©Альманах "Еврейская Старина"
Январь-март 2009 года

Владимир Хазан


Две заметки на тему «Евреи в русской истории и культуре»

Последние годы жизни в Израиле проф. Н.Г. Елина уделяла много сил, времени и внимания изучению еврейской истории. С этой точки зрения моя скромная попытка почтить память этого большого ученого двумя заметками на тему «Евреи в русской истории и культуре» выглядит более чем оправданной.

Судьба актрисы

В мемуарной «Повести моих дней» (1928) В. Жаботинский вспоминал о своем дебюте в качестве драматурга:

...осенью 1901 года городской <одесский> театр поставил мою первую пьесу «Кровь». Кто поверит теперь, что в дни своей молодости я сочинил пацифистскую пьесу, против войн вообще и против Англии в частности? Я писал ее еще в Риме: тему, связанную с бурской войной, я взял из рукописи одного из своих друзей (он Гофридо в моем рассказе «Диана»), но изменил сюжет, ввел новые лица и т.д. и т.п.: три действия в стихах! Звезды нашей городской труппы с Анной Пасхаловой во главе играли в пьесе, но театр был пуст: может быть, пришли три сотни человек, может быть, меньше, и половина из них мои приятели или знакомые. Они аплодировали, разумеется, и вызывали меня на сцену в конце спектакля. Я вышел кланяться, в черном и длинном рединготе, который я заказал специально к этому дню, наткнулся на подъемный канат и несомненно упал бы навзничь, если бы меня не удержала за руку госпожа Пасхалова. <…> Год спустя, на той же сцене поставили мою вторую пьесу, тоже в стихах, но в одном действии[1], и в ней тоже играла Пасхалова (мы стали с ней друзьями, после того как она спасла меня от позора перед занавесом) (Жаботинский 1985).

Владимир Жаботинский

Анна Александровна Пасхалова (наст. фам.: Чегодаева; 1867-1944), которая спасла будущего крупнейшего сионистского деятеля и одновременно известного русско-еврейского публициста и писателя «от позора перед занавесом», была примадонной провинциальной российской сцены, в том числе в течение нескольких лет – одесского городского театра. После окончания Петербургского театрального училища в 1887 г. она вступила в труппу Александринского театра, в котором проработала до 1895 г. После этого перешла в основанный А.С. Сувориным в том же году Театр Литературно-художественного общества (Мгебров 1929-32, I: 3; Петровская, Сомина 1994: 201). Через три года Пасхалова перешла в киевский Театр Н.Н. Соловцова. Кроме Киева и Одессы, выступала также на сценах Харькова, Ростова-на-Дону и др.

Первым браком Пасхалова была замужем за художником и театральным декоратором А.К. Маловым (1861-1909), человеком безумно ее ревновавшим к другим мужчинам. Ср. запись в дневнике А.С. Суворина от 1 мая 1896 г.:

С.И. Смирнова рассказывала вчера, что Малов, муж Пасхаловой, опять ее бил головой об стену, ни за что, ни про что, ревнуя ее. Горничная вступилась и отняла свою госпожу. Хорошо быть актрисой, имея такого ревнивого и сумасшедшего супруга. Вероятно, он убьет ее когда-нибудь (Суворин 2000: 221).[2]

После переезда Пасхаловой в Киев она стала объектом ухаживаний со стороны популярного в то время артиста Н.П. Рощина-Инсарова (наст. фам.: Пашенный; 1861-1899). Этот легкий флирт или возникший между ними «артистический роман» окончился для Рощина трагически: в припадке ревности А.К. Малов убил его выстрелом из пистолета. «Человека, которого знала и любила вся Россия, убил какой-то господин Малов», – писал в мемуарном очерке «Рощин-Инсаров» (1-й вариант – 1899; 2-й – 1909) близкий друг покойного В. Дорошевич (Дорошевич 2004: 227), а в другом очерке, посвященном той же теме, – «Дело об убийстве Рощина-Инсарова» (1899), рисовал образ малосимпатичного убийцы, с которым Пасхалова разошлась после происшедшего. Малов отделался сравнительно легким наказанием (было признано, что он совершил убийство в состоянии патологического аффекта), но печать «бездарного человека», как назвал его М. Горький в очерке «Убийцы» (первая публ. 1926), сохранилась за ним навсегда. В этом очерке Горький, который знал Малова лично, в частности писал:

