Feller1
©Альманах "Еврейская Старина"
Январь 2005

Маргит Бартфельд-Феллер


Печальные картины

Перевод с немецкого Эллы Грайфер

 

 


   
    

От переводчика 

Маргит Бартфельд-Феллер родилась в Черновцах, живет в Тель-Авиве, а какими путями добралась она к нам – лучше всего расскажут ее воспоминания. На немецком, ее родном языке, вышло уже четыре книжки: «Dennoch Mensch geblieben“ (1996), „Nicht ins Nichts gespannt“ (1998), „Wie aus ganz anderen Welten“ (2000), и „Am Östlichen Fenster“ (2002). Все они изданы профессором Вином (Erhard Roy Wiehn) в издательстве Hartung-Gorre Verlag Konstanz., www.uni-konstanz.de/soziologie/judaica.

Переводила я из них из всех, не по порядку, а что самой понравилось или для автора было важно

 

 

 

Из божественных чертогов

Счастье сходит с облаков,

И великий бог – мгновенье

Превосходит всех богов.

         Ф. Шиллер

 

Июнь 1941 года. Нескончаемый состав резко дернулся и остановился. Конвойные солдаты отпирали и раздвигали двери теплушек. С испугом, но и с любопытством, и с облегчением после 14 суток принудительного путешествия в грязных, вонючих вагонах мы высыпали наружу. Поезд стоял на запасном пути пересыльного лагеря Черемошники, Томской области. Нас уже поджидали дощатые бараки с деревянными нарами. Приятно было выбраться из душного вагона, но мы еще не подозревали, что предстоит встреча с целой армией кровожадных, откормленных клопов.

И хотя все страшно устали после кошмарного этапа, в бараках нам не суждено было обрести покой. Стоило только растянуться на нарах, как сон прогоняли уколы жжение, зуд... Сперва я даже не сообразила, что это такое, но, едва задремав, я снова ощутила это колюче-зудящее «нечто». Жирные клопы, насосавшиеся уже крови польских евреев – наших предшественников на этих нарах.

Молодежь, в том числе и я, повыскакивала из отвратительных, душных бараков и побежала к берегу реки Томи. Тут мы перезнакомились (а потом и подружились). Мы прислушивались к тихому, монотонному плеску воды, глядели на скрывшуюся за облаками полную луну и никак не могли уразуметь, что это сказочное, голубовато-призрачное сияние означало ночь.

Да, прежде мы не знали коротких северных ночей, с их поздними сумерками и ранним рассветом – почти как знаменитые Петербургские «белые ночи». Сидели тихо, чтобы ни словом, ни жестом не спугнуть это колдовское очарование. Лишь когда наваждение стало понемногу рассеиваться, я догадалась, что ночь прошла.

Прошел месяц. Из Черемошников по темно-коричневой, цвета кофе, воде реки Васюгана к высокому берегу подошел пароход и высадил 20 семей черновицких евреев. С чувством полной неопределенности и безысходности карабкалась я вместе со всеми вверх по глинистому, размытому дождями склону крутой горы к деревушке Красноярке.

Странное впечатление произвели на меня обступившие нас местные жители – русские крестьяне, прикрывавшие голову и лицо пропитанными дегтем сетками. Позже я узнала, что это – накомарники, защищавшие от комаров и гнуса, немилосердно жалившего нос и глаза, губы и уши. Мы же, новоприбывшие, могли только отмахиваться руками и ногами. Один из нас откликнулся на это нападение комическими виршами:

                              И вновь комары налетают

И тучами нас обседают.

И нет нам спасенья от жала,

От жала острее кинжала.

Скорее, спешите костер развести –

Лишь ветер и дым нас сумеют спасти!

     («Из ссылки», север Томской области, 1941)

...А Нюра все говорила нам по-русски что-то ласковое, ободряющее, жаль, что мы не могли ее понять, ведь говорили мы тогда только по-немецки... Нюра была сиротой. Когда-то ее родителей тоже сослали в Сибирь, в числе тех, кого в отличии от нас именовали «старым контингентом». И умерли они от голода, холода и нужды, и Нюра с братишкой Сережей остались одни. Тут уж, плачь, не плачь, а пришлось справляться самим, и справлялись они, похоже, неплохо.

