БОРИС ПАСТЕРНАК В МОСКВЕ И ПОДМОСКОВЬЕ
(текст экскурсии) (продолжение. Начало в номере 24)
6/
[Волхонка, д.14]
Итак, у нас сейчас бытовая часть. В 1911 году Высшее училище живописи, ваяния и зодчества стало расширяться - оно разбогатело - и вот этот дом был занят для его профессоров, академиков, и здесь же поселился Л.О.Пастернак с семьей. К сожалению, Леонид Осипович поселился в месте, которого уже нет, но зато вы легко его можете себе представить. Вы видите, какой нелепый тут выступ узенький - был точно такой же дом, как и этот, только простиравшийся туда. Где-то в 30-х годах он был снесен. Но во всяком случае маленький отрезок этого самого дома сохранился.
Итак, год 1911. Пастернак уже, в общем, взрослый молодой человек. В 1912 году он кончает университет. При его щепетильности, о которой я вам говорил, при желании не навязываться, не быть никому бременем, с повышенным ощущением своей вины (всегда он считал, что виноват он, поскольку он отстранялся от многого) - так вот он уже занимался тогда репетиторством, зарабатывал. Одной из девушек, которой он помогал готовиться к экзаменам, была некто Ида Высоцкая - я задерживаюсь на этом, потому что была история, продолжение которой вы узнаете в автобусе. Ида была дочерью богатых родителей - тут все молодые и вряд ли кто-нибудь знает, что существовал такой чай Высоцкого. Так вот, она была дочкой "чая Высоцкого" - и, соответственно, богатые гувернантки и все, а Пастернак был ее репетитором, он преподавал ей математику (ну, естественно, гувернантка следила).
Так же точно Пастернак занимался репетиторством в последующие годы. Еще в Москве он был репетитором сына Филиппова - ну, булочную Филиппова вы все уже знаете, это более известно, чем чай Высоцкого. Причем в годы войны он уезжал вместе с семьей ученика. Первую зиму войны (1914-15) и 1915 год он еще проводил в Москве. В зиму 1915-16 он уехал на Урал, где был конторщиком на химических заводах Резвова. Следующую зиму - 1916-17 - он был в Тихих горах - там был главный инженер Карпов, очень известный металлург и химик. А Пастернак там заведовал военно-учетным столом. Все его уральские впечатления - он писал прозу об этом - связаны как раз с этими двумя годами на Урале. Началась первая революция, февральская, среди либеральных кругов был подъем, считали, что надо этому помогать. Была такая девушка Лена Виноградова, по-видимому Пастернак был ею увлечен. Летом 1917 года она позвала его, и они ездили в Камышин, в Харьковский уезд, они там помогали налаживать - что, собственно, они помогали налаживать, я почти не знаю, но в общем помогали земским управам входить в новую жизнь и в новый строй.
Таково было это лето, ну а в Москве Пастернак, начиная с революции и даже раньше, дома уже не жил. Потому что - вы сами понимаете - шесть человек, из которых уже все более или менее взрослые - это не так просто, особенно для человека творческого. С одной стороны, это конечно, было хорошо, потому что он мог работать, но с другой стороны можно об этом пожалеть, потому что Пастернак никогда не был привержен ни к уюту, ни к быту, он вообще считал, что не надо оставлять архива, он даже в стихах своих писал: "Не надо заводить архива, над рукописями трястись". И многое из того, что написано за эти годы, просто утеряно. Утверждают, что утеряна целая книга стихов, промежуточная между "Поверх барьеров" и "Сестра моя, жизнь". Жил он в это время в Лебяжьем переулке и на Сивцевом Вражке снимал. На Сивцев Вражек он, кстати, поместил своего героя Живаго: семья Маркеловых - вот это как раз относится к Сивцеву Вражку.
Здесь, на этом дворе - более конкретная ситуация, тоже Живаговская. Сам он здесь, правда, маленьким не был, но его сын, о котором я скажу, в этом дворе играл. Здесь была, насколько я понимаю, гостиница "Княжий двор" - вот это самое двухэтажное здание - в ней в начале 20-х годов жил Эренбург, они жили по соседству и часто встречались.
Такой основной фон. Остальное время Пастернак жил непосредственно здесь. Надо вам сказать, что в 1921 году его родители, если вы помните, уехали, тем самым освободилась жилая площадь. Тогда с жильем было плохо, и он воспользовался этим, можно сказать, и женился. Во всяком случае, родители уехали в 1921 году, а в начале 1922 года он уже оказался женат. Первая его жена, Евгения Владимировна Муратова, 1898 года рождения, то есть на восемь лет моложе Пастернака. Значит, когда они женились, она была еще достаточно молода. Она была художница, Пастернак познакомился с ней во Вхутемасе. Это была, по-видимому, очень хрупкая и беззащитная женщина, которая, вместе с тем, самоутверждалась. Она никак не считала, что должна просто мириться с положением жены. То есть, она очень любила Пастернака, но считала, что она сама художница, и занималась живописью, отчего страдало, вероятно, домашнее хозяйство - вы это увидите в одном потрясающем, я бы сказал, письме, которое я вам прочитаю в автобусе. Так или иначе, они жили и, по-видимому, бытом заведовала - я так думаю - свекровь Пастернака, бабушка его сына, которую он перевез из Ленинграда.
Стремление Евгении Владимировны к самоутверждению выразилось в том, что хотя она жила в Москве и занималась во Вхутемасе, но когда настала пора выходить замуж, она потребовала, чтобы Пастернак поехал в Ленинград, к ее родителям, представился и чтобы все было как полагается. Кажется, они договорились, что он сперва приедет в Ленинград, а женятся они все-таки в Москве. А потом сюда же в эту квартиру и переехала мать его жены. Однако в 1928 году она умерла. И совпадение это или нет, но уже в 1930 году у Пастернака появился второй роман.
В отличие от первой жены Пастернака, вторая его жена была исключительно хозяйственно упорядоченная женщина, во всяком случае, она обеспечила ему полностью работу и за этим следила, хотя жила тоже достаточно самостоятельной жизнью. То есть, она не занималась никакой профессией, но она жила своей женской жизнью. Она любила в карты играть с дамами. Я, простите, ничего не сочиняю. Нет, она была не картежница, просто вела такую жизнь светской женщины и при этом очень заботилась о быте. Все у Пастернака всегда было на месте и все он всегда вовремя мог делать, и он этим очень дорожил.
Эта женщина была замужем к моменту, когда завязался у них роман, причем за весьма знаменитым человеком - за пианистом Генрихом Нейгаузом. Зинаида Николаевна Нейгауз. Таким образом, сразу оказались разбиваемыми две семьи, и это, конечно, было непросто. Тем более если вы учтете, каким ответственным и щепетильным человеком был Пастернак. Поэтому было решено: сразу ничего не решать. А заключалось это в том, что первая жена поехала к Леониду Осиповичу в Берлин и сына повезла (в 1923 году родился сын, я чуть дальше расскажу о нем). И решила пока там пожить. Пусть выяснится, вдруг это несерьезно - и тогда она вернется.
А Пастернак тоже в этом оставленном доме не мог жить, потому что дом-то был первой жены все-таки, и он вместе с Зинаидой Николаевной поехал в Грузию. Около года они там жили, скитались, их принимали, но прошел год и выяснилось, что все-таки они будут продолжать жизнь вместе, и они вернулись. После этого, когда Евгения Владимировна поняла, что уже не судьба, она тоже стала возвращаться из Германии. Когда она вернулась, она поселилась здесь с сыном Женей, а Борис Леонидович отправился в ту двухкомнатную квартиру, которую ему дали в доме Федерации литераторов. Одновременно он заказал себе кооперативную квартиру, то есть, вступил в кооператив литераторов. С конца 20-х годов кооперативы уже строились; в начале 20-х годов об этом и речи не было, была большая теснота в жилье. Но поскольку Пастернак считал необходимым обеспечить свою первую жену тоже, то когда уже стало вырисовываться, что кооперативный дом будет построен, он поменялся, то есть, в начале 1933 года въехал в эту самую квартиру, а первая жена с сыном поехала в ту квартиру, которую мы с вами проезжали. А в этой квартире Пастернак жил, пока не стала готова его квартира в Лаврушинском переулке, куда мы поедем потом. В этой квартире как раз и произошел разговор со Сталиным относительно Мандельштама. Если вам интересно, я расскажу об этом в автобусе.
Поскольку мы затронули первый брак Пастернака, то скажу о его старшем сыне. Евгений Борисович Пастернак получил техническое образование, во время войны был на фронте. После войны работал как научный сотрудник в системе связи, стал кандидатом наук. Он ушел на пенсию, а потом его зачислили в Институт мировой литературы, где он занимается наследием своего отца.
Мы с вами бегло прошлись по всей бытовой части. Обо всем остальном - это вообще главный, решающий период Бориса Пастернака - об этом будет самая большая наша беседа.
Мне задали вопрос об отношениях Пастернака с Эренбургом. Да, у них были отношения, но не близкие. Эренбург высоко ценил Пастернака. Приехав из-за границы, он жил тогда в гостинице "Княжий двор"и Пастернака регулярно навещал. Он в 1922 году выпустил книгу "Портреты современных поэтов", там есть и о Пастернаке, и он его называет своим любимейшим поэтом. Но у них была очень разная жизнь. Эренбург был человеком необыкновенно активной деятельности, Пастернак был в основном человек внутреннего склада, внутренней жизни, и его широкая известность случилась только после события, которое даже не имело прямого отношения к его поэзии, а скорее всего имело отношение к неким политическим столкновениям. Пастернак относился к Эренбургу двойственно, но во всяком случае достаточно терпимо. Наибольшая их близость была в 20-е годы, когда они жили по соседству, когда оба чего-то ждали, но определили свое место в этой жизни по-разному. В книге "Люди, годы, жизнь" Эренбург написал целый раздел о Пастернаке, и вы, вероятно, его читали и знаете, что там сказано.
Теперь, если хотите знать, - история разговора со Сталиным. Она нас несколько уведет в сторону, но я на нее времени не жалею: она в каком-то смысле - свидетельство эпохи. Мандельштам вообще крупный советский поэт, еще, если можно так сказать, более академичный, чем Пастернак, больше существующий в классической традиции и одновременно с гораздо большим, что ли, гражданским духом. В 20-е годы, например, когда Пастернак, например, почти не печатал статей, Мандельштам активно печатался. У него есть, между прочим, одна из первых, если не первая, статья о Хо Ши Мине. Просто Хо Ши Мин тогда был в Москве (у него был какой-то другой псевдоним), Мандельштам его заметил, он его почувствовал. Это был очень темпераментный человек, но вместе с тем, у него была своеобразная гражданственность; хотя он был поэтом как бы абстрактным, но гражданское чувство у него было гораздо более сильно выражено, чем у Пастернака. Пастернак по сути дела отстранялся, а Мандельштам считал, что поэт обязан вмешиваться в события. В начале 30-х годов Мандельштам ощутил проявления того, что мы все потом называли "культом личности", и он счел своим поэтическим долгом выразить это и написал стихи о Сталине, в которых изобразил его достаточно резко с точки зрения этих самых проявлений культа личности. Где-то в ноябре 1933 года он читал эти стихи только одиннадцати людям, но тем не менее в начале мая 1934 года он был арестован.
Теперь я должен сослаться на источники. Разговор Сталина с обыденным человеком был, конечно, огромной сенсацией, и об этом оставила свои воспоминания вторая жена Пастернака Зинаида Николаевна, есть об этом в записках Ахматовой, есть в воспоминаниях героини его стихов (Пастернак ей весьма подробно рассказывал, так что она тоже написала). И, наконец, писала об этом вдова Мандельштама Надежда Яковлевна. Я не читал, к сожалению, воспоминания Зинаиды Николаевны, но все остальное я читал, и я слепил из этого непротиворечивую версию, которую и предлагаю вашему вниманию.
Надо сказать, что одним из одиннадцати был Пастернак, и поскольку он об этом не донес и опасался, что известно его имя, то его положение было, разумеется, в достаточной степени скользким.
Мандельштам вообще был скитальцем, но как раз незадолго до своего ареста он получил квартиру в писательском доме. Он написал эти стихи, вскоре был арестован, и в это время, в его квартире была Ахматова, которая приехала из Ленинграда. Она у них останавливалась, они вообще были дружны с Мандельштамом. Она была свидетелем ареста. Когда всех свидетелей отпустили, она немедленно побежала бить тревогу. Побежала к Пастернаку, решили, что надо что-то делать. Ахматова пошла к знакомому ей секретарю ЦИКа Енукидзе (он потом, если не ошибаюсь, покончил с собой). А у Пастернака были приличные отношения с Бухариным.
Бухарин был тогда членом ЦК ВКП(б), занимался идеологией. Он делал доклад о поэзии на съезде писателей и среди поэтов выделил Пастернака (выделил и Маяковского, но вместе с тем, он указал на некоторую плакатность Маяковского и на высокую поэтичность, хотя и сложность, Пастернака). Так что Пастернак был тогда в чести, но вместе с тем, он вызывал резкие нападки РАППовцев (Российская организация пролетарских писателей), которые считали его представителем буржуазной интеллигенции - вот такое тогда было время.