Еще более противен был художник М., убивший известного артиста сцены Рощина-Инсарова. Он выстрелил Инсарову в затылок, когда артист умывался. Убийцу судили, но, кажется, он был оправдан или понес легкое наказание. В начале девятисотых годов он был свободен и собирался приложить свои знания художника в области крестьянских кустарных промыслов, кажется, к гончарному делу. Кто-то привел его ко мне. Стоя в комнате моего сына, я наблюдал, как солидно, неторопливо раздевается в прихожей какой-то брюнет, явно довольный жизнью. Стоя перед зеркалом, он сначала причесал волосы головы гладко и придал лицу выражение мечтательной задумчивости. Но это не удовлетворило его, он растрепал прическу, сдвинул брови, опустил углы губ, – получилось лицо скорбное. Здороваясь со мною, он уже имел третье лицо – лицо мальчика, который, помня, что он вчера нашалил, считает однако, что наказан свыше меры, и поэтому требует особенно усиленного внимания к себе.

Из убийства Рощина-Инсарова Малов был непрочь приготовить роман и предложил Горькому заняться этим:

– Всего мучительнее для меня был газетный шум. Писали так много. Вот, посмотрите!

Он вынул из бокового кармана толстенькую книжку, в ней были аккуратно наклеены вырезки из газет.

– Не хотите ли воспользоваться? – предложил он. – Убийство из ревности – тема для очень хорошего романа.

Я сказал, что не умею писать очень хороших романов (Горький 1968-76, XVIII: 29-31).

В памяти Жаботинского Пасхалова осталась воплощением высокого театрального искусства. В своем «одесском» романе «Пятеро» (1936), не называя фамилии актрисы, он вспомнит Пасхалову в роли метерлинковской «Монны Ванны»:

В этот вечер никто не буянил. Газеты уже две недели готовили народ к постановке «Монны Ванны»; не помню как, но несомненно вложили и в эту пьесу некий революционный смысл (тогда выражались «освободительный»; все в те годы преломлялось, за или против, через освободительную призму, даже пискливый срыв голоса у тенора, именовавшегося солистом его величества). Представление оправдало все ожидания. Героиню играла актриса, в которую все мы тогда были просто влюблены, половина барышень в городе подражали ее ласково-унылому голосу и подавали знакомым руку, не сгибая, ладонью вниз, как она (Жаботинский 2007: 296).

Однако отношения Жаботинского и Пасхаловой не ограничивались мемуарно-беллетристическим аспектом. В архиве Жаботинского сохранилось письмо актрисы, которая жила в эмиграции в Варшаве (о том, что Пасхалова эмигрировала, в известной нам литературе никаких упоминаний не существует, как вообще практически ничего неизвестно о ее жизни после произошедших в России революционных событий 1917 г.). Письмо написано по конкретному поводу – как благодарность за посланный Пасхаловой роман «Самсон Назорей» (1926; отд. книжка – 1927). Оно свидетельствует о том, что дружба Жаботинского с Пасхаловой не угасала все эти годы. Приведем это письмо полностью:

17 – I – <19>28

Милый, хороший Владимир Евгеньевич, получила Вашего «Самсона» – спасибо большое, что не забыли обещания. Будем читать с Н.О. вместе вслух. Найду ли я там следы прежнего Altalen’ы[3]? Где Вы сейчас – дома ли у себя или уже опять в разъездах? Вы устаете, ворчите, что все Вам надоело и хочется одного – покоя – а я уверена, что если бы был у Вас этот желанный покой – Вы бы вскоре начали изнывать от ничегонеделанья и затосковали бы о своей – так утомившей Вас – деятельности.

Ваше дело такое большое и такое хорошее, честное, что одна эта уверенность должна давать Вам силы для деятельности. Ну, Господь Вам помогай, будьте здоровы и не забывайте всегда Вас любящую и уважающую А. Пасхалову.

P.S. Николай Осипович шлет Вам сердечный привет. Он, бедный, на прошлой неделе имел опять два тяжелых припадка, и теперь, хотя и выходит уже на занятия, но еще слабый и желтый, как шафран.

Кланяйтесь от меня Вашей жене и Вашему сыну. Хейфецу[4] также, когда увидите, поклонитесь и скажите ему, что жду от него весточки. Как он принял мою фотографию? Узнал ли в этой старой бабе прежнюю?..

Слушайте, дорогой, а не забудьте прислать мне песенку (или мелодекламацию?) из «Карменситы». Очень хочу ее иметь.

