле здания ТАСС на углу Тверского и Никитской, в двух минутах ходьбы от церкви, где венчалась Глаша.

Пельцова пригласили для участия в круглом столе о преодолении последствий кризиса. Когда он вышел из машины, две девицы, стоявшие у стенда с фотографиями, распахнули длинные плащи, под которыми ничего не было. Охрана, конечно, отвлеклась. На пару секунд, не больше, а Костя, сделав два шага, пустил изо рта струйку и упал.

Это все Леня узнал из Глашиного звонка из Лондона, и на следующий день был уже в Москве. Вериного телефона у него не было, номер Глашиного мобильника он тоже забыл взять, позвонил поэтому Костиному помощнику. Спросил, где будут хоронить, где будет прощание? После запинки помощник, знавший Леню еще с тех пор, когда служил сэнэсом в Костиной лаборатории, лет уж двадцать, не меньше, ответил, что должен получить разрешение на выдачу такой информации от Веры Степановны или Глафиры Константиновны. Сказано это было донельзя сухо, но перезвонил помощник быстро: Глафира Константиновна разрешила сказать, что прощаться будут в Храме Воскресения Словущего на Ваганьковском кладбище, а после похорон надо ехать в VIP-клуб «Националь» на поминки.

В церкви собралось не так уж много народу: человек семьдесят, не больше. Никого из известных людей не было — всё банковские, из Королева еще приехали бывшие коллеги, Верины родственники. Приставив свой венок к гробу, Леня подошел к семье. Вера безучастно кивнула, сильно беременная Гланя, с трудом встав, обняла. Рядом с семьей сидел охранник Сережа. Увидев Леню, он вскочил и снял темные очки. Глаза у него были красные, а под ними — черные круги.

— Леонид Михайлович, — тихо сказал он — Леонид Михайлович... Я...

— Сергей, не мельтеши! — недовольно сказала Вера, не повернув головы.

Тот послушно сел.

У могилы Леня подошел к Костиному помощнику:

— Я тоже хочу сказать.

— Сейчас спрошу.

Помощник пошептал Вере на ухо. Она отрицательно покачала головой.

— Извините, Леонид Михайлович, уже поздно.

Он удивился. Что — поздно? Никто здесь не знал Кота столько лет, сколько он и никто — кроме семьи, конечно — не был с Котом так близок. Но не будет же он скандалить...

В ресторане сел за дальний стол и оттуда наблюдал, как Вера вливала в себя рюмку за рюмкой. Уже через двадцать минут она стала пьяно водить головой и ее взгляд уперся в Леню. Она поманила его пальцем.

— Ну что, Лешенька, — хрипловато спросила она, — пришел полюбоваться на дело своих рук?

Он задохнулся.

— Верочка, что ты несешь?

— Да-да! — она упрямо кивала, — Это ты, ты виноват! Если бы не ты, он бы в институте продолжал работать, академиком бы стал. Он же не бездарный, как ты, он же способный был, ученый, профессор, Ленинскую премию получил, а ты его легкими деньгами соблазнил! Что нам надо? Квартира была, и дача была, и сами бы не голодали, а ты... ты сразу увидел, что тебе от него обломится! Ненавижу тебя! Зачем ты меня без мужа оставил, Леша?

Обвинение было настолько абсурдным, что он не знал, что ответить. Стоял пень пнем. Сказать бы ей, что он знает все: и откуда деньги на дома в Лондоне и Кап-Ферра взялись, и что Серега ее пользует, и что у Кота молодая любовница была... Ничего не сказал. Поцеловал Глашу в щеку и повернулся, чтобы уйти.

— Погоди, я тебя провожу! — схватилась она.

— Сиди! — приказала Вера. — Будешь с ним знаться — ты мне не дочь, он — твоего отца убийца!

— Не надо, Глашенька. Посиди, — сказал он, — нечего тебе прыгать. Сам дойду.

— Я тебе позвоню...

— Конечно! — ответил он, понимая, что не позвонит — родит ребенка, будет другая жизнь, в которой ему нет места. Было бы, пусть маленькое, местечко, если бы не Веркина дурь, а так... не будет же она с матерью из-за чужого человека ссориться.

Впервые в жизни почувствовал возраст.

А дома его ждало письмо. На листочке из арифметической тетради с надпечатанными полями и криво оборванным левым краем.

— Да ну его на хрен! Чего я попрусь? — была первая мысль по прочтении.

Вторая мысль была уже не столь категоричной. Почему бы и нет? «За руку с Големом», который Серебреник напечатал в Латвии, потратив кровные полторы тысячи долларов, принес хоть и молимый, но неожиданный успех. Первый тираж — тысяча экземпляров — допечатывался трижды. Запросы на книгу приходили от русских магазинов Америки, Израиля и, как ни странно — Азербайджана. В общем, было чем похвастаться перед одноклассниками.

Во время размышлений о поездке позвонил отец. После смерти матери они как-то восстановили отношения. Заочные, конечно. Леня звонил раз в месяц — прежде такие подвиги за ним не водились. Отец аккуратно отвечал письмами. Подробно описывал развитие внуков, старательно причисляя к ним и Рахель с Бецалелем, а тут еще и Сонечка родила мальчика, который — по уверению деда — был вылитым дядей. Он же сообщил, что Лазарь Семенович умер через две недели после приезда — от инсульта. «Ха! — подумал тогда Леня, — А ведь брешут, что если всю жизнь пить коньяк, то сосудистых не будет». Но звонить, конечно, отец себе не позволял: дорого.

— Здравствуй, папа, что случилось?

— Нет, ничего... Я просто прочел твою книгу. Очень, очень понравилась. Ты бы мог старому отцу и с дарственной прислать.

— Господи, ну конечно! Завтра же вышлю. Я просто думал... тебе ведь не нравилось, как я пишу.

— Это другое.. это о нас...

Леня сообщил о приглашении, о своих колебаниях.

— Почему бы и вправду тебе не поехать? — оживился отец, — Расскажешь потом, что там делается. И... на кладбище сходи, там же твой дед похоронен, и... Сашенька рядом.

В детстве Леня знал, что есть такое еврейское кладбище, где давно уже никого не хоронили, но где оно — не имел малейшего понятия. Сашенька? Ну-ну... Конечно, надо проведать того, кому обязан рождением не меньше, чем родителям. Так где же это?

— Ты помнишь, где кирпичный завод? Через дорогу от него. Там нет никакой ограды, заходишь прямо. Положи камешек от меня на могилу.

— Там что: памятники с именами?

— Памятники, да — неуверенно сказало отец, — были памятники. Из кирпича, сверху цементом обмазаны. А надписи — гвоздем по цементу, еврейскими буквами.

— Здрасьте, как же я узнаю?

— Ну это просто: третий ряд от дороги, как раз напротив заводской калитки. Поезжай, поезжай...

«А и поеду! — решил Леня — Материала еще поднаберу».

Это он сам с собою лукавил: ну какой материал в Фугарах...

Зима в тот год выдалась сопливой. Вообще, в последнее время морозы как-то не баловали Ригу посещением, обходясь двумя-тремя краткими визитами, но нынче же снег азартно играл с дождем в поддавки — и выигрывал. Туристы в городе сменились ОРЗ, и туман укладывался между зданиями на весь день, уступая только ночной темноте. И не уступая даже, а соединяясь с ней в густой вязкий коктейль.

Как Леонид Михайлович ни берег себя, выходя на улицу в меховых ботиночках и укутываясь до носа мохеровым шарфом, а коварная болезнь настигла и писателя: нос забился, горло задеревенело, и он уже было собирался поехать на дачу, чтобы подлечиться банькой, но знакомый врач отсоветовал — больным идти в сауну в одиночку нельзя, можно вырубиться. Поэтому лечился Серебреник водкой на чесноке, распространяя вокруг лечебный смрад, благо — нюхать было некому. В разгар болезни, когда жжение в горле и плотность дамбы в носу поднялись до экстремума, указывая на скорый спад, раздался телефонный звонок.

— Аво! — буркнул Леня в трубку, мысленно проклиная звонящего и не в силах произнести звук «Л» — Аво, вучше позвоните завтра, я бовен.

— Ой, дядь Лешик, я могу прилететь и поставить тебе горчичники.

— Глашенька! — голос у него сам собой очистился, — Здравствуй, детка.

— Я родила мальчика! Красавец — лучше Бреда Питта! Знаешь, как назвала? Двойным именем: Коннор-Леон. Коннор в честь папы, самое близкое имя к Константину, а Леон — сам догадайся в честь кого?

В носу у него, будто ершиком стали водить, туда-сюда, туда-сюда, щекотно вычищая сморкатую гадость.

— Глашунька, я честно не ожидал, что ты позвонишь...

— Это как это я не позвоню... Ты про маму? Да она в порядке, вот возле трубки топчется.

— Лешенька, я хочу перед тобой извиниться, это не я на тебя дерьмо лила, это горе мое лило, извини, родной.

Что-то очень пафосно она извинялась, видать, влила ей Глашка по первое число.

— Да ладно, Верочка, я что, не понимаю, вы с Котом и Гланя для меня роднее родных.

— Вот и легче мне на сердце стало. А то обидела близкого человека! — постно сказала Вера и отдала трубку Глафире.

— Лешик, мы с мамой и пацаном с начала мая на все лето в Кап-Ферра отправляемся, так что — прибывай.

Он опешил.

— Зачем это?

— А затем, — неожиданно жестко ответила она, — что моему сыну дед нужен, а у него, кроме тебя, другого деда нет. Тебе понятно?

Ему было понятно! Ему было очень даже понятно! Ему было замечательно понятно!

«У меня есть внук! — гремело в голове — Мой внук — сын лорда и сам будет лордом! Леонид Михайлович, вы — дедушка аристократа!».

— Ты чего молчишь? Если тебе не нравится, то и черт с тобой, трубку повешу и больше тревожить не буду.

— От счастья, Глашенька, от счастья! — вдруг обнаружил в собственном голосе такие жалобные, такие дребезжащие стариковские ноты, — это в пятьдесят лет-то! — что сам поразился.

