Bormash1

Эдуард Бормашенко

ВОЛЯ К ИСТИНЕ
(часть 4 -- предыдущие части: 1, 2 и 3 )



***

Истина и смысл


         Непростая проблема взаимоотношений истин и смыслов в самом общем виде была поставлена Равом Адином Штейнзальцем. «Среди бесчисленных вопросов, которые задает себе человеческая культура во всем ее многообразии, можно выделить три наиболее фундаментальных и общих вопроса … Эти три вопроса могут быть выражены в предельно простой форме словами «что?», «почему?» и «зачем?». Вопросы эти, различаясь в их отношении ко времени, разграничивают на взгляд Штейнзальца сферы компетенции математики, науки и религии. Математика, в которой по сути дела отсутствует понятие времени, имеет дело с вопросом «что?». Наука, оперирующая категорией причинности, отвечает на вопрос «почему?», и работает с объектами, движущимися из прошлого в будущее (в «прямом» направлении течения времени. «Вопрос же «зачем?», предполагающий, как изначальное существование смыслов, и начинающийся «с будущего, с цели», так и «ответ, движущийся в сторону настоящего», относится к компетенции религии. Далее Штейнзальц пишет о том, что человек, полагающий что жить стоит для того, чтобы пить коньяк и закусывать лимоном, дает своебразный, но определенно религиозный ответ на вопрос зачем он живет.
         Анализ Штейнзальца долго казался мне исчерпывающим, в самом деле вопрос о смыслах естественно связать лишь только с обратным движением во времени, движением вспять из будущего в прошлое. На самом же деле здесь требуется более тонкий анализ. Начнем с того, что мысль Штейнзальца провокационна – ведь мы привыкли к тому, что религиозность неразрывно связана с верой в мир грядущий, в нашем представлении остекленевший взор верующего устремлен лишь только в вечность. Такая (назовем ее традиционной) религиозность находится в кровном родстве и с истиной глубокой, вечной. Штейнзальц же говорит о чем-то другом.
         Но чтобы прокомментировать его мысль, мне придется начать издалека: с оплакивания умершего в грузинской деревне (история эта рассказана Мерабом Мамардашвили в «Введении в философию»). Итак: «плакальщицы ведут определенную мелодию и самим характером это мелодии, способом выкриков и пения приводят окружающих в почти экстатическое состояние … Это профессионалы, не имеющие никакого отношения к конкретной смерти. «Раскачивая» переживание, сами они явно не переживают. Потому что если бы переживали, то не могли бы выполнить, то что нужно. А мне это казалось лицемерием, бессмысленной выдумкой. И только повзрослев, я стал понимать, что есть в этом все же какой-то смысл, потому что уже сама по себе экзальтация чувств переводит участника ситуации в лоно действия культурной памяти, культурного механизма … Ритуалы всхлестывают нашу чувствительность, переводя ее в бытие культурной памяти, и благодаря этому живут человеческие чувства или то, что мы называем в человеке человеческим».
         Смотрите, говорит Мамардашвили: смысл возникает от того, что человек возгоняет себя в исторический, культурный слой. Мамардашвили утверждает нечто прямо противоположное тому, что содержится в представлении о традиционной религиозности, генератором смыслов становится вглядывание в прошлое а вовсе не в будущее (в полном соответствии с тем, что говорит рав Шштейнзальц). При этом опора на прошлое возвращает нам возможность оперирования истиной ясной (в той мере, разумеется, в какой мы знаем что-то достоверное о нашем прошлом, как бы то ни было это наше знание всегда больше нашего знания о будущем). Однако, в отличие от Штейнзальцевкого тезиса вопрос о цели в таком случае и вовсе не возникает.