Еще раз – всего доброго. Если придет охота и будет на то время – черкните – буду тронута памятью.

А.П.

Варшава

Капуцинская 15, кв. 8

2

Загадка псевдонима Льва Шестова

Настоящая фамилия выдающегося философа Льва (Лeв Исаакович/Йеħуда Лейб) Шестова (1866-1938) была, как известно, Шварцман. Сокрытие ее за нейтральным псевдонимом Шестов многих вводила в заблуждение относительно национального происхождения его носителя. В частности, тезка философа и один из героев его сочинений – Лев Толстой, не мог поверить, что Шестов – еврей. По воспоминаниям М. Горького, узнав об этом, классик русской литературы, проявил недоверчивость и сомнение:

Заметили, что Шестов – еврей.

– Ну, едва ли, – недоверчиво сказал Л.Н. – Нет, он не похож на еврея; неверующих евреев – не бывает, назовите хоть одного... нет (Горький 1968-76, XVI: 292).

Лев Шестов выступает в Тель-Авиве (1936)

Если верить другому философу еврейского происхождения, Аарону Захаровичу Штейнбергу (1891-1975), близко знавшему Шестова, его псевдоним раздражал Блока, которого Штейнберг также близко знал и который говорил ему:

– И почему они все стесняются и скрывают свое еврейство? Почему, например, Шестов, а не Шварцман? (Штейнберг 1991: 256; далее при ссылках на это издание указываются только страницы).

О блоковском раздражении еврейской «псевдонимной конспирацией» Штейнберг рассказывал самому Шестову, поскольку она касалась его непосредственно. Разговор этот, как Штейнберг утверждал в своих поздних мемуарах, надиктованных на магнитофонную пленку в конце 60 – начале 70-х гг. прошлого века, когда уже не было в живых никого из их участников, состоялся в 1920 гг. в Берлине. Происходил он якобы с глазу на глаз в доме известного психоаналитика, ученика и друга Фрейда Макса Ефимовича Эйтингона (1881-1943), тоже русского еврея, завербованного к тому времени советской разведкой, о чем ни Шестов, ни Штейнберг, разумеется, ничего не знали.

В ходе этого разговора, как об этом вспоминает Штейнберг, Шестов поделился с собеседником полученным им приглашением посетить Палестину с лекционным турне. Штейнберг так передает слова Шестова:

– Да, Палестина... Вот посоветуйте, ехать или не ехать? Меня усиленно приглашают – лекционное турне и тому подобное. Гонорар совсем незначительный, да еще предупреждают, чтобы я запасся собственным костюмом для официальных приемов. Для меня просто лишний расход. Пишет мне церемониймейстер английских властей. Пишет по-русски, но совсем как иностранец. Может быть, вы знаете, кто это? Фамилия – Гордон. Иошуа Гордон, так и подписывается.

Я рассмеялся: «Как не знать?» И тут же дал Шестову послужной список палестинского «шефа протокола», отпрыска хасидской семьи из Ковно и моего сотоварища по Гейдельбергу, учившемуся театральному искусству у знаменитого берлинского режиссера Макса Рейнгардта и ставшего впоследствии, во время войны 1914-го года, директором еврейского театра в Нью-Йорке (С. 254).

Почти все сведения, сообщаемые Штейнбергом об Иошуа (Евсее) Гордоне (1889-1941), исключая, возможно, его директорство нью-йоркским еврейским театром, о чем, нам по крайней мере, ничего не известно, совершенно верные. Гордон родился в Ковно в семье купца Элиэзера Гордона. Учась в петербургской гимназии, примкнул к партии эсеров. За участие в революционных событиях 1905 г. был арестован и три месяца просидел в тюрьме. Изучал право в немецких университетах – Берлина, Мюнхена и Гейдельберга. Увлекся сценой и обучался у известного немецкого режиссера Макса Рейнгардта. Одновременно активно занимался сионистской пропагандой среди студентов-евреев, обучавшихся в Германии и Швейцарии, был руководителем молодежной сионистской организации выходцев из Восточной Европы и президентом конгресса еврейских студентов, который проходил в 1911 г. в Цюрихе. После того как началась Первая мировая война, уехал в США, учился на гуманитарном факультете Колумбийского университета (Нью-Йорк). В 1916-17 гг. являлся членом комитета Еврейского конгресса в Америке. Был одним из основателей идишского журнала «Литератур ун левен» («Литература и жизнь») (1914-16). Организатор и первый руководитель «Маген Давид Адом» (еврейская служба скорой помощи) в Нью-Йорке. Принимал участие в создании Еврейского легиона, который в годы Первой мировой войны сражался на стороне англичан (сам Гордон служил в нем в чине сержанта). Оказавшись в результате этого в Палестине, занимал различные должности в Еврейском агентстве (организация приема новых репатриантов-евреев в Эрец-Исраэль или визитеров, подобных Шестову)[5].