Пастернак пошел к Бухарину говорить, что надо помочь, что арестовали, что Мандельштам - крупный поэт, что как же так. Бухарин сразу спросил: может быть, какие-нибудь стихи? Пастернак, конечно, знал, какие стихи, но он не решился сказать об этом Бухарину. Пастернак считал, что Бухарин об этих стихах не знает и вообще сам не знал, кто о них что знает. А с другой стороны, он понимал, что, безусловно, если он сам расскажет об этих стихах, то еще неизвестно, как отреагирует Бухарин, сочтет ли нужным вмешиваться. Бухарин в ближайшем разговоре со Сталиным сказал, что вот такой известный поэт, поэты волнуются, в частности, Пастернак. Что сделал Енукидзе, я в точности не знаю.
Дело Мандельштама проходило достаточно серьезно, якобы как призыв к терроризму, за что (тогда были еще сравнительно мирные времена) не стали бы расстреливать, как это было потом, но вполне могли дать 10 лет тюрьмы. Однако после переговоров со Сталиным дело было существенно смягчено, причем, говорят, что Сталин написал "Изолировать, но сохранить". Таким образом, Мандельштаму вместо того, чтобы инкриминировать призыв к терроризму, написали просто распространение нехороших стихов, за что ему была назначена ссылка на 3 года на Урал, в Чердынь.
Мандельштам был необыкновенно неустроенный и чрезвычайно уязвимый человек. Он приходил в нервное расстройство от ужасных мелочей, и почему-то для него Чердынь на Каме показалась ужасным местом, он там нервно заболел буквально, даже выбрасывался из окна. Об этом сообщили, и ему заменили Чердынь на ссылку в Воронеже, то есть, вообще с нашей точки зрения, прекрасном городе; там он провел годы с 1934 по 1937. Потом его уже ничто не могло спасти, потому что в дело Сталин не вовлекался. В 1938 году Мандельштама вновь арестовали, и он погиб, но опять-таки реабилитирован, так что по второму делу, за которое его судили, за ним никаких преступлений не числится, а первое он просто честно отсидел: за это стихотворение, даже если считать, что оно криминальное.
Когда Сталин звонил Пастернаку, по-видимому, он уже решил дело в пользу поэта, потому что иначе вряд ли бы он ему и звонил. Видимо, захотел Пастернака тоже проверить.
Теперь я перехожу к тексту самого разговора. Он происходил в коммунальной квартире, где часть соседей очень мешала Пастернаку работать; он всегда считал, что это что-то ужасное. Его позвали к телефону, сказали: "Сейчас с вами будет разговаривать товарищ Сталин". Он подумал, что это какой-то очередной розыгрыш, очень разозлился, сказал "Бросьте валять дурака" и бросил трубку. Но через минуту позвонили опять и сказали более внушительным голосом: "Прошу вас трубку не вешать, с вами действительно будет говорить товарищ Сталин". Тут он действительно изменил свое поведение.
Первый вопрос, который задал Сталин, был: "В каких вы отношениях с Мандельштамом?" Это был как раз самый скользкий вопрос, поскольку Пастернак не знал, что о нем известно, и, кстати, он не солгал, поскольку у них близких отношений не было; да обычно и не бывает близких отношений между крупными поэтами. И он стал говорить, что знакомство у них шапочное, что они принадлежат к разным стилям. Сталин тогда его оборвал и сказал: "А мы своих друзей не так защищали". Пастернак на это ответил: "Если бы я его не защищал, то, я полагаю, что Вы бы мне и не звонили по телефону, и вообще, вы знаете, мне сейчас трудно говорить с Вами, товарищ Сталин, я в коммунальной квартире, тут нам все время мешают, я вообще хотел бы с Вами встретиться и более подробно поговорить о том, что происходит." Сталин тут его опять перебил и сказал:"Но он - мастер? Мастер ли он?" Пастернак отмахнулся и сказал "Да, мастер, но какое это имеет значение, товарищ Сталин. С точки зрения стиля мы совершенно разные",- и опять стал углублять эту тему: "И я повторяю, я бы очень хотел с Вами увидеться, я же не могу тут с Вами ни о чем серьезно говорить." Сталин спросил: "О чем Вы хотели со мной серьезно говорить?". Пастернак ответил:"О жизни, о смерти". И тут Сталин повесил трубку. Пастернак решил, что это какое-то недоразумение и немедленно стал говорить телефонной барышне (тогда еще не было автоматической сети) - нас разъединили, я должен продолжить разговор, но все его кудахтанье, конечно, уже ни к чему не привело.
Вот таков был весь этот разговор. Я на нем остановился несколько подробнее, потому что вы, вероятно, мало читаете литературу, которая не имеет у нас гласного хождения, но этот разговор имел большую полемику. Многие люди позволяли себе вообще говорить, что Пастернак предал Мандельштама, но ничего такого, конечно, не было, хотя отвечал он в достаточной степени осторожно. Я, полагаю, я осветил этот вопрос.
Теперь я могу развивать основную тему, и мы вернемся в 1911 год. Как вы помните, Пастернак кончил филологический факультет, историко-философское отделение. Он довольно успешно занимался современной философией (это было тогда неокантианство) и в 1912 году, кончая курс, решил, что ему очень важно специализироваться у истоков той философии, которой он занимается. Этому помогло то, что тогда была в фокусе философской жизни так называемая Марбургская школа философов. Ее глава был Коген (к сожалению мне малоизвестный) - глава неокантианцев того времени. Это был прямой последователь Виндельбанта и Риккерта, и Пастернак считал его крупным ученым (он писал об этом в своих первых воспоминаниях "Охранная грамота").
Мать Пастернака зарабатывала деньги уроками, она предложила ему определенную сумму, вполне достаточную. Он и сам зарабатывал, как вы знаете, и он решил поехать в Марбург. Жил он там невероятно скромно, отказывая себе во всем, он считал это своим долгом, чтобы не обременять родителей. Поэтому он даже не побывал во Франции, что было сравнительно дешево. Единственное, что он себе позволил - это поездку в Италию, но на то были особые обстоятельства.
Вы помните, что была такая Ида Высоцкая, которой Пастернак давал уроки математики, готовил ее к экзаменам. Случилось так, что она случайно - т.е. не из-за него - приехала в Марбург: там у нее были неподалеку родственники, а она вообще путешествовала. И на несколько дней вдруг возобновились их отношения. Пастернак почувствовал, что он в нее влюблен, что он сразу должен жениться, переменить опять, может быть, свою жизнь - и сделал предложение, тут же, с размаху. Она была воспитанная девушка и не знала, разумеется, как реагировать, тем более, что она не привыкла что-либо решать без своих родителей. Потом поняла, что, в сущности, можно отказать и все это закончить, и так и сделала. А для Пастернака это был добавочный шок, и он в каком-то смысле окончательно самоопределился именно после этого. Тем более, что внешние события его тоже подталкивали.
Пастернак оказался в философии замеченным. Как в музыке об был замечен Скрябиным, так здесь он был замечен самим Когеном. Профессора, которые замечали студентов и считали их выдающимися или подающими надежды, заслуживающими дальнейшего участия в их судьбе, писали записочки с приглашением позавтракать. Это считалось огромным делом, поскольку знаменовало то, что профессия данного человека определена. Если его зовет завтракать сам Коген, то он зовет не просто так.
Но, как я сказал, у Пастернака было потрясение в связи с неудачным романом, и он никак не мог решить, что ему делать. Самое главное, что он, как вы помните, уже писал стихи, которые еще не печатал, он таился, но писал. И он как бы опять сказал: "Ежели бы мне философия была назначена, то почему я пишу стихи? И как же это совместить? Сказать что ли Когену?" Но он не решился. Он представлял себе этого человека, умудренного и логикой и жизненным опытом, и ставил себя на его место и думал: "Ну что же он скажет о моих стихах? Ну разве серьезный человек может писать стихи?" Но лучше я вам процитирую сейчас.
Как подступишься к такому? Что я скажу ему? "Verse?" - протянет он. "Verse!" Мало изучил он человеческую бездарность и ее уловки? ("Охранная грамота")
То есть, Пастернак думал, что Коген сочтет все это влиянием и вообще неизвестно чем. И поэтому он не пошел даже на свидание с профессором, хотя его квартирная хозяйка говорила: "У вас же назначен день с профессором! Как же вы в таком виде, вы должны сходить в парикмахерскую, вообще, о чем вы себе думаете?" Но тем не менее, Пастернак никуда не ходил. И продолжал томиться духом, пока вдруг профессор сам его не встретил. Коген не привык к околичностям, он был человек серьезный, он не понимал такой крутовни и в упор спросил: "Чем вы собираетесь заниматься?". Пастернак опять-таки не решился сказать ему о стихах, а стал говорить, что вот, он хочет вернуться в Москву, что он там еще должен что-то кончить, а потом, конечно, он хочет приехать в Марбург. А Когена это просто все раздражало. Он говорил: "Зачем вам ехать сейчас в Москву? Вы можете специализироваться сейчас здесь, я вас оставляю при кафедре, вы можете защитить диссертацию, а потом езжайте в Москву и делайте все, что угодно. Вы сейчас определяете свою судьбу". И вот перед такой четкой определенностью Пастернак понял, что не годится быть философом, и тем более, его личная драма. И ему ничего не остается, как попробовать себя в поэзии.
Вернувшись в Москву, Пастернак стал впервые в упор писать стихи, чтобы их печатать. Лето 1913 года он писал стихи на своей даче целеустремленно, полагая, что он будет их печатать. Это было тогда нетрудно сделать. Тогда собирались литературные компании. Тот самый Дурылин (он печатался под псевдонимом Раевский), помните, сильно продвигал Пастернака, и они оба напечатались в сборничке (альманах "Лирика", 1913 год).
Образовывались тогда компании по такому принципу. Во-первых, должен быть человек, который имеет деньги; весь вопрос был в деньгах. В сборничке печатался такой Анисимов, его отец был сравнительно богатый человек. Потом в такой компании должен быть один человек, который занимается публицистикой, пишет разные декларации и т.п. Таким человеком там был Сергей Бобров. А Пастернак был просто поэтом, он был очень тихим человеком, но так или иначе, поскольку он связывался с группой, ему уже приходилось со всеми там считаться, и это было для него довольно странно.
Естественно, что Пастернак при его неясности, такой двойственности при перенесении на мир очутился на самом левом крыле поэтического движения. Он примкнул к футуристам; он даже писал несколько стихов подчеркнуто таких, как вам сказать, футуристических. Но у футуристов было тогда два крыла. Одно крыло - "Центрифуга" - связано как раз с Пастернаком. Второе крыло было "Гилея" - там был Маяковский. Как это часто бывает, больше всего спорят не те люди, которые находятся на полярных позициях (им просто не о чем в сущности спорить), а те, которые более или менее близки. И самые энергичные споры происходили между футуристами, и Пастернак поневоле должен был с этим сталкиваться, раз уж он вошел в это дело. И у него осталось очень скверное впечатление, причем он был крайне доволен, что его от этого избавил Маяковский.
Встречались две группы футуристов, ну, разумеется, все главные переговоры вел Бобров, а от другой группы, если я не ошибаюсь, Шершеневич. Но был и Маяковский. А Пастернак уже раньше заметил его стихи. Он почувствовал обаяние Маяковского, тем более, когда они начали ходить по бульвару и тот стал читать свои стихи. На встрече там до чего-то договорились, причем скорее в пользу группы Маяковского, но все это потеряло для Пастернака всякое значение, потому что для него огромную силу обрело впечатление от поэзии Маяковского, и это было еще одним его потрясением. Ему показалось, что он повторяет уже не Рильке, которого он может свободно перелагать на русский язык, а Маяковского, что просто невозможно. Но лучше я дальше прочитаю его слова.
Вернувшись в совершенном потрясении тогда с бульвара, я не знал, что предпринять. Я сознавал себя полной бездарностью. Это было бы еще с полбеды, но я чувствовал какую-то вину перед ним и не мог ее осмыслить. Если бы я был моложе, я бросил бы литературу. Но этому мешал мой возраст. После всех метаморфоз я не решился переопределяться в четвертый раз.
Случилось другое. Время и общность влияний роднили меня с Маяковским. У нас имелись совпаденья. Я их заметил. Я понимал, что если не сделать чего-то с собою, они в будущем участятся. От их пошлости его надо было уберечь. Не умея назвать этого, я решил отказаться от того, что к ним приводило. Я отказался от романтической манеры. ("Охранная грамота").
Я опять должен с Пастернаком не согласиться. Он несомненно отказался, но не от того, что он назвал романтической поэзией. Во всяком случае, романтики в его дальнейшем поэтическом становлении было достаточно много. Как раз следующая его книжка, которая позволила ему окончательно утвердиться в поэзии, - "Сестра моя - жизнь" - была весьма романтична, но об этом чуть-чуть попозже. А отказался он от того, что можно назвать необыкновенной душевной обнаженностью. Сейчас я немножко прочитаю. В 1914 году вышла первая книга стихов Пастернака, и я хочу прочесть стихотворение из нее не в том возмужавшем виде, в котором он потом счел возможность представить всем своим читателям, а в том, который был в самом начале.
Февраль. Достать чернил и плакать, Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит!Литературный словарь, к которому поэт потом не прибегал. Здесь, конечно, и размытость, и следы символистской лексики, даже и досимволистской. С другой стороны, поразительное стремление сказать обо всем, о каждой тонкости, о каждой детали. И когда Пастернак переходил к лирике, то была необыкновенная, небывалая просто обнаженность каждого впечатления, которое он стремился передавать. Он здесь почувствовал родство с Маяковским, а для себя решил, что это - повторение Маяковского, потому что, если вы помните, юношеские стихи Маяковского, дореволюционные, тоже страшно обнаженные, все на нервах ("Лиличке", "Дым табачный").
