Shalit1
©Альманах "Еврейская Старина"
Ноябрь 2005

Шуламит Шалит

«Теперь я возвращаюсь в Ариэль…»

(О поэте Саре Погреб)

 

 


   
     Из Тель-Авива города Ариэля не видно. Из Ариэля – Тель-Авив как на ладони. В погожий день. А в непогожий – все равно ничего не увидишь и не услышишь, кроме боли своей.

     Мы теперь – самаритяне.
     Озираемся безмолвно.
     Горизонт, как в океане,
     И холмов застыли волны.

     Все торжественно и скупо,
     Ось вращается без скрипа,
     И огромный синий купол
     За несуетность мне выпал.

     Каменистые террасы.
     Пятна крон. Внизу – посевы.
     В мире нет древнее красок,
     Чем оливковый и серый…


     Это не только живопись, не только точный взгляд художника, из обилия цветов выбирающего два самых скромных. Это еще и философия, срез тысячелетий. Ощущение себя, вошедшей в новый мир, красок которого нет древнее. Оливковый – торжественный, серый – скупой. Тайна может скрываться за обоими.
     Весь этот мир еще недавно был и тайным и таинственным. Отныне – это ее маршрут. Из Ариэля в разные концы, но, где бы ни была – домой, обратно, в Ариэль. Доверимся ее взору.

     Из Ариэля в Иерусалим…
     Вершины и долины молчаливы.
     В склоненности седеющих олив
     Сквозит намек на ниспаданье ивы.
    
     Намек, что нет, не сгинуло, с тобой
     То, что взаправду за душой имелось –
     И ранний свет, и ворох бед, и зрелость,
     И что сбылось, и сколько не сумелось.
     И смотрит вниз сквозь сумрак голубой
    
     Созвездие,
                    слывущее судьбой.
     (Пустое! Суть – в эпохе, и в стране,
     И в тоненькой, нервущейся струне).
    
     В дороге от хлопот отчуждены.
     Мы сваливаем в кучу впечатленья:
     Вот склон почти отвесной крутизны,
     Вот серый гурт пасущихся каменьев.

    Теперь я возвращаюсь в Ариэль,
     Ныряет и взбирается автобус…
     И гор неповторимых карусель,
     Как будто поворачивают глобус.

    
    
     Вот это сопряженье: я и мир. Вселенная вдруг вся доступна – взору, слуху, осязанию: "и ветра щекою касаюсь". А главное, оказалось, что твое истинное существование неэфемерно, хотя и крыши постоянной еще не было:

     Хоть без дома, но все-таки дома
     В этом древнем и юном краю.
     Незнакомое странно знакомо:
     Небеса и глаза узнаю.

    
     Хоть не тут моих предков могилы,
     Обжитой и покинутый кров –
     Кровь, бессонно стучащая в жилы,
     Взорвалась среди этих холмов.

     Как удар, как внезапное и не снившееся открытие, и эта тема будет бередить и возвращаться, углубляясь с каждой новой поездкой по стране, на которые она так легка. Но творчество, искусство – это не только познание мира вокруг себя, это и познание самого себя, раздумья о своей судьбе, о корнях…

 

Сара Погреб в юные годы. Рис. Е.Верлоцкого


     Сара Погреб родилась 1 января 1921 года. Метрики у нее никогда не было, по крайней мере, она таковую не помнит, поэтому не вполне уверена, родилась ли в городе Первомайске, на железнодорожной станции Голта, или в местечке Юзйфполь – неподалеку. В любом случае, это на Украине, в когда-то Одесской, а потом Николаевской области. Отец, его звали Аврум Бронисман, умер, когда девочке было 2 года, а ему – 32. Говорили, что это был редкий человек – образованный, интеллигентный, добрый. Вся округа ходила к нему за советом, для решения споров. "Я подозреваю, что мой туберкулез был наследственным, – говорит Сара. – Что осталось от отца? В памяти – ничего. В рассказах, в ощущениях, в памяти души – много. Говорят, он любил Собинова, сам пел и что-то писал. Не осталось ни клочка бумаги, ни строчки, хоть бы почерк увидать… Только две фотографии. Правда, красивый? – Мама его очень любила. Она не могла видеть, как его зарывают. Что-то нервное было. Схватила ребенка, завернула в одеяло и на попутной подводе уехала к своим родителям. Мама была красавица и умелица, на все руки мастерица".
 

