Levintov1
Алекандр Левинтов

 

Роман длиною в несколько абзацев
(Леонид Цыпкин «Лето в Бадене», Москва, НЛО, 2003, 219 с.)



    
    
     Так получилось, что эту книгу о Достоевском я читал параллельно просмотру многосерийной мыльной оперы «Идиот»: что может быть более поразительно несхожего – поверхностное баловство, рассчитанное на коммерческий успех, и углубленный взгляд патологоанатома, потому как Леонид Цыпкин – не просто патологоанатом, а доктор наук в этом деле, единственном медицинском деле, где не лечат и потому лучше всех других разбираются в болезнях, даже не в болезнях, а в причинах смерти, проникая сквозь ткани и покровы внешности, безошибочно угадывая, с манией последней честности, когда врать уже бесполезно и некому, наше смертельное нам нутро во всей его ужасающей красоте и кроваво-яростной гармонии битвы жизнью со смертью внутри каждого из нас.
     Доктор Цыпкин продолжил русскую традицию совмещения в одном человеке и врача и писателя, традицию, начатую Чеховым, продолженную Булгаковым и подхваченную еще многими, уже не столь славными. Чтобы определить жанр этого произведения, необходимо построить довольно сложный компрегентный ряд, каждый раз указывая, чем не является «Лето в Бадене»: это не «Путешествие из Петербурга в Москву», потому что это путешествие из Петербурга в Ленинград, стало быть, путешествие не в пространстве, а во времени; но это и не «Москва-Петушки», потому что это поток не сознания, а мышления; это также не «Путешествие в страну Востока», потому как здесь нет никакого умиления и созерцания, а есть чисто патологоанатомическое ковыряние в собственных и чужих болячках, язвах, гнойниках и порезах о собственную судьбу.
     Разумеется, это и не литературоведческое исследование творчества Достоевского, поскольку мы имеем дело с литературным произведением, романом, герои которого – автор, Достоевский и его жена Анна Григорьевна, какие-то еще люди, вроде г-на Белинского или хозяйки гостиницы в Бадене, Гиля, все они действуют в одном миропространстве, промозглом и зябком – что в зимнем Питере, что в летнем Бадене, что промежуточных и межумочных Базеле и Твери, все они – литературно достоверны, и не по факту, нарытому в ходе исследования, а по особому духу и мрачной атмосфере жизни Достоевского, Цыпкина и каждого из нас.
     Автор, будучи евреем, пытается проникнуть в смысл антисемитизма Достоевского, хотя евреи в иерархии ксенофобии Федора Михайловича занимают не первое место: там прочно обосновались полячишки – оно и понятно, ведь Достоевский сам из самой захолустной и больной польской шляхты, где гонору, может быть, даже больше, чем врожденной шизофрении и паранойи.
     Чтобы понять антисемитизм Достоевского, строго говоря, никогда и не бывавшего в клоповниках черты оседлости, а знакомого с этим народом-племенем более понаслышке, чем воочию, надо понять, чего более всего он боялся и что всю жизнь преследовало его: бедность и безденежье. Для него евреи, жидки с жидятами и были воплощением этой вечной нужды, этого кропотливого, до кровавого пота, выжимания копейки из таких же бедолаг и бедняков, из самой этой проклятой жизни, грязной, застиранной, засаленной, многодетной, крикливой, тужащейся быть по образу и подобию Того, кому просто уже надоело смотреть на эти корчи.
     Российско-польско-немецкие евреи вызывали в нем судорогу омерзения и подозрительности, потому что кто они такие, что говорят по-немецки, а пишут те же самые немецкие слова на своем каракулевом иврите? Прозорливец, он чувствовал и предчувствовал – они и русскую культуру, и русский язык и его самого захватят и заполонят собой и будут писать свои, пусть и прекрасные, но все равно еврейские стихи на русском языке, рисовать русские пейзажи и даже русского, православного Бога своими еврейскими руками и душами, о, он прекрасно предвидел, что русским придется сильно потесниться и уступить этому гортанному люду чуть ни лучшие куски чуть ни в центре и во главе стола спасающей мир России.
     А вообще его ксенофобия приобретала порой тотальные масштабы – и уже терялась национальность враждебных лиц, это была толпа неважно какого кроя рож, улюлюкающая и насмехающаяся над ним, единственным, «последним в своем роде» представителем нации под названием достоевский. Иногда эта толпа фокусировалась в одном, страшном до рокового лице, преследовавшем его на променадах Бадена или Раскольникова и Мышкина – в подворотнях Петербурга. Они все, достоевский, были одними на белом свете, совсем одними, в одиночестве окружающего их и ненавидимого, презираемого человечества, готового быть счастливым на слезинке замученного невинного ребенка, а потому несчастного, неисправимо несчастного человечества.
     И вот, побиение камнями, которого так страшился Достоевский, оказалось жизненной нормой Цыпкина: то было побиение камнями умолчания и замалчивания. И есть что-то глубоко советское в невыездном и даже находящемся в отказе патологоанатоме. Ведь уж его-то нельзя причислить к лику убийц в белых халатах, а смерть, которую он препарировал в морге, по счастью, беспартийна. Четыре года, положенные на «Лето в Бадене», и одинокие вечера укромного сочинительства – вот, собственно, и весь творческий путь – это позволяет ему писать более по-достоевски, чем Достоевскому, что должно принести Федору Михайловичу болезненно-сладкую и тягучую муку наконец-то-понимания – и кем! еврейским патологоанатомом, черт побери его и всю Вселенную вместе с ним.