Достать пролетку. За шесть гривен, Чрез благовест, чрез клик колес, Перенестись туда, где ливень Сличил чернила с горем слез,
Где как обугленные груши На ветках тысячи грачей, Где грусть за грустию обрушит Февраль в бессонницу очей.
Крики весны водой чернеют И город - криками изрыт, Доколе песнь не засинеет Там над чернилами - навзрыд.
Я сейчас прочту, как Пастернак начинал свои стихи "Марбург" - о своем неудачном предложении - и как он потом вытравил решительно всю обнаженность. Он решил: нет, по этому пути он идти не может, иначе он будет повторять Маяковского, и занял совершенно другую позицию. Вот вы сравните. Это описание, которому не суждено было больше никогда увидеть жизни.
День был резкий, и тон был резкий, Резки были и день и тон - Ну, так извиняюсь. Были занавески Желты. Пеньюар был тонок, как хитон.И вот что от всего этого осталось в окончательной редакции.
Ласка июля плескалась в тюле, Тюль, подымаясь, бил в потолок, Над головой были руки и стулья, Под головой - подушка для ног.
Вы поздно вставали. Носили лишь модное, И к вам, постучавшись, входил я в танцкласс, Где страсть, словно балку, кидала мне под ноги Линолеум в клетку, пустившийся в пляс.
Что сделали вы? Или это по-дружески, Вы в кружеве вьюжитесь, мой друг в матинэ? К чему же дивитесь вы, если по-мужески - - мне больно, довольно, есть мера длине, тяни, но не слишком, не рваться ж струне, мне больно, довольно - стенает во мне Назревшее сердце, мой друг в матинэ?
Я вздрагивал. Я загорался и гас. Я трясся. Я сделал вчера предложенье, - Но поздно, я сдрейфил, и вот мне - отказ. Как жаль ее слез! Я святого блаженней!Прочту вам еще одну строфу, чтобы вы почувствовали - вы этого нигде не прочтете, кроме как в первых сборниках. В этих ранних стихах он такой нежный... Вот, скажем, женщине, которую он любил (возможно, это Дороднова)
Я тоже любил, и она пока еще Жива, может статься. Время пройдет, И что-то большое, как осень, однажды (Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь) Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих По жабьи от жажды. Над заячьей дрожью Лужаек, с ушами ушитых в рогожу Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим На ложный прибой прожитого. Я тоже Любил, и я знаю: как мокрые пожни От века положены году в подножье, Так каждому сердце кладется любовью Знобящая новость миров в изголовье.Никогда уже не было у Пастернака ничего похожего на его ранние стихи, то есть, обнаженности в личном - позднее он невероятно исповедовался, но на каком-то совершенно другом уровне, совершенно избавился от прямого, от того, что есть сейчас, непосредственно... И тогда состоялась первая книга, которая ему дала признание и знаменитость. Надо сразу оговориться, что это была знаменитость не популярности, а знаменитость в кругу поэтов, по Гамбургскому счету.
Надо сказать, что борьба в конце XIX - начале ХХ века существовала не как независимый вид спорта, тем более, профессиональная борьба, а как цирковое зрелище. Борьба была в цирке, были цирковые силачи, которые ею занимались, и устраивались чемпионаты - тоже цирковых борцов. Причем это делалось так, чтобы обеспечить максимальный гонорар, и поэтому иногда надо было поддаваться менее сильному игроку. Но чтобы все-таки не терять представления о подлинной силе, один раз в год или в несколько лет борцы собирались в цирке, в Гамбурге (откуда берется это выражение), снимали цирк на несколько дней и уже без единого зрителя боролись по-настоящему. Кто занимал соответствующие места в этом цирке, по своей подлинной силе - это и есть Гамбургский счет.
Так вот, по Гамбургскому счету Пастернак высоко котировался, но это было в очень узком кругу, и подлинной популярности он, конечно, не имел. Но тем не менее, он утвердился, потому что чувствовал, что его признают, что это дело, действительно - то. И как раз книга "Сестра моя - жизнь" - это и есть такое гордое, достаточно романтическое заявление своей позиции в мире. Вот, например, он так там писал.
В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку крикну детворе: - Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?Это лето 1917 года и это, в общем-то, конечно, поза. Это поза молодого человека, гордого тем, что он что-то нашел и может позволить себе так сказать. Между тем, сам Пастернак считал, что он показал в этой книге и революцию. Хотя там ни слова собственно о революции нет. Есть просто ощущения, страшно личные, какие-то детали, и они, конечно, того времени. И есть одна строфа, прямо относящаяся ко времени и действительно показывающая нам (в той степени, в какой одной строфы достаточно), что поэт отдавал себе отчет, в каком мире он живет.
Все жили в сушь и впроголодь, В борьбе ожесточась, И никого не трогало, Что чудо жизни - с час.Пастернака как раз и трогало это чудо жизни. И его делом было запечатлеть то, чем живет человек в его слиянии с природой, то, чем ему так дорога жизнь, и поэт считал, что он вправе этим заниматься. Он даже этим гордился и подчеркивал. И вот, скажем, одно из главных стихотворений книги "Сестра моя - жизнь". Здесь тоже, конечно есть поза, но ведь Пастернак молодой еще человек.
Любимая - жуть! Когда любит поэт, Влюбляется бог неприкаянный. И хаос опять выползает на свет, Как во времена ископаемых.Но не надо думать, что Пастернак на этом остановился, как потом нередко считали. Он никогда не обособлял себя от времени. Он просто защищал в этом времени то, на что не принято было обращать внимание, потому что считалось, что есть гораздо более важные и срочные дела. Для него было значимо, что делает сейчас мое общество, моя страна, что я есть в ней, где мое место, чужд ли я ей. И уже в 1922 году он чрезвычайно внятно и определенно и на всю жизнь сказал.
Глаза ему тонны туманов слезят. Он застлан. Он кажется мамонтом. Он вышел из моды. Он знает - нельзя: Прошли времена - и безграмотно.
Он видит, как свадьбы справляют вокруг, Как спаивают, просыпаются. Как общелягушечью эту икру Зовут, обрядив ее паюсной.
Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто, Умеют обнять табакеркою, И мстят ему, может быть, только за то, Что там, где кривят и коверкают,
Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт, И трутнями трутся и ползают, Он вашу сестру, как вакханку с амфор, Подымет с земли и использует.
И таянье Андов вольет в поцелуй, И утро в степи, под владычеством Пылящихся звезд, когда ночь по селу Белееющим блеяньем тычется.
И всем, чем дышалось оврагам века, Всей тьмой ботанической ризницы Пахнет по тифозной тоске тюфяка И хаосом зарослей брызнется.
Мы были музыкой во льду. Я говорю про всю среду, С которой я имел в виду Сойти со сцены, и сойду. Здесь места нет стыду. Я не рожден, чтоб три раза Смотреть по-разному в глаза. Еще двусмысленней, чем песнь, Тупое слово "враг". Гощу. - Гостит во всех мирах Высокая болезнь. Всю жизнь я быть хотел как все, Но век в своей красе Сильнее моего нытья И хочет быть как я.Что значит "я жить хотел как все"? Конечно, поэт хотел жить тем, что в нем было, жить высоким. Но вместе с тем, он не терпел никакого своевольства, превосходства, ему было невыносимо, что что-то его делает выше других. И в этом смысле он действительно не хотел выделяться, просто хотел жить в обществе. Вместе с тем, он понимал - не то, что понимал, душой, стержнем его было: ну что же, переделайте жизнь, это нужно, но я не могу быть другим. Я знаю: то, что в мне, может быть, вам и не будет нужно - вы сильные, я слабый. Но я - вместе со слабыми и с той гармонией, которую я в себе охраняю. И пусть жизнь нас ломает, но будут какие-то другие люди, которым я буду нужен со своей слабостью...
И есть ощущение жертвенности, необходимости и приятия. Почему приятия? Да потому что Пастернаку было невыносимо любое унижение человека ради хлеба насущного, и он чувствовал, что теперь от этого избавлен. В 1942 году он пишет о людях, с которыми ехал в поезде: "В них не было следов холопства, которое кладет нужда". То есть, из карьерных соображений может быть что угодно, но холопство из-за прямой человеческой нужды исчезло. И это для него было страшно дорого.
И еще - было освобождение женщины от ее доли женской. Вот его мать - он же знал - не стала пианисткой. И то, что женщина должна следовать за мужчиной, при щепетильности Пастернака - это было мучительно. Он разошелся со своей женой, но он разошелся только потому, что наш режим, наша власть, делали возможным и должным самостоятельно существование женщины. Вот так он писал в 1931 году, когда он менял семью. Удивительные строчки.
Когда я устаю от пустозвонства Во все века вертевшихся льстецов, Мне хочется, как сон при свете солнца, Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо.Вот смотрите - ощущение равенства духовного людей, их освобождения от быта - не то, что от быта, а от того, что человек занимает низкое положение и должен голодать и унижаться. И женщина тоже.
Незваная, она внесла, во-первых, Во все, что сталось, вкус больших начал. Я их не выбирал, и суть не в нервах, Что я не жаждал, а предвосхищал.
И вот года строительного плана, И вновь зима, и вот четвертый год. Две женщины, как отблеск ламп Светлана, Горят и светят средь его тягот.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто Жил в эти дни. А если из калек, То все равно: телегою проекта Нас переехал новый человек.
Когда ж от смерти не спасет таблетка, То тем свободней время поспешит В ту даль, куда вторая пятилетка Протягивает тезисы души.
Тогда не убивайтесь, не тужите, Всей слабостью клянусь остаться в вас. А сильными обещано изжитье Последних язв, одолевавших нас.
И вот еще, в том же ключе, о том, что жизнь другая, и это позволяет ему так поступать и писать такие стихи.
И так как с малых детских лет Я ранен женской долей, И след поэта - только след Ее путей, не боле, И так как я лишь ей задет И ей у нас раздолье, То весь я рад сойти на нет В революцьонной воле.Вот это было для Пастернака самое главное. Только благодаря этому он мог действительно сменить жену, потому что раньше, при другом строе, это совершенно не представлялось возможным. Только благодаря этому он мог писать одновременно двум женщинам - и той, которую он покидает, и той, к которой он идет - чего я не знаю в поэзии. Вот послушайте оба этих стихотворения. Я бы даже сказал, что женщине, которую он оставлял, он писал более пронзительно.
Стихи мои, бегом, бегом. Мне в вас нужда как никогда. С бульвара за угол есть дом, Где дней порвалась череда, Где пуст уют и брошен труд, И плачут, думают и ждут.Пастернак вступил в свои зрелые годы и, к сожалению, у меня нет времени рассказывать о всем том, что он за эти годы сделал, но что-то мне хочется сказать. Как и всякий большой поэт, он опрощался, хотя многие считали его по-прежнему сложным. Он вводил в обиход речь в сущности просторечную, речь канцелярскую. Вот чем особенно замечателен Пушкин - он вводил в поэзию слова простые, помните "панталоны, фрак, жилет - всех этих слов на русском нет". Пастернак это все тоже делал. Он ввел в строй руской поэзии массу аксессуаров и интонаций быта. Чтобы не быть голословным, я приведу только пару примеров.
Где пьют, как воду, горький бром Полубессонниц, полудрем. Есть дом, где хлеб как лебеда, Есть дом, - так вот бегом туда.
Пусть вьюга с улиц - улюлю, - Вы - радугой по хрусталю, Вы - сном, вы - вестью: я вас шлю, Я шлю вас, значит я люблю.
А вот другой женщине, которая стала его женой.
Красавица моя, вся стать Вся суть твоя мне по сердцу, Вся рвется музыкою стать, И вся на рифму просится.
То были литераторы. Союзу Писателей доверили разбор Обобществленной мебели и грузов В сараях бывших транспортных контор.Если раньше позиция поэта была романтическая, то сейчас внутренняя позиция - это жертвенность и необходимость приятия. Весь мир в его зрении наряду с образностью состояния приобретал необыкновенную четкость и хлесткость характеристик.
В те годы Пастернак писал поэму "Спекторский"; между прочим, в те же годы, что Пушкин "Евгения Онегина" - с 24 по 30 год, только столетием позже. И Спекторский тоже в каком-то смысле - ну нельзя сказать, что это энциклопедия жизни, но это тоже летопись и быта, и чувств человека, сходного даже с Онегиным - интеллигента наших дней (у Пушкина был дворянин, здесь - интеллигент, который смотрит на жизнь и не знает, что в ней делать). У Пушкина в "Онегине" была одна женщина и много других, неназванных, здесь были две женщины, причем совершенно нельзя сказать, что точно происходило, потому что Пастернаку важны были не события, а состояния, а время, и он это удивительно передавал. Какая, например, пронзительная точность в характеристиках.
Он не любил семьи ученика. Их здравый смысл был тяжелей увечья, А путь прямей и проще тупика. Читали "Кнут", выписывали "Вече".Завершая сейчас эту главную пору творчества Пастернака, я хочу прочесть, во-первых, его стихи. Для меня они, может быть, самые дорогие, хотя и короткие. Но это мое личное. Вы просто ощутите и жертвенность, и чувство вины перед близкими, может быть. И поразительная образность, где необязательно знать, что все это значит - вы чувствуете состояние, которым охвачен поэт, и это важнее всего.
Кобылкины старались корчить злюк, Но даже голосов свирепый холод Всегда сбивался на плаксивый звук, Как если кто задет или уколот.