Родители Сары. Мать - Ф.Гимельфарб. Отец - А. Бронисман


    Об этом говорили и сестры матери, Фира и Аня, которые прожили в Израиле 20 лет и дождались приезда своей племянницы. Сара с детства их обеих знала и любила. А всего у деда Мойше было пять дочерей. Зная цену своей добрейшей Добе, он, бывало, говорил: "И хоть бы одна в мать пошла. Так нет же, все в меня, мерзавки". Но любил их очень.
     "Да, мама была красавица. Отец ее впервые верхом на лошади увидел – из Добрянки налог в банк возила. Полюбили они друг друга беззаветно. А тут, молодая, вдруг одна, с ребенком… И вскоре, очень быстро, вторично замуж пошла, за дядю Борю. Родилась сестричка, Искра".
     Сара больше помнит свою жизнь у дедушек и у бабушек, чем дома. Как-то девочки разглядывали альбом с фотографиями. Указывая на отца Сары, маленькая Искра сказала: "Вот это наш первый папа". Сара дядю Борю отцом не называла.


     Нет, со мной ничего не случилось,
     Просто жизнь моя покатилась
     Как гонимая ветром шляпа,
     Но без всяких признаков драмы.

     Я осталась – что делать? – без папы
     И в каком-то смысле без мамы.
     До сих пор я люблю их и плач
     Но они не сумели иначе.


     Дома всегда было плоховато. Не говорит, что отчим был крутого нрава. Но говорит, что мама чувствовала себя обязанной ему за то, что кормит ее дочь, ему не родную. "Может быть, поэтому я так рано привязалась к реке, к небу, к возможности быть одной – и не одной, а вместе с плывущим далеко облаком". Значит ли, что чуждалась людей и видела себя гордым и одиноким деревом? Почему бы – иначе – так завистливо о них, о деревьях.

     Прекрасное племя – деревья.
     Не в роще. Не в сквере. Одно.
     Но сразу же видно:
                                        издревле

     Величием наделено.


     Нет, величия никогда не было. Кричала – на бумаге – о потребности в себе подобных.

     Сородичи, где вы?
                                 Мне надо,
     Чтоб были вы возле меня…

     А мать всегда – возле – светлая, теплая, хоть и ушла однажды, майской ночью, навсегда:


     А глаза… А глаза так красивы,
     Не бывает нежней и туманнее.
     Как течение Куросиво,
     Тепло и ее дыхание.

     Пока нас кто-то помнит мы, конечно же, живы.

     Плохо – было.
                        Но маминой дочкой
     Вдалеке и вблизи я жила.
     Все мы дети в недобрые ночи,
     Пока мама наша жива…

     Оглядываясь назад, видишь не бег с препятствиями, а чаще черепаший шаг, а многие препятствия оказались непреодолимыми… Но всегда в работе, при деле была душа. Она горела, она умирала, опаленная, отчужденная, опять разгоралась, жила… закалялась… Зимние яблоки. Не скороспелые.

     Поздние. Твердые. Зрелые. Целые.
     Ливнем их било. Грозой колошматило.
     Солнце им было суровою матерью.
     Ветки сгибались, и листья ржавели –
     Яблоки зрели. Яблоки зрели.

     Нам, послевоенным, досталась жизнь без дедушек и бабушек. Очень многим. Сейчас у детей снова, как когда-то, – по две бабушки и по двое дедушек. Сара Погреб родилась за 20 лет до войны. И ей тоже повезло. Она свои еврейские корни не только знала по именам – бабушка Нехама и дедушка Янкель, бабушка Доба и дедушка Мойше, – но и пронесла их образы через всю жизнь. И вспоминает с такой нежностью...

     Как–то Сара с мужем оказались в новом городе Иммануэле, где живут, в основном, ортодоксальные евреи. Увидев в ранние сумерки чинных и принаряженных детей, гулявших в сквере перед синагогой, она замедлила шаг, почувствовав, что колет в сердце. Вот так же и ее купала бабушка Нехама после жаркого дня, и надевала все накрахмаленное, и выпускала гулять в карпетках – белых с полоской носочках – и с аккуратными бантами в косичках – небось, и их внучка не хуже, чем у других, богатых, – с отцами… И вот Иммануэль вернул ее память в еврейское местечко, в Добрянку, в Юзефполь, Богополь, на берега Буга да Синюхи… в исчезнувший еврейский мир…