— Вот и хорошо, дедуля, ждем тебя на все лето и чтобы без «не могу».

— В начале июня, Гланя, числа десятого, раньше не получится — еду на родину.

— Это в деревню свою? В эти... Фрамуги?

— Фугары.

— На кой черт?

— На могилу деда надо сходить! — выпалил он полуправду.

— А... Ну ладно, мы там все равно до сентября будем, и ты рассчитывай.

— Стивен тоже приедет?

— На все лето. Ладно, целую.

Болезни-то как и не бывало.

— У меня есть семья! — ликовал он, наливая коньяк, — Вы меня не хотели, а у меня есть дочь, и внук, и зять — член Палаты Лордов! Ну и вошкайтесь себе друг с другом: Лялечка, Идуля... вам я не нужен, а у моей дочери — дом на побережье. И еще дом в Мейфер. Правильно, Верочка, это я, я Кота на деньги поставил, и без меня не было бы у вас ничего этого, торчали бы в своем сраном Королёве, значит, тоже имею право пользоваться. А Кот... жалко его, но он же сам выбрал это, я же его предупреждал... Больно, конечно, хороший друг был, брат, практически.

Он залпом выпил щедрую порцию «Мартеля», и вдруг в голову садануло:

— Брат! Брат? А женюсь-ка я на Веранде! Это же этот будет... на вдове брата... левитарный брак... женщина еще в соку! Нет — не левитарный, а левиратный! Как там Кот говорил: ноги параллельные, зад трехмерный... Да... точно... левиратный.

Про левиратный брак он прочел у Перуца, больше ничего не знал. Брат — на вдове, вот и вся недолга, вдова Пельцова — и он. Нормально. Выпил еще.

Не то, чтобы налакался, но уснул веселым.

XII

Эх-эх-эх, были же времена, когда из Риги можно было полететь прямо в Одессу, но государственные границы перебили и авиамаршруты. Теперь — только через Киев, да с визой.

В консульстве Серебренику сурово было сказано, что рождение на Украине визовых требований не отменяет. По-русски было сказано. А когда он попробовал перейти на украинский язык, который, несмотря на тридцатилетнюю разлуку, помнил вполне прилично, разыгралось буквальное повторение сценки из «Дней Турбиных». С ненавистью глядя на посетителя, чиновница лет эдак тридцати, «гарна та чорнобрiва», стала так калечить язык, что не снилось даже фугарским молдаванам. Леня не выдержал, заржал и достал припасенную коробку конфет, увидев которую красавица помягчела, а потом заржала тоже. Расстались друзьями — Серебреник пообещал привезти в подарок русско-украинский словарь, очипок с лентами и сафьяновые черевички национального характера. Проявляя неожиданные знания фольклора, чиновница сказала, что очипок ей не положен, ибо она — девица, а вместо сафьяна можно попроще, но — Версаче. Расстались довольные друг другом.

В аэропорту Борисполь бывшего города-героя Киева Серебреник обнаружил отсутствие головы Владимира Ильича, украшавшей прежде центральный зал. Классная башка была — здоровенная такая, дозволено модерновая, будящая аллюзии к профессору Доуэлю — автоматически начинал искать шланги, ведущие к постаменту. Интересно, что с ней сделали?

Пограничник, налитый кровью и набитый салом, не проявил к въезжающему никакого интереса, шлепнул штамп, и Леонид оказался на «нэнци» с правом пребывания на ней аж три месяца. Впрочем, он намеревался обойтись неделей. В город не выезжал, все четыре часа провел в аэропорту, читая Лукьяненко. В Одессу прилетел в четыре вечера. Надо было ехать на железнодорожный вокзал, но по какому-то наитию подошел к информации.

— Скажите, пожалуйста, у вас в Фугары рейсы есть.

— Рейсов — нету. А вам лететь?

— Конечно, — ответил он, недоумевая.

— Вон видите — там возле сувенирного киоска стоит мужчина в клетчатой безрукавке. Его зовут Сережа, спросите у него.

Недоумевая еще больше, он подошел к мужчине:

— Мне сказали обратиться к вам по поводу полета в Фугары...

— Что значит: по поводу? Лететь хотите?

— Ну да.

— Сто баксов, и я вся ваша.

Сто долларов Серебренику стоил полет от Риги до Одессы.

— Слушай, Мимино, имей совесть. Здесь лету — сорок пять минут.

Он знал это: первый в его жизни полет был именно из Фугар в Одессу — в шестьдесят втором был послан в пионерлагерь «Молодая Гвардия». На АН-2 летел.

— Сорок пять минут плюс две взятки плюс амортизация самолета. Ладно, в связи праздником Святого Бодуна, скидываю до семидесяти.

— Семьдесят? Я лучше себе велосипед куплю и на нем доеду. Пятьдесят.

— Шестьдесят, и разговоры — в сторону! По рукам?

Они пожали друг другу руки.

— Был бы ты тверже, я бы заплатил семьдесят.

— А я бы и за пятьдесят полетел!

Они шли по полю мимо технических служб, мимо стоящих на приколе ТУ-134, мимо выстроившихся в кривой ряд бензовозов. Солнце палило, не жалея фотонов.

— Мы что — пешком в Фугары идем за мои шестьдесят?

— «Еще немного, еще чуть-чуть» — как пел гражданин Ножкин в солдатском состоянии.

Подошли к металлической калитке, к которой приварена была вывеска: «Министерство ГА СССР. Украинское УГА. 2-й Одесский ОАО. АО С/Х Авиации».

Сережа толкнул калитку. В будочке сидел мужчина неопределенного возраста в цивильной одежде немаркого цвета.

— Будяков! — обратился к нему Сережа — Я клиента привел, где Семенчук?

— А нету! — неожиданно радостно ответил постовой. — В Николаев улетел, у него теща заболела, есть надежда на летальный. Обещал бутылку поставить в этом случае.

— Давай, выводим аппарат.

— Без Семенчука не могу.

— Будяков, — задумчиво сказал Сережа, — что это у тебя за отвращение к пяти долларам?

— Классовое! — ответил Будяков, — У меня классовое отвращение к деньгам меньше двадцати долларов.

— За двадцатку я на тебе полечу, а ядохимикаты в штаны насыплю. Ты же всегда пятеркой обходился.

— Не всегда, а при Семенчуке — ты еще ему двадцатку отстегивал, а теперь по справедливости возьми из этой двадцатки половину себе, а мне дай десять и мои пять. В сумме получается тоже двадцать.

— У тебя сколько по математике было?

— У меня по математике было кандидат наук, и ты это прекрасно знаешь, поэтому не изображай из себя бюст Пушкина, у тебя руки есть — сам видел, и достань двадцать долларов. Ладно — пятнадцать, и я молчу.

Они рассчитались, Будяков открыл ворота ангара, и вдвоем с Сережей выкатил АН-2. «Мама родная, — подумал Леня, — надеюсь, что не тот, на котором я в 1962 году летал». Сережа тут же развеял его сомнения:

— Почти новенький. Польский. Купили в девяносто первом, пять лет вообще стоял.

Он усадил Леню на место правого пилота, вытащил из-под сидения гэвээфовскую фуражку с потертым золотым крабом и, не вставая, приложил руку к козырьку:

— Хозяин, разреши взлет!

— Взлет разрешаю! — серьезно ответил Леня.

— О, совсем забыл! — сказал Сережа и из-под сидения же вытащил газету, которую вручил Лене — Прошу!

— Мне что, читать? — изумился пассажир.

— Можно и читать, но лучше свернуть кулек. На всякий случай. Очень не люблю чужую рыготню оттирать. Да, и руками ничего не трогать!

Они взлетели. В теплом воздухе самолет слегка переваливало с крыла на крыло. На взлете пару раз попадались ямы: самолет, не опуская носа, проваливался на несколько метров. Сережа при этом хитровато улыбался, и Леня заподозрил подлянку: «Будешь выпендриваться — промахнусь мимо кулька!» Пилот прижал руку к сердцу. Вдали блеснули море и лиман, разрезанные Николаевским шоссе. Сережа повернул самолет и полетел на север. Под ними белесая зелень перебивалась алыми площадками.

— Маки, — объяснил летчик и добавил — степные.

Леня в детстве видел небольшие целинные площадки, к которым не подступиться было тракторам, в мае они расцветали редкими маками, но чтобы так много и таким ковром... Он посмотрел на Сережу, тот кивнул.

— Называем «Райскими полями». Не Чуйская долина, но растят потихоньку. И конопельку тоже.

— И не уничтожают?

— Ты такую болезнь: «куриная слепота» — знаешь? Очень сильно болеют наши доблестные органы.

Так за разговором подлетели к Фугарам.

— Смотри, хозяин, садимся вон на той площадке, выйдешь на дорогу, пойдешь налево, никуда не сворачивай, пройдешь мимо кирпичного завода, потом увидишь фермы — пили мимо них, прямо-прямо, и дойдешь до центра этого славного поселка городского типа. Километра два. Усек?

— Да я же местный, просто двадцать пять лет не был, найду.

— Здесь и через сто не изменится. Ну все, бывай.

Леня почухал по дороге, вспомнив свой ответ Зяблеву, что два километра недалеко, знать бы кудою идти. Кудою? Тудою. В пять часов солнце палило хоть и наискосок, а плотно. Проходя мимо кирпичного завода, Серебреник вспомнил просьбу отца и решил заскочить на кладбище — обратно он собирался ехать поездом, на вокзал — в другую сторону, так зачем же таскаться по жаре еще четыре километра?

Сошел с дороги.