Рослый стрелок, осторожный охотник, Призрак с ружьем на разливе души! Не добирай меня сотым до сотни, Чувству на корм по частям не кроши.
Дай мне подняться над смертью позорной. С ночи одень меня в тальник и лед. Утром спугни с мочажины озерной. Целься, все кончено! Бей меня в лет.
За высоту ж этой звонкой разлуки, О пренебрегнутые мои, Благодарю и целую вас, руки Родины, робости, дружбы, семьи.
Некий постскриптум к этому, даже более глубокий. Есть один документ, где написано и о двух женщинах (может быть, из-за них поэт говорил "бей меня в лет"), и о руках "родины, робости, дружбы, семьи". Это был 28 год, когда что-то, видимо, уже надвигалось. Но об этом можно только гадать, конечно. Здесь и его ощущение революции, и его судьба, где он связывал себя с Рильке - в общем, я вам прочитаю "Посмертное письмо Райнеру Марии Рильке".
Если бы Вы были живы, я бы написал Вам сегодня такое письмо. Сейчас я кончил "Охранную грамоту", посвященную Вашей памяти, а вчера вечером меня попросили зайти из ВОКСа по делу, касающемуся лично Вас. Из Германии для посмертного собранья Ваших писем затребовали записку, в которой Вы обняли и благословили меня. Я на нее тогда не ответил. Я верил в близкую с Вами встречу. Но вместо меня за границу поехали жена и сын.
Оставить такой дар, как Ваши строки, без ответа, было нелегко. Но я боялся, как бы, удовольствовавшись перепиской с Вами, я не поселился навеки на полдороге к Вам. А мне надо было Вас видеть. И до этого я зарекся письменно обращаться к Вам. Когда же я ставил себя на Ваше место (потому что моя безответственность могла удивить Вас) я успокаивался, вспоминая, что в переписке с Вами Цветаева, потому что хотя я не могу заменить Цветаеву, Цветаева заменяет меня.
Тогда у меня была семья. Преступным образом я завел то, к чему у меня нет достаточно данных, и вовлек в эту попытку другую жизнь и вместе с ней дал начало третьей.
Улыбка колобком округляла подбородок молодой художницы, заливая ей светом щеки и глаза. И тогда она, как от солнца, щурила их непристально-матовым прищуром, как люди близорукие или со слабой грудью. Когда разлитье улыбки доходило до прекрасного, открытого лба, все более и более колебля упругий облик между овалом и кругом, вспоминалось Итальянское возрожденье. Освещенная извне улыбкой, она очень напоминала один из женских портретов Гирландайо. Тогда в ее лице хотелось купаться. И так как она всегда нуждалась в этом освещеньи, чтобы быть прекрасной, то ей требовалось счастье, чтобы нравиться.
Скажут, что таковы все лица. Напрасно, - я знаю другие. Я знаю лицо, которое равно разит и режет и в горе и в радости и становится тем прекрасней, чем чаще застаешь его в положеньях, в которых потухла бы другая красота. Взвивается ли эта женщина вверх, летит ли вниз головою, ее пугающему обаянью ничего не делается, и ей нужно что бы то ни было на земле гораздо меньше, чем сама она нужна земле, потому что это сама женственность, грубым куском небьющейся гордости целиком вынутая из каменоломни творенья. И так как законы внешности всего сильнее определяют женский склад и характер, то жизнь, и суть, и честь, и страсть такой женщины не зависят от освещенья, и она не так боится огорчений, как первая.
Итак, я жил и принадлежал семье. - Как я помню тот день. Моей жены не было дома. Она ушла до вечера в Высшие художественные мастерские. В передней стоял с утра неприбранный стол, я сидел за ним и задумчиво подбирал жареную картошку со сковородки, и, задерживаясь в паденьи и как бы в чем-то сомневаясь, за окном редкими считанными снежинками нерешительно шел снег. Но заметно удлинившийся день весной к зиме, как вставленный, стоял в блуждающей серо-бахромчатой раме.
В это время позвонили с улицы, я отпер, подали заграничное письмо. Оно было от отца, я углубился в его чтенье.
Утром того дня я прочел в первый раз "Поэму Конца". Мне случайно передали ее в одном из ручных московских списков, не подозревая, как много значит для меня автор и сколько вестей пришло и ушло от нас друг к другу и находится в дороге. Но поэмы, как и позднее полученного "Крысолова", я до того дня еще не знал. Итак, прочитав ее утром, я был еще как в тумане от ее захватывающей драматической силы. Теперь с волненьем читая отцово сообщение о Вашем пятидесятилетьи и о радости, с какой Вы приняли его поздравленье, и ответили, я вдруг наткнулся на темную еще для меня тогда приписку, что я каким-то образом известен Вам. Я отодвинулся от стола и встал. Это было вторым потрясеньем дня. Я отошел к окну и заплакал.
Я не больше удивился бы если бы мне сказали, что меня читают на небе. Я не только не представлял себе такой возможности за двадцать с лишним лет моего Вам поклоненья, но она наперед была исключена и теперь нарушала мои представленья о моей жизни и ее ходе. Дуга, концы которой расходились с каждым годом все больше и никогда не должны были сойтись, вдруг сомкнулись на моих глазах в одно мгновенье ока. И - когда! В самый неподходящий час самого неподходящего дня!
На дворе собирались нетемные говорливые сумерки конца февраля. В первый раз в жизни мне пришло в голову, что Вы - человек, и я мог написать Вам, какую нечеловечески огромную роль Вы сыграли в моем существовании. До этого такая мысль ни разу не являлась мне. Теперь она вдруг уместилась в моем сознании. Я вскоре написал Вам.
Я боялся бы теперь взглянуть на то письмо, я его не помню. Сказать Вам, кто Вы такой, было самой легкой задачей на свете. Но если я заговорил и о себе, то есть о нашем времени, я едва ли справился с незрелою темой.
Едва ли сумел я как следует рассказать Вам о тех вечно первых днях всех революций, когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих тостом за воздух. Я был им свидетель. Действительность, как побочная дочь, выбежала полуодетой из затвора и законной истории противопоставила всю себя, с головы до ног незаконную и бесприданную. Я видел лето на земле как бы не узнававшее себя, естественное и доисторическое, как в откровенье. Я оставил о нем книгу. В ней я выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и неуловимого.
Выступление Владимира Барласа на Блоковском празднике. 10 августа 1980
7/
[Лаврушинский переулок]
Здесь Пастернак поселился со своей новой семьей после того, как оказалась готова кооперативная двухкомнатная квартира. Тогда строили оригинально - квартира находилась на двух этажах. На одном - комната и кухня, на другом - вторая комната, ванная и места общего пользования. Переход внутри.
Поскольку появилась новая квартира, можно было заводить нового ребенка, и этот ребенок появился. Надо сказать, что Зинаида Николаевна Нейгауз привела к Борису Леонидовичу двух своих сыновей. Один из них был известный вам пианист Станислав Нейгауз, другой (старший) сын болел, он не дожил даже до взрослого состояния. Здесь они жили впятером, поскольку в 1937 году родился сын Леня, Леонид. К сожалению, его жизнь оказалась непродолжительной. Он умер, не дожив до 40 лет, от сердечной болезни. По образованию он был физиком. Он успел жениться, родить девочку, Лену. Это то, что касается непосредственно быта.
Теперь, пожалуй, поскольку мы затронули Цветаеву, и еще такие сильные эмоции были выражены в связи с ней, стоит кое-что сказать об их взаимоотношениях с Пастернаком, тем более, что их письма могут породить ряд кривотолков. Цветаева была в этой квартире, между прочим. В 1939 и в 1940 и в 41-м году. Но об этом надо рассказать несколько подробнее.
Хотя Цветаева и Пастернак жили в одном городе, оба были москвичи, но случилось так, что они смогли познакомиться лично в 1935 году в Париже. Хотя это и не совсем верно. Фактически они друг друга видели, потому что оба были литераторы, бывали в одних и тех же местах, ну и вероятно знали, что она - это Цветаева, а он - это Пастернак. Вместе были на похоронах Скрябина, еще вместе были на чтении поэмы "Человек" Маяковского - Пастернак об этом написал в "Охранной грамоте". Но никаких отношений не было, просто, видимо, не замечали стихов друг друга - так сложилось. А узнали друг друга уже по другим книгам.
Цветаева уехала за границу в конце 1921 года, причем она именно эмигрировала. Дело в том, что она была замужем за Сергеем Эфроном, человеком, принимавшим участие в белом движении. А когда Врангелевцы были разбиты и откатились, Эфрон вместе с ними тоже уехал за границу. Цветаева тоже духовно жила вместе с мужем, она считала, что белое движение - благородное, хотя потом ей пришлось в этом разочароваться. Но она была человек необычайно гордый и от позиции, однажды выраженной, не отходила, хотя уже поняла, что теперь совсем другая жизнь. Ей очень тяжко приходилось, но она платила сполна. Это был как раз человек, который ни от чего не отстранялся, в отличие от Пастернака.
Так вот, Цветаева уехала в конце 1921 года, как только узнала, что муж еще жив и что она может с ним соединиться; она уехала в Берлин. А Пастернак поехал в Берлин представлять свою жену папе в середине 22-го года, но к этому времени Цветаева уже уехала из Берлина во Францию, и они опять не увиделись. Но Пастернак прочитал ее книгу "Версты", она его поразила, и он написал Цветаевой. А она прочитала его книгу "Сестра моя - жизнь" и тоже была потрясена. Написала небольшую статью, завязалась переписка. Он ей написал первым, а она ему писала, наверное, раза в три чаще, чем он, но так или иначе, это была необыкновенно деятельная и необыкновенно эмоциональная переписка. То есть, она была настолько эмоциональна, что даже многие читатели пребывали в уверенности, что что-то между ними было. Но в прямом физическом смысле ничего не было - действительно, были глубокие, сильные чувства. Возможно, что в кризисное время, когда Пастернак не знал, что ему делать, он и подумывал о том, чтобы что-то изменить в своей жизни. Но так или иначе, он связал свою судьбу со второй женой, и впервые, действительно зная друг друга, увиделись они в 1935 году.
Один из первых антифашистских конгрессов состоялся в Париже в 1935 году. Мы послали туда делегацию своих писателей. Причем Пастернак не собирался ехать и не был в списке, но Луи Арагон и некоторые другие французские литераторы, ценившие творчество Пастернака, выразили большое пожелание, чтобы приехал Пастернак, и его вместе с Бабелем дослали на конгресс. Вот там-то он как раз и встречался с Цветаевой, но она говорит, что это была именно НЕвстреча. Потому что Пастернак чувствовал себя совершенно больным, он тогда ничего не писал, а она советовалась с ним о том, ехать ли ей в Советский Союз. С одной стороны, он понимал, что она в чужой атмосфере, конечно, не может развивать свое творчество. С другой стороны, понимал, что Цветаевой у нас будет очень нелегко. Эта неопределенность, конечно, ее тоже глубоко поразила, и она даже написала, что это была невстреча.
И тем более, Цветаеву еще потрясло, что Пастернак и на пути туда, и на пути назад не встретился со своими родителями, причем на пути туда он ехал на поезде, проезжал Берлин. Она даже выразилась в письме, что она бы поезд на себе потащила - ну как же не повидать? Но она, конечно, не учитывала тех реальных условий: ведь Пастернак не имел визы на остановку, и это, конечно, было для него чревато очень серьезными последствиями, даже если бы он остался цел. А он был человек, который всегда отстранялся.
Письма Цветаевой постигла довольно странная судьба. В переписке более 100 писем, и к сожалению, они пропали, причем Пастернак пишет, как грустно получилось, что их погубила слишком большая тщательность хранения. Дело в том, что уезжая в эвакуацию, он не решился взять эти письма с собой и передал их одной своей знакомой. Эта знакомая жила на даче за городом и не рисковала их оставлять на даче. И поэтому каждый день она возила их с собой на работу и назад. Однако один раз она так устала, что заснула, выскочила скорей на своей остановке, забыв свой чемоданчик, и он пропал.
По счастью однако с 23 писем были сняты копии, и мы их знаем. Эти копии сделал один человек такой несчастной судьбы, его фамилия Крученых. Он поэт, конечно, небольшой, но когда футуризм был еще отчасти таким цирковым явлением, то он имел успех как изобретатель кундштюков - он проводил турниры поэтов еще в 20-е годах, в общем, он развлекал публику. Когда настали более жесткие времена, он совсем бедствовал, т.е. фактически побирался. Выпрашивал фотографии и что-нибудь интересное у одного человека, потом продавал это другому человеку. Или просто кормился. Вот так он выпросил у Пастернака письма Цветаевой, потому что прекрасно понимал, что будет на этом неплохо зарабатывать. Но Пастернак, естественно, все письма не давал, а давал по одному. Он давал Крученых одно письмо, тот переписывал, отдавал, брал другое. Так он успел переписать 23 письма.