     Для нее это – не экзотика. Когда хоронили бабушку Добу – все нищие шли за ее гробом. А дедушка, конечно, молился, надевал талес, привязывал ремешком черный кубик на лоб. И свечи зажигали на субботу. Но еврейским в нем и сегодня кажется Саре Погреб не это, а удивительная тяга ко всему высокому, духовному. Был хозяином маленькой лавки с хомутами да скобяными товарами, тут же бочонок селедки, а в картонных коробках – леденцы. Удивительным в нем было, как колокольчик, который он подвесил к двери, какое-то благоговение перед Словом, Знанием, – ну да, – перед духовным и возвышенным. А ведь сам он почти не учился. Когда Сара в Харькове, на какой-то детской олимпиаде, читала свои стихи (для чего срочно выучилась произносить букву "р" – так-то она картавила), и ее фото опубликовали в газете "Вiстi", дедушка Мойше вырезал это фото и почти пятнадцать лет, до самой смерти, носил его в бумажнике завернутым в белый листик. Он же был торговый человек, мелкий, но лавочник… Про зятя Аврума, отца Сары, говорил: «Такой отец! Такой Аврум!» – уважал за образованность и за то, что пел красиво…

     И внезапная память – уколы шипов.
     На шиповник из пальцев накапала кровь…

     В первом сборнике Сары Погреб "Я домолчалась до стихов…" (М., 1990) есть целый раздел, посвященный дому, детству, войне, памяти. Он называется "Глаза прикрою – как вчера". В той олимпиаде художественного творчества участвовал и пятнадцатилетний Эмиль Гилельс. А в 1937 году, вместе с Семеном Гудзенко, который позже напишет: "Мы не от старости умрем, от старых ран умрем", Сара получила – за стихи – Литературную премию им. А.С. Пушкина. (Два года подряд ей выплачивали каждый месяц по 150 рублей, как стипендию.)

     1937 год. Отчима не расстреляли, но исключили из партии и сняли с работы. Сару, как дочь врага народа, исключали из комсомола. Не исключили: секретарь райкома слушал, умываясь, "Пионерскую зорьку" – по радио читали ее стихи. "Ее надо перевоспитывать, нам нужны таланты", – сказал он через час.

     Жизнь всегда была трудная, а люди встречались, а иногда задерживались и оставались в ее жизни – интересные, чудесные, необыкновенные… Жил замечательный поэт Цалик Ходос, с виду худенький, хилый еврейский мальчик, большеглазый, толстогубый, из многодетной семьи, очень-очень бедной. Он тогда стипендии не получил, в институт не попал, а потом погиб в Брестской крепости, и стихов его осталось совсем немного, в том числе кое-что – в памяти Сары… Все они, еврейские дети, увлекались шахматами. (Так она познакомится и подружится на многие годы с Изей Болеславским…) А Цалик написал о шахматах стихи. О шахматах ли?

     И я сказал, как не сказать?
     "Ты можешь ход обратно взять…"
     Победа шла на колесе,
     Она к противнику, звеня,
     Перекатилась от меня.
     Но враг не захотел сказать:
     "Ты можешь ход обратно взять".
     Иду один. Иду спеша.
     Читаю выговор себе.
     Какая мягкая душа.
     Какие нежности в борьбе…
     Нет, если борются и бьют –
     Назад ни шагу не дают…


     Тогда, в 1940 году, он предсказал свой конец: он написал, что вскоре, в бою, прольет свою кровь, ту, "что в Палестине началась…" Стихи не сохранились. Жаль, что немного запомнила. (Уже после рассказа Сары о Цалике Ходосе в одной из израильских газет появилась публикация, состоявшая из воспоминаний о поэте и небольшая подборка его стихов – Ш.Ш.)

     Сара пишет:

     Знаю. Есть такое чудо,
     Как ожившая душа.
     Жизнь, вернувшись ниоткуда,
     В новом роде хороша.
    

     Потемнее, чем вначале.
     Тон суровей. Штрих крупней.
     И от многие печали
     Стали губы солоней.

     Печаль по родной чужой жизни смешивается с печалью по собственной молодости.


     Рассеянность, что ли, причиной,
     Но я не гляжусь в зеркала,
     И жизнь красотой лебединой
     Меня от себя увела.