         Итак, смыслы, как и истины отличаются в их отношении к вечности. Еврейская интеллектуальная традиция с древнейших времен обозначила различие между мудрецом и пророком. Пророк видит будущее, но поразительно то, что он может при этом быть вовсе не мудр. Наиболее впечатляющая иллюстрация этого содержится в «Книге Ионы». Пророк Иона просто не понимает смысла слов Вс-вышнего. Слова «Ниневия будет перевернута» он осознает в их буквальном смысле, как обещание заслуженной (по его мнению, но не по мнению Тв-рца) расправы над грешной столицей, и не замечает духовного переворота уже свершившегося в Ниневии. Более того, из очень многих мидрашим можно понять, что частенько мудрец лучше пророка. Как странно, что даже самая монотеистическая из всех религий – иудаизм, не удерживается и не исключает рассуждений о том, что есть истина высшего порядка (бишь вечная) и истина низменная, преходящая, будто бы источник той и другой не един. Только у рава Соловейчика я встречал в явном виде отрицание этого деления истин на высокую и низкую, но общая тенденция, конечно, состоит в подчеркивании неравноправия истин.
         Соломон был именно мудрецом, а не пророком. Тот, кто говорит, что пессимизм Когелета напрочь отрицает смыслы ничего не понял в мудрости Соломона. Напротив, Царь говорит о том, что смысл-то и возникает при соответствии деяния времени и месту: «время разбрасывать камни и время собирать камни, время обнимать и время отстраняться от объятий». Еврейская религиозная жизнь дает верующему ощущение осмысленности именно благодаря одновременной обращенности в прошлое (нам уж точно нет надобности придумывать себе историю) и в будущее (мы продолжаем ждать Машиаха).
         То, что смыслы могут быть сформированы двумя принципиально различными способами было известно и грекам, и знаковые фигуры, представляющие эти возможности – Сократ и Эпикур. Стоит вчитаться в знаменитое прощальное письлмо Эпикура другу: «я пишу тебе в счастливый день – последний день моей жизни. Меня томит такое мучение, которого не может увеличить никто. Но борясь со страданиями тела, я провожу в уме радостное воспоминание о моих открытиях». Гюйо писал: «он умер, улыбаясь как Сократ, но с той разницей, что последний лелеял прекрасную мечту о бессмертии, и отвернувшись глазами от жизни, видел, в смерти лишь выздоровление. Эпикур же скончался, вперив лицо в существование, которое он покидал, собирая всю свою жизнь и противопоставляя ее близящейся смерти. В его мысли как бы запечатлелся последний образ прошлого».
         Я долго недоумевал, отчего в иудаизме безбожника с талмудических времен обзывают «эпикоресом», явно в честь Эпикура. Быть может дело в опасном эпикуровом открытии: возможности придании жизни смысла без завороженного вглядывания в мир грядущий и с опорою на истину ясную. Религиозность как бы автоматически связывается с внутренней ориентацией на расстилающуюся впереди вечность, а ведь эпикурово стремление разглядеть смысл в прошлом носит точно такой же религиозный характер, ибо мысль о том, что наше прошлое достойно того чтобы его хранить не имеет никаких рациональных оснований, и иногда лишь только прошлое способно придавать жизни смысл.
         Я согласен с Штейнзальцем в том, что вопрос о смысле по сути вопрос религиозный, как бы он ни решался, но вовсе не согласен с тем, что появление смысла непременно связано с определенным полетом стрелы времени, и начинаясь с будущего, с цели движется в сторону настоящего. Направление полета стрелы времени может сохраняться, но лететь она может из настоящего в прошлое.
         Подтверждение этой мысли я обнаружил у В. Франкла в «Психотерапии и религии». Он рассказывает о пациентке, страдавшей тяжелой формой неоперабельного рака. «Плача, вошла она в комнату, в которой собрались психиатры, и сдавленным от рыданий голосом рассказала о своей жизни, о своих одаренных и добившихся успеха детях и о том, как тяжело ей со всем этим расстаться». Далее Франкл пишет о своей попытке «обратить самое страшное в ее понимании – неизбежность расставания со всем ценным для нее в этом мире – во что-то позитивное, которое может быть понято и растолковано как нечто, исполненное смысла. Мне оставалось только спросить ее, а что же должна сказать на ее месте женщина, не имеющая детей. Конечно, я убежден, что жизнь бездетной женщины ни в коем случае не лишена смысла. Но я мог хорошо себе представить, как такая женщина, если бы пришло время проститься с этим миром, вначале пришла в отчаяние именно потому, что нет никого и ничего, что она могла бы оставить на земле. И тогда лицо женщины просветлело. Неожиданно она осознала, что дело не в том, что она должна распрощаться с этим миром, рано или поздно это придется сделать каждому из нас. Дело в том, существует ли нечто с чем мы должны проститься. Нечто, что было смыслом нашей жизни, что мы имеем возможность оставить на земле в тот день, когда истечет наш срок. Трудно себе представить, какое облегчение испытала пациентка, когда дух Сократа в нашей беседе сменился духом Коперника».