Кладбища не было. Не было. Памятников не было. Могил не было. Какой третий ряд от дороги, там и первого-то не было? Кусок дикого поля: ковыль, остролист, поздние скукоженные одуванчики, а вот и маки, и конопля, еще не вышедшая в рост, но уже окрепшая в стебле. Метрах в десяти Серебреник увидел какую-то табличку, двинулся к ней и чуть не сломал шею, зацепившись каблуком о камень и навернувшись от души. Проклиная по очереди эту поездку, просьбу отца, свою слепоту и весь белый свет, Леня поднялся и увидел в траве лежащий памятник. Он догадался, что это памятник — посторонний увидел бы кривые кирпичи, соединенные крошащимся цементом. Уже осторожнее Серебреник пошел дальше, глядя под ноги и обходя то еще соединенные, то рассыпанные обломки. Табличка, выполненная масляной краской по подгнившей фанере гласила: «Криницю не копати — багато трупiв».

«Ох, и вправду багато!» — плотно засеяна эта земля, и жиреет от уложенных в нее тел, рожая сорняки и пережевывая память. Кто лежит здесь? Жили, рожали детей, цацкались с внуками, и где они, эти дети, эти внуки? Поменяли имена, поменяли жительство, оставив целину для коров. Как не из лона вышли, а сами по себе соткались, отсекая переездами корешок за корешком и лакируя срезы. Один он случайно попал сюда послом от всего перекати-поля, он за всех положит камешки, чтобы душам хоть на миг стало сладко, чтобы обманулись они чужой памятью и долго еще похвалялись друг перед другом красотой и прочностью подношения. Класть, правда, некуда, ну ничего, инженерная мысль не дремлет.

Серебреник набрал мелкие обломки кирпичей и цемента и пошел по полю, бросая их веером, навроде сеятеля. «На всех попаду, никого не обижу. Спите спокойно, ничто вас не потревожит!»

Тут он ошибся.

После широкого замаха из травы раздался вопль: «Яка сука каменюкою вдарила? Зараз уб’ю!» — и поднялась синяя харя, которой можно было бы и испугаться, приняв за трупную, если бы из уст ее не лился отборный мат, не обозначенный ни в «Вие», ни даже в страшилках о покойниках. Увидев Леню, харя примолкла на секунду и задалась вопросом: «Ты хто?», и сама себе ответила: «Цэ ж Лёдик! Здорово, братэ!»

Леня опупел.

Четверть века он не был здесь, прожил жизнь, построил и развалил две семьи, выпустил пять книг, стал балтийским домовладельцем, похоронил друга из больших, наладился растить лорда, и все для того, чтобы первый попавшийся на пути алкаш узнал его, признал своим, да не просто своим, а — братом.

— Кто ты?

— Та ты шо? Цэ ж я, Витя Павленко, твий однокласнык!

Оказалось, что когда Витя нажрется, что случалось скорее всегда, чем часто, жинка его до хаты не пускает, вот он и повадился по теплу просыпляться на вашому цвинтари[4], тут хорошие сны, Ледик, снятся, ты меня разбудил, а мне снилось, что я себе синий костюм купил, красивый. И галстук. А как ты сюды попал?

Леня поведал о своем путешествии.

— А я, Ледик, не летал никогда! Тильки у сни. Дай пару гривен похмелиться. И закурить у тебя есть?

Безмолвно Леня дал ему пять гривен, вытащил из чемодана непочатую пачку «Мальборо».

— Ты завтра придешь на встречу? — спросил он.

— На яку?

— Наш класс встречается, тебе Мила Задорожная не сказала?

— Може да, може не, не помню... Я не знаю...

Они распрощались. Серебреник пошел дальше. Чемодан ощутимо стал оттягивать руку, одна философская мысль буравила голову: «Какого хрена я сюда приехал?» Но вот он дошел уже и до центра поселка, прошел мимо пруда, мимо кинотеатра, на котором висела здоровенная вывеска: «Пункт прийому соняшника» — ха, закрылся кинотеатр, а как гордились, когда в шестьдесят четвертом открылся, и из старого клуба, где можно было крутить только узкопленочные ленты, перебрались в центр культуры — провозвестник наваливающегося светлого будущего, вот тебе и будущее... Мимо райкома партии... Райком, конечно, закрыт — все ушли в историю — расположилась районная администрация. А памятничек стоит! Стоит памятник вождю мирового пролетариата, не снесли! Стоит на своем невысоком постаменте, классически заткнув большой палец за вырез жилетки, словно намереваясь качнуться на носочках еще разок, да и отправиться танцевать «Фрейлахс». Ну, орлы, в Борисполе уже сняли, а сюда не дошла еще волна?

Вот и гостиница: «Готель “Червоний мак”» — никак в честь источника доходов назвали. За стойкой женщина лет сорока, едва раскрыв паспорт: «Ле-е-одик!». Господи, это еще кто, он ее точно не знал. Оказалось — Сонькина одноклассница, и тут же полезла с расспросами, а он устал, хотел есть. Отвечал односложно, но она, пожалуй, и не поняла. Наконец, дала ключ. Он поднялся в номер. Ничего, могло быть хуже — чистый, кровать с упругой панцирной сеткой, присев, покачался на ней. К его изумлению, был даже ватерклозет — в старые времена Фугары дружно бегали в будочки. Душа, правда, не было, ничего — потерпит. Надо срочно пойти поесть.

Дежурная информировала, что есть ресторан — за озером. За каким озером? В Фугарах сроду озер не было — Кодыма в трех километрах и три пруда, «ставка», по местному. Оказалось, что один из прудов повысили в чине, и на картах он теперь обозначен озером. Правда, пока без названия. Ну, понятно, в связи с независимостью, статус содержимого страны повысился: полковники стали генералами, пруды — озерами, лесополосы — тайгой, а карасей, наверное, велено именовать акулами.

Ресторан «Червона Рута» баловал селедкой, бутербродами с красной икрой, сыром «Трембита», жарким из свинины, шашлыком из свинины же, а также куриными котлетами. По-киевски, естественно. Из напитков, тут Леня поднял в удивлении брови, предлагались, помимо водки «Немиров» и «Горилки на пэрци», вина «Билэ мицнэ» и молдавской «Фетяски» — коньяк «Реми Мартен», джин «Бомбей» и виски «Джонни Уокер». Подошла немолодая девушка в передничке, обогащенном замысловатым томатным пятном, и байковых шлепанцах. Леня заказал сто грамм виски со льдом и котлету. Девушка сказала, что импортные напитки на граммы не подают, только бутылками, а то откроешь, и они выдохнутся. Но у нее есть «Белый аист», который она тихо может налить. Серебреник уже лет пять тому перенес молдавскую птицу из списка алкогольных напитков в список дезинсектов, поэтому вежливо поблагодарил и попросил сто граммов «Немирова». Может, принести сразу двести, поинтересовалась официантка, чтобы потом не бегать. Нет, сказал он, у него завтра мероприятие, а он — человек пожилой, слабый. «Ой, да ну на вас!» — фальшиво развеселилась официантка и по-сестрински положила ему ладонь на предплечье. Девичьи ногти окаймлены были трауром по Мойдодыру, от ладони попахивало вареной капустой. Она принесла графинчик с теплой, конечно же, водкой. «Что я здесь делаю?» — уныло думал Леня, закусывая алкогольный напиток, жесткой котлетой, после поглощения которой по желудку вольно растеклась изжога.

Он вернулся в гостиницу и, ставя на зарядку мобильный, с удивлением увидел, что роуминг работает и работает прилично. Плюнув на деньги, решил позвонить отцу — время еще детское, половина девятого. Ответил женский голос, который он узнал бы из тысячи.

— Алле, кто это так поздно?

— Розалия Марковна, что вы делаете в квартире моего отца?

Секунд на двадцать повисло молчание, потом неуверенное:

— А кто это говорит?

— Угадайте с трех раз, а еще лучше — позовите отца.

— Хамство! — фыркнула она — Миша, тебя к телефону — твой сыночек.

— Папа, что у тебя делает эта старая профура?

— Э-э... ну... в общем... я теперь живу не один. Вместе. Я одинок, Розалия тоже одинока, вот мы и... совместились.

— И как это ты пришел к этому бриллиантовому решению?

— Ну... меня Идочка попросила... и Олечка... понимаешь, им тяжело за двумя стариками отдельно ухаживать, а Яшу на три года в Америку пригласили, и Сонечка с детьми с ним едет. Вот мы и съехались. И хозяйство вести легче, и не так тоскливо... А зачем ты звонишь?

— Я — в Фугарах. Уже был на кладбище.

— Ну и как там?

— Тихо. Лежат себе, никого не трогают, не буянят.

— Это что — шутка такая?

— Какой вопрос, такой ответ, я не знаю, как ответить на: «Как там?» — про кладбище.

— Я тебя о Фугарах спрашивал, а не о кладбище.

— Пока ничего не знаю. Да, Абраша Гитерман помер уже десять лет как назад.

— Да возвысится и освятится Его великое имя в мире, сотворенном по воле Его!

— Кого великое имя освятится, по чьей воле — Абраши?!

— Все, хватит, я не хочу пачкаться твоими грязными словами!

И короткие гудки.

Прелестно поговорили.

На хрена он сюда приехал?

XIII

Колбаса была хороша: мягкая, с чесночком, не копченая, а жаренная по сырому в нутряке с тмином и перцем, в нем перезимовавшая и в нем же разогретая. Леня слопал половину круга под банку ряженки.

Фугарский базар цвел. По весне местных фруктов, конечно, не было, но израильская черешня, апельсины, киви даже, не говоря уже о перуанских грушах и мексиканской клубнике, имелись в изобилии. Творог, брынза с тюремным отпечатком марли на желтоватом боку, простокваши, варенцы и ряженки были своими. Своими были и зимние окорока, дурманящие паленым вишневым листом, и пласты сала, похотливо раскрывающие розовую мякоть. Копченые свиные головы злобновато щерились, как бы намекая на неотвратимое возмездие. Бочки с квашениной, с мочеными яблоками, с кислыми помидорами, с солеными огурцами заманивали к выпивке, а выпивка пребывала тут же, под стойками, в чайниках, прикрытых ради детской конспирации старыми шматами.

Серебреник поутру не пил, но с удовольствием наблюдал, как парубки в украинских народных джинсах «Ливайс» и покрытых национальным орнаментом таиландских майках, наклонялись к продавцу и причащались, веселея на глазах.