Есть еще другая возможность прочесть эти письма, и тут я задержусь, потому что может быть кое-что неясно. У Цветаевой родилась дочь в 1912 году - Ариадна Эфрон, Аля. А за границей у нее родился сын в 1926 году. За границей ее судьба с Сергеем Эфроном не совсем сложилась, потому что у нее появились другие привязанности; она вообще человек была очень страстный. А Эфрон разочаровался в белом движении и считал, что обязан вернуться на родину и помогать. Он получил советский паспорт и хотел сразу вернуться. Но ему долго не разрешали вернуться, потому что считали, что поскольку он был белым эмигрантом в свое время, то должен отработать, что ли: доказать свою преданность советской власти, помочь ей в борьбе с белой эмиграцией на Западе. Он посильно это делал. Но потом была ситуация, когда ему уже необходимо оказалось уехать в Советский Союз (это было в 1937 году), он уехал вместе с дочерью, а с Цветаевой остался сын. А она, хотя и рвалась на родину, не хотела ничему изменять, она не хотела ни в чем каяться, она была не такой человек. И только когда немцы вошли в Чехословакию (она жила в Чехословакии последние годы), тогда уже, почувствовав, что деваться некуда и надо быть на родине - поскольку надвигалась мировая война - она через Францию вернулась в августе 1939 года в Москву.
По счастью, Цветаевой удалось увидеть и мужа, и дочку и даже пожить вместе (кто-то им снял что-то в Болшеве), но это счастье было непродолжительным. Дочка работала в ВОКСе, и буквально через два месяца ее арестовали, а вслед за ней арестовали и отца. Ну, почему тогда арестовывали человека накануне войны, вам особенно объяснять нечего: Эфрон был много раз за границей, участвовал в сложной и разведочной работе... Люди тогда погибали. Могу только одно сказать: погиб он невинно - он был реабилитирован. А Ариадна Эфрон дожила и до свободы и до реабилитации. В 1956 году она вернулась, она получила назад полностью архив своей матери: он был сохранен. Но она сделала завещание, которое закрывало архив: она не захотела его публиковать до 2000 года. Знающие люди говорят, что там есть черновики почти всех писем Цветаевой Пастернаку, поскольку она имела обыкновение сперва писать письма начерно. Так что в 2000 году, я не сомневаюсь, вас ждет немало удовольствия, а пока, товарищи, потерпите.
Между прочим, переписка Цветаевой, Рильке и Пастернака, о которой я говорил (у Пастернака для Рильке фактически только одно письмо, Рильке умер вскоре после него, в 1926 году) тоже была закрыта на 50 лет после смерти Рильке. Но вот в 1976 году она открылась, она была напечатана в Германии, вроде бы будет печататься у нас. Пока что в "Вопроса литературы" за 1977 год напечатана довольно хорошая выборка.
Теперь я перейду непосредственно к жизни Пастернака здесь. Это были для него годы простоя. Очень тяжкие годы. Он не писал ничего своего за двумя исключениями, о которых позже я скажу. Отчасти, конечно, и по биологическим причинам. Если вы знакомы с биографиями великих людей, во вы хорошо должны знать, что творчество многих из них обрывается как раз на рубеже 40 лет. В 37 лет умер Пушкин, Байрон, в 40 лет Шопен, Блок, в общем, перечень здесь очень длинен. А у некоторых прекращается только творчество. Вот Вордсворт, например, до сорока лет писал, а потом ничего не писал. Так что прежде всего, творчество. Но некоторые поэты, когда обрывается творчество, жить уже не могут, а некоторые могут. Я понимаю это так. Помните, мы говорили об энергии смещения. Действительно, она есть. Так вот, энергетические возможности человека в это время существенно меняются. И той энергии, которой он смещал действительность (в терминологии Пастернака) - ее уже не достает, чтобы это выполнять так, как раньше. И нужно искать новые пути, причем уже на другом энергетическом уровне, или погибнуть. Это очень жестокое и суровое испытание.
Пастернак замолчал на несколько лет. Но он нашел себя, к счастью, в переводах. Это действительно счастье для него, потому что трудно подумать, что бы он делал, если бы не мог найти себе какого-то живого применения. Это счастье и для всей нашей литературы, потому что Пастернак перевел "Гамлета", он перевел много Шекспира, он начал переводы грузинских поэтов, с которыми познакомился очень хорошо за год своего пребывания в Грузии. Он переводил Клейста, Верлена, Петефи - короче говоря, он очень многое переводил. Огромное количество переводов он сделал за эти годы. И это слава богу.
Но вместе с тем, Пастернак сам не писал, и кроме чисто биологических причин, вероятно, были другие. Поскольку эти годы ознаменовались довольно обширными необоснованными репрессиями, погибали многие друзья. Если раньше он мог внутренне ощущать жертвенность (ну что же...), во теперь он не мог, конечно, видеть никакого смысла, потому что погибали великолепные люди, и объяснений он не видел.
За эти годы Пастернак выступил дважды - было два цикла. Один - в 36 году, как раз когда уже начинались серьезные аресты. И в одном из стихотворений он как раз обозначил четко, что действительно жалеет о том, что не может быть вместе с народом. Опять-таки: "Я жить хотел как все", но я верен своей судьбе. Он это подтвердил и очень четко, очень жестко. Я вам сейчас прочту две строфы одного из этих стихотворений.Счастлив тот, кто целиком, Без тени чужеродья, Всем детством - с бедняком, Всей кровию - в народе. Я в ряд их не попал, Но и не ради форса С шеренгой прихлебал В родню чужую втерся.И еще одно небольшое стихотворение, чтобы сказать о творчестве.Все наклоненья и залоги Изжеваны до одного. Хватить бы соды от изжоги! Так вот итог твой, мастерство? На днях я вышел книгой в Праге, Она меня перенесла В те дни, когда с заказом на дом От зарев, догоравших рядом, Я верил на слова бумаге, Облитой лампой ремесла. ........................ С тех пор все изменилось в корне. Мир стал невиданно широк. Так революции ль порок, Что я с годами все покорней Твержу, не знаю чей, урок? Откуда это? что за притча, Что пепел рухнувших планет Родив скрипичное капричьо? Талантов много, духа нет. ------------------------- Поэт, не принимай на веру Примеров Дантов и Торкват. Искусство - дерзость глазомера, Влеченье, сила и захват. Тебя пилили на поленья В года, когда в огне невзгод В золе народонаселенья Оплавилось ядро: народ. ........................ Не умиляйся, - не подвинем. Сгинь без вести, вернись без сил, И по репьям и по плутаньям Поймем, кого ты посетил. Твое творение не орден: Награды назначает власть. А ты - тоски пеньковой гордень, Паренья парусная снасть.Но Пастернак продолжал жить. И надо вам сказать, что война и ощущение ее приближения как-то во многом его раскрепостили. Казалось бы, конечно, это страшное несчастье, но он почувствовал себя способным что-то делать. Почему? Да потому что война была общим делом всего народа, и Пастернак ощутил, что сейчас снова может быть един с ним. Нет у него в душе этого раскола. (Причем это чувство единения пришло несколько раньше, на даче - в общем единении с природой. Его первые уже новые стихи появились в 40 году. Это были совсем другие стихи, о них дальше пойдет речь.) И здесь открылась опять дорога, потому что в войне Пастернак чувствовал себя опять вместе с людьми. И еще ему казалось, невольно, конечно, что война смоет все, очистив и позволив все понять до конца.
И вот как раз в это время опять судьба скрестила Пастернака с Цветаевой. То есть, они скрестились, как мы знаем, уже в конце 1939 года. Он ей помог устраивать свою жизнь. Тогда, в 1939 году он имел все же некоторый авторитет в литературных кругах (хотя своего и не печатал), и он привел Цветаеву в групком литераторов. Дело в том, что люди, зарабатывающие литературой, если они не считаются достойными быть принятыми в Союз писателей, все же как-то должны у нас жить. У нас без прав жить не так просто. И поэтому существует такая организация - групком. Она вас может принять, если вы доказываете, что действительно живете литературой, а не тунеядством, и выдает соответствующие справки, даже бюллетень на случай болезни.
Так вот, Пастернак Цветаеву туда привел и своим авторитетом сперва помог ей получать переводы, а потом даже помог ее вступлению в групком. Хотя это проходило со скрипом, потому что она была эмигрантка, и ее просили осудить свое прошлое и так далее, но она ничего такого делать естественно не хотела. Но вскоре Пастернак от нее отошел. Отошел опять-таки по своей, как бы вам сказать, не то, что застенчивости - по своему стремлению отстраняться от всего, что кажется заметным или рассчитанным на какую-то известность или видимость. Ему показалось, что Цветаевой увлекаются, что она стала модной, грубо говоря, а мода это как раз то, чего он терпеть не мог - и отошел.
И было еще только, по-видимому, одно свидание, как раз очень трагическое и драматическое для Цветаевой. Она безумно испугалась бомбардировок Москвы, начавшихся в июле 41 года. Она боялась не за себя, а за сына. Вообще она жила сыном, она все ему отдавала, она считала, что она живет только для сына сейчас, пока что. Во всяком случае, этим она держалась, приехав и чувствуя отчуждение от всего и не зная, где живет. И вот Цветаева пришла советоваться с Пастернаком. Можно полагать, хотя прямо это нигде не высказывается, что она надеялась, что Пастернак приютит ее на своей даче. У него уже в это время была своп дача, а налеты происходили только на Москву. Но Пастернак этого не сделал.
Я полагаю, он этого не сделал прежде всего потому, что хозяйка была Зинаида Николаевна, а Зинаида Николаевна была чрезвычайно лояльная женщина, она всегда считала, что Пастернаку надо было так сказать каяться, когда этого от него хотела общественность, хотя он это далеко не всегда делал. Если до 37 года Пастернак был достаточно лоялен, то в 37 году произошел один или даже пара эпизодов. Понимаете, когда происходили расстрелы, на это получали как бы санкцию различных кругов. И в числе прочих письмо, требующее смерти врагов народа, подписывали писатели. Так вот, Пастернак этого письма не подписал. Естественно, его жена считала, что он сумасшедший, но тем не менее, он его не подписал.
Кроме того, тогда же, в 37 году, случился такой эпизод. Андре Жид, который всегда приезжал и был принят Сталиным очень хорошо, потом писал о нас нехорошо. Жида стали литераторы клеймить, и Пастернак этого письма, клеймившего Жида, не подписал, причем он назвал совершенно естественную причину: я не читал того, что он там опубликовал, так почему же я, собственно, должен осуждать то, чего я даже не знаю. Это, конечно, очень раздражало литераторов. Они говорили: я тоже не знаю, но я же знаю, что это клевета.
Так или иначе, это было тяжелое для Пастернака время, поскольку жена, естественно, хотела, чтобы он и это письмо подписал (хотя прямых свидетельств об этом нет) и вряд ли хотела бы, чтобы поселился на даче такой человек, как Цветаева, потому что хотя конечно она была великий поэт, ее гражданское лицо было совершенно неясно. Не берусь ничего говорить, может быть, просто Пастернак не хотел, чтобы Цветаева жила у него на даче. Это все толки. А Цветаева, естественно, прямо не просила, она была очень деликатный человек, она просто говорила, что ей вообще хотелось бы где-то найти прибежище за городом. Но Пастернак ничего не предложил, и именно в этом он каялся страшно сильно, когда Цветаева покончила с собой. Он даже написал - я не прощу себе - как это все вышло.
А вышло очень просто: то, что Цветаева - член групкома, сказалось грустным образом на ее жизни. Союз писателей перевели в Чистополь, у них была там какая-то организация, и была столовая и вообще что-то было. А в Елабуге не было ничего, Цветаевой там предложили работу мойщицы посуды при столовой. Она чувствовала себя не в состоянии этим заниматься и вырвалась в Чистополь просить помощи. Но к сожалению, люди, которых она знала по двадцатым годам, в частности, Федин и Асеев, которые там были, не только не помогли, но даже отчитали ее, зачем она приезжает и портит себе жизнь и только подвергает себя ненужной опасности и т.д. Она вернулась и тут же повесилась, тем более, что не знала, как сложится судьба ее сына. Считала, что только мешает ему жить.
Пастернак был потрясен и действительно очень каялся, но, к сожалению, распространено мнение, я сам слышал, что он ей не помог тогда. Но это совершенно неверно, потому что он-то сам уехал в Чистополь только в последних числах октября или начале ноября 41 года. Вся Москва была на осадном положении, когда вообще считали, что людям, которые непосредственно не помогают в осаде, незачем там быть и более того, если они в Москве, то они, может быть, немцев ждут. Поскольку это уже затрагивало политическое лицо Пастернака, и ему это твердо сказали, он тогда уехал. А так он жил очень хорошо. Он как раз был очень доволен, потому что почувствовал себя в единении с народом. Он, знаете, дежурил на крыше, говорят, что он сбрасывал зажигалки на крыше дома, вообще был страшно бодр и доволен. И тут его опять запихнули в такой угол, где вроде бы есть уют, который ему вовсе не нужен.
Мы, по-моему, исчерпали всю нашу тематику, сейчас поедем в Переделкино и там продолжим наш разговор.
Ответ на вопрос: с кем из писателей и поэтов был дружен Пастернак?
Как вам сказать... Крупные поэты вообще очень мало дружат с поэтами. Больше всего Пастернак был близок в юные годы с Асеевым. Асеев был рано женат, и это был для Пастернака такой-вот почти семейный дом. Он очень тепло вспоминает это время. Он вместе с Асеевым начинал - в альманахе "Поэзия". Асе ев написал предисловие к его первой книге "Близнец в тучах". Пастернак вспоминал, как жена Асеева говорила: напрасно вы это напечатали, потом будете жалеть. И он соглашался, что напрасно напечатал, (хотя, конечно, почему не напечатать, почему не выступить перед миром?).