     Не вижу и ближнего корма,
     Но даль отворилась и высь.
     Упорные, тихие корни
     До соли почти добрались.

     В горькую минуту сложилась у Cары Погреб цепочка слов: "Безбожниками не бывают / Художники и поэты, / Что света не добывают, / А сами источники света..." - умирал друг-художник Ося Островский. А поминальной молитве по нему звучать отныне в тишине комнат и залов – навечно.
     Сару, как, впрочем, не только поэтов, спасает в тяжелые минуты ремесло. Ее дело – вязание на спицах русской речи. Вязальшица - еврейская душа. Это и о себе, и о нас с вами, решившимися на разрыв: "Ну и что? Все равно не своя. / Не свои - хоть умри! / Собирайся, народ мой, – / ты тоже великий – с вещами..." А вот о сути таланта: "Каждой клетке присуща делимость, / Но одной среди множеств - светимость. / Свечка тает. / А свет не тает. / И окрест далеко светает".

     Каждый - в свой черед сдает экзамены. На знания. На выживаемость. На память о себе. Все и вся держат экзамен перед временем. Искусство, музыка, поэзия. Шекспир и Пушкин, Цветаева и Ахматова - и они в каждую новую эпоху проверяются на прочность. А как оценить творящих в наше время, живущих рядом? Даже не будучи в состоянии оценить в полном объеме (близкое все-таки расстояние) такое явление, как Сара Погреб, мы интуитивно, с первой строки, чувствуем какой-то толчок, движение мысли, ответность чувства - навстречу!

     Явление высокого ряда: не могла и не желала служить неправде - и не писала. Может показаться странным, что перестала писать стихи – совсем – на сорок лет! Нет, она не могла бы сказать себе, как будущий шахматный гроссмейстер Изя Болеславский, который уже тогда, в 1939 году, когда они познакомились, разобрался в политической обстановке и поставил Сталина рядом с Гитлером. Нет, она – нет. Ей казалось, что, получив стипендию за стихи и перестав их писать, она обманула советскую власть. Но и она чувствовала, что время лирических пустяков ушло. Было "не до щебета". Вскоре началась война.

     Вот и получилось, что в поэтическую зрелость, минуя и юность и молодость, попала прямо из отрочества. Обрадовано нашла себе, в этом смысле, коллегу: Михаила Львовского. В довоенных дневниках Всеволод Багрицкий отмечал как лучшего из молодых поэтов именно Михаила Львовского. Оказывается, тогда же и он тоже перестал писать. Правда, была еще его песня "Вот солдаты идут по степи опаленной…" До сих пор мороз по коже. А он ушел в кино, в театр. Потом в рязановском фильме "С легким паром" помните: "Вагончик тронется, перрон останется…" Но всерьез стихи писать перестал. Когда Сара прочла ему до отъезда "А я из отрочества", сказал, что всю жизнь хотел выразить это. Поэтому ему и посвятила:
    

     Из отрочества я. Из той поры
     Внезапностей и преувеличений,
     Где каждый, может быть, в эскизе – гений,
     И неизвестны правила игры.
     Где любят, всхлипывая… И навек.
     И как ни вырастает человек,  
     Он до себя, того, не дорастает –
     Кожуркой сердцевина обрастает.
    


     С усмешкой вспоминает, как в университете, на лекции по древнерусской литературе, писала: "Солнце желтой коркой апельсина / Догорало в дымчатом бокале".

 

Сара (стоит крайняя слева) с друзьями. Внизу первый слева - Михаил Погреб, будущий муж Сары

 

     Стихи писать перестала. Жила ими всю жизнь. И как читатель. Усталая, голодная, с малярией, с туберкулезом, двумя детьми, которых растила без всякой помощи, с больным мужем-инвалидом войны, – по ночам стихи читала. И как филолог, специалист по поэтике. Курсовую работу во время войны, в Алма-Ате, писала по поэме Бориса Пастернака "Спекторский". Там же, в Алма-Ате, в литературном кружке, подружилась с Дорой Шток, которую потеряла на целых полвека – и Дору, и Марика Черкасского, и Валю Рабиновича арестовали, когда Сара была уже в Кзыл-Орде, а в Израиле, в журнале "22", прочла статьи, подписанные Дорой Штурман, сказали, что автор живет в Иерусалиме, захотелось поблагодарить, узнала ее телефон, позвонила, разговорились. Одна была Шток, другая – Бронисман. Теперь одна – Дора Моисеевна Штурман, другая – Сара Абрамовна Погреб. Встретились. Книги Доры Штурман знают во всем мире. Дора прочитала Сарины стихи, сказала: "Это я их написала". И отправила в Америку, в альманах "Встречи". Напечатали. Издатель, Валентина Алексеевна Синкевич, пишет:

"Встречи", увы, не гонорарное издание, но поэты получают один авторский экземпляр ежегодника. Только таким образом мы не тонем – вот уже 15 лет. С большим наслаждением прочла Ваш поэтический сборник "Я домолчалась до стихов". Осталось радостное чувство приобщения к настоящему искусству. Я рада познакомиться с хорошим и новым для меня поэтом…"

     Поэзия хорошая, как музыка – хорошая, как живопись – хорошая, – бесценна. Но при жизни настоящему поэту надо бы платить за даруемые нам, всему миру – звуки, краски, слова и знаки препинания меж ними.

    

     Был Харьковский университет. Киевская аспирантура. Преподавание в Запорожском пединституте. Работа в школе. Из работ – реферат по Андрею Белому. Диссертация о Тютчеве. Ранний Маяковский. Поздняя Цветаева… В разные годы – разные темы. И всегда – неподходящие. И все – тупик. Тютчев – тема непроходная. Рядом с Маяковским посмела поставить Блока? – космополитка! Новая диссертация, прошли годы, в МГУ: "Тема войны у Маяковского". В жизнь вошли замечательные люди: Лидия Моисеевна Поляк, из ученого совета МГУ, жена филолога Аванесова, вскоре ее уволили; профессор Леонид Иванович Тимофеев, пришел на защиту на костылях, а на 4-й этаж подняться не смог, письмо передал; Виктор Дувакин, позднее общественный защитник на процессе Андрея Синявского, он был ее оппонентом, дал высокую оценку, очень хвалил. Защиту провалили: небезызвестный зав. кафедрой советской литературы Метченко и иже с ним… Лицом к лицу увидела, что такое реакция, звериные лица, антисемитизм, чтобы потом, по ночам, вглядываться, вдумываться. Что было? Все было. Кровохаркание, туберкулезный институт после "космополитки", инсульт после чистилища в МГУ… Когда крутило в центрифуге, дано было ей в ощущение, что вот-вот все кончится, а она еще "словечка не сказала, пока еще бродила тут". Что спасло? Чужое горе. Лидия Моисеевна Поляк привезла ее на дачу и показала своего сына-дауна. Шестнадцать лет страданий. Беспощадно бросила: "А вы убиваетесь из-за диссертации…"
 

 

Сара Погреб в 1960-е гг.


     Жизнь колошматила. Судьба хранила. Дарила людей, дарила встречи. Не писала потому, что было тошно, да и не смела сконцентрировать все духовные силы на одном. А потом вдруг, как очнулась: мир не ограничивается отдельно взятой, хотя и огромной страной. Столько душа поглотила. И полнилась, полнилась. И вдруг взорвалась. А строгости и точности училась ведь всю жизнь. Формы были отлиты. Оставалось их просто заполнять. Мучительная работа над строкой? Размером? Корпит над рифмой? Звукописью? Отвечает: да нет, пожалуй, все это выливается. Стихи сами пишутся. Выбирается, конечно, созвучное, слова откуда-то приходят. Все сочленяется – прошлое, природа, сны… Вот внучкам посвятила:

     Распахнутость чайки возьмете с собою,
     И мокрую гальку, и бубен прибоя.
     Но что вам приснится?     
     Никто не предскажет,
     Что сбоку ложится, что на сердце ляжет.

     Бурьян по откосам, где тихо и глухо,
     Казался мне волей – поэтому снится.
     И с Бугом братается речка Синюха,
     И песня на идиш касается слуха,
     И низко кружит безымянная птица.


     Вы видели, как связывают ветки только что высаженной пальмы? Она заметила:

     Пальмы высоченная метелка
     Небеса на Песах обметать…

    Люблю ее лаконизм, люблю ее правду. Люблю – удивление. "Отжимала стихи как белье"… Так она старается писать. О первозданности природы:

     В красоту не подбавлен сироп.
     Будто схлынул недавно потоп.