Вот и привела Нюра в окруженную обширным огородом избу бездомное наше семейство: маму, папу, Отти и меня. И поняли мы, что Нюра с братом решили приютить нас. Прочие местные крестьяне (из бывших «кулаков»), напротив, «новый контингент» встречали с ненавистью. Таким надежным домом и убежищем показалась мне Нюрина изба, с такой благодарностью приняла я  приглашение к столу, на который она водрузила мисочку картошки в мундире. И лишь взглянув на черную кожуру холодных картофелин, поняла,  насколько безвыходно наше положение. Но двое русских ребят, несмотря на молодость  более опытных, переживших куда больше испытаний, чем мы, избалованные достатком горожане, были с нами, желали нам добра, и мы ощущали это.

Заметив нашу беспомощность, Нюра решительно принялась за обучение: быстро очистила вареную картофелину, немного посолила (такое они, видимо, позволяли себе не часто), поделила на нас четверых и с гордостью вручила каждому его долю. Мы неуверенно поднесли угощение ко рту, и... обнаружили, что оно вполне съедобное, и даже вкусное. «Замечательно! Как жареные каштаны на Рингплатц!», - воскликнула мама. Я улыбнулась и вновь обрела оптимизм. Вообще-то мы двери привыкли держать закрытыми, но в Нюриной избе они были широко распахнуты, и в них топились обитатели деревни, с молчаливым изумлением взиравшие на нас как на инопланетян. Так и приходили они с тех пор каждый день и с утра до вечера наблюдали за нами с довольно-таки неприятным безмолвным любопытством.

Однако, со временем неловкость прошла. Мы начали понимать друг друга. Привычными стали жесты, слова такого поначалу странного русского языка, знакомыми становились люди. До сих пор не забыла я первого русского слова, услышанного от одной работницы в ответ на окрик надзирателя: «Ладно, ладно», - сказала она примирительно. Потом еще один русский старик утешил меня краткой формулировкой жизненной мудрости: «Привыкнешь или сдохнешь!». Всю глубину этой философии я постигла лишь позже, когда поняла каждое слово, и приняла ее всерьез. Она прибавила мне решимости все преодолеть и выстоять до конца, словно в жилы влился какой-то новый эликсир жизни.

Первые три месяца, пока мы ежедневно получали по 200 грамм хлеба, жизнь в Красноярке была еще терпимой. Но внезапно нас лишили даже этой минимальной поддержки. Денег у нас не было и приходилось как-то исхитряться добывать еду. Мы научились находить в лесу съедобные грибы, собирать ягоды, варить щи из крапивы, выменивать у крестьян быстро тающие запасы одежды на картофельные очистки. Хлеба больше не выдавали. Бушевала война, гибли тысячи невинных людей, а уж до нас-то, изголодавшихся, потерявших человеческий облик, и подавно никому дела не было. Люди мерли как мухи, притом что похороны, особенно зимой, были делом весьма нелегким: трудно копать могилу в смерзшейся камнем земле.

Когда в возрасте 51 года в деревне Красноярка умер мой отец, стояла уже весна, но об этом можно было догадаться только по чириканью птиц. Еще не совсем сошел снег, и серая земля не оттаяла после долгой зимы. Я лихорадочно возилась на конюшне, вытаскивая клещами ржавые гвозди из разбросанных старых досок, чтобы сколотить гроб. Безнадежностью и отчаянием веяло от тех похорон. Впрягшись в ветхие санки, довезли мы, окаменелые от горя, дорогую ношу до отрытой могилы. И беспощадно громко застучали по крышке гроба первые комья смерзшейся глинистой земли. Потом этот разрывавший нам сердце звук становился все тише и тише...  не помню, как добралась я до дома.