Асе ев тоже вспоминает очень тепло о Пастернаке. Между прочим, в поэме "Маяковский начинается" есть целая глава "Разговор с неназванным другом". По-моему, этот неназванный друг и есть Пастернак. Очень теплая глава - о том, что они вместе вышли из одного истока и идут в разные места. Хотя с реками так не бывает, Асеев приводит это сравнение.
Пастернак был, конечно, необычайно близок и с Маяковским некоторое время. Он благоговел, преклонялся перед ним. Вы уже видели, что он изменил свою судьбу отчасти из-за Маяковского. Однако его отталкивала от Маяковского громогласная публицистичность и гражданская позиция, когда Маяковский писал как бы совершенно в прикладных целях. Например, он подарил Маяковскому свою книгу стихов и там были такие строчки.Вы заняты водным балансом, Трагедией ЦСНХ Вы, певший летучим голландцем Над краем любого стиха. Я знаю, ваш путь неподделен, Но как вас могло занести Под своды таких богаделен На искреннем вашем пути.Тем не менее, их близость литературная как раз продолжалась, потому что Маяковский был все-таки ближе всех к Пастернаку в литературном окружении. Маяковский был очень прям и он не мешал быть людям тем, что они есть, не требовал никаких деклараций. В общем, Пастернак печатался у него в журнале "ЛЕФ". Но Маяковский все больше раздражал его - стремлением к факту, нигилизмом по отношению к высокому искусству, и в журнале "Новый Леф" он уже не захотел печататься. Однако Маяковский знал, что имеет большое личное влияние на Пастернака и рекламируя "Новый ЛЕФ" после того, как у него произошли организационные неполадки, сказал, что у него будет печататься Пастернак. Пастернака это ужасно разозлило, и он написал крайне резкое письмо: я теряю интерес к тому, что вы пишете... Причем Пастернак очень часто писал такие письма, а потом раскаивался и опять дружил, если он хорошо к этим людям относился, а в данном случае он к Маяковскому относился очень искренне и тепло. Но Маяковский был не таков. Для него это письмо было очень большим потрясением, он был литературный боец, он считал это литературным предательством, и все отношения были полностью прерваны.
В 1928 году Маяковский устроил такой миниюбилей на своей квартире, где к нему приходили все друзья за разные годы. По-видимому, тогда приходил и Пастернак; во всяком случае, есть такие воспоминания, только он не назван, но я думаю, что это Пастернак. В общем, по воспоминаниям, пришел один поэт, который был очень близок к Маяковскому, но отошел от его борьбы. И он сказал: "Володя, я очень рад вас поздравить", даже чуть ли не с распростертыми объятьями. Но Маяковский сказал: "Пусть этот человек уйдет". После этого уже ничего не было, но когда Маяковский в 1930 году покончил с собой, Пастернак написал об этом известные всем стихи.
Ответ на вопрос.
Понимаете, уже в 50-е годы, после смерти Сталина, когда пришло в поэзию новое, молодое поколение, в частности, Евтушенко, Вознесенский, - для всех них Пастернак был просто учителем и богом, таким же примерно, как Блок был для всех поэтов начала ХХ века. Это был крупнейший живой еще поэт, и естественно, к нему ломились. Надо вам сказать, что Пастернак в это время очень не любил поэзию - то есть, он жил поэзией, но он ужасно не любил весь поэтический антураж. Он испытывал глубокое отвращение к тому, что люди обособляются. Он же сам хотел быть со всеми, и его ужасно раздражало, что люди пишут стихи и что-то об этом говорят, думают. И он очень часто довольно резко многим отрезал. Но к некоторым он относился, наоборот, чрезычзайно ласково - разумеется, к талантливым людям. При этом он может быть иногда говорил гораздо больше того, что на самом деле внутренне испытывал. Он в данную минуту все это чувствовал, поддерживал, а потом опять отстранялся.8/ [Пос. Переделкино]
К нашей истории. Мы с вами были в 40-м, в 41, сейчас мы в 57, 59-60 году. И опять это связано с героиней стихов Пастернака. Она была осуждена к лагерям на 5 лет. Но как вы знаете, после смерти Сталина вышла амнистия всем, кто осужден до 5 лет включительно и, следовательно, она уже могла приехать. Разумеется, это поставило вопрос о ее новой возможной встрече с поэтом, что очень его самого волновало.
Надо вам сказать, что Пастернак обеспечивал этой семье существование все эти годы. Мать героини была уже в пенсионном возрасте, двоих малых детей, конечно, не могла бы прокормить, их хотели даже забрать в детский дом, и только благодаря Пастернаку мать сказала: нет, сумеем. И он действительно очень им помогал. Но приезд его героини поставил его в нелегкое положение. В 1952 году он перенес инфаркт, весьма тяжелый. Как он сам считал, он обязан был жизнью своей жене, которая его вытащила из инфаркта. А жена поставила условием, чтобы он никогда больше не виделся со своей героиней. Тогда, в 52 году, дать это обещание было еще сравнительно легко, поскольку люди, попавшие далеко, как правило назад не возвращались, они могли быть сосланы на какое-нибудь поселение в Сибирь - в общем, расстояние бы их по-прежнему скорее всего разделяло. Но во, что умер Сталин, все, разумеется, изменило. И появились совершенно новые перспективы. И Пастернака все это, естественно, волновало. С одной стороны, он был человек слова. С другой стороны, есть женщина, которая, как он считал, именно из-за него страдала и которой он обязан всю жизнь помогать из-за испытанных ей страданий. И как же быть? Тем более, что он боялся, что после лагеря она могла неузнаваемо измениться - это могла быть совершенно не та женщина, которую он любил.
Так или иначе, Пастернак встретился с ее дочкой, которой было тогда лет 15, она была школьницей. Он повел разговор, что вот, вероятно, не судьба им больше встречаться с ее мамой. Что все было прекрасно, что он на всю жизнь останется ей благодарен и на всю жизнь сохранит поддержку, но вряд ли свидание даст что-нибудь, кроме страданий для них обоих. Но дочь, хотя и была маленькая, но тем не менее, нашлась и сказала, что она матери ничего подобного передавать не собирается, а если он хочет, пусть скажет сам. Свидание, таким образом, оказалось неизбежным, и их отношения возобновились.
Однако первый год показал, что отношения стали очень тяжелы. Пастернак перенес инфаркт, а следовательно уже не мог так непринужденно мотаться. А так он очень часто - два или три раза в неделю - приезжал в Москву, тащился на электричке, потом назад, и все это было довольно нервно, для обоих, разумеется. И уже на следующий год она подумала о том, чтобы снимать дачу и, если не ошибаюсь, в 55 году она ее фактически сняла. Только сняла она ее не здесь. Тут направо есть небольшой поселок Измалково, и она там сняла дом. А еще через пару лет она перебралась сюда поближе. Это место было особенно хорошо тем, что если пройти по лесу, то будет минут десять ходьбы до той дачи, где Пастернак жил все эти годы. Таким образом, это место было во всех отношениях удобно.
Я подчеркиваю, что это была не их дача, что ее просто снимали. Но у них был свой ход и своя обособленная жизнь - здесь Пастернак бывал достаточно часто. Я также подчеркиваю, что это место никогда домом для Пастернака не было. Он здесь бывал очень часто, но, как я вам уже неоднократно говорил, он был человек исключительно рабочего склада. Скажем, в военные годы, Гладков свидетельствует, что он переводил "Ромео и Джульетту" даже когда ждал очереди в столовой. Он не переносил, чтобы как-то перебивался ритм его жизни, его работы. Вот он ждет очереди, он сидит и на листках смотрит фразы, держит словарь, держит драму. Он должен был работать.
Здесь же такого ритма не было. По-видимому, это была женщина очень - как вам сказать - ну, темпераментная. Она любила и пожить. Ну, не буду ничего говорить дальше, но так или иначе, был случай, когда казалось бы, сама судьба благоприятствовала, чтобы Пастернак сюда переселился. Потому что в 1959 году Зинаида Николаевна уехала в Грузию. И тем не менее, все равно он оставался сам, он жил своим режимом, он ничего не менял. Он просто считал, что это другая жизнь, что если путать, то это будет совсем не их роман, совсем не то, это будет что-то другое. И так продолжалось, хотя, конечно, по отношению к ней это было достаточно жестоко, и она, разумеется, никогда не смогла с этим примириться. Но хотя Пастернак был очень уклончивый, мягкий человек, он был именно таким. А теперь я вам прочту стихотворение.
Я дал разъехаться домашним, Все близкие давно в разброде, И одиночеством всегдашним Полно все в сердце и природе. И вот я здесь с тобой в сторожке. В лесу безлюдно и пустынно. Как в песне, стежки и дорожки Позаросли наполовину. Теперь на нас одних с печалью Глядят бревенчатые стены. Мы брать преград не обещали, Мы будем гибнуть откровенно. Мы сядем в час и встанем в третьем, Я с книгою, ты с вышиваньем, И на рассвете не заметим, Как целоваться перестанем. Еще пышней и бесшабашней Шумите, осыпайтесь, листья, И чашу горести вчерашней Сегодняшней тоской превысьте. Привязанность, влеченье, прелесть! Рассеемся в сентябрьском шуме! Заройся вся в осенний шелест! Замри или ополоумей! Ты также сбрасываешь платье, Как роза сбрасывает листья, Когда ты падаешь в объятья В халате с шелковою кистью. Ты - благо гибельного шага, Когда житье тошней недуга, А корень красоты - отвага, И это тянет нас друг к другу.
9/
[пос. Переделкино]
На этой даче Пастернак поселился с 1937 года. До этого у него была дача здесь же, в Переделкино, на улице Тренева. Почему он ее переменил? Потому что тот участок был гораздо более затененный, чем этот. Зинаида Николаевна была рачительная хозяйка, она очень не любила рынка, не доверяла его продуктам, она хотела, чтобы у нее была своя картошка, своя морковь и т.д. Поэтому, приехав сюда, они расчистили место, хотя и часть леса оставили, и усиленно занимались огородническим хозяйством.
Теперь мне хочется подчеркнуть один момент. Мне было странно, почему Пастернак, который никогда никуда не лез, вдруг все-таки захотел купить такую роскошную, прямо надо сказать, дачу. Воспользовался своим положением в Союзе писателей. Причина проста. Он хотел поселить здесь своего отца. Разговоры о даче - это 34 год, после прихода фашистов к власти, отец хотел вернуться, и все было очень серьезно. Пастернак, естественно, тоже хотел его вернуть. Он хотел его поселить на даче - дать хорошее прибежище своему папе. И поэтому он действительно добивался, добился, но оказалось, что он добился дачи для себя. Итак, на этой даче жила семья - мать и трое ее детей. Потому что в 1937 году родился Леонид.
Пастернак действительно очень любил это хозяйство и буквально в нем ожил. Он раньше никогда такими вещами не занимался. А здесь он вовсю копал, выращивал, воду носил и получал от этого огромное удовольствие. И отчасти под воздействием природы и какого-то нового единения у него появилась новая струя в поэзии. Первые его стихи после 8-летнего перерыва так и называются "Переделкино", Переделкинский цикл.
Пастернак приезжал сюда летом, засиживался до поздней осени, но вот война многое изменила. Дело в том, что один из мальчиков - Адя - был больной. Адю сперва пробовали взять с собой в Чистополь. Но оказалось, что он не может в тех условиях существовать: в больнице там же были ужасающие условия, дома его тоже держать не могли (их там уплотняли, всего одна комната была) - короче говоря, для больного никак невозможно. И вот, скрепя сердце, мальчика вернули сюда, в больницу. Когда они вернулись всей семьей (Пастернак сам вернулся в 43-м частично, но они переехали в 44-м, по-моему, окончательно), оказалось, что мальчик уже очень тяжело болен. То есть, он все время был больной, костный туберкулез вообще такая болезнь, при которой трудно долго прожить. Но тем не менее, невзирая на все старания матери, он умер в 45 году, и для нее это оказалось большой драмой. Она считала, что изменила своему основному долгу ради того, чтобы ехать за мужем, что она была обязана изо всех сил сохранять жизнь своего старшего больного сына, и это серьезно даже изменило ее отношения с мужем. Во всяком случае, 45 год не случайно стал рубежом. Их личные отношения тоже изменились. Они оставались мужем и женой, но Зинаида Николаевна вела достаточно обособленную жизнь. И Пастернак тоже как бы... в общем, не случайно в 46 году возникло то, что тогда возникло.
Как вы помните, Зинаида Николаевна во время инфаркта мужа преданно его выхаживала. Вообще она была можно сказать человек дома. К дому, к хозяйству она была действительно привязана и как свой долг понимала, очень точно и дотошно всегда его выполняла. Пока, разумеется, Пастернак выполнял по ее понятиям свой долг. Потом появились некоторые отклонения, но вот в 52 году она мужа преданно выходила, и когда врачи сказали, что ему вообще лучше бывать на воздухе, здесь был проведен капитальный ремонт (после этого, кстати, никакого серьезного ремонта уже не было). Было проведено паровое отопление, после этого здесь можно было жить круглый год. Пастернак здесь стал проводить еще больше времени. Это по бытовой части, по-видимому, все, что мне надо было сказать. Сейчас мы пройдем внутрь и пройдем в мемориальную комнату наверху. Стараниями семьи она поддерживается в том самом виде, в каком она была при Пастернаке.
[В доме]
Как вы помните, Пастернак был очень предан своему отцу, и вот вы видите, что это так. Все, что здесь нарисовано, нарисовано его отцом: натура, зарисовки, натюрморты, портреты. Это автопортрет, это портрет Лидии, Жозефины и няни, о которой у нас с вами не раз была речь.