Сам он, позавтракав, отправился в гостиницу — захватить три свои книжки для подарка школьной библиотеке. По дороге пристроился за двумя обильными телом тетками, в надежде подхватить что-то из их разговора для записи.

— ...точно сказала, шо он приедет, хоча жена его не отпускала одного.

— А шо — печет?

— Так десять же лет не виделись, как муж застукал, когда он в Измаил приехал.

— Ну, налюбуешься, Людка, а может, и не только.

— Ага, мечтала баба молодицею стать! Кому старье нужно?

— Та не кокетничай, ты ще в соку. А ты слышала, что наш писатель тоже приезжает.

— Ледик? Да ты шо? Шо-то его по телевизору давно не показывают, может спился?

Серебреник сзади давился от смеха — одноклассницы. Со спины он, конечно, не мог их узнать, хотя... Людка... Людка у них в классе была одна — Людмила Рожко, неспетая песня. Когда она выходила к доске и отставляла ножку, глаза у парней стекленели — красавица была потрясающая. И умна к тому же. Отличница. Кто только не подбивал к ней клинья, но «гуляла» она — по фугарскому выражению — только с их одноклассником Ромкой, чего Леня понять тогда не мог: тот был и не умен, и не большой красавец, лишь наглости в нем был избыток. Хотя... зависть вполне могла исказить образ счастливого соперника. С выпускного вечера Леня Люду не видел, интересно... А вторая кто? Послушаем, послушаем.

— Может и спился, может и смылся... хотя я от него подтверждение на приезд с обратным рижским адресом получила.

Ну ясно: Мила Задорожная, Людина подруга, общественница и организаторша. Это от нее он получил приглашение. Можно включаться.

— А ну-ка, барышни, — властно сказал он, вклиниваясь меж них, — перекрыли фюзеляжами весь тротуар, приличному человеку не пройти...

— А хто тут... — начала Люда и, узнав его, расплылась, — ты смотри: Ледик!

— Людочка, Милочка, дайте на вас полюбоваться!

— Ой, та чем там любоватыся!

— Что попалось, тем и любуюсь, я не переборчивый.

У Люды лицо огрубело. Щеки опустились. А вот глаза остались прежними, чуть порченые припухлостями по нижней кромке глазниц, но не утратившие ни глубины, ни загадочности.

— Ну, сойду для сельской местности? — спросила она вроде насмешливо, а и чуть тревожно.

— А куда ж она, эта местность денется? Хороша! Ты с мужем приехала?

— Нет, он на хозяйстве в Измаиле остался.

Попутно выяснилось, что Люда работает врачом-лаборантом, но работу свою не любит.

— А на ваш анализ кала / Я с большим прибором клала. — продекламировал Леня. Дамы захихикали.

— Какое смешное слово: «Клала», — отметила Мила и озабоченно спросила, — Ледик, а у тебя семья есть?

— Не-а. Были две жены, сейчас ни одной. Есть дочь, только она не знает, что — моя. Есть еще одна, она знает, что моя, только она не моя.

— Ого, ну вы, писатели, и развратные!

— А то! У нас других развлечений, кроме разврата, и нету — работа такая, как же без разврату-то? Ладно, девушки, вот моя гостиница, возьму книжки, понесу в школу подарю. Кто там сейчас библиотекарша, а, Мила?

— Та прислали одну западэнку. Така завзята, така щыра. Павлына Октавиановна звать.

Павлина Октавиановна на книги Серебреника посмотрела брезгливо.

— А на україньскій мові у вас немає? Можливо, ви не знаєте, що ми в Україні живемо, і нам ваша російська література не потрібна, досить вже наше культурне життя за триста років забруднили.

Серебреник разозлился и с этой злости перешел на русский.

— Вы уж извините, но меня на украинский не переводили. На английский — переводили, на польский, на болгарский, на литовский, на испанский (про английский и испанский он приврал для солидности), а вот на мову как-то времени, наверное, у переводчиков не было. Но я здесь жил, я эту школу закончил и хотел подарок сделать, нет — так и не надо, переживем...

— А ви, пане, заспокiйтеся, хіба мало кого сюди ваша влада заселила, досі відчиститися не можемо. Не потрібно — не будуть наші діти це читати. Не дамо.

Он вышел, кипя от злости. «Не дамо!» — передразнил он в уме эту злобную селедку. Не дамо, так и хрен с вами, вот только на кой черт он сюда приехал, кто бы подсказал.

Прошел мимо дома, где вырос — тополя, посаженного отцом в год рождения Сонечки, не было, разозлился еще больше.

В пять часов опять пришел в школу. Возле здания грудилось человек двадцать — немало, учитывая, что у них в классе было тридцать с лишним. Узнавались практически все, не так уж и изменились, а кто изменился, вычисляем был по особым приметам. Толик Савчук хромал — в шестом классе пацаны нашли ящик со снарядами и не сообразили ничего умнее, чем положить один снаряд в костер. Леню, который просился тогда с ними на поиски, не взяли, и судьба сберегла его: двоих убило, Толика покалечило на всю жизнь. У Нади Доценко на лице шрам не рассосался: отец, взбешенный поздним приходом, перетянул кнутом. Цыганенок Ваня Котляр как мелкашом был, так и не подрос, только полысел. Ромка скукожился, оплешивел, но наглости в глазах не убавилось. В общем — все свои, всех знаем. Ну, не всех, пара-другая осталась неопознанной, но он сделал вид, что, конечно... Его же тоже узнали сразу.

Зашли в школу, непонятно зачем: здание новое, старые учителя все поумирали, потолкались в коридоре, да и ушли.

У Кати Нагорной, куда они пошли отмечать встречу, дом был в два этажа — в его время таких и не имелось: одноэтажные кирпичные были наперечет — у начальства, остальные жили в домах из лампача.[5]

Стол Катя накрыла в саду. Две бутыли самогона, подкрашенного свеклой в буро-розовый цвет. Здоровенная эмалированная миска винегрета, штук пять мисок поменьше — с холодцом, покрытым изморозью смальца. Сало в спецовке красного перца и сало нагишом. Квашеные арбузы, селедка под подсолнечным маслом и вареная картошка. Ох, давно не закусывал Серебреник таким продуктовым набором, но не морщиться же, демонстрируя высокомерно превосходство зарубежного жителя к пейзанам, о нет, был Леня демократом, таким и умрет — поэтому наложил он себе в тарелку картошечки, покрыл сверху селедочкой, да и плеснул из миски постного маслица от души. А тут ему щедро налили половину граненого стакана, и все застыли в ожидании тоста, которым решила поделиться Мила.

— Дорогие одноклассники, давайте выпьем за наших дорогих учителей и дорогую школу!

Выпили, закусили. Пошли легкие разговоры.

— Ледик, — спросил его Володя Киторага, — а ты Маринину знаешь?

— Понятия не имею. Это кто?

— Ты сказывся? Она так пишет, как другие никогда не напишут. Ох, крута. А шо ж ты не знаешь, не допускают тебя к ней?

Он разозлился.

— Вова, мы каждый свой огород копаем. Ты что думаешь, что собираются писатели и гуляют вместе.

— Ну, знаменитые, наверное, так и делают! — это уже Ромка вклеился и блеснул поганым глазом, как бы щупая, дадут сдачи или пропустят подлянку.

— Рома, мне, честно говоря, по хрену, что ты обо мне думаешь. Меня вон Габриэль Гарсиа Маркес братом назвал.

— Габ... хто?

— Хто-хто... Дед Пихто. Читай свою Маринину.

— Ну и буду, у ней хочь кино снимают, а у тебя что-нибудь сняли?

— Ага, штаны... — это уже другой одноклассничек.

Застолье недобро засмеялось. Леня рванулся было уйти, но остановился: «Спокойно, это же они завидуют. Перестань дергаться. Расслабься».

Он бы с удовольствием откинулся на спинку сидения, чтобы показать расслабленность, но сидели-то на досках, положенных на козлики, поэтому просто демонстративно распластал зад и улыбнулся покровительственно:

— Кино не снимают, и штаны не снимают, я пишу для тех, кто думает, им кино ни к чему. А вот печатают, переводят, приглашают, куда надо, и вы бы, дорогие мои, порадовались за меня, а не подкалывали.

— Так мы и радуемся, — неуверенно сказала хозяйка, ты ж не обижайся, это мы так... по-свойски.

— Разве что — по-свойски...

Разговор как-то раздробился, общались кучками, Лене иногда задавали вопросы, он иногда отвечал. У него в кармане запел телефон. Глафира.

— Подожди, Глашенька, я отойду, чтобы не мешать людям.

Люди посмотрели на Леню уважительно: мобильные телефоны до Фугар еще не добрались. Он отошел метров на двадцать к изгороди.

— Слушаю, Глашуня.

— Привет, дядь Лешик, а ты где — в Риге?

— Нет, в Фугарах.

— А что так хорошо слышно?

— Ведьмы, наверное, помогают, сорочинские — отгоняют помехи метлой. Ну, что у вас?

— Ой, тут такое делается! Приехал папин охранник Сережа, ты же его знаешь...

— Конечно, знаю.

— Вот, а чего ты еще не знаешь, так что у них с мамой — любовь. Ты представляешь? Мамаша так и сказала: будет жить с ним, и — все. Я ее стыдила, папу еще года нет, как похоронили, а она говорит: «Замуж пойду, когда приличный срок выйдет, а с кем живу — никому дела нет!» Ты представляешь?

Ему в детстве подарили маленький барабан, и он бил по нему, упиваясь звуком — не звонким, не мощным, но каким-то очень четким. Вот такой барабан бил у него сейчас в ушах.

— Пытаюсь представить, — прошелестел он.

— Ох, дядь Леш, какой у тебя голос жуткий. Я понимаю, ты папу любил, тебе за него больно...

«За кого мне больно? — отстраненно подумал он — За Кота? Ему за меня когда-нибудь больно было? Да Коту уже и без разницы». Но сказал:

— Да, конечно, за Костю...