На следующее утро меня разбудил и напугал стук в окно. С ужасом услышала я от крестьянского парнишки, что на свежей отцовской могиле из земли торчит рука, и к ней уже принюхиваются собаки. В полном отчаянии мы с братом бросились на могилу. Собаки и вправду рылись там. Скольких трудов стоило нам приблизиться и отогнать скалящую зубы, рычащую и лающую свору! Да, из земли действительно торчала рука, только какая-то совсем маленькая. Подойдя поближе, мы увидели обернутый тряпками и берестой трупик ребенка. Вероятно, у родных от голода уже не было сил копать могилу, вот и подложили они свой жалкий сверток в свежую могилу отца.

Спасибо крестьянскому пареньку, что оповестил меня! Я снова засыпала могилу землей и прошептала:  «Спи спокойно, папа!». А потом выкопала рядом могилку для мертвого ребенка и насыпала над ним, безымянным, свежий холмик земли, чтобы и ему было, где упокоиться. И ему прошептала я: «Спи спокойно, малыш!». Десятилетиями носила я в памяти эти печальные картины, неизгладимые, самые ужасные воспоминания  моей жизни. (13.08.1997)

 

Кедровые  орехи.

 

Красноярку, крохотную сибирскую деревушку, где мы прожили почти 4 года во время Второй Мировой войны, мы прозвали "гиблой дырой". Среди многих уроженцев Черновиц заброшенных судьбой в те края и там погибших был мой отец.

Меня там презирали за то, что еврейка, за то, что городская, плохо говорю по-русски, за то, что хожу в отрепьях, не справляюсь с тяжелой работой и не могу вынести жгучий сибирский мороз.

 

* * *

 

Нас, группу молодежи, послали на работу в кедровые леса, собирать орехи, из которых давили ценное экспортное кедровое масло. Бригадиром был назначен к нам Бородин, злой мужик, о котором ходила дурная слава. Он один знал дорогу к кедровнику через непроходимую тайгу.  

Мы разместились в трех лодках, как умели - гребли. Речушка, по которой медленно и трудно продвигались наши суденышки, была местами очень глубока, потом вдруг резко мелела, так что лодки приходилось часто под "Эй, ухнем!"  тащить на канате 2 - 3 км через песчаные отмели. 

Репинские "Бурлаки на Волге" вставали у меня перед глазами... Да и грести с непривычки было нелегко. Стемнело. Мы причалили к берегу, набрали хвороста и сложили костер повыше, чтобы горел ярко, отпугивая волков и медведей. Кроме того, дым костра отгонял мошку и комаров. Смертельно усталые и насквозь промокшие мы, наконец, добрались до цели. 

В лесной чащобе стоял деревянный барак с нарами. На три месяца он стал нашим жилищем. Мы собирали кедровые шишки, сбивали их с ветвей, колотя по стволу двухметровым деревянным молотком. Впрочем, поздней осенью шишки уже сами сыпались вниз, оставалось только собирать их в огромные мешки. 

По ночам мы вылущивали орехи в надежде заработать пайку посытнее. Усталые, со слипающимися глазами мы безостановочно работали и жевали сытные вкусные орешки, пока уже на рассвете так и не засыпали, сидя на нарах.

Потом орехи взвешивали и жарили на железном сите. Под этим огромным - два на три метра - ситом в яме разводили огонь и мешали орехи, чтобы не подгорели, странной деревянной штукой похожей на грабли.

Кампания у нас была довольно пестрая: русские деревенские ребята и горожане. И хотя общая жизнь и работа сдружила, сблизила нас, в лес все же ходили поодиночке - чтобы не мешать друг другу.

* * * 

Был солнечный денек, шишки на земле поблескивали, отливая золотым и лиловым, Чем дальше в лес, тем они становились все больше, все великолепнее... И лишь когда мешок мой почти совсем наполнился, я вдруг с ужасом поняла, что не знаю, куда попала. 

Я принялась кричать, звала по именам товарищей, но в ответ слышала лишь эхо, до неузнаваемости искажавшее мой голос. Это еще больше меня пугало.  

Собрав последние остатки самообладания, я пошла вперед, в надежде, в конце концов, выбраться из чащи.  