         Франкл не зря упоминает здесь Сократа. Чары платоновского «Федона» и не одни только чары, но и статус Платона в христианстве, его положение канонического, правильного философа надолго утвердили единственный возможный вид религиозности, устремленной в мир грядущий. В отличие от Штейнзальца я не отрицаю того, что связь человеческой мысли с привычным движением стрелы времени из прошлого в будущее может порождать смыслы. Однако иные смыслы, замкнутые на вечность и истину глубокую. Беда в том, что именно эти смыcлы закрепились в качестве единственно легитимных.
         Я позволю себе вернуться к любимой мною андерсеновской «Снежной Королеве», в гениальной и совсем недетской притче, олицетворяющая мировое зло Снежная Королева отнюдь не случайно заставляет собирать из льдинок именно слово вечность. Там, где веют ледяные ветры вечности человеческим чувствам делать нечего. Слеза из глаза Герды стоит всего ослепительного величия вечного дворца Королевы.
         При всем своем яростном сопротивлении внешним влияниям иудаизм испытал все то же (хотя и косвенное) платоновское давление. Во всяком случае, смещение во времени центра тяжести в сторону созерцания «олам-а-ба» очевидно. Яростный критик подобной трактовки иудаизма профессор Лейбович, со свойственным ему максимализмом пишет, что вся концепция грядущего мира недавнее, неорганичное иудаизму и вредоносное изобретение. В самом деле: смысл мицвот ведь заключен в самих мицвот, самое исполнение повелений Вс-вышнего и сплетает ткань еврейской жизни и придает ей смысл, и нечто внешнее по отношению к ним (в том числе и награда в грядущем мире), как бы обесценивает исполнение 613 повелений Тв-рца. Потому-то для Лейбовича центральная книга иудаизма - «Шулхан Арух», предельно детализирующий еврейский образ жизни. Я сильно сомневаюсь в жизнеспособности такого рационально рафинированного иудаизма, но для меня несомненно, что Лейбович вместе с Франклом отстаивают другую религиозность, религиозность, замкнутую на истину ясную, и видят смыслы там, где Платоновский Сократ их не видит. Все мы знвем, что самые тяжкие испытания, пережитые нами, со временем всплывают в памяти картинами, придающими прожитому смысл. Для солдата, перенесенные тяготы войны, не только потому дороги, что ярки, но и потому, что задают смысл всей последущей жизни. Некую последовательную арелигиозность (на самом деле чрезвычайно редкую!) развивает Алданов, когда пишет о том, что человек живет не для какой либо цели, а просто потому, что успеет належаться в червивой могиле. Подобный подход разом обесценивает и прошлое и будущее, но жизнь и творчество самого Алданова едва ли служат лучшей иллюстрацией его же залихватского атеизма.
         Конечно, в чистом виде эти два типа религиозности не встречаются (назовем их сократовским и эпикурейско-коперниковским). Характерна в этом плане толстовская «Смерть Ивана Ильича». Толстой был заворожен вечностью, как никто, но Толстой-художник оказывается (слава Б-гу!) сильнее Толстого-философа и отпускает душу несчастного Ивана Ильича лишь после того, как заставляет его раскаяться, то есть опять же обратиться к прошлому.
         Народ Книги осознал смыслообразующую роль прошлого давным-давно, составители Танаха включили в число Священных Книг историчекие хроники, переполненные, казалось бы мало существенными деталями. Послание, содержащееся в подобном структурировании канона, прозрачно – вся еврейская история священна. ***
         В свернутом виде все эти рассуждения уже содержатся в пушкинском:

         … в уме подавленном тоской,
         Теснится тяжких дум избыток;
         Воспоминание безмолвно предо мной
         Свой длинный развивает свиток;
         И, с отвращением читая жизнь мою,
         Я трепещу и проклинаю,
         И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
         Но строк печальных не смываю


         Кто-то из русских классиков сказал, что вместо «печальных» в последней строке было бы лучше «постыдных», так ли – эдак, главное вот это гордое, смыслообразующее «не смываю».

Истина и время

«Если нам когда-либо удастся создать изделие высшего качества – мага-материалиста … мы будем близки к победному концу».
Из письма Его темнейшества беса Баламута своему племяннику бесенку Гнусику.

К. Льюис Письма Баламута


         Генетическая связь обеих истин: прозрачной глубокой и времени не будет нами раскрыта, если мы не вглядимся попристальнее в само понятие времени. В «Структуре Парадокса» нам уже пришлось расщепить понятие времени на время личное и время Мира. Но время мира оказывается неоднородным, и нам предстоит выявить его тонкую структуру. Великое открытие Танаха – открытие истории разделяет понятие времени на время историческое и космическое. Историческое время конечно – оно начинается с сотворением мира и завершится в конце времен. Времен ли? Привычное словосочетание «конец времен» представляется мне крайне неудачным, ибо космическое время бесконечно, космические часы тикают равнодушно, не ведая момента запуска и не ожидая остановки.
         Подчеркивание различия между временами историческим и космическим стало почти избитым в современном философствовании. Но никто, по-моему, не обращал внимания на то, что истина ясная и глубокая живут в разных временных слоях. Великая истина мистики живет во времени космическом, мистика и математика, отвечая на вопрос «что?» (Витгенштейн говорил мистично не то, как мир есть, но то, что он есть), не нуждаются в вещах, нарождающихся и погибающих в реке истории. Выпрыгнув из зависимости от исторического времени, Пифагор изобретет числа, а Платон – вечные и неизменные формы - идеи.
         Можно сформулировать и более жесткое утверждение, мистика лишь тогда продуктивна, когда не отталкивается от вещей, мир (исторический, преходящий мир!) застит мистику истину. Для религиозного мистика мир скрывает Вс-вышнего, покрывало майи должно быть отброшено, от вязкой зависимости от вещей необходимо избавиться. Первый каббалист рабби Шимон бар Иохай не случайно долгие годы скрывается в пещере, и лишь уйдя от мира, познает тайны Торы. В пещере для него реально лишь время космическое, вечное. Выйдя из уединения, он сжигает взглядом идущего за плугом крестьянина. Рабби не может себе представить, что люди могут интересоваться чем-либо кроме Торы, и посвящать время чему-либо кроме созерцания вечной истины. Мистик, воздвигающий в своем воображении миры, тем более продуктивен чем дальше он уходит от вещей. Мистика, же, идущая от вещей или к вещам – опаснейшее интеллектуальное (и в конечном счете социальное) явление, и именно она, по моему, классифицируется иудаизмом, как авода зара – чуждое служение. При этом великое открытие еврейской мысли состоит в том, что ни вид ни природа вещей в данном случае не имеют значения. Всякое вещепоклонство запрещается. Последовательные каббалисты, развивая эту мысль, приходят в иудаизме на грань ереси, говоря о том, что и саму Тору написали каббалисты, предупреждая о том, что и Тора, превращаясь в объект поклонения, может скрывать Вс-вышнего.
         Напротив, всякий ученый (кроме математика) не имеет никакого отношения к истине вечной и знает заранее, что его исследование будет со временем уточнено или вовсе опровергнуто (в точном соотвествии с Поппером). Исследователь обречен пребывать во времени историческом, где все тленно. Упрек, обычно бросаемый мистиками науке и состоящий в том, что наука есть плохо замаскированный обман и верен и неверен. Ибо во времени историческом наука имеет дело с истиной в самом точном смысле слова, но и не претендует на большее. Этот занудный рефрен, приводящий ученых в ярость, напоминает мне шутку князя Талейрана: предательство – это все лишь вопрос той или иной датировки событий. Однако истина ясная настаивает на важности именно той или иной хронологии.