Однако главный факт – разговор, состоявшийся между ними в 20-е гг., о готовящемся посещении Шестовым Палестины, куда тот отправился только в марте 1936 г., представляет собой явную ошибку памяти Штейнберга. Эта ошибка становится особенно выразительной, когда на мемуары Штейнберга ссылаются как на документальный источник. Так, современный исследователь в целом в квалифицированной и зрелой статье пишет об этом разговоре как об «имевшем место в 1936 г., накануне поездки Шестова в Палестину» (Паперный 1993: 127). Однако в 1936 г. ни Штейнберга не было в гитлеровской Германии (в начале 1934 г. он переехал оттуда в Лондон), ни Шестов, разумеется, ее уже не посещал.

Аарон Штейнберг

Можно, конечно, предположить, что данный разговор состоялся не в германской столице, а в английской или французской – Шестов, скажем, мог приехать к Штейнбергу в Лондон или, наоборот, Штейнберг к Шестову в Париж. Однако тогда, во-первых, меняется вся его диспозиция (по Штейнбергу, разговор возник именно в связи с шестовским докладом, прочитанным накануне и затрагивавшем острые философские материи, о чем мы еще скажем), а во-вторых – и это самое главное – нам ничего не известно об их встрече в середине 30-х гг. По крайней мере, о ней ничего не говорится в наиболее обширной биографии Шестова, написанной его дочерью (см. Баранова-Шестова 1983). Очень похоже, что таковой вообще не было, и тогда сообщаемые мемуаристом факты, мягко говоря, повисают в воздухе или требуют какого-то внятного исследования-объяснения.

Другая, крайне значимая, но опять же рождающая вопросы, сторона разговора Штейнберга с Шестовым – происхождение псевдонима последнего. Это ключевое место в их беседе в изложении Штейнберга выглядит так:

«– Скажите, сколько я ни бьюсь, я никак не могу найти объяснения для вашего псевдонима». « А, воскликнул, неожиданно подмигнув, Лев Исаакович, и не пытайтесь. Еще никому не удалось. А это — суффикс... С примесью каббалы... Знаете, юнош-еств-о, излиш-еств-о, монаш-еств-о, патриарш-еств-о, торгаш-еств-о и т.д. Представьте себе, что я выдумал это, когда еще был в гимназии. Как все тогда, я ненавидел «торгашество» (отец, знаете, был крупный торговец торгаш). Если стану писателем, а я непременно хотел прославиться как писатель, я отделаюсь, решил я, от отцовской фамилии и оставлю в своем псевдониме одну лишь начальную букву «Ш». От отцовского же рода занятий отрублю голову «торг», и останется одно свободное «шество», сродни шествию; шествовать, к тому же, в общем-то в обратном от отцовского направлении. И получите что? Шестов, если переставите две последние буквы!» Мы оба рассмеялись, как ученики младших классов, а я невольно подумал: «Неужели и теперь все это одни лишь словесная докука и балагурство? Ребусы на каламбурах?» «Действительно, каббалистика», сказал я вслух. «Погодите, остановил меня Шестов, каббала в моем двусложном псевдониме открылась мне значительно позже. Намекну на прощание: мой псевдоним как трехцветный флаг. Три языка в одном слове Ш-ест-ов. «Ш» заглавная буква немецкого Шварцмана (черного человека). «Ест» est есть. А «ов» кому как не вам лучше знать древнееврейский патриарх, родоначальник. А шарада в целом: «Ш», т.е. Шварцман Второй, есть Патриарх!» (С. 257-58).

Данное объяснение псевдонима, прозвучавшее из уст Шестова, насколько нам известно, единственный раз, можно было бы принять за истинное, если бы не настораживающее несоответствие того, что «ов» в древнееврейском языке (אוב) означает вовсе не патриарха, а ворожея, гадателя, чародея, даже чревовещателя владеющего неким колдовским искусством, сопряженным с вызыванием духов мертвых. Упоминаемый в Танахе неоднократно[6] «ов» символизирует собой если не силу языческую и посему – с точки зрения еврейской традиции – сугубо отрицательную, то во всяком случае отнюдь не патриаршее величие.