    Зиновий Гердт прочел ее стихи. Потом он станет их читать во всех своих поездках по белу свету. Отдал Давиду Самойлову, Самойлов позвал Юрия Левитанского, соседа: "Тут стихи!" И помог в публикации. И первая книга "Я домолчалась до стихов" вышла с его предисловием.

     Уже в Израиле Сара получила на свои стихи восторженный отзыв из Москвы. Искусствовед, специалист по русской игрушке Виктор Соловьев пишет: "Русских редко в такой степени спасала культура, для этого нужно было безусловное, неколебимое благоговение перед нею, которое воспитало в евреях многотысячелетнее поклонение Слову, Духу, Творцу… Поэзия Сары Погреб – это рецепт как выжить в нечеловеческих условиях".

     Помните дедушку Сары, которого звали Мойше? Спасение поэзией, благоговение к Слову – это у нее и от него… Мы-то знаем, но Соловьев знать не мог. Чудо прозрения... Низкий поклон Вам, Виктор!

     "Отчего нас посещают чаще всего два чувства, – спрашивал Блок, – самозабвение восторга и самозабвение тоски?" Вот за тоской пришло к Саре и высокое чувство прозрения.

     Вторая книга Сары Погреб "Под оком небосвода" вышла в 1996 году в иерусалимском издательстве "Скопус", третья – "Ариэль" – в 2003 году в иерусалимско-московском издательстве "Гешарим".

 

Сара Погреб в Израиле. 30 марта 2005 года



     Возвращаются старые темы и места ("Случается, купаюсь в тех морях – / Азовским любовалась прошлой ночью"), являются новые ("Еврейское сердце болит, / И боль эта неизлечима. / Не козочка – белая тучка бежит / По небу Иерусалима"), углубляется чувство дома ("Достались мне библейские пространства / И дали дальнозоркое стекло").

     Обретение голоса еще большей силы и чистоты произошло на земле Израиля, - от первого шага и первого вздоха, – на земле, к которой не прибило, а в которую удостоило взойти – за муки, верность себе, своим бабушкам и дедушкам, своему имени - Cаpа!

     Главное осталось: правдивость и взволнованность. В ее стихах почти нет отрешенности, созерцательности, любое наблюдение насыщено мыслью и согрето чувством:

     О, это сопряженье линий
     И вознесение холмов.
     И небосвод, в зените синий
     И побледневший у краев.

     Какой простор. Светло и грустно.
     А дали все зовут: "Гляди!"
     И собственническое чувство
     Шевелится в моей груди.

     Здесь жили первые евреи.
     В шатрах. Задолго до стропил.
     Здесь солнце ближе и мощнее,
     А кровь и море – солонее.
     Для этих мест нас Бог лепил!

     По красной глине дождь лупил...

     Какая сильная, библейской силы концовка. Прочитаешь и скандируешь снова, слово за словом: "Для этих мест нас Бог лепил! / По красной глине дождь лупил..."

     Она - Израилю прямым текстом в любви не объясняется. Но родным, родимым изумленно чувствует:

     Я просыпаюсь поутру впервые в жизни дома.
     И не вдали, а здесь умру. Мне с этим повезло.

     И в свой город Ариэль и в его окрестности влюбляет:

     Вот холмы.
     Ну как могла я - без?
     Небеса рассветные в промоинах,
     И ложбина эта Богом скроена.
     У зрачка - былинок тихий лес...


     Когда прочла по телефону только что законченное стихотворение "Он был, благословенный этот миг" и дошла до строк: "Я полюбила камни и траву. / Я не уйду. / Я тоже уплыву" и услыхала мое молчание, а у меня сдавило горло, тут же сказала: "Раз тебе понравилось, тебе и подпишу". Так просто - дарение чуда? Ни за что?.. Но это не только мне, это всем, у кого "он был, благословенный этот миг".

     Цитируемые отрывочно и произвольно, ее строки неожиданно складываются в симфонию жизни – мысли и любви. Ее стихи, положенные на музыку, стали официальным гимном Ариэля. Случай не частый. Ариэльский хор исполняет их на русском и в переводе на иврит. Стала лауреатом Литературной премии Союза писателей Израиля.

     Первое сильное ощущение от стихов – слепок образа пишущего. О нет, она не "неземная". Она может поделиться рецептом: "накрошить меленько картошечку и еще мельче лучок, добавить соль, перец и подсолнечное масло. Объедение". Секрет в "меленько"...