— И я тоже, дядь Лешик, и мне тоже. Сначала. А потом подумала, что папе уже и без разницы, а ты бы видел, какая она счастливая! Прямо светится. Ей же сорок пять только, что себя-то хоронить, не индуска же.

— Да-да, — отреагировал он, лишь бы не молчать.

— Ну я и простила. А Сережа себя так просто замечательно ведет! И маму обожает, и со Стивеном подружился, они же почти одногодки. Смешно, Сергей по английски ни бум-бум, Стив по русски, естественно, а понимают друг друга, в теннис играют, плавают вместе... Да, чего я тебе звоню...

— Да, чего ты мне звонишь? — хотел, чтобы звучало легко, а еле выдавил.

— Ты же обещал приехать? Тут кузен Стива пригнал сюда, в Кап Ферра свою яхту и приглашает нас четверых на две недели по Средиземному походить. Коник с нянькой остается и с медсестрой, но я хотела бы, чтобы кто-то свой за ними приглянул. Мама предложила вызвать двоюродную сестру из Рыльска, но она же по английски не разговаривает, случись что — не поймут друг друга, так, может, ты, дядя Леша, смог бы к двадцатому июня? А? Тебе ничего не надо будет делать, отдыхай себе, книжки пиши... Просто — следить. Лады? Ты только мне не затягивай с ответом. Если не сможешь, мы тогда тетю Аню высвистим. Хорошо?

— Да-да, конечно, я через пару дней позвоню.

— Ну ладно, счастливо тебе погулять в твоей деревне, целую!

На деревянных ногах он стал двигаться к столу, похлопывая по карману в поисках сигарет, которые, сволочи, все не хотели находиться. Из-за угла вышли Людмила с Романом. Даже в сумерках замечалось, как красны их лица, а уж прерывистое дыхание и вовсе не оставляло сомнений в роде занятий. Подойдя к Серебренику, Ромка подмигнул:

— Старая любовь не ржавеет, правда, Ледик?

Люда наподдала ему коленкой.

— Ты, пожалуйста, не говори никому, а то добрых людей полно.

— Нет уж, голубушка, вернусь в Ригу, опубликую объявление в газете: «Рожко и Белобровский трахались под сенью ночи, за справками обращаться по телефону...»

Ромка заржал.

— Ты такой счастливый, — сказала Люда, — живешь в красивом городе, по заграницам ездиишь, а мы — как в консервах: мелкий частик в томатном соусе.

— Ну так надо было не в Ромку влюбляться, а в меня, тоже жила бы...

— Ты бы меня уже два раза бросил!

— Чего это она должна была в тебя влюбляться, — гордо спросил Ромка и стукнул себя кулаком в грудь, — когда настоящий мужик рядом был, правда?

— Правда, правда, — засмеялась она, я тебя на Ригу не променяю!

Так и сели за стол. Леня налил себе самогону, нечувствительно выпил, закусил холодцом. Закурил. В голове гудело. Только через несколько минут услышал, что рядом ему что-то рассказывают.

— То был не рак, а рачиха, Ледик, она — быстрая. Его диагностировали, а он через два месяца умер.

— Какая рачиха? О чем вы? Вы — кто?

Он повернул голову. Подвешенная над столом лампочка бросала рифленые тени на лицо сидевшей рядом рыхлой полной женщины. Из тех, кого он не мог узнать.

— Вы... ты — кто? — повторил он вопрос.

— А ты меня не узнал? Фира я, Фира Сайкович по девичеству.

— А-а, — безразлично протянул он, — помню. Ты же с нами школу не заканчивала, ты раньше уехала?

— Так правильно! А потом юридический техникум закончила, и меня сюда секретарем суда прислали, я тут и замуж вышла, и детей родила.

— А-а, очень интересно, — пробормотал он, желая только, чтобы она заткнулась.

— Вот, а я хотела отсюда уехать, а Изя — ни в какую: «Мне и тут хорошо!», а потом заболел и умер. А он тебя много раз вспоминал.

Серебреник чувствовал, что дуреет.

— Какой Изя? Кто — Изя?

— Так муж же мой Изя Крейчман, твой родич, он с нами в одном классе учился, не помнишь?!

— Нет, почему, я Ицыка помню, я только не знал, что он Изя, и что ты за него замуж вышла.

— Так я его еще с малолетства любила! Я Ольгу Николаевну так просила, так просила, чтобы она нас вместе посадила, а она — ни в какую, помнишь? («Что-то я не так все помню, — вяло подумал он, — ну да ладно...») Я после этого вообще ни с кем сидеть вместе не хотела! А потом вернулась, встретились мы с ним — он в Доме Культуры аккордеонистом работал, Культпросвет же кончил, и — все. Построили семью! Детей родили. Дочка в Умани живет, сын — в Херсоне. И заболел, негода моя. Ты знаешь, он же из очень хорошей семьи был! У него пращур был какой-то знаменитый рабын з Праги, чи шо. Изя мне говорил, но я забыла, памьять дырьява стала.

Серебреник вытаращил глаза. Такого не могло быть, потому что такого не могло быть никогда. Кто угодно, но Ицык...

— Та не, это не по вашей линии, — поняла его по-своему Фира, — вы з другои стороны. Баба Нехама была сестрою его бабушки по матери, а от рабына — по отцовской...

— Баба Нехама... кто?

— Ну твоя же отцова мать. Она себя стала Аней звать, когда в Одессу переехала, а по жизни она Нехамой была. Невжели не знал?

Стемнело. Вокруг лампочки закружились, зажужжали майские жуки.

— Ледик, ты помнишь, как ты в классе выпустил жуков? — спросила Мила. — Шо было...

Одноклассники, вспоминая, засмеялись. Он улыбнулся вымученно. Больше всего ему хотелось уйти, но первым он не посмел — опять же спишут на высокомерие. Он хотел уйти, уехать, забраться на дачу, никого не видеть. Пошли вы все с вашими яхтами, с самогоном, с любовью-нержавейкой, с маковыми полями и знатными предками...

Витя Павленко так и не появился. Разговор увядал. Подул прохладный ветерок.

— Ну, на посошок! — сказал Ромка — Девчата, помогите Кате прибраться, да и пойдем, на работу завтра.

— Не надо помогать, — сказала Катя, — свекруха приберет завтра, ей на работу не надо.

Катин муж промолчал. Выпили посошковую. Леня с облегчением встал.

— Я здесь еще три дня буду, если кто захочет пообщаться, заходите в гостиницу.

Народ без особого энтузиазма покивал.

В гостинице за стойкой Серебреник увидел школьную библиотекаршу.

— А вы что здесь делаете? — удивился он.

— Работаю ночной дежурной.

— Вы же в школе...

— Вы серьезно полагаете, что на зарплату школьного библиотекаря можно прожить?

Тут он заметил, что разговаривает она на чистом русском языке. На замечательном русском языке. Без малейшего акцента.

— Стоп-стоп-стоп... Откуда такой русский?

— Филфак МГУ, кафедра русского языка, диплом у Елены Васильевны Петрухиной писала, слышали про такую?

— Понятия не имею. Я из лингвистов только про Бархударова слышал и то — потому, что фамилия красивая. Бар-р-рхудар-р-ров.

— Жаль, что не слышали... да ладно... она меня и в аспирантуре оставить хотела, но я целевичкой была, пришлось вернуться. А теперь... конечно... кому русский лингвист нужен? Школу нашу в Ужгороде закрыли, я мыкалась-мыкалась, да и примыкалась сюда.

— А что же это вы на меня днем так набросились?

— Правильно набросилась. Кому здесь нужны русские книги? Кстати, — тут она замялась, — вы не дадите на ночь почитать, а то здесь сидеть скучно.

Тут только он вспомнил, что в сумке болтаются отвергнутые днем книги.

— У меня здесь три. Вы какую хотите?

— А вы можете все оставить? Я очень быстро читаю.

— Конечно.

Распрощались. Он зашел в номер, почистил зубы, разделся, лег в кровать.

И умер.

XIV

Кладбище к похоронам знаменитого земляка привели в порядок: выкосили траву, восстановили памятники, пригласили раввина из Голты, он по обломкам прочел фамилии, их выцарапали по свежему цементу.

Могилу вырыли рядом с дедовой. Когда копали, нашли какие-то маленькие палочки извести, похожие на косточки, но они, хоть и спрессовались, легко крошились.

Гроб несли четыре капитана: заместитель военкома капитан Комар, начальник райугро капитан Козловский, начальник пожарной команды капитан Коля Слободянюк и слесарь Серега Капитан, фамилия такая.

Первыми за гробом шли пионеры, несшие, на манер икон, Ленины книжки: побольше в центре, поменьше — по краям.

За ними торжественно двигались отец под руку с новой супругой. Розалия Марковна была в строгом крепдешиновом платье, от души пахшем нафталином, и черной шапочке с вуалью. Слева шапочка была проедена молью и плохо зашита черным мулине.

Следом печально ступали обе жены, несшие венок, на черной ленте которого золотом было начертано: «Прощай, бывший муж! Мы безутешны». Торжественное шествие перебивалось Рахелькой, непрерывно забегавшей то с материнской, то с теткиной стороны, чтобы спросить, где здесь туалет.

Одноклассники валили нестройной гурьбой, причем Ромка умудрялся держать ладонь на Людмилиной попе, а та, как бы возмущенно, стряхивала ее, но при этом сладко хихикала. Задорожная с Нагорной вяло переругивались, по сколько надо скинуться на поминки.

И, наконец, замыкал шествие духовой оркестр, игравший мелодию, от которой нервно клубился в далекой урне прах Фредерика Шопена.

Наконец гроб опустили в могилу, раввин прочел соответствующую молитву, и оркестр заиграл в последний раз ту же тягучую мелодию, невпопад перебиваемую тарелками. По одному музыканты кланялись и уходили, унося со своим инструментом звук, пока не остался один аккордеон, которого как раз не было. Аккордеона не было, а звук оставался.