Сейчас мы с вами пройдем в мемориальную комнату. Это все подлинная, мемориальная обстановка, все именно так, как было при жизни Пастернака. Тут ничего не добавлено. И кепка, и койка. Вот на этой койке он спал. Это так странно казалось его шоферу, что он один раз даже не выдержал, привез тахту, чтобы она тут существовала.
Что еще я хотел бы отметить. Я хотел бы отметить отсутствие привязанности к вещам. К книгам даже. Казалось бы, у писателя должны быть книги, но у Пастернака все книги умещались в этом шкафу, никаких других он не держал. То есть, для работы брал, читал, но возвращал. Он не хотел ничего заводить. Здесь только энциклопедии. А эти книги - двух последних лет. Эти книги - результат его романа. Когда Пастернак действительно стал знаменит, ему присылали со всего мира издания его книг, кое-что еще, ему было совестно от всего этого избавляться. Его чувство ответственности не позволяло выбрасывать то, что люди от всей души ему посылали. Это все книги, повторяю, присланные после романа. Отчасти, конечно, издания произведений за разные годы.
Все рисунки, которые вы видите здесь, - опять-таки отца поэта. Это посмертный слепок руки Пастернака и его посмертная маска, сделанная любителем, Виленским. Это работа скульптора, тоже любителя, Масленниковой. Хотя она и любитель, но все люди, близкие к окружению Бориса Леонидовича, говорят, что работа очень хорошо передает реальный облик. Письменный стол. Это иллюстрация к "Воскресению" отца поэта. Здесь он работал и здесь бывал до последних дней. Только во время смертельной болезни, когда он не мог уже перебираться вверх и вниз, тогда его поместили вниз.
Последний период творчества начался в Переделкине. Структура стихов Пастернака существенно изменилась. Сам он вообще считал, что только сейчас стал писать хорошо. Он так прямо и пишет: "Я не люблю своего стиля до 1940 года". А в другом месте пишет: "Я тогда искал не сущности, а посторонней остроты". В целом он действительно стал писать прозрачнее, пластичнее я бы сказал. И есть люди, которые считают, что именно последний период - высшая стадия развития поэта. Есть люди, которые, наоборот, полагают, что высший Пастернак - это ранний, скажем, периода "Сестра моя - жизнь" или "Тем и вариаций" - энергичный, гордый, романтический и весь в бурных переживаниях. Я не придерживаюсь ни той, ни другой точки зрения. Лично для меня лучше всего зрелый Пастернак.
А причины изменений я опять-таки усматриваю не в стремлении к простоте. Скажем, когда в молодые годы Пастернак послал свою первую книгу стихов Горькому, во Горький отнесся к ней в общем сочувственно. Только сказал: я не всегда понимаю ваши образы и я не понимаю, зачем вы все напрасно усложняете и делаете какую-то тайнопись, которую надо расшифровывать. Что-то в этом роде он писал. А Пастернак ему очень спокойно ответил: "Вы обо мне превратного мнения. Я всегда стремился к простоте и никогда к ней стремиться не перестану". Но простота для него в разные периоды жизни имела разный смысл. То есть, простота эта всегда была в том, чтобы наиболее экономно выразить то, что поэт действительно чувствует. И к этому Пастернак никогда не переставал стремиться. Но вот энергия смещения убывала, и он стал пластичнее, раздумчивее, но и статичнее тем самым. Стало больше статики, больше описательности и рассудительности. Эта поэзия прекрасна по-своему, но вот трепет непрерывного столкновения, деформации мира и мгновенной передачи состояния - все это переменило свой облик.
Пастернаку было свойственно отказываться - вы помните: "И манит страсть к разрывам". Он действительно разорвал со своим прошлым, разорвал настолько, что уже не хотел перепечатывать свои стихи, которые успело полюбить поколение. Когда он соглашался писать однотомник - последний, 1957 года, который так и не вышел - он не составлял, а массу выбрасывал, массу хотел переделать. Его знакомые и друзья буквально вырывали у него корректуру, чтобы он не менял то, что написал раньше. Так у него было сильно желание перестроить все в соответствии с тем, что он по-новому понимал. Так что это создает немало проблем издательских: как собственно издавать будущему редактору, на какие редакции полагаться. Но это разговор, которого мы не будем касаться.
А вот что для нас важно отметить - это изменение главных, что ли, полюсов, главных стремлений. В каком-то смысле это взросление личности и вместе с тем, изменение ее внешней энергии. И поэтому переход на более статический, на более экономный режим. Если вы помните, в молодости девизом Пастернака было "Чем случайней, тем вернее (слагаются стихи навзрыд)". Такая передача состояния, трепета непрерывного столкновения и деформации мира требует максимальной энергии. В конце появился совсем другой девиз. Но сперва я еще остановлюсь (тем более, я это обещал) на том, чем поэт жил в зрелые свои годы. Тогда была жертвенность и ощущение всеобщей жизни, и сознание того, что отдельный человек в наше время не то, чтобы не играет роли - но как-то нельзя исходить из того, что нужно думать только об отдельном человеке. Вот как раз этот кусок из романа в стихах "Спекторский", прямо посвящен кредо Пастернака эпохи зрелости. Здесь есть и вся его жизненная концепция, и в то же время отношение к поэзии. ("Спекторский" правда называется поэмой, но я позволю себе исказить то, что написано, уж очень такая структура у него эпическая).
Поэзия, не поступайся ширью. Храни живую точность: точность тайн. Не занимайся точками в пунктире И зерен в мере хлеба не считай! Недоуменьем меди орудийной Стесни дыханье и спроси чтеца: Неужто, жив в охвате той картины, Он верит в быль отдельного лица? И значит, место мне укажет, где бы, Как манекен, не трогаясь никем, Не стыло бы в те дни немое небо В потоках крови и шато д'икем? Оно не льнуло ни к каким Спекторским, Не жаждало ничьих метаморфоз, Куда бы их по рубрикам конторским Позднейший бард и цензор ни отнес. Оно росло стеклянною заставой И с обреченных не спускало глаз По вдохновенью, а не по уставу, Что единицу побеждает класс.
Для меня здесь прежде всего важно ощущение: нет и не может быть "были отдельного лица", и жизнь все равно движется, и она содержательна, а то, что стоит - уже исчезло. Девизом же позднего периода жизни поэта могут служить эти стихи:
Во всем мне хочется дойти До самой сути. В работе, в поисках пути, В сердечной смуте. До сущности протекших дней, До их причины, До оснований, до корней, До сердцевины. Все время схватывая нить Судеб, событий, Жить, думать, чувствовать, любить, Свершать открытья.Пастернак больше уже описывает, он больше сопоставляет, расчленяет, рассуждает, он отходит от динамики и больше переходит к статике, потому что надо все разложить в порядке, чтобы дойти до сути. А это же статика, динамика только в самом процессе столкновения.
Но я отнюдь не склонен умалять это последнее творчество, потому что оно исполнено своей прелести. Это прелесть слияния с природой и гармонии. Пастернак отказался тогда от своего представления о жертвенности, потому что слишком страшны были жертвы, он их не мог принять своей душой. Но вот в Переделкине он нашел свой покой - природа, растворение в ней, люди, вещи - этим он дышал, и он считал, что будет нужен и полезен людям. Не указанием на то, что надо (он вообще разочаровался в том, что надо), а вот помочь как-то. Помочь скрасить жизнь, утешить в чем-то. Сказать: я с вами, и эта красота - она наша и надо быть к ней ближе.
Вот чем поэт жил последние свои годы и что создало многие прекрасные стихи. Сперва это было Переделкино, потом пришла война, и он написал о войне, потому что надеялся, что что-то придет, переменится. Эти стихи, может быть, не из лучших, но они исполнены ожидания и пафоса. А потом война кончилась и возобновилась холодная война. Вот тут он потерял какие-то основы, потому что не понимал, что же ему делать в этом мире.
Но Пастернак по-прежнему сохранил гармонию. На этот раз он пришел к религии, обрел гармонию в том, что пришел к религиозному восприятию мира. Это было одно. И второе - ему захотелось исповедоваться. Ему захотелось передать свой опыт, но не в прямом воспоминании, не в прямых поучениях, а какой-то духовный опыт передать в живых картинах того, что носилось перед его взором длительное время. Он, скажем, писал роман в стихах "Спекторский", но он писал и повесть о Спекторском, он писал роман о девочке - он решил наконец слить все это воедино и написать роман о судьбе интеллигенции, интеллигента его возраста, о том, что ему было дано пережить вместе со всей интеллигенцией. Это было второе его главное деяние, которое в конце концов привело его к смерти. Об этом мы поговорим в самом конце, а пока что я хочу прочесть вам стихи этого последнего периода, где по-моему заключен важный для нас пафос творчества Пастернака.Быть знаменитым некрасиво. Не это поднимает ввысь. Не надо заводить архива, Над рукописями трястись. Цель творчества - самоотдача, А не шумиха, не успех. Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех. Но надо жить без самозванства, Так жить, чтобы в конце концов Привлечь к себе любовь пространства, Услышать будущего зов. И надо оставлять пробелы В судьбе, а не среди бумаг, Места и главы жизни целой Отчеркивая на полях. И окунаться в неизвестность, И прятать в ней свои шаги, Как прячется в тумане местность, Когда в ней не видать ни зги. Другие по живому следу Пройдут свой путь за пядью пядь, Но пораженья от победы Ты сам не должен отличать. И должен ни единой долькой Не отступаться от лица, Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца.
10/
[Переделкино. Кладбище.]
Борис Леонидович в 60 году последний раз гулял по этим лесам, совершал свой путь от большой дачи к маленькой, вероятно, передавал какие-то рукописи, чувствовал себя неважно, предупредил, что наверное сляжет на несколько дней, но больше не вставал. Сперва думали, что это опять сердце, привозили кардиограмму, она ничего не показывала, а Пастернак страдал от очень сильных болей. Наконец привезли рентгеновский переносной аппарат, выяснилось, что у него рак легких. 30 мая он скончался. 2 июня его здесь хоронили.
Вот эта скульптура, точнее, вдавленный барельеф (назовем его так) принадлежит известному скульптору Сарре Лебедевой, это ее последняя работа. И говорят, самая лучшая.
Что же еще сказать на могиле? Я прочитаю еще только одно стихотворение.
Мне был задан вопрос (мне почему-то задали его наедине, но я считаю, он имеет общий интерес), крестился ли Пастернак. Вопрос, конечно, естественный. Ответа точного я вам на него не могу дать, расскажу суть дела. Сам Пастернак утверждает, что он крестился. Единственное свидетельство по этому поводу сделано им в 1959 году. Уже после романа, когда он стал переписываться с одной французской графиней, Жаклиной де Труайяр, он поручил ей написать предисловие к своему роману, которое вошло в его собрание сочинений, изданное в Америке. И вот, в частности, когда зашли разговоры о вере, он написал примерно следующее: что в раннем детстве, втайне от меня моя няня (та самая) меня окрестила. Это было семейной тайной и никем не разглашалось.
В добавление: когда я выяснял, мне было сказано, что никаких других свидетельств, подтверждающих этот факт, не существует. Но вместе с тем, то, что Пастернак так сказал, весомее, в сущности, того, было это или нет. Я лично склонен считать, что это такая же легенда, как и некоторые другие, о которых я говорил. Но это было Пастернаку внутренне необходимо, и следовательно, стало фактом его духовной жизни. А что делала его кормилица тайно или не тайно, когда ему было два или три года, было не так уж важно.
А теперь о романе. Я уже вам сказал, что Пастернак пришел к необходимости выразить свой духовный опыт в форме романа и, начиная с 46 года, его писал. Как раз вскоре после этих двух стихов: "Мело, мело" и "Гамлет". Они родились первыми - до романа и до остальных стихов из него. Сперва он совершенно не надеялся, что это может быть когда бы то ни было опубликовано, поскольку время было такое - начиналась холодная война. И поэтому он читал роман довольно свободно и раскованно. Он как бы хотел, чтобы как можно больше людей о романе просто узнали. Читал по мере того, как писал. Я допускаю, что это было одной из причин того, что оказалась под арестом героиня его стихов, поскольку естественно, что во всем этом она принимала достаточно активное участие. Хотя он читал и дома, читал у знакомых, он где только мог, там эту вещь читал по мере того, как она писалась.
Закончил Пастернак роман в 1953 году. И опять-таки по совпадению и предназначению судьбы к этому времени умер Сталин и ситуация в общественной жизни изменилась. То, что казалось совершенно невероятным, вдруг стало казаться в какой-то степени возможным, особенно, когда уже началась реабилитация. Пастернак тогда написал предисловие и отдал роман в редакцию журнала "Новый мир".
Надо сказать, что в журнале "Знамя" в 1954 году, в №7 были опубликованы стихи из цикла "К роману". Причем прямо было сказано: стихи из романа "Доктор Живаго". Это единственное упоминание о романе и о том, что он существует, в нашей литературе: после смерти Пастернака, скажем, в его однотомнике, просто - из цикла "Стихи к роману". А в "Знамени" было прямо сказано. Там было предисловие от автора, где говорилось, что роман заканчивается, что речь в нем идет об интеллигенте-враче, о его судьбе, что после его смерти должны остаться стихи, которые составят последнюю заключительную главу романа. Все это было сказано, так что разговоры о романе были уже достоянием общественности.