Построение Шестова (но, как кажется, больше Штейнберга) при такой семантике «суффикса с примесью каббалы» разваливается на глазах. При этом самое необъяснимое заключается в том, что один из создателей этой, скорее всего, мифической версии псевдонима – а именно Штейнберг – был глубоким знатоком иврита и вряд ли мог спутать «патриарха» с «колдуном». Позволим себе заметить, что как и в передаваемой им выше беседе с Шестовым о поездке того в Палестину, которой (беседы), по крайней мере в тех условиях и в то время, которые он упоминает, быть не могло, в случае с псевдонимом также наличествует какое-то фантастическое наслоение. Объяснение последнего требует специального исследования. Во всяком случае, мы полагаем сочувственно-некритическое цитирование этого места из штейнберговских воспоминаний фактологически нерелевантным[7].

И последнее – в связи с упоминавшейся выше ситуацией, спровоцировавшей беседу между Штейнбергом и Шестовым в доме Эйтингона. Таковая могла бы действительно состояться в 20-х числах апреля 1925 г. И вызвать ее могла лекция Шестова «Наука и Библия», прочитанная накануне. В тех же воспоминаниях Штейнберг описывает последнюю как состоявшуюся в доме Эйтингона и собравшую якобы общество дилетантов, включая певицу Плевицкую, ее мужа генерала Саблина и пр. В воспоминаниях об этом рассказывается так (просим прощения у читателя за приводимые ниже обильные цитаты из мемуаров Штейнберга):

Приезды Шестова в Берлин давали поэтому доктору Эйтингону желанный повод собирать у себя, наряду с людьми собственной школы, также и эмигрантскую интеллигенцию из разных стран. Иногда хозяйке этого «психоаналитического» салона Надежде Эйтингон[8] удавалось склонить Шестова прочесть гостям «что-либо из своего». В тот вечер, о котором идет речь, среди гостей нежданно-негаданно оказалась прославленная русская певица Надежда Васильевна Плевицкая, сопровождаемая генералом Скоблиным и прочей свитой[9]. Она еще не завершила своего пышного цветения и, заигрывая то с тем, то с другим из своих поклонников, не пропустила и Льва Шестова. Остановившись в середине обширной гостиной против кресла Шестова, она низко, в пояс, поклонилась ему и то ли сказала, то ли пропела в истинно народном стиле: «Мудрейшему из мудрых, Исаакию Львовичу (!) Шестову – честь и слава!» Ее прекрасный, полный голос прозвенел и замер, и... и всем, или так, по крайней мере, мне показалось, стало стыдно. А Шестову?..

Шестов смутился, как мальчик. Он привстал и снова сел в почетное свое кресло, замахал длинными руками, коричневыми пальцами вытащил из кармана скомканный платок и ответил не то на прославление Плевицкой, не то на предложение хозяйки «прочесть что-либо из своего»: «Хорошо, – сказал он, – я сейчас принесу что-нибудь сверху». Послышались вздохи облегчения. Неловкость рассеялась. А сильно нарумяненная певица, «руки в боки», оглядывала всех победоносным взглядом.

Мне стало очень обидно. Лев Шестов! Какая-то балаганная фигура для ублажения Бог знает какого калибра публики! Мне это показалось нестерпимым издевательством (Штейнберг 1991: 248-49).

Во время лекции произошел инцидент, виновником которого явился сам мемуарист.

В гостиную внесли небольшой стол, покрытый скатертью, поставили с двух сторон свечи и засадили за него не «Исаакия Львовича», конечно, а Льва Исааковича. Покуда публика передвигала кресла и стулья поближе к «кафедре», Шестов разложил перед собою свои листки (почтовой бумаги, как мне показалось) и стал подбирать и складывать их в каком-то своем особом порядке. Все еще сердясь и возмущаясь, я насторожился и стал слушать.