Это было так удивительно, что Леня приподнялся и стал оглядываться. Он уже лежал не в гробу, а на топчане на манер пляжного, а на соседнем сидели, аккордеонист и длинный старик в нелепой одежде, читавший газету.

— Привет, Ледик! — радостно сказал аккордеонист и объяснил старику — Дедуля, это же Ледик Серебреник, мой родич, я тебе о нем говорил.

— Родственник-шмодственник, — пробурчал старик, — набиваются сюда, прислониться некуда. Это тот, который про меня ту чепуху написал?

— Ну почему сразу — чепуху? — вступился за Леню Ицык, — Легкий жанр.

И заиграл, припевая: «Потому что мы народ горячий, потому что нам нельзя иначе, потому что нам нельзя без песен, потому что мир без песен тесен». Старик поморщился, но промолчал.

— О! Ледик из Ленинграда приехал. У тебя же, вроде, каникулы еще не начались, зачем ты сюда?

Он обернулся. За спиной стояла мать, но не старуха, виденная в последний раз, а лет сорока, такая, которая отправляла его на учебу в Ленинград. А рядом с нею... Рядом с нею стоял грудной ребенок с милыми перевязочками на ручках и ножках, с пухлыми щечками и чуть отвислой от сосания груди нижней губкой. Трогательное дитя, только почти двухметровое. И смотрело оно довольно-таки злобно.

— Познакомься, Ледик, — сказала мама, — это твой старший братик Сашенька.

— Ты зачем в мою могилу лег? — неприязненно спросил старший братик, — Места мало было?

— Я-то при чем? — удивился Леонид, — Куда положили, там и лежу, меня не спрашивали.

— А жизнь мою прожить тоже тебя положили? Тебе своей мало было, что ты под меня подлаживался?

— Дети, не ссорьтесь, — уныло сказала мать, — вы же родные!

— Родные? — рассвирепело дитя, — Да у меня от него чесотка. Душу, видите ли, он получил чужую. На комплектации напутали! Боже мой! Сам же украл и еще и книжонку написал!

Руки у него немыслимым образом вытянулись, он дотянулся ими до Ицыка, вырвал у него аккордеон и влепил им Лене в лоб...

— С добрым утром! — приветствовала Серебреника дежурная, — Как спалось? Боже, что за синяк у вас? И шишка...

— А это я во сне со спинкой кровати подрался. Она победила.

— Вам лед нужно приложить, только здесь холодильника нет... А вы знаете, что... Я уже дежурство сдаю, а живу в пяти минутах. Если хотите, пойдем со мной, я вам дам лед.

По дороге она сказала:

— Успела прочесть все. Представьте себе — понравилось... кроме «Комплектующих». Такое чувство, что вы хотели в чужую жизнь влезть, а не получилось.

Он промычал согласно.

— А вот еще: если вы не против, можно, я попробую перевести ваши вещи на украинский, у меня двоюродная сестра в Киеве в издательстве работает, правда маленьком, но вдруг...

Он согласился с признательностью. Тут и пришли.

— Налево, — сказала она, — я левую половину дома снимаю, поэтому ко мне ходят налево.

И хихикнула.

Лед успокоил ноющую боль.

— Хотите кофе? — спросила она — Мне хозяйка вечернее молоко оставила?

— Кофе с молоком пьют только бере... — и спохватился, — Спасибо! С удовольствием.

 

Примечания

[1] Псков.

[2] Центральная улица Юрмалы

[3] Культурный человек оставил бы вас жить на вокзале

[4] Кладбище (укр.).

[5] Саманный кирпич


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:7
Всего посещений: 3420




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2016/Starina/Nomer4/Gerzman1.php - to PDF file

Комментарии:

Мина Полянская
- at 2017-12-31 01:35:45 EDT
ПАМЯТИ ЮЛИЯ ГЕРЦМАНА
Я полагаю, что это роман. Сложный и многогранный, написанный талантливым, образованным автором. C именно гуманиитарным интеллектом. Перед нами герой -60-х, 70-х, 80-х, нулевых и пр. годов. А вот как он их прожил, преодолел переходные эпохи, вот это филигранно сделано Юлием Герцманом.. Причём, герой жил и учился в и Ленинграде, и в Риге, а умер неожиданно в родной, бывшей еврейской деревне, где уничтожено еврейское кладбище. Один камень, остаток памятника валяется. Один - на всех. Автор не пощадил жёсткой темы разобщённости еврейского народа, истины, известной, как правило, только евреям. "Нет более разобщенного народа, чем еврейский"-говорил Горенштейн. Это антисемиты считают нас сплочёнными!" Я согласна с автром на все 200 процентов. Юрий Герцман так тонко эту разобщённость сумел показать(галицкие евреи, немецкие, литваки и пр.), что сходу об этом трудно говорить. Надо подумать, прежде чем сформулировать мудрую идею романа.Спасибо, дорогой Юлий Герцман. Низкий поклон Вашей мудрости и таланту.

Григорий Тумаркин
Israel - at 2017-01-02 14:05:14 EDT
"... и у обоих («Обеих» — машинально поправил Леня, но бабушка не обратила внимания) мужья порубаны."

В каком году?

С ЛЕНТЫ ФЭЙСБУКА
- at 2017-01-02 13:48:38 EDT
Владимир Алексеенко ·
Очень хорошо написано! 12 глав проглотил за короткий вечер

AS
NY, NY, - at 2017-01-02 08:15:35 EDT
Относительно НК СВОИХ СЛОВ ОБРАТНО НЕ БЕРУ,так как э
то стиль СТ, а повесть написана блестяще - странно, что пропустил раньше. Спасибо Автору.

ЮГ
- at 2017-01-01 23:26:15 EDT
Давайте как- То завершаться.
Во-первых искреннняя благодарность всем отозвавшимся
Во-вторых персональные благодарнности Игорю и. Леониду Соколу нааконец скромная просьба согласовывать со мной то что выпереносите в пубблисное пространство
Валялась у меня в.блоге незамысловатая шутка, никому не мешала все о ней забыли а тут она вдруг стала поводом для старого дурня сравнить ее с Войной и Миром и прийти к выводу что Сплетение ног лучше. Оно мне надо?

Виктор Гопман
Иерусалим, Израиль - at 2017-01-01 16:46:58 EDT
Cогласно известному апокрифу, после просмотра «Ленина в 1918 году» (или «в Октябре» – не важно) вождь народов заметил с известным неодобрением: «Нэ так всё было, совсем нэ так». Это я к тому, что по прочтении «Гербария» с уверенностью хочется сказать: «Всё было именно так, как у автора». И дух, и атмосфера того времени, и общий настрой, и детали, вплоть до мельчайших. И Питер, и Юрмала, и Израиль...

Кстати: первая самостоятельно прочтенная мною книга – «Что я видел» Бориса Житкова, в чем мы сходны с героем «Гербария» (или, если хотите, с Юлием Герцманом).

Benny
Toronto, Canada - at 2017-01-01 01:10:40 EDT
Тонкий юмор и стиль этой повести доставляют мне большое удовольствие и заставляют часто улыбаться, но читать всё равно совсем не легко. Для меня это повесть о человеке, который живёт что-бы "брать" от жизни и от других - и поэтому он несчастен, и через свой жизненный опыт страданий он постепенно учится немного понимать о крупицах настоящего счастья. По-моему автору удалось показать читателям этот болезненный процесс и его цель как бы изнутри - и смягчить это своим юмором и мастерством изложения.

ИМХО: повесть действительно очень хорошая.

P.S.: Цитата из р.Сакса: «…. высшие потребности в любви, принадлежности, достоинстве и самореализации определяют счастье более существенно. Наиболее важными факторами оказываются крепкие и дающие удовлетворение личные отношения, чувство принадлежности к сообществу, сознание, что тебя ценят другие люди и что ты живишь осмысленной жизнью. ….»

Фаина Петрова - Инне Беленькой
- at 2016-12-31 18:51:22 EDT
Инна, а разве задача искусства - показать идеального человека? Или хотя бы хорошего, т.е. того, кого называют положительным героем? Между прочим, ни у кого он не получался по-настоящему живым, даже у классиков.
А помните завет:
“… надо быть живым, живым и только,
Живым и только до конца”?

Так вот: герой у Герцмана ЖИВОЙ! В этом и есть сила его произведения. А чтоэтот герой никого не сделал счастливым, так это не только вина, но и беда его, а причина, возможно, в детстве, в отношении родителей. Есть, как Вам, думаю, известно не хуже, чем мне, обычно два способа реакции на жизнь окружающих: повторять их рисунок жизни или, оттолкнувшись от него, сотворить что-то, подчас абсолютно противоположное. Герой ушел в творчество: тоже выход.

Николя Буало.
- at 2016-12-31 18:16:20 EDT
"Важен в поэме
стиль, отвечающий теме".
В прозе тоже.

М.П.
- at 2016-12-31 14:37:35 EDT
Накануне Нового года я прочитала в журнальных пределах Евгения Берковича семейную сагу Юлия Герцмана, которая не отпускает от себя. Я вспомнила, что "Яшку- жида" я тоже прочитала 31 декабря и не могла сосредоточиться на встречу с Новым годом.
И вот теперь я думаю и думаю: с чего началось устойчивое взаимное неприятие семьи и сына? Там есть детали и намёки. И ещё осенило меня: семья радостно принимала к себе всех, кто сделал их сыну плохо. Галицийские, немецкие евреи, а также литваки - все сдружились, объединились против Леонида.