         Фиксируя неустранимый разрыв между научным и мистическим познанием, наиболее честные мыслители, вроде Канта. профессора Лейбовича и Людвига Витгенштейна вынуждены утверждать, что познание природы и Б-гопознание лежат в совершенно разных плоскостях и вовсе никаких точек пересечения не имеют и в принципе иметь не могут. Профессор Лейбович в книге «Наука и духовные ценности» пишет: «сегодня не существует области, в которой осуществлялось бы соприкосновение между философией науки и философией религии …не существует соприкосновения между научным видением мира и видением мира в свете обязанностей человека перед самим собой».
         К вполне аналогичным заключениям приходит Витгенштейн, анализируя связь математики и реальности. В «Логико-Философском Трактате» с присущим ему интеллектуальным экстремизмом Витгенштейн скажет: «логические предложения не могут быть ни подтверждены, ни опровергнуты опытом. Предложение логики должно быть не только неоповергаемо, но и не подтверждаемо каким-то возможным опытом ... Предложения математики не выражают никакой мысли».
         Последовательное монотеистеческое мышление не может удовлетвориться подобным выводом. Предлагаемый мной выход состоит в постулировании следующего принципа: время космическое и время истории будучи по природе совершенно различны, принципиально неразличимы, иными словами нельзя придумать эксперимента, который различит время истории и время мира. Намек на это содержится в собственном имени Вс-вышнего, заключающего в себе на иврите единство прошлого, будущего и настоящего. В этом же ключе я понимаю и слова Рамбама о том, что ошибается тот, кто думает, что грядущий мир находится в прямом смысле слова в будущем, нет, он присутствует здесь и сейчас! В мистическом усилии мы можем приоткрывать в него дверь.
         Содержательное значения указанного принципа состоит в том, что неразличимость времен уравнивает в правах истины эмпирического и созерцательного знаний. Возвращаются утраченная ценность точного знания. Тот же Витгенштейн в «Культуре и ценность» напишет: «для меня … ясность. понятность самоценны». Это еще от Декарта идущее уважение к ясности не так-то просто погубить, несмотря на все старания, приложенные к тому интеллектуалами. Ясная истина эмпирического знания, которую завтра выметет из исторического времени поток экспериментальных данных остается в космическом времени навсегда. Принесенная этой истиной ясность неустранима. Становится понятной и «непостижимая эффективность математики» в естественных науках. Не вполне верно говорить о том, что в математике вовсе не присутствует время. Математик живет в другом времени, неразличимость же времен обеспечивает возможность проецирования математики на эмпирическое знание.
         Ни мистику (математику) ни ученому-естественнику не следовало бы надувать щеки от важности, всякий имеющий дело с истиной дорог Вс-вышнему. С другой стороны подобный подход (как это часто бывает) представляет собою важный интеллектуальный запрет. Принятие принципа неразличимости времен продуктивно, фиксируя непреодолимое различие между истиною ясной и глубокой, он представляет собою интеллектуальное вето на некорректные мыслительные процедуры. Отсекаются претензии любых видов эмпирического знания на абсолютность, грустная судьба обожествленного марксизма, становится понятной и легко предсказуемой. С другой стороны запрещаются и попытки мистики обращаться к вещам. Подобное обращение чревато зловещими последствиями, сопровождающими «авода зара». Идолы требовали и всегда будут требовать человеческих жертв.






___Реклама___