Первый отрывок (афоризм!) был озаглавлен, как сообщил глухим замогильным голосом явно сконфуженный чтец, «Философ из Милета и фригийская пастушка»[10]. Усевшаяся неподалеку Плевицкая не могла удержаться и с напевным шепотом снова как бы низко поклонилась Шестову: «Ах, как хорошо, ха-а-ра-а-шо!» <...>

Суть афоризма состояла в том, что о Фалесе из Милета рассказывали, будто голова его всегда была занята возвышенными мыслями, которые не давали ему замечать то, чем занимались обыкновенные люди, что происходило вокруг него. Взоры его всегда были обращены вверх, к звездам. Так, однажды вечером, прогуливаясь в окрестностях родного Милета, прародитель досократовской метафизики, привыкший пренебрегать тем, что у него под ногами, не заметил, как подошел к самому краю глубокой цистерны, оступился и грохнулся в воду. Тихий вечер огласился звонким смехом. То была молодая фригийская девушка-пастушка, гнавшая коз с пастбища в город. «Спрашивается, – закончил свою первую притчу Шестов, – кто же прав? Мудрец, не смотревший себе под ноги, или фригийская девушка, которой Фалес своей нарочитой слепотой дал повод звонко рассмеяться? История философии считает, что прав был Фалес; весьма возможно, однако, что мудрее мудреца из Милета оказалась смешливая пастушка, гнавшая на ночлег милетских коз». <…>

Мой вопрос состоял в том, правильно ли мое впечатление, что Лев Шестов как бы на стороне и заодно с насмешницей, простодушной пастушкой и против мудрствующего, заглядывающегося на звезды чудака Фалеса? Однако если предпочесть здравый смысл метафизическому умозрению, то надо вспомнить и то, что «смеется тот, кто смеется последним». И разве отзвук смеха эллинской девушки дошел бы до нас и до Льва Исааковича, если бы ее смех был «последним», если бы за ним не последовала эллинская философия, ведущая свою родословную от Фалеса из Милета? А как это случилось? Погруженный в думы о единой сущности всех вещей, об их «αρχη»[11], Фалес споткнулся, упал в воду и, не отвлекаясь даже в столь жалком положении от своей высокой мысли, тут же открыл, что вода и есть та искомая первоначальная, изначальная сущность. Кто знает, не разразился ли он сам, на дне своего колодца, радостным смехом по поводу своей неожиданной находки? Как бы там ни было, находка его стала первым звеном дальнейшей цели подобных же догадок о единстве всего сущего, и смешное, на первый взгляд, приключение его, быть может, указывает на то, что если у человечества в целом нет счастья в поисках философской истины, то помогают ему несчастья отдельных рассеянных философов. Над кем же мы смеемся?

Мой «вопрос» вызвал крупнейшее недоразумение. Лев Исаакович подумал, что я издеваюсь, что я сам смеюсь над ним, тем более что публика, в большинстве своем, сочувствовала явно мне, и даже Плевицкая громко сказала: «Ишь ты, такой молодой, а как он это ловко повернул!» (Было же мне тогда не под двадцать, как в свое время в Гейдельберге, а под сорок). Льву Исааковичу показалось, что я ни с того, ни с сего стал ему врагом, что я мщу ему за что-то. На вопрос мой он ответил, но как!.. С дрожью в голосе Шестов сказал, что я, очевидно, не понял его мысли и отождествил его с расхохотавшейся молодой девушкой. «Что же? Это даже лестно, – пошутил он с кривой усмешкой, – но, к сожалению, это ни на чем не основано». Шестов против Фалеса и его находки, но вовсе не за беспечное веселье или за безответственное остроумие, «чему мы все тут были свидетелями». Одним словом, мне досталось... Но я был рад этому, потому что теперь-то я смогу, наконец, выговориться (С. 249-52).

Именно после этого инцидента – как попытка объясниться и поставить в своих отношениях все точки над «i» и состоялась, по утверждению Штейнберга, описанная выше беседа. Однако сама лекция проходила на самом деле не в доме Эйтингона, а совсем в другом месте, и аудиторию Шестова составляли не Плевицкая с Саблиным, а цвет русской философии, оказавшийся в это время в Берлине. Согласно газетного отчета, Шестов прочитал свою лекцию на открытом заседании религиозно-философской академии в Hutmannsaal (Bülowstr. 104). В прениях по докладу приняли участие Штейнберг, Г. Виленский, В.Н. Ильин, Л.П. Карсавин, С.И. Гессен, Я.М. Гордин, С.Л. Франк. Именно здесь Шестов, согласно отчету, говорил:

История не сообщает нам, что стало с девушкой, смеявшейся над Фалесом, – разум, смеющийся над метафизикой, – какие пропасти ждали ее в будущем, кто прав оказался в конечном итоге. Математика, наука не могут разгадать человеческое существо, познать сверхъестественное его начало. Нельзя принять философию, оглядывающуюся на науку и думающую, что она будет сметена с лица земли, если с ней, с наукой, не поладят. Надо принять сверхъестественное начало в человеке, забывая угрозы разума. И тогда только начнется чтение Библии и откроется, что она, Библия, есть истина».