Мина Полянская
- at 2016-12-31 12:42:35 EDT
Конечно же, эта повесть ( или маленький роман? Академик Маранцман чеховского «Ионыча» по жизненному охвату - назвал маленьким романом) требует настоящей компетентной рецензии.
Во-первых, критику нужно попытаться разъяснить, почему роман так называется, предположений может быть несколько.
Далее. Вот эта самая разветвлённая семья, вот это гнездо, из которого выпорхнул наш птенец – это же какая-то инфузория, которая самым неожиданным образом меняет свой цвет и размеры, резиновая такая семья,. Это - видоизменяющееся образование, терпящаяся всех, кроме Леонида, который их как будто бы ничем не обидел ( или обидел?) Это меняющееся образование потянуло бы на интереснейшее древо-схему. Получилась бы схема. А может, Герцман нарисовал, или прочертил себе эту схему? А без нёё и запутаться можно. Шутка ли – две бывшие жены с мужьями и детьми оказались в этой, как выразился автор, «гоп-компании»?
Интересно бы заметить приметы времен, которые пережил Леонид - середину 50-х, середину 60-х ( от «Горе от ума» с Юрским - до одной заколоченной двери Большого дома), безвременье брежневского времени и воровской перестройки. ( тема частной собственности, реституции, гражданства в отъехавших от России республик).
Необычна характеристика городов, особенно меня поразило солнечное освещение Петербурга, т. е. Ленинграда, делающее город мистическим. Это уже намечается тема «Герцман-урбанист». А в отношении Петербурга это особенный литературный аспект. Ибо существует петербургская литературная традиция и так назваемый петербургский текст. И Герцман достойно его продолжил.
Вот ещё тема: как герой провинциал воспринимает живопись в музеях города ( вспомнились петербургские очерки Салтыкова_Щедрина о провинциале, впервые посетившем Петербург - большая и важная тема).
Любопытно бы разобраться с образом самого главного героя. Мы же не можем считать, что он жертва судьбы неумолимой, иначе жизнь теряет свою ценность? С чего началось его неприятие семьёй, эта устойчивое взаимное неприятие?

Маркс ТАРТАКОВСКИЙ.
- at 2016-12-31 12:41:17 EDT
Беленькая Инна:«После рецензии Сони Тучинской и других восторженных оценок писать о повести «Гербарий» не только страшно, но и опасно...»

Ну, рискну и я. После Инны Беленькой писать стало не так страшно и менее опасно.
Вот уже больше года я бьюсь (ломаю голову, чешу ногой затылок...) - как рассказать о том, что помню, что записал вчерне и переписываю так и этак уже с десяток раз – о своём ИСХОДЕ в июле 41-го – пёхом через Украину. Ну, знаю же, ЧТО расскажу!.. Не знаю – КАК. Потому что стиль – это человек. Так вот, никак не удаётся очеловечить написанное – чтобы не выходило ВООБЩЕ, как у всех, но СВОЁ существо возникало бы в каждой фразе.
Когда-то, желая познакомиться с девушкой, я сказал, что по одной фразе узнаю автора книги, которую она тогда читала в университетском коридоре. «Но зачем же он в Бадене? А затем он в Бадене...» - насмешливо процитировала девушка. «Тургенев» - тут же сказал я. «А название?» Этого я не знал.

Мой роман «Сплетенье ног» заканчивается словами: «...не так плоха и не так хороша, как кажется». Пропущено две буквы и я уже годами маюсь (Форум не предоставляет такой возможности), чтобы вставить их: «...не так плоха, ДА и не так уж...»
Стиль диктует. И пока не возникает ощущение стиля - всё швах! Когда-то издательство "Прометей" вынуждено было раслачиваться бумагой с типографией, печатавшей мою "Историософию" главу за главой - и вдруг застопорившейся: у автора напрочь - на месяцы! - пропало вдохновение. И договорный тираж 20 тыс. был снижен вчетверо - 5 тысяч...

Вот сейчас маюсь оттого, что в повестушке «Моё дело или Всё кувырком» сказано: ...Давид выносит мусор из своей новой квартиры и высыпает его прямо тут же – в дивное озерко со стрекотанием лягушек.
Они тут же замолкают».
«Они ИЗУМЛЁННО смолкают» - так бы вот надо!..

Как я рад был бы умению многоуважаемого автора пересказывать придуманное - напропалую, как бывало в школьных сочинениях, - не заботясь о вдохновении, стиле и прочей ерунде, мешающей спокойно спать!.

Виктор Каган
- at 2016-12-31 12:05:35 EDT
Автора от души поздравляю!
А герой - лишний человек ... для чего писалась эта повесть? Что автор хотел сказать вообще и названиемм в частности? - уж и не ждал снова услышать эти отдающие сами знаете чем названия - тоже признание успеха.

Беленькая Инна
- at 2016-12-31 11:10:45 EDT
После рецензии Сони Тучинской и других восторженных оценок писать о повести «Гербарий» не только страшно, но и опасно. Зная автора по прошлым публикациям, от этой повести ждешь тоже чего-то похожего, того же блеска, юмора, иронии. Но она тянется и тянется, а ожидания не сбываются.
Герой вызывает в памяти тип «лишнего человека», он и сам несчастный и счастливым никого в своей жизни не сделал. Жены приходили и уходили, и в женитьбах и в разводах инициатива исходила от них. Его позицию никак нельзя назвать активной. Он как сторонний наблюдатель, - «по родной стороне пройду стороной, как проходит косой дождь».
Но вот претензии к людям у него есть, и в своей неустроенности он склонен винить других, а не себя. Когда его родные репатриируются в Израиль, у него вырывается в разговоре с отцом:
- У меня есть одно пожелание на дорожку.
— Какое?
— Чтоб вы все сдохли!
По-настоящему его привязывает к жизни только одно - страсть к сочинительству. Это его «ниша» по жизни, и, что характерно, сюжеты он черпает не из жизни. Как раз уход в фантастику – это его бегство от жизни.
А в жизни его мало чего трогает. Вот он оказывается в Израиле, среди бывших жен, их новых мужей и детей. Сколько за это время перемен произошло! Но он смотрит на все бесстрастными глазами: и на обращение отца в иудаизм, и на субботний седер, и на всю тамошнюю жизнь.

Для чего же писалась эта повесть? Может быть для этого? Герой вспоминает:
«Невысокий старичок (это был одесский раввин Иосиф Димент. – И.Б.) погладил его по голове, и такой поток доброты хлынул через его ладонь, что мальчик, приготовившийся к скуке в важном доме, даже привстал на цыпочки, чтобы усилить это прикосновение, чтобы не перекрылся расстоянием этот ручей доброты.
Он стоял и смотрел на Леню тем же взглядом и, казалось, рука его тянется к Лениной голове, чтобы, как тогда, погладить ее.
«Этого не может быть! Он же умер!».
И растерянно обернулся к Ципкиным. И увидел еще одного Димента. И еще одного. И третьего...
В горле запершило, и он, чтобы откашляться, приложил для упора ладонь к Стене. И почувствовал легкую руку, теребящую волосы. Закашлялся. Коротко, с всхлипами, секунд на двадцать».
Или для этого:
— Мамочка, — впервые в жизни он обратился к матери так, — мамочка, ты такая красивая стала! — и умолк, не в силах продолжить...
— Как странно ты это сказал... Ты никогда не говорил мне, что я — красивая.
— Не было случая».
И насчет названия. Что автор хотел сказать этим названием? Для меня, например, гербарий вызывает приятные ассоциации, любила собирать гербарии. А какой в названии подтекст? Паноптикум?

Фаина Петрова
- at 2016-12-31 05:08:34 EDT
Замечательная повесть (это, конечно, повесть, а не роман, хотя по охвату тем и проблем исключительно насыщенная) Мудрый, глубокий, многослoйный текст, после прочтения которого остается ощущение прикосновения к чему-то абсолютно замечательному, близкому, важному и дорогому. Точный, сочный, я бы даже сказала, вкусный язык. Спасибо, дорогой Юлий!
Soplemennik - АБ
- at 2016-12-31 04:44:18 EDT

- at 2016-12-29 07:41:10 EDT
"Прочёл, что называется, на одном дыхании..."
------------------------------------------
На одном дыхании прочесть не удалось.
==========================================
А если всё-всё про "тебя"? От детства до женитьбы на "Иде"!
Герцман сумел. В этом вся штука.

Мина Полянская
- at 2016-12-31 02:56:40 EDT
Я полагаю, что это роман. Сложный и многогранный, написанный талантливым, образованным автором. C именно гуманиитарным интеллектом. Перед нами герой -60-х, 70-х, 80-х, нулевых и пр. годов. А вот как он их прожил, преодолел переходные эпохи, вот это филигранно сделано Юлием Герцманом.. Причём, герой жил и учился в и Лениграде, и в Риге, а умер неожиданно в родной, бывшей еврейской деревне, где уничтожено еврейское кладбище. Один камень, остаток памятника валяется. Один - на всех. Автор не пощадил жёсткой темы разобщённости еврейского народа, истины, известной, как правило, только евреям. "Нет более разобщенного народа, чем еврейский"-говорил Горенштейн. Это антисемиты считают нас сплочёнными!" Я согласна с автром на все 200 процентов. Юрий Герцман так тонко эту разобщённость сумел показать(галицкие евреи, немецкие, литваки и пр.), что сходу об этом трудно говорить. Надо подумать, прежде чем сформулировать мудрую идею романа.Спасибо, дорогой Юдий Герцман. Низкий поклон Вашей мудрости и таланту.
С.Т.
- at 2016-12-29 18:05:58 EDT
Перенесла из Гостевой, где бы вы ее никогда не нашли.

С.Т - Юлию Герцману
- 2016-12-29 01:05:26(91)

Дорогой Юлий Герцман,

Я читаю ваше, и вот, не дочитав, решила написать. Захотелось сразу вам написать, как будто, бестолковая, не успею это сделать, когда закончу.
Кажетсяу у Лени и Иды дело идет к разводу. На этом я остановилась.
Дорогой друг, Вы, наконец, написали достойный вас и ваших дарований текст.
Написали ПРОЗУ, на страницах которой каждый живет своей единственной неповторимой жизнью, говорит своим единственным неповторимым только ему присущим языком.
И даже третьестепенная бабушка, бабушка одесская. ИВсе.

И нигде нет стилистической избыточности, нет ни малейшего перебора, нажима, преувеличения ни в звуке, ни в интонации, ни в узоре судьбы. Вот так жизнь идет, идет и проходит. И через все эти студенческие попойки, свадьбы, "обмены жилплощади" явственно встает где-то там, на бэкграунде эпоха, ее столь хорошо известные нам приметы.