     Нет, даже не сама нищета и бедность, а страх бедности, страх стать таким же, как это проклятое Богом иудино племя, сделало писателя антисемитом. Достоевский до того пугался не покидавшей его нужды, что своего идеального человека, князя Мышкина, идиота, щедро наградил огромным наследством, но он и сам не знал, что делать с такими деньжищами, не отправлять же, в самом деле, этого идеала на воды играть в рулетку, а потому заставив князя раздать и распатронить зазря нагрянувшее богатство – а что бы делал сам Достоевский, случись ему как-нибудь ненароком разбогатеть?
     Ведь нелепо же, наверняка, распорядился бы деньгами и не нажил бы ими других денег, а на что еще нужны деньги, как не на приумножение их и привлечение к ним других денег. А, между прочим, нынешнему обществу, неважно где проживающему и по какому адресу прописанному, должно же быть когда-нибудь стыдно: в позапрошлом веке Достоевский 60-х годов, то есть уже автор «Преступления и наказания», «Бедных людей» и «Униженных и оскорбленных», но еще не написавший «Братьев Карамазовых», «Идиота», «Бесов» и многого бессмертного другого, получал по сто рублей за лист и мог, пусть скверно и бедно, но существовать на эти жалкие.
     Есенин в 20-е прошлого века уже был вынужден сниматься в порнофильмах, чтобы платить за квартиру, Маяковский продался большевикам и рекламе, Булгаков сводил жалкие концы с еще более жалкими концами, заведуя литчастью МХАТа, Платонов зарабатывал свою чахотку дворником в Литературном институте – в сороковые, Цыпкин же в 70-80-е, кажется, не заработал на своем каторжно-литературном поприще ни фартинга.
     Стыдно и неприлично здесь говорить о себе, но все-таки за многие годы литературного труда в том и этом веке, за сотни текстов, от стихов до многотомных книг, за около тысячи литературных публикаций и на родине и за ее необъятными пределами я не заработал тех денег, что зарабатываю за дюжину вечеров в месяц, развозя в маленьком уютном калифорнийском городке пиццу. Это не жалоба неудачливого и неказистого писателя, это – патологоанатомическое заключение по поводу отношения современного общества к литературе и прочим художествам: говорите спасибо, что мы вас иногда читаем и смотрим, а не сразу нарезаем селедку на ваших произведениях – играй в свою рулетку Достоевский не в Бадене, а в Лас Вегасе, и у него развилась бы тяжелейшая ксенофобия относительно не вертлявых евреев, вкрадчивых полячишек и провонявших всякой дрянью французиков, а вертлявых, вкрадчивых и провонявших всякой дрянью китайцев, таких же азартных, как и сам Федор Михайлович.
     А евреи, ну что евреи? В каждом еврее достаточно собственного антисемитизма, чтобы рассматривать чужой как расовое преступление и вмешательство не в свои дела. Литература, как и любое другое искусство, может совершенно по-разному воздействовать на нас, читателей, зрителей, слушателей: либо перед нами открывается нечто новое и неслыханное в авторе либо мы обнаруживаем это новое и неслыханное в себе.
     Достоевский и Цыпкин действуют одинаково – они открывают нам нас самих, они озвучивают нам наши чувства и мысли, они воплощают их в слове. И нам, строго говоря, плевать, что самым большим недостатком Федора было то, что он был глубоко несчастлив, а самым большим недостатком Леонида – что он был к тому же еще и непризнаваем как писатель, как серьезнейший и глубочайший писатель своего времени, которое неизвестно, когда началось, и теперь неизвестно, когда кончится, потому что его звезда только начинает восходить.
     Достоевский и Цыпкин, оба, постоянно и ничем не прикрываясь, теребят и требуют от нас: «Посмотри, как далеко ты от себя». И вместе с тем, «Лето в Бадене» – это литературная лента Мёбиуса: это постоянное изучение себя в Достоевском и Достоевского в себе. И потому это кропотливое вскрытие производит такое сильное впечатление: вот же я, в отличие от невыездного Леонида, был в пустынном и пустом Бадене, и гулял с женой в поисках чего-нибудь достоевского, но было выходное утро, и даже казино еще было закрыто, и только театральная афиша на бывшей галерее указывала, что здесь дается «Игрок», и что главные роли исполняют русские актеры, и мы сфотографировались возле дорогущего лилипута «Смарт», которого нам, конечно, никогда не купить, да и ехать на нем нам решительно некуда, а поставить хотя бы один талер на zero не позволяют время и отсутствие галстука в моем костюме, черт знает что, а не Германия, ведь у нас в Лас Вегасе казино работают круглосуточно и приходи хоть в домашних тапочках – да многие так и поступают – садись за игорный стол или однорукого бандита, с которым надо уметь играть, с которым надо войти в доверительный контакт и договор, кто сколько и кому может и должен уступить времени и денег, а иначе спустишь все – быстро и без затей, и даже традиционно полураздетая красотка не успеет принести тебе поганенький хайбол или глоток дешевого коньяку.
     А писать надо так, как пишет Леонид Цыпкин, то есть анатомически безжалостно к самому себе, наперегонки со своей смертью, будто это написанное – единственное и последнее, после которого ничего уже не будет, кроме тишины и пустоты, а потому надо сказать и написать все разом и разом обо всем, до конца и последней черточки, последней извилины сосредоточенного мозга.



   



    
___Реклама___