Услышав тихий плеск ручейка, я остановилась, огляделась... передо мной была полуразвалившаяся старая мельница. Вместо мостика через ручей был перекинут толстый деревянный кругляш. С виду он показался мне крепким...  Свою ошибку я обнаружила слишком поздно и со всеми драгоценными орехами плюхнулась в воду. 

После краткой, героической, но безнадежной борьбы решившись, наконец, выпустить мешок, я с большим трудом выбралась на берег и поняла, что заблудилась. Перепуганная, промокшая кинулась я прочь от мельницы, не смея даже заглянуть в нее, и бежала, пока не опустилась в изнеможении на ствол поваленного дерева. 

Солнце уже скрылось за облаками, закапал дождь, все сильнее и сильнее... Жирные вороны угрожающе закружились надо мной, словно догадываясь, что все мое тело сковано ужасом. Я поняла, что, пытаясь выбраться, уходила все дальше в лес и решила исправить свою ошибку: оставаться на месте и ждать, когда меня найдут (я ни минуты не сомневалась, что меня будут разыскивать). Множество мыслей теснилось у меня в голове. 

Вспоминала я Илвара - молодого латыша, что недавно вот также заблудился в лесу. Мы звали его, но голоса наши улетали, терялись в пустоте. Искали мы и ночью с самодельными факелами, искали три дня и три ночи - потом пришлось бросить. Илвар так и не вернулся. С нами были его мать и старший брат Мартин, они тихо и преданно оплакивали его... 

Тихо-тихо, но все слышней, все отчетливей зазвучали вдруг в лесном безмолвии голоса: "Ма-а-ша-а! -  Ма-а-ша-а!" - так звали меня русские. Все слышнее, все ближе  - Забыв обо всем, вскочила я на ноги и увидела вдали огоньки, светлячками поблескивавшие среди ветвей. Я поняла, что должна кричать, и закричала - сперва еле слышно и хрипло, потом  все громче и громче. Все ближе и ближе факелы... 

... Услышали!.. Спасена!.. Потом раздавались крики и смех вперемешку с моими всхлипываниями. Спасители обнимали меня мокрую и продрогшую, прижимали к себе, чтобы отогреть. И такими своими, такими надежными были их голоса: "Отыскали мы тебя, отыскали..." 

* * * 

В конце октября после первого снегопада нам позволили возвратиться в деревню. Там поджидал меня новый удар: отец совсем ослаб и уже не в силах был выносить голод и холод. Умирал он не долго, но очень тяжело, мучительно для него и для всей семьи...  

Даже сейчас, много лет спустя, трудно описать, что я чувствовала, когда в конюшне вытаскивала из старых досок ржавые гвозди для гроба... Бедный папа. Не могла я его оплакивать - не было больше слез. 

И все тверже становилась моя решимость совершить невероятное: во что бы то ни стало вырваться из "гиблой дыры". 

Папа Мориц.

Отец мой умер еще в первые, самые тяжелые годы нашей ссылки. Как и все, он страдал от голода, но не только это так быстро свело его в могилу. Как раз в то время в лесу у нашей деревни подобрали изъеденные муравьями трупы брата и сестры Регенбоген. В то время Миша Гольдберг не сразу понял, проснувшись утром, что мать, рядом с ним на постели, уже мертва. В то время в пустом доме бывшей школы в Красноярке нашли Берту Лангберг, одну-одинешеньку, с черными, отмороженными ногами. Пока я, по маминому поручению, вливала ей в рот горячее питье, она, не переставая, говорила, о дяде, генерале Лангберге, который ее непременно выручит... так с этой надеждой и умерла... Игнац Трихтер накинулся с голоду на ядовитые ягоды и тихо уснул вечным сном...

Никогда не забуду, как отец боролся со смертью. К работе, на которую его назначили, он был совершенно не приспособлен. Послали его веять зерно в натопленный зерносклад, где он однажды и упал с инсультом, не вынеся жары. Паралич приковал его к постели. Без всякой медицинской помощи, без лекарств мама самоотверженно выхаживала его, и, в конце концов, он снова смог садиться и даже делать несколько шагов по комнате. Был холодный зимний день. Отец сидел на деревянной скамеечке, опираясь подбородком на руки, в которых держал грубо выструганную палку. Отсутствующим взглядом он глядел на пламя печи. Может быть, вспоминал Черновцы, свою родину, ставшую теперь далеким сном...