Самое главное забыла сказать. В этой своей вещи Вы наконец освободились от преследующего вас желания "смешить всегда, смешить везде". Не замечая этого, Вы попали в зависимость от довлатовской прозы, которой нельзя, невозможно подражать. А подражание было, и порой - рабское. Помните, единственный человек, который решился сказать вам об этом, был Маркс Самойлович Тартаковский. Довлатов говорил, что о чужих текстах нужно говорить также деликатно и осторожно, как и о внешности чужого ребенка. Я с этим не согласна. У старика Тартаковского прекрасный художественный вкус, Юлий. Слушайте его впредь.

Как скупы на слова ваши друзья. Ни одной цитаты, а их столько, которые сами просятся в отзыв. А ведь в тексте нет ни одного глича, а за этим всегда стоит громадный труд. Нет, не пот, который утирает со лба усердный, но недаровитый оличник, а именно ошеломляющий результат таланта и труда. Почему это не напечатано в отделе ПРОЗА Семи Искусств, где печатают порой такую возмутительную дребедень, а здесь, где публикуются мемуары - сие останется тайной. В кои-то веки автор прислал ПОВЕСТЬ...Но это все ерунда.

Читаю, а меня ест зависть, Юлий. Я ведь даже не берусь писать от третьего лица, с прологом и эпилогом, как подобает прозе. У меня мое поганное "я" всегда доминирует надо всем. Бог не дал, ничего не попишешь.

Хотела уже было за цитаты взяться, а потом подумала, что могут стереть весь пост. У них фильтр стоит на мое имя. Но наверное свое восхищение я выразила достаточно. Я сделала этом помятуя, что когда-то вы высоко ставили мой читательский вкус. И я вас после этой вещи простила за все "разнузданно-омерзительное", что вы так легко приписывали моим текстам.

Живите долго, пишите много. Пишите не смешное. А вот так:
"Он пристроился к группе инженеров, занимавшихся левыми ремонтами, руки у него были хорошо пришиты с детства. Работали по вечерам и выходным. Приходил домой поздно, пропахший скипидаром и кислой водоэмульсионкой. Долго отмывался под душем, но Ида все равно морщилась. Уставал страшно, уже и жену не хотел, хотел только спать, даже в обед, наскоро проглотив бутерброд с чаем, умудрялся придавить минут сорок. По пятницам, когда собиралась компания, он по большей части тупо молчал, мечтая лишь уйти, наконец, и лечь спать. Ида попрекала его беразличием, он вяло отнекивался."

Соня Тучинская

Неуч
- at 2016-12-29 12:58:28 EDT
В Примечаниях написано: "Цвинтари" - [4] Кладбище (укр.).
Рвзве это по-украински?


- at 2016-12-29 07:41:10 EDT
"Прочёл, что называется, на одном дыхании..."
------------------------------------------
На одном дыхании прочесть не удалось. Длинная вещь, как колыбельная у чукчей. Сравнивать можно и с Довлатовым, и с Аксёновым, и даже с Хаджи-Муратом Л.Н Толстого.
Но если Довлатов, то не совсем, кураж от Ваксона, "цитаты" есть. Удачная одна, да и то - Маяка больше, чем автора:
" — Стал. Он на флейте водосточных труб играет! — неуклюже пошутил Леня и, наткнувшись на недоумевающий взгляд, пояснил: «Жестянщиком он стал. Пьет страшно».
Это единственный понравившийся абзац, остальное годится
для "Смены".
"— Помню, конечно. Сессия как раз была...
— Ну да, ты где дежурил?
— Возле «Светланы»...
----------------------------------------------------
(дружинников развелось, ёлы-палы, если принять во внимание всех комментаторов и.. других молчунов, - как ма...ошек у вокзальной б--ди). Короче, моего внимания работа Ю.Г. "не приклеила". Не приклеила, и всё тут. А стишок-песенка хороша, ничего не скажу. Вообще, эротика имеется в повести, здесь читательские потребности удовлетворены полностью,
порядок с этим делом.
Разденься к обеду,
К тебе я приеду
На плацкартном боевом коне.
Могу, не задумываясь, назвать два десятка авторов из Портала, которые такие рассказы-повести дочитать не смогли б ни за какие коврижки.
Р.S. "Всего понравилось: 1" - это мой "1" - решил проверить, работает ли "счётчик". Почему-то, при таком количестве хвалебных отзывов, счётчик был на нуле.
Голый король, господа. Чего уж тут мудрить.
Mнения своего никому, естественно, не навязываю и ни с кем разделять не собираюсь. А высказать, надеюсь, могу. И готов понести справедливое наказание от дружного коллектива верных и неверных друзей уважаемого Юлия Герцмана.

Элиэзер Рабинович
- at 2016-12-29 05:25:58 EDT
Замечательная повесть, которую сейчас перечитал. В ней нет войны, нет Сталина (есть дома «сталинской постройки» и упомянут Сталин – инопланетянин, как герой неудачной повести), нет репрессий, несмотря на судьбу отца автора. Герой книги, ко времени начала повести уже известный писатель-еврей Леонид Серебреник, родился после войны, и вся его сознательная жизнь пришлась на более мягкие пост-сталинские времена. Однако блестящий язык автора и его метафоры не оставляют сомнения в том, в каком мире живёт его герой. Например:



«Только позже, проехав всю страну от барОчного Тбилиси до барАчного Мурманска…»



Или — сильно выпивший герой стучит руками и ногами в двери ленинградского КГБ и кричит:



«Каждый советский человек должен стучать в КГБ! Лучше всего – ногами! Не смейте мешать мне исполнить долг советского человека! Я, товарищи, стучу от всей души моего тела!»



Много мелочей напоминают собственную жизнь, и уже совсем забавное совпадение – его русский друг рассказывает:

«Ха! Помнишь, в шестьдесят седьмом, когда ваши нашим в Египте наклепали, нас целую неделю по вечерам в дружину гоняли? На предмет сионистских провокаций?»



Поскольку я на декаду старше, моя «дружинная» дата была 29 октября 1956 г., когда я с группой других третьекурсников был вечером дружинником в Москве. Мы зашли в отделение милиции, чтобы сдать дежурство, и милиционер сообщил, что Израиль, Франция и Англия начали войну против Египта из-за Суэцкого канала.



Перед нами герой, сугубо неудачный в семейной жизни. Он безумно одинок, у него никогда не было друзей, и он постоянно оказывался жертвой предательства самых близких людей. Леонид, как распятый Иисус на картине Сурбарана в Эрмитаже (и в Музее в Чикаго), мне представляется апофеозом одиночества.

(Полный текст рецензии см, на http://juliusgertsman.wordpress.com/элиэзер-рабинович-2/)

Инна Ослон
- at 2016-12-29 04:53:21 EDT
Трудно сказать, почему одну прозу бросаешь через полстраницы, а другая не отпускает и заставляет забыть дела. Я только что закончила читать эту повесть Юлия Герцмана, она приклеивает внимание.

Тут есть и узнаваемое время, и узнаваемое высокомерие одних евреев по отношению к другим ("местечковым"), и узнаваемые характеры. И написано отлично. Но для меня тут главное - рассказ об одиночестве. Ни родственники, ни браки, ни литературные и материальные успехи не спасают от него героя. И это не одиночество человека вообще, это его одиночество, его чуждость другим людям, его неумение строить человеческие отношения.

Даже гнусная Розалия "совместилась" в конце жизни с отцом героя. А у него? Получится ли совместиться с библиотекаршей? Или он умер?

Мальчик
- at 2016-12-28 23:43:27 EDT
В 1920-е годы было имя Ледит - от Лев Давыдович Троцкий.
Тогда же было и много других "революционных" имён - Вилен, Нинель, Сталѝна, Револьт, Октябрь, Октябрина и т.п.
Насчёт улицы Йомас. Это в Майори, одном из посёлков на Рижском взморьи, которые были административно объединены в город Юрмала (по-латышски - взморье) в 1959г. Горсовет Юрмалы как раз в Майори.

Виктор (Бруклайн)
- at 2016-12-28 22:11:59 EDT
Опубликование "Гербария" в "Еврейской старине" явилось для меня поводом для того, чтобы уже в третий раз с большим удовольствием прочитать эту мастерски написанную повесть. Спасибо автору и редакции!
Элла
- at 2016-12-28 20:04:36 EDT
С одной стороны написано правда очень здорово, с другой описываемая реальность такова, что... лучше не читать к ночи.
Игорь Юдович
- at 2016-12-28 19:04:58 EDT
Ну, что тут сказать? Эту повесть можно растаскивать на цитаты. Это - настоящая проза. Это - история времени и наших жизней в нём. Это - настоящая литература.
Я всегда буду гордиться тем, что в одном из вариантов, которые Юлий прислал мне на пробу, нашел две описки. Приобщился, так сказать.
Спасибо, Юлий.

Марк Зайцев
- at 2016-12-28 18:09:10 EDT
Не знаю, что там будет с премией "За заслуги", но за эту повесть предлагаю ее автора примерно наказать премией "Автор года" по разряду "Проза". А Соплеменнику объявить эпиталаму за едкие замечания к художественному тексту. Уж как меня ругали за придирчивость, но тут он превзошел все уровни вредности: дай таким волю, так и Маяковского засудят за "к жерлу прижав жерло". Все же в художественном тексте не на обложки учебников надо смотреть, а вчитываться в текст. А текст у Герцмана изысканный.
Борис Дынин
- at 2016-12-28 15:51:19 EDT
Юлий, спасибо за удовольствие.
Соплеменник
- at 2016-12-28 14:44:41 EDT
Прочёл, что называется, на одном дыхании.
Мастерство пропить невозможно.
Но зависть берёт своё:
- Не знать, что вместо двушки с дыркой нужна длинная пилочка для ногтей, спёртая у подруги - позор.
- Спутать "Теорию механизмов и машин" с "Деталями машин" - два позора.