     Но как легко с этого земного пространства она взлетает ввысь:

     Просыпаюсь – и щебет! Зовет ариэльская птаха:
     – Поскорее расправь свои длинные крылья для взмаха!


     И вслед за ней отрываемся от земли – легко и празднично – и мы, ее читатели, и лучше видим окрест и учимся любить свой Цфат, свой Кармиэль, свой Негев, свои маленькие речки и большие моря.

     Ее стихи хочется читать самому и - нестерпимо - немедленно прочесть другому. Стих ее как будто прост, но сбит мастерски, просто мастерство в нем не выпирает. Всё - ритмы, рифмы - идет за мыслью, но ничего холодного, гладкописного, щеголеватого, ничего и сентиментального, ничего и женственно-интимного.

     Я не умела про любовь.
     Ладоней, губ и душ сближенье,
     Планеты головокруженье...
     Уймись, струна. Не суесловь.


     И там, в России, многое любила и бывала счастлива.
     Но –

     Я отвалила родимую глыбу
     И получила право на выбор.
     Выбрала небо синего цвета.
     Длинное лето.
     Нерусское лето.


     Выбрала себе - и русскому человеку не в обиду, ибо злости в ней нет, а радость всякому понятна:

     Достались мне
     библейские пространства
     И дали дальнозоркое стекло.


     Новая вариация на ту же тему. Сара продиктовала мне эти стихи по телефону. На следующий день предстояла презентация моей книги на встрече бывших отказников, тех героических людей, что годами боролись за право евреев жить на своей родине, теряли работу, спасались от слежек, подвергались обыскам, сидели в тюрьмах, теряли друзей. Я попросила разрешения прочесть только что рожденные строки именно им, первым, ежегодно собирающимся в своих "Овражках", в лесу Бен-Шемен. Как высочайший дар приняла и ее посвящение.

                                              Ш.Ш.
     Мне не стала Россия чужбиною.
     Власть и к русским
                             – не папкой, не мамкою.
     Нас же – каждого – по уху двинули,
     Шельмовали, собакам кинули.
     Дверь открылась,
                             залязгало клямками.
     Колбасы мы хотели?
    
                                            Отечества.
     Есть, не скрою, еврейское ячество:
     Отдавать в безразмерном количестве    
     Все духовные высшие качества.

     Всё вы помните, всё понимаете.
     Про Варшавское  гетто - знаете.
     Изучали дотошно, наверное,
     Наше чудо – войну Шестидневную.

     Я нашла свою сладкую родину.
     Киви лакомлюсь, а не смородиной.
     Но ресницы смежив, вдруг увижу я
     Эти листья кленовые рыжие,
     Голубень, а не синь библейскую.
     Не боли, мое сердце еврейское.

     Я - нашла.


     20.10.05

     В стихах немало горечи, а стихи светлые. Мое давнее пророчество исполнилось. На выход второй книги я писала, что предвижу, как многие стихи Сары Погреб выпорхнут из книги и разлетятся в сборники других поэтов - эпиграфами. Так и случилось.

     Мы говорим, что молодость – вечный возраст поэзии. А разве вы не ощутили, как молода, как ненасытна на жизнь, как легка на озорство, на лукавую улыбку Сара Погреб, впитавшая так много – и русского, и еврейского, и светлого, и мрачного, и ветра, и неба, и музыки:

     Несчетно, ну что нам считаться?
     Светало над миром при мне.
     Но как это не улыбаться
     В толкучке, как наедине?..

     ...Просто настежь! Хорошо...
     Млечен путь рассветных улиц.
     Ветер поверху прошел –
     Все деревья оглянулись...

     ...Нет, я не позволяю нетерпенью
     Пришпоривать себя и торопить.
     Что черный кофе минус вдохновенье?
     Вино? А я не научилась пить.

     Смешно сказать, но я пьяна простором…

     Эти строфы из трех разных стихотворений, обрубаю их, потому что цитировать все, что хотелось бы, просто невозможно.

     При последней строке во мне запела мелодия Ф. Крейслера, вот так же точно наполненная возвышенной, пугающей радости и бесконечных далей: "Смешно сказать, но я пьяна простором!"

     Спасибо, Сара! Я тороплюсь. Сейчас наклею марку. Мория, семь дробь девять, Ариэль. Я проще адреса не знаю. Иду и повторяю: "Смешно сказать, но я пьяна простором…"
    

   


   


    
         
___Реклама___