Штейнберг, отмечалось в отчете, «указывает, что мудрец, упавший в колодец, нашел в нем «истину» – в колодце была, разумеется, вода, а вода играла в философии Фалеса первенствующую роль, как та праматерь, из которой создан мир» (К-н 1925: 6).

Сгущение красок и элементарные недостоверности, по-видимому, понадобились Штейнбергу для заострения и более рельефной концептуализации тех человеческих образов, о которых он вспоминает в своей книге. Заострения в этом случае не столько, разумеется, мемуарного, сколько художественного характера, в котором документальная правда существует в неразрывном и зачастую неотличимом единстве с мифо-философской стратегией и беллетристическим вымыслом.

Иерусалим

Литература

Баранова-Шестова – Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Толстого: По переписке и воспоминаниям современников <В 2-х томах>. Paris: La Presse Libre, 1983.

Биск 1947 – Биск А.А. Одесская «литературка»: Одесское литературно-артистическое общество: Отрывок из доклада // Новое русское слово. 1947. № 12783. 27 апреля. С. 2, 8.

Горький 1968–76 – Горький М. Полное собрание сочинений: Художественные произведения в 25-ти томах. М.: Наука, 1968–76.

Дон-Аминадо 1991/54 – Дон-Аминадо. Поезд на третьем пути. М.: Книга, 1991.

Дорошевич 2004 – Театральная критика Власа Дорошевича / Сост., вступ. статья и коммент. С.В. Букчина. Минск: Харвест, 2004.

Жаботинский 1928 – Жаботинский Владимир (Зеев). Повесть моих дней <Иерусалим:> Библиотека–Алия, 1985.

Жаботинский 2007 – Жаботинский Владимир (Зеэв). Сочинения: В 9-ти томах. Т. 1. Минск: МЕТ, 2007.

К-н 1925 – К-н Е. Наука и библия // Руль (Берлин). 1925. № 1336. 26 апреля. C. 6.

Мгебров 1929 – Мгебров А.А. Жизнь в театре <В 2-х томах>. М.; Л.: Academia, 1929-32.

Паперный 1993 – Паперный Владимир. Лев Шестов и русская культура // Евреи в культуре русского зарубежья: Сборник статей, публикаций, мемуаров и эссе. 1919-1939 гг. Вып. II / Изд. и сост. М. Пархомовский. Иерусалим, 1993. С. 122–40.

Петровская, Сомина 1994 – Петровская И., В. Сомина. Театральный Петербург: начало XVIII века – октябрь 1917 года: Обозрение-путеводитель. СПб.: Российский институт истории искусств, 1994.

Суворин 2000 – Дневник Алексея Сергеевича Суворина / Текстолог. расшифровка Н.А. Роскиной; Подг. текста Д. Рейфилда и О.Е. Макаровой. Изд. 2-е, испр. и доп. М.: Независимая газета, 2000.

Штейнберг 1991 – Штейнберг А. Друзья моих ранних лет (1911–1928) / Подг. текста, послеслов. и прим. Ж. Нива. Париж: Синтаксис, 1991.

Tidhar 1947 – Tidhar David. Entsikloped’ia le-khalutsei ha-iashuv ve-bonav. Tel Aviv, 1947. Vol. 2.

Примечания


[1] Речь идет об одноактной пьесе Жаботинского «Ладно» (1902).

[2] Пасхалова не была женой Рощина-Инсарова, как неверно утверждается в комментариях к: Суворин 2000: 640.

[3] Псевдоним Жаботинского, о происхождении которого он в «Повести моих дней» рассказывал:

...признаться, я избрал этот псевдоним по смехотворной случайности: тогда я еще не слишком хорошо знал итальянский и полагал, что это слово переводится как «рычаг», лишь впоследствии я выяснил, что оно означает «качели» (Жаботинский 1985: 31).

Вопрос Пасхаловой, знакомой с первыми шагами Жаботинского в литературе, безусловно, связан с интересом к тому, насколько «Самсон Назорей» связан с ранней манерой писателя.