В избенке напротив умерла в тот день Кока Раухвергер, молодая еврейка, наша землячка. Двое ее ребятишек, Герберт и Герта, бегали вокруг, не подозревая, что случилось. Мама зашла туда и тут же решила забрать к нам осиротевших малышей, в полной уверенности, что Дуся, соседка по комнате, при всем ее антисемитизме, в такой ситуации возражать не станет. Но юдофобия уже определенно вытеснила в ней всякую человечность. При виде ребятишек, которых мама робко вводила в дверь, она завопила: «Только жидовского отродья нам не хватало!».

Мы застыли как каменные. Потом я тихонько увела испуганных малышей в уголок, но с папой произошло непоправимое. Бледное от болезни лицо покрылось лихорадочным румянцем, по всему телу прошла судорога, я заметила, что в гневе, опираясь на палку, он попытался встать... и упал без сознания. От второго инсульта он, парализованный и голодный, оправиться уже не смог.

Он очень страдал от голода, и я была рада, что смогла  выменять на кусок хлеба кружевной воротничок от давно проданного коричневого бархатного платья. Гордая и счастливая подбежала я с хлебом к его постели. Но он только глянул на меня добрым взглядом и сказал совсем тихо: «Не могу, доченька, уже поздно». Так он и умер в ту ночь, так щедро делившийся с нами надеждой и мужеством, наш любимый папа Мориц.

 

Новый контингент

 

Лето 1941 года. На советско-германском фронте уже идут бои. А мы едем в теплушках на северо-восток. Все как в кошмарном сне. Высадили нас в маленькой сибирской деревне, где мы тотчас же получили прозвище "новый контингент", невидимой, но ощутимой преградой вставшее между нами и всеми прочими. Мы его носили как желтую звезду. Нас узнавали по одежде, с каждым днем все более превращавшейся в лохмотья, по безнадежной тяжелой походке, по взгляду - всегда вниз, в землю.  

Даже черный бык, рабочая скотина, которого подгоняли криками: "Цопцобе", и тот ощущал нашу подавленность и почти детскую беспомощность. Он решительно отказывался повиноваться кому бы то ни было из "нового контингента". Стоял, упрямо набычась, на толстых своих ногах, не реагируя ни на мольбы, ни на побои. Лишь негромкие матюгальники русского мужичка мгновенно укрощали неумолимого "Цопцобе" и он вновь  покорно нес свое бремя.

                                                          * * *

Когда я, в числе прочих черновицких ссыльных, приехала в Красноярку, крохотную деревушку на севере Сибири, я еще не знала, какую суровую школу жизни готовит мне судьба. Там я впервые испытала физический труд - и сама себе удивлялась. Нам пришлось корчевать пни, оставшиеся на месте черного, мертвого, сожженного леса, расчищая место под пашню, сражаться с хаосом обугленных чурбаков и корней. Для нас, избалованных городских детей, - очень тяжелый труд. 

Утром, когда  мы выходили на работу в лес, нас встречала мертвая тишина, лишь изредка прерываемая потрескиванием обугленных высохших сучьев. Мы храбро брались за дело. Тяпками, пилами, ломами и лопатами корчевали, вытаскивали  пень за пнем, сражаясь с каждым глубоко зарывшимся корнем за каждую пядь земли. Вкалывали изо всех сил. Потом собирали сучья и корни в большие кучи и поджигали их. Они горели ярким пламенем. 

Останавливаясь передохнуть, мы смотрели друг на друга и... заливались хохотом. Все мы были черны как трубочисты в наших родных Черновцах. И вспоминалось мне, как когда-то по дороге в школу старалась я незаметно дотронуться до встречного трубочиста - говорили, что это приносит удачу. И вот теперь, здесь, в мертвой тайге, мы изумленно ощупывали друг друга. Постепенно смех затихал, серьезными становились лица. Я глядела в гудящее пламя. Оттуда раздавалось шипение и треск, словно корни сопротивлялись,  не сдавались огню. 

