КАК ОДНАЖДЫ Я УМЕР

Прозаические тексты
Forum rules
На форуме обсуждаются высказывания участников, а не их личные качества. Запрещены любые оскорбительные замечания в адрес участника или его родственников. Лучший способ защиты - не уподобляться!
Post Reply
Valentyn Dorman
активный участник
Posts: 59
Joined: Thu Jun 19, 2008 11:53 pm

КАК ОДНАЖДЫ Я УМЕР

Post by Valentyn Dorman »

КАК ОДНАЖДЫ Я УМЕР.
Весёлая история.

Так получилось, что однажды - я умер. Именно умер, а не геройски погиб, как надеялся. Ведь наше поколение было воспитано на подвигах?! Помните, как говорил М. Горький: «В жизни всегда есть место подвигам». И я этому верил. Поэтому бесславная старческая кончина меня попросту не устраивала. Максимум до сорока я надеялся вкусить все прелести жизни и, конечно, погибнуть героем. Не просто... попасть под трамвай, – безобразная проза! Должно было погибнуть либо чемпионом на гонках, установив неповторимый рекорд, либо на съёмках сверхсложного трюка; конечно же, в фильме века. В крайнем случае, можно было погибнуть в неравной схватке с очень опасными и неуязвимыми бандитами. Но всё вышло внепланово.
Человеческие потуги стали мне чужды уже после армейской службы. А в 24 года присутствие в обществе показалось просто абсурдным. Я так и не научился заискивать и приспосабливаться, как и расталкивать конкурентов локтями, считая, что только лишь дело или талант определяют положение человека в массах. Тем не менее, драки «один на один» вышли из моды; в спорте тренер мог указать, кому должно «продуть»; в любви отношений «декабристы и декабристки» уже не предвиделось; а соискателей актёрской славы стало больше, чем выпускалось фильмов. И даже когда я решил стать каскадёром (дело рисковое, не простое!), увидел и там рыночный ажиотаж, в котором жизнь стоит меньше оплаты за трюк. Что же касается отношений «бандюги и милиция», то граница между ними была уже столь прозрачной, что оставалось лишь выбрать, к кому примкнуть. Вобщем, жизнь казалась исчерпанной и безвкусной и, вероятно, поэтому начала вытекать из меня, до тех пор совершенно здорового. Правда, моё «вероятно» лекарей не устроило, поэтому сначала они предложили «тайно» купить у них иноземные медикаменты, потом испробовали на мне «дедовские методы», а затем успокоились и написали: «Инфаркт». Как бы, не взирая на то, что в те времена этот диагноз ставил почти под уголовную наказуемость предприятие, на котором молодого советского труженика «хлопала» эта болезнь. Но, в любом случае, раз уж сей приговор бодрости не прибавит, устав безуспешно лечиться, я мысленно согласился на смерть - без фанфар. Правда, скромно не получилось…

СО СЛОВ ОЧЕВИДЦЕВ
Позже, соседи по больничной палате мне рассказали: «Вероятно, какой-то частник-козёл решил развернуться в больничном дворе, поэтому яркий свет фар нарушил их и без того нездоровый сон». Т.е. когда ночью в окне возник яркий свет, плохо спавшие расшумелись, порицая «козла», чем разбудили и остальных, крепко спавших под димедролом. Но обсуждение темы апогея не достигало, из-за отсутствия решающего голоса. Моего, ведь я лежал у окна, значит, если не яркий свет, то хоть звуки мотора расслышать был просто обязан!
Когда оказалось, что я «не проснулся даже, когда тормошили, да и вообще не дышу», собрание резко сменило тему. Мне умирать, как бы по возрасту не положено, поэтому узаконенные претенденты объявили срочный розыск «ночного». Точнее. Ночью дежурят лишь практиканты, поэтому понятие «врач» не практикуют.
Сначала нашлась лишь «бабулька» - с огромным стажем работы. Обычно она раздавала таблетки, их различая по цвету, размеру и виду. «Вам - синенькую, худую; вам две красненькие колбаски (облатки), а вам ложечку горького».
Бабуля меня осмотрела и заявила: «Преставился». Потом оценила мой профиль, покрыла его простынёй и больным пояснила, что на еврея не крестятся и свечку можно не зажигать. Ну и пошлёпала по коридорам, искать «ночного».
«Ночные», которых она разыскала, дулись в покер в ожоговом отделении. Там нашего не было. И только узнав о причине тревоги чужой «ночной», прихватив свои карты с собой, пошёл искать нашего. А когда нашего притащили из бельевой, где тот тискал «шедшую на поправку» пациентку из инфекционных покоев, он, не вытаскивая рук из кармана халата, но ориентируясь на неподвижную простынь на лице пациента, сразу же раскричался. «Чего было дёргать, если отъехал мужик? Всё равно в холодильник - только после обхода!» Ну а потом, наверное, для очистки совести, наш привёл ещё одного эксперта, мединститутским курсом постарше. Этот был уже с фонендоскопом, поэтому меня поворочал, послушал и, наконец, засвидетельствовал наличие отсутствия пульса и сердцебиения. После чего он «выписал» мне парочку оплеух и снова послушал. Хотя мои соседи, тоже с немалым больничным стажем, сказали, что «после такой реанимации уже точно можно везти пацана в холодильник»; то есть в покойницкую. Тогда этот «доктор» обиделся, и «халаты» все разошлись. До обхода. Но окружающим было уже не до сна, поэтому в палате развернулась дискуссия: прения и дебаты. И живых - нездоровых, можно было понять.