[4] Израиль Моиссевич Хейфец, главный редактор газеты «Одесские новости»; муж певицы Изы Кремер. В 1920 г. эмигрировал. Жил в Париже, сотудничал в газете «Последние новости» (см. о нем: Биск 1947: 2, 8; Дон-Аминадо 1991/54: 58–61). Ему принадлежат написанные в эмиграции воспоминания «Altalena» (опубликованы в парижском русско-еврейском еженедельнике «Рассвет», 1930, № 42, 19 октября).

[5] См. о нем.: Tidhar 1947: 900-01.

[6] См., напр., «Мужчина или женщина, если будут они вызывать мертвых или волхвовать, да будут преданы смерти...» (Левит 20: 27) или «И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя» (Исаия 29: 4), и мн. др.

[7] См. ссылку на него в упоминавшейся выше статье В. Паперного, который по поводу раскрытия Шестовым своего псевдонима замечает:

Некоторые моменты переданной Штейнбергом исповеди Шестова (а точность ее передачи представляется весьма высокой – мемуарист записал свой разговор с Шестовым сразу по его окончании, да и содержание и стилистика сообщенных им высказываний Шестова очень хорошо вписывается в контекст известного нам о Шестове) имеют принципиальное значение, приоткрывая дверь в ту сферу, которую Шестов держал в своих сочинениях наглухо закрытой, – в сферу его глубинной авторефлексии (Паперный 1993: 128).

Не говоря о том, что не существует никаких сведений о записи Штейнбергом разговора с Шестовым (см. его дневники, которые он вел на протяжении почти всей своей жизни и в которых обычно внимательно фиксировал происходящие события внешней и внутренней биографии – A. Steinberg Papers. Archives for the History of the Jewish People (Jerusalem)), мы полагаем само выражение «точность передачи» по отношению к мемуарам Штейнберга неадекватным и нуждающимся в серьезных оговорках; более подробно об этом см. в наших комментариях к переизданию книги Штейнберга «Друзья моих ранних лет» (готовится к печати).

[8] Жену М.Е. Эйтингона звали не Надежда, а Мирра Яковлевна (урожд. Буровская; по второму мужу: Харитон; псевдоним: Биренс), актриса, выступала на сцене МХАТ; мать советского академика-атомщика Ю.Б. Харитона (1904-96). Покинула Россию предположительно в 1910 г. См. о ней: Михайлова Мария. Загадочная судьба актрисы Мирры Яковлевны Биренс // Параллели: Русско-еврейский историко-литературный и библиографический альманах. № 4/5 (2004). С. 177–202.

[9] Надежда Вавильевна Плевицкая (урожд. Винникова; 1884-1940), певица, исполнительца народных песен и старинных романсов. После большевистского переворота эмигрировала на Запад, жила во Франции, много гастролировала. В 1921 г. вышла замуж за генерала Николая Владимировича Скоблина (псевдоним: Фермер; 1894-1938), бывшего командира корниловской дивизии. В 1930 г. они были завербованы советской разведкой. Активные участники похищения председателя Российской Воинского Союза в эмиграции генерала Е.К. Миллера. После похищения Скоблин бежал в Испанию, где погиб при невыясненных обстоятельствах; Плевицкая была арестована в Париже и осуждена французским судом на 20 лет. Умерла в женской тюрьме города Ренна. См. о ней: Прянишников Б. Незримая паутина. 2-е изд. N. Y.: Rockland Lake Park, 1979. C. 4-22. Существует мнение, что М.Е. Эйтингон, кузен знаменитого советского разведчика Н.И.Эйтингона, был также замешен в этом похищении, см.: Эткинд Александр. Эрос невозможного. СПб.: Медуза, 1993. С. 297-301.

[10] Этим преданием о древнегреческом философе Фалесе Милетском (конец VII – первая пол. VI в. до н.э.) открывается книга Шестова «На весах Иова (Странствования по душам)» (Париж: Современные записки, 1929).

[11] αρχη – начало (греч.). По Фалесу, основой всего сущего является некое влажное вещество или вода. 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 3405




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Starina/Nomer1/Khazan1.php - to PDF file

Комментарии:

Йосси Барад
Ришон ЛеЦион, Израиль - at 2009-03-23 00:26:05 EDT
Еврейское слово אב с камацом, читается в ашкеназском произношении, как ОВ. Следовательно, прав был г-н Шестов в его интерпретации.
Примите и пр.
Й. Барад