Эти волнующие прекрасные мгновенья заставляли меня на минуту забыть, что идет война, что я так далеко от родных мест, что никто не может сказать мне, долго ли это будет длиться. Эти мысли всем нам не давали покоя.

С заходом солнца мы аккуратно складывали инструменты и возвращались в деревню. Я любила эти минуты, когда каждый стремился к дому, но всегда ненадолго задерживалась, чтобы окунуться в ледяную коричневую воду лесного болотца, освежиться, смыть с себя грязь. Не раздумывая кидалась я в холодную темную влагу, дрожью пронизывавшую мое голое молодое тело. 

                                                       * * *

Однажды, когда я возвращалась домой после купания,  мне вышли навстречу двое охотников - мужчина и женщина - и на ломанном русском языке позвали пить с ними чай у костра. Это были коренные жители здешних мест, жили они в лесу, промышляли охотой. Они были не очень разговорчивы, но приветливы и дружелюбны. Я подсела к ним и поделилась захваченными из дому папиросами. Они с благодарностью набили табаком свои трубки. Так и сидели мы, курили задумчиво нашу "трубку мира" и слушали тишину вечернего леса. Так зародились между нами доверие и дружба. И постепенно обычно такие немногословные, замкнутые "туземцы" стали рассказывать мне про лес и про зверей, что живут в нем. Одна история следовала за другой, а я все думала: "Остановись, оглянись вокруг! Вот оно удивительное - рядом!" 

Особенно трогательной была история про  земляную белочку. До сих пор не могу забыть ее, словно невидимая ниточка связывает она меня с прожитым и пережитым. 

Жила в тайге зверюшка  бурундучка. День-деньской собирала она припасы, готовилась к зимним холодам, скакала с дерева на дерево и думать не смела, чтобы сразу полакомиться орехами и грибами, а что находила - складывала в низком дупле. Придет зима, скует тайгу морозом, засыплет снегом, заметет метелью - кто не запасся вовремя, тому не дожить до весны - так говорил бурундучке мудрый инстинкт, заложенный природой. Есть у таежных охотников неписаный закон: увидишь в тайге дупло полное орехов - не тронь его, не обрекай зверя на голодную смерть. 

И вдруг услыхала бурундучка - сучья трещат. Юркнула она поскорее за древесный ствол, притаилась... Все ближе тяжелые шаги. Человек идет, ищет что-то голодными глазами, недоброе сулит его взгляд. Заколотилось сердечко бурундучки... И правда - углядел человек дупло. Языком жадно защелкал и тут же на орехи накинулся, знай себе выгребает да в свой мешок. Не видел он, как металась вокруг него бурундучка, на задние лапки вставала, с каким ужасом и отчаянием на него глядела. Откуда же пришла не нее такая напасть? ...А человек, довольный, завязывал набитый мешок и думать не думал, что поступил он как разбойник. 

И поняла бурундучка, что не пережить ей зимы. Вскарабкалась она тогда на дерево, нашла там сучок с развилкой, головку между двух веток засунула и повисла... Шел мимо охотник, увидел уже застывшее, окоченевшее маленькое тельце, и понял, что по злобе ли или от голода сгубил человек зверька. Не видя выхода, предпочла бурундучка, как и многие из ее сородичей, самоубийство мукам голодной смерти. 

С грустью прощалась я с охотниками. Им, как и мне, слишком близка и понятна была судьба земляной белочки. По дороге домой я все раздумывала о несчастье бедной безобидной зверюшки, так живо напомнившем мне нашу судьбу, и не могла удержаться от слез. Немало было и среди нас таких, что вот также, не видя выхода, тем же путем уходили из жизни.

 

Такое вот надгробие...

 

Похоронили ее отца под молодой березкой на маленьком кладбище в дальней деревеньке. Надгробных камней там не было, а потому, чтобы приметить могилу, подобрали валявшийся на земле дырявый чайник и насадили деревцу на тонкую вершину. 