И вот когда Пастернак в 56 году, после ХХ съезда, отдал свой роман в "Новый мир", ему там сказали после первого, конечно, поверхностного, прочтения, что в целом роман, по-видимому, журнал не подымет, как мягко они выразились, но существенные куски могут быть напечатаны, и вообще работа вполне возможна. Соответственно было сделано заявление и на Московском радио на итальянском языке. Итальянская редакция московского радио, вещающая на итальянском языке в Италии, сообщая о культурных новостях, сказала, что вот какие есть литературные новости, что есть вот такой роман, что он написан.
В Италии был миллионер Фельтринелли, имевший большое издательство. А кроме того, он был коммунистом, поскольку ему казалось, что поддержка коммунистов не противоречит ведение дел. Как только он услышал эту передачу московского радио, он немедленно велел своему агенту, Джаннини (работавшему как раз в той же самой редакции итальянского радио; он служил переводчиком) связаться с Пастернаком и постараться выяснить, можно ли что-то напечатать, и чем больше, тем лучше. Джаннини с представителем итальянской редакции московского радио Влади мировым посетили Пастернака на его даче. В результате чего роман оказался у Джаннини.
По этому поводу сведения о том, как все происходило формально, расходятся, но несомненно одно. Был советский официальный представитель; правда, он говорит, что в момент передачи его не было, но так или иначе, он сопровождал Джаннини. Была ли санкция или нет, тоже неясно, скорее всего, никакой санкции не было. Просто Пастернак это сделал импульсивно, поскольку он мог опасаться за судьбу своего романа. А еще ему сказали, что будут печатать только куски, он же хотел, чтобы было напечатано все. Так или иначе, он отдал всю рукопись романа. Что он при этом сказал, опять-таки неясно. Джаннини передает, что он сказал: делайте с этим что хотите. Но опять-таки Джаннини был заинтересован, чтобы говорить так, а не иначе.
А факты состоят в том, что когда Пастернак сказал об этом героине своих стихов, она ужасно забеспокоилась, поскольку она уже один раз сидела в тюрьме, и стала думать, не вышло бы опять чего-нибудь. И стала настаивать на том, чтобы осведомить писательскую организацию. Писательские организации были немедленно осведомлены и немедленно сказали, что роман надо забрать назад. Была сделана попытка забрать назад, но Джаннини или соврал, или действительно уже успел переправить роман с дипломатической почтой в Италию. И таким образом, роман покинул пределы Советского Союза.
Далее решали, что делать, и первое решение было такое: что в конце концов над романом работают, ничего страшного, можно выбросить то, что нехорошо и сделать то, что хорошо, и надо только попросить, чтобы он был опубликован там после того, как он будет опубликован у нас. Соответствующее письмо было направлено Пастернаком Фельтринелли: что он не возражает против печатания. И даже, помимо этого, был заключен договор с Гослитиздатом, чтобы придать этому такую законную основу. Был назначен редактор, Старостин. А кроме того, было решено даже издать однотомник Пастернака, чтобы показать, что все обстоит вполне хорошо. Что мы тоже все издаем. Но было единственное условие: чтобы в Италии было издано после того, как у нас.
Фельтринелли сказал: что же, конечно. Перевод романа на английский язык, на итальянский язык - сложно, переговоры длительные. Но он хочет знать, когда роман выйдет у нас. Должна быть какая-то дата. Ему назвали дату - октябрь 1957 года - и он тогда сказал: следовательно, в ноябре 1957 года я издам. Письменно ничего, насколько я знаю, не было, но так или иначе он обещал до ноября 1957 года роман не издавать. Хотя на самом деле он мог бы его издать тоже чуть-чуть раньше: дело было летом 56 года.
Однако история продолжала идти своим ходом. Итак, роман был, во-первых, в "Новом мире", во-вторых, он был в Гослитиздате. Однако в 1956 году была попытка обратить вспять ход революции в Венгрии: была открыта граница, часть венгерского правительства это поддержала, часть, наоборот, считала, что это недопустимое развитие событий и попросила помощи у советских войск в борьбе с контрреволюционерами, проникшими из Австрии. Советские войска приняли в этом участие, главой правительства стал Янош Кадар, который и ныне там существует. Однако это произвело очень сильное впечатление на западную интеллигенцию, в частности, на ряд коммунистов. Одним из частных следствий было то, что Фельтринелли вышел из коммунистической партии и образовал свою собственную группу, опять-таки левую, но формально в компартии перестал состоять.
Вторым следствием было то, что у нас решили, что по-видимому тоже есть некоторые нездоровые идеологические явления, особенно в связи с вышедшим как раз примерно в во же время романом "Не хлебом единым". И хотя этот роман был издан и регулярно переиздавался, но Симонов перестал быть главным редактором "Нового мира". И стало ясно, что если роман и будет напечатан, то очень еще нескоро и после гораздо больших доработок, чем предполагалось раньше. Соответственно Пастернак написал письмо: что доработка романа задерживается, потребует больше времени, просит отложить печатание.
Фельтринелли ответил, что он с радостью опубликует роман в доработанном виде, но он не может ждать, поскольку он еще и делец, он объявил о выходе, роман ждут и любая отсрочка для него чревата очень большими финансовыми издержками. Неизвестно, в какой степени он был искренен, в какой степени просто хотел послать всех к черту и печатать поскорей. Но так или иначе, стало ясно, что он роман печатать будет. Тогда у нас начались срочные обсуждения, в частности, в Союзе писателей. Вызывали Пастернака, настаивали на том, чтобы он потребовал вернуть роман, чтобы он запретил печатанье. Что сделал Пастернак опять-таки неясно, но остается фактом, что роман был напечатан и что Союз Писателей остался недоволен поведением Пастернака. Весьма недоволен, поскольку Пастернак никак не выступал, а все дело пустил на самоход. А писал ли он что-нибудь официально, неясно. По некоторым сведениям писал, по некоторым - нет.
Роман вышел, как и предполагалось, в ноябре 1957 года. И у нас никакой прессы не получил, так, точно он и не существовал. Реальных последствий его выхода было только два. Во-первых, была прекращена работа над романом в издательстве Гослитиздат, поскольку мы хотели обязательно, чтобы он вышел раньше у нас, а иначе уже нам не годилось. Во-вторых, была рассыпана верстка однотомника, который должен был выйти в 1957 году. Единственным счастливым для нас последствием этого было то, что редактор однотомника, Банников, просил Пастернака написать подробное предисловие с описанием своей жизни, и следствием явилась та автобиография, из которой я читал отрывки и которая вообще очень интересная. Но других последствий не было. О том, что роман вообще у нас должен издаваться, никто не писал. И следующая, даже не следующая, а первая общественная активность появилась только после того, как Пастернаку была в 1958 году присуждена Нобелевская премия. Тогда у нас был поставлен вопрос, что премия присуждена Пастернаку за предательский роман, которым он угодил мировой буржуазии. Но здесь нужна небольшая формальная поправка.
Несомненно, что награждение премией связано с романом, он сыграл определенную роль, тут нельзя сомневаться. Но с другой стороны, Пастернака хотели Нобелевской премией наградить, когда еще романа не существовало, в 1949 году. Но тогда были более склонны считаться с мнением советских организаций и старались получить их одобрение. Союз писателей ответил, что нет, он не считает желательным для советской литературы выдвижение Пастернака, не считает его подходящей кандидатурой. Вопрос был отброшен.
Второй раз вопрос возникал в 1954 году, когда романа тоже еще не существовало, просто потому, что стихи Пастернака имели хождение за границей, и вообще он считался фигурой. Тем не менее, до выхода романа премии не дали, это тоже факт. Вопрос дебатировался, но дали премию Хемингуэю. Сейчас же уже никто не помешал дать Пастернаку премию, тем более, с выходом романа. Но я просто хочу сказать, что формулировка премии не содержала названия романа. Формулировка звучала так: "За выдающийся вклад в лирику и следование традициям великих русских писателей". Разумеется, вторая часть могла относиться к роману. Так или иначе, Нобелевская премия у нас была расценена как политическая провокация, спекуляция на имени человека, и от Пастернака потребовали немедленно заклеймить это как провокацию.
Все происходило очень быстро. Награждение произошло 24-го (ну, конечно, знали, что оно будет), и в этот же день к Пастернаку пришел Федин, на дачу прямо (они соседи, кстати: №2 - это Федин, №3 - это Пастернак, №4 - Всеволод Иванов). Федин был первым секретарем, даже почетным секретарем Союза писателей, он был уже в пожилом возрасте. И вот Федин сказал, что правление Союза писателей считает премию враждебной акцией и призывает ее отклонить и не только отклонить, но и встать в один ряд с советскими поэтами и дать ответ по достоинству, то есть показать политическую основу присуждения. Пастернак этого не сделал. Тогда на следующий день появились статьи, еще через - день ряд писем, резко осуждающих поступок Пастернака, и он буквально через несколько дней, 27-го, послал телеграмму в Нобелевский комитет. Однако он не клеймил награждение как провокацию и не осуждал его, а сформулировал это так:
В связи с оценкой, которую ваша награда получила в обществе, к
которому я принадлежу, должен отказаться от незаслуженного
отличия. Прошу не принять с обидой мой добровольный отказ.
Таким образом, от премии Пастернак отказался, он считал, что оснований для претензий нет, но претензии продолжались, поскольку Пастернак так сказать просил Нобелевский комитет не обижаться, а вовсе не указывал, что они сделали грязное и нехорошее дело, чего от него хотели. Поэтому еще через три дня состоялось исключение Пастернака из Союза писателей на общем собрании московских писателей. Но с другой стороны, из Литфонда его не исключили, что существенно, поскольку дача за ним осталась. И были даже демонстрации, не знаю, в какой степени организованные, но вероятно, по меньшей мере согласованные - демонстрации молодых писателей, которые пришли к зданию Союза писателей с лозунгами "Долой Пастернака", "Вон предателя из Советского Союза". И вскоре с аналогичной речью выступил первый секретарь ЦК ВЛКСМ Семичастный; он, в частности, упомянул свинью, роющую корни дуба, под которым сама сидит и которым питается. Он тоже сказал, что Пастернак фактический эмигрант внутренний, так не пора ли ему стать эмигрантом внешним. И даже уже было принято ходатайство о лишении гражданства.
Для Пастернака уехать было, конечно, немыслимо, и он написал письмо Хрущеву с просьбой не применять к нему такой меры: "Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Положа руку на сердце, у меня есть еще, что сказать. Прошу не применять ко мне такой меры." После этого шум прекратился. Пастернак еще, между прочим, опубликовал письмо в "Правде", где тоже было ясно сказано: "Труд мой дал повод к прискорбному толкованию, и вот причина, по которой я от премии отказался", и также были указаны те моменты, о которых я вам сейчас говорил. То есть, что на премию он выдвигался раньше и что он готов был роман переделывать.
В общем, шум стих. Пастернака, конечно, не печатали, но переводы по-прежнему давали, предложили, в частности, Кальдерона переводить. Это то, что он делал в последний год своей жизни. А кроме того, он стал писать пьесу из быта крепостной России XIX века, "Слепая красавица". Пьесу он, вероятно, сразу хотел отдавать за границу, но никакого решения принять не успел, поскольку вскоре он умер. Вот, товарищи, событийная сторона.
Ответ на вопрос: каковы были претензии советских редакторов к роману "Доктор Живаго"?
Основные претензии были высказаны в редакционном заключении редакции журнала "Новый мир". Оно датировано 1956 годом, еще редакцией во главе с Симоновым. Но заключение было представлено редакцией, когда редактором был Твардовский. Оно уже является резко отрицательным, что несколько противоречит тому, что они что-то хотели от этого романа в свое время сохранять. Но так или иначе, там приведен ряд кусков, которые им не нравятся. Например, кусок, где герой романа, врач, попадает в плен к партизанам, а в районе господствуют белые. И вот идет атакующая цепь белых, а он не может стрелять в белых, не может совершенно, не может убивать. И стреляет в дуб. А когда видит белого мальчика, который упал, раненный все-таки нечаянно, то страшно расстраивается, его выхаживает, а потом отпускает. Ну и некоторые выпады против малограмотных необразованных людей, которые становясь начальниками, были очень уверенными и командовали другими интеллигентными людьми. И некоторые общие чувства скорби интеллигенции. Но Пастернак тогда сказал: "Непонятно, почему то, что я соглашаюсь изменить, сочли необходимым напечатать в двух миллионах экземпляров, а потом все-таки не напечатали ничего".
Был в романе и общий настрой, о чем я вам говорил, рассказывая о стихах, - погиб целый слой людей, и это для поэта душевно больно и печально. И понесены большие культурные потери, о чем, собственно, сейчас тоже все говорят, когда говорят о том, как много церквей зря разрушено и так далее. Ну вот вам основные высказанные претензии. То есть, они сводились к тому, что очень много оплакивания того, что и так должно было сойти со сцены, и мало внимания к тому, что утверждалось, и мало к этому уважения.
Ответ на вопрос.
Есть предположение, о том, что будет издано Гослитиздатом два или три тома собрания сочинений: один том стихов, один том прозы, в который роман наверняка не войдет, и еще возможно один том переводов, а возможно просто двухтомник. Ни о каком мемориале, ни о каком издании романа речи нет, и я полагаю, еще достаточное время не будет. Во всяком случае, люди, которые тогда заблокировали выход романа, еще живы, а поскольку они живы, то вряд ли они будут признаваться в своих ошибках. Ну, со временем, я не сомневаюсь, все будет издано.
___Реклама___