У отца была редкая и ответственная профессия - он разводил в питомнике черно-бурых лисиц. Чтобы заниматься таким делом, надо быть добрым и очень любить животных. Он терпеливо, любовно ухаживал за ними, и все грациознее гнулись их спинки, все красивее отливали на солнце серебром шкурки, все пушистее становились черные хвосты с белой кисточкой на конце. 

Но вот глаза... в глазах у них вместо лукавой лисьей хитринки все время была какая-то неуверенность, даже страх... Всего у них было в достатке, но вот не жилось им в неволе. И тот, кто ходил за ними и кормил их, хорошо это понимал, потому что и сам был политическим ссыльным. 

Однажды рано утром, войдя в вольер, он увидел всех своих подопечных не земле - мертвыми. Кто-то, видимо, неизвестно зачем, отравил беззащитных зверьков. Глядя на окоченевшие трупики, он понял, что обвинят все равно его, и решил не ждать расстрельного приговора... В тот же день он сам покончил с собой. 

А полвека спустя дочь решила отыскать могилу отца. Давно уже жила она далеко, в большом городе, долго не могла выбраться в эту глухомань, но, в конце концов, все же взяла билет на самолет. 

Прилетев вечером, она с трудом дождалась утра, долго разыскивала заброшенное кладбище. Заросшие мхом и травой могилы были едва различимы. Долго и безуспешно бродила она по кладбищу и уже совсем было отчаялась, как вдруг... увидела стройную высокую березу. Осенний ветер тихонько колыхал облетевшую верхушку. На ней качался старый, совершенно проржавевший, но вполне различимый снизу чайник - надгробие отца Мунду Нидермалер, покончившего самоубийством в сибирской ссылке.

 

Красные ягоды.

 

Была война. Нам приходилось беспрекословно исполнять всякую работу, какую прикажут. Нам и Игнацем и Зало приказали пилить и складывать чурбачки на растопку пароходных котлов на высоком берегу реки Васюган. Солнце стояло уже очень высоко, когда мы наконец решились передохнуть. Я достала из узелка кусок хлеба, и только было поднесла его ко рту, как кожей  ощутила голодные взгляды товарищей и по-братски поделила хлеб на равные, но, увы, не слишком весомые части.  

Голод по-прежнему мучил нас, и мы принялись искать что-нибудь съедобное. И вдруг совсем рядом прямо над нами я обнаружила высокую старую рябину, покрытую весьма привлекательными на вид спелыми красными ягодами. Зачарованная этой сказочной игрой красок я без труда вскарабкалась вверх по стволу и принялась обламывать ветки с ягодами. Словно в каком-то трансе отрывала я целые кисти и бросала друзьям. Они с жадностью накинулись на лакомые плоды. 

Я и сама не отставала от них. Не задумываясь об опасности, спешили мы насытиться сладкими ягодами. И вдруг на нас напала какая-то странная сонливость. Мы с Зало не могли уже думать ни о чем другом, кроме как поскорей добраться до дому. А  Игнац - наоборот - ни в какую не соглашался сдвинуться с места. Словно маленький ребенок умолял он нас не будить его, дать еще минутку поспать... Ничего худого не подозревая, мы согласились, а сами,  словно оглушенные, с трудом доплелись до деревни.  

Навстречу нам выбежала встревоженная жена Игнаца. Услышав, что Игнац уснул и остался на берегу, она не на шутку перепугалась и кинулась к реке. Игнац спокойно лежал на том месте, которое мы указали ей. Он был мертв... Отравился красивыми красными ягодами, как и многие другие люди измученные голодом в сибирской тайге.

 

Мемориальная доска

 

Никогда не забуду тот концерт самодеятельности... Я на нем тоже выступала... На лесоповал меня тогда, к счастью, уже не посылали, отправили играть не аккордеоне. Дело было летом, мы плыли на буксире в деревеньку Маломуромка, где нам предстояло дать первый концерт. Имя "Маломуромка" было мне уже знакомо, всего в пяти километрах от нее, в деревне Красноярке, прожили мы войну, там я похоронила отца. Всего несколько лет назад прошла я по зимней тайге пешком от Красноярки до Васюгана. 

После концерта, которым остались довольны и зрители, и участники, я все никак не могла успокоиться - тянуло повидать отцовскую могилу. Друзья не хотели отпускать меня одну, но мне было очень важно остаться наедине со своими мыслями, вспомнить прошлое... 

В Красноярке - "гиблой дыре" - окончили жизнь многие из ссыльных черновицких евреев. Теперь, много лет спустя, я поняла, что название деревни происходит от слова "красный" - в значении "красивый" - яр. И вправду - с обрывистого берега открывается великолепный вид на темную воду Васюгана, на долины и бескрайнюю тайгу. Какой контраст между красотой природы и трагической историей этого места! 

Сколько страданий погребено здесь, сколько изломанных судеб... Игнац Трихтер с отцом, господин Нисгольд, Герман Шифрис, аптекарь Глугач с семьей, Миша Гольденберг с мамой, новорожденный сынишка Лизель Адельсберг-Ватиковской, господин Вексельблатт, Абрам Розенблатт, Вера Лангберг - она все до последней минуты надеялась, что ее выручит дядя, генерал Лангберг, и Морис Бартфельд - мой отец... 

Только что прошла гроза, кончился ливень, только на дальнем горизонте еще вспыхивали зарницы. От нетерпения я все ускоряла шаг, меня знобило, несмотря на теплое летнее утро. Войдя в Красноярку, я с ужасом увидела заколоченные избы - и ни души. Не слышно даже собачьего лая. Словно вымерла вся деревня - похоже, жители покинули свои дома, переселились куда-то в другие места... 

Лишь из одного окна падал тоненький лучик света, а из трубы вился многообещающий дымок. Чем ближе я подходила к нему, тем сильнее  разрывалась я между отчаянием и надеждой. Все нестерпимее колотилось сердце, стучало в висках... подбежав к дому, я с силой рванула дверь и, затаив дыхание, огляделась. Это был дом как раз напротив нюриного, где мы жили когда-то. Дом Корниенко, к которому Нюра переселилась, когда он овдовел. На столе гудел самовар, рядом стояла миска с пахучими пирожками. 

И внезапно в этой чужой комнате я почувствовала себя как дома - на стене в большой рамке под стеклом я увидела множество фотографий и с изумлением узнала... своих родных... Эти милые знакомые лица... Вероятно, кой-какие из них Нюра потихоньку прихватывала, когда помогала нам по хозяйству, а некоторые я ей сама отдала. К этим фотографиям у Нюры всегда была слабость, в них она видела символ зажиточного и уютного семейного дома, всего того, чем ее, сироту, обделила судьба. Она никак не могла оторваться от них, глядела как на чудо, даже обнюхивала их, и только все повторяла: "Какие красивые!" Но я и помыслить не могла, что через столько лет она все еще будет держать их в красном углу. Как я была растрогана. Вот мои покойные бабушка и дедушка - глядят на меня с приветливой улыбкой. Вот папа со своей всегдашней добродушной усмешкой. Вот мамины сестры и братья - дяди и тети, раскиданные по всему свету, отрезанные от нас войной. Какая неожиданная встреча со всеми, кто мне дорог! 

Оторвав глаза от фотографий, я увидела Нюру, входившую в избу с горшком кислой капусты в руках. Нюра тоже меня увидела - выронила горшок, и он тут же раскололся об пол... Ничего она не сказала, ни о чем не спросила - обняла меня и поняла все без слов. Конечно же, приехала к отцу на могилу... "Крепись, Машенька," - сказала она. "Уж не знаю, найдешь ли." 

И вот я, борясь с волнением, медленно иду вверх по тропинке на холм - к маленькому кладбищу Красноярки.  Но что это? От могил не осталось и следа. Все они стали единой братской могилой - без надгробия. Передо мной - просто холм...  Непроходимые заросли малинника... И ягоды, ягоды, словно капли крови... 

Так пусть хотя бы этот маленький грустный рассказ останется мемориальной доской - в память о похороненных здесь буковинских евреях... и о моем отце.

(продолжение следует)

 


   

   


    
         
___Реклама___