Дело в том, что зав. отделения улетел в Москву на симпозиум. Лечащий врач, - с не меньшим успехом возглавил группу студентов, убиравших в колхозах овощи. А нянечки, санитарки и дворник - в осмотре больных не участвуют. Значит, в больнице командуют только студенты; со справками о неизлечимых недугах, что освобождало их от почётной и романтической Битвы за урожай. Проще сказать, колхозной жизни в антисанитарных условиях. Ну, а что они знают, студенты? Их задача проста: кивай и поддакивай главному, и не спутай фамилию, когда надо подать врачу «досье» пациента. Так что, по сути, обход мог сорваться. И с другой стороны толку мало. Если дворник запил, тем более, когда нет главврачей, он мог появиться «не знамо когда». А ключ от покойницкой - у него. А сентябрь выдался жаркий. А я лежал у окна, на солнечной стороне. Т.е. не плохо устроился, если учесть, что внешне «и палкой не пришибёшь». Но с другой стороны, теперь я будто назло жду появления солнца, чтобы непредсказуемо быстренько разложиться; и отравить остальным и без того затхлое существование.
Что до меня, то, сначала понаблюдав сценки издевательства над моим телом, я, приблизительно 3-4 часа побыл в мире ином; где получил краткий курс повышения жизненной квалификации. После чего, получив здоровое сердце, вместо списанного к инфаркту, я совершенно ненавязчиво соскользнул в своё тело, хоть и был обделён крестным знамением, по причине национального несовершенства…
Внёс на Литконкурс

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ
Переполненный ощущением безграничного счастья и неиссякаемого здоровья, я удалялся из мест потустороннего пребывания. Вскоре все очертания и ощущения будто размазались и слились в бесконечном пятне животворного света. Тем не менее, свет этот слепил, даже если крепко зажмурить глаза. И может поэтому, вновь ощущая глаза и веки, очнулся я в теле, разбуженный солнечным светом…
Пробуждение было как бы знакомо солдатским; когда «Рота подъём», и времени на балдёж после сладкого сна уже нет. Я так и вскочил, будто в армии. Лишь простыня на лице удивила; я так не сплю. Тем не менее, рывком сбросив простынь, я спрыгнул с койки и начинал её застилать. Выровнял с одной стороны и, легко перепрыгнув на другую, думал уже о том, что сейчас побегу на улицу, для пробежки и физзарядки. Но, так сказать, в прыжке моя мысль споткнулась. Чёрт с ней с простынёй, но постель и койка не та, не моя, плюс, в армии были в два этажа, и я спал всегда наверху!
Ну и, продолжая укладку постели, я мысленно ставил всё на места. 1. Второго яруса нет. 2. Да и я уже вроде дембель. 3. А если я дома, то первый и второй вопрос отпадает, но остаётся незнакомое лежбище и, рядом, штатив с бутылками-капельницами. Т.е. дома их у меня не стояло! Вобщем, с этими мыслями я приземляюсь с солнечной стороны кровати, со стороны окна. Что, естественно, расширяет мой кругозор…
В народе нередко упоминают неизвестную искусствоведам картину Репина «Приплыли». Т.е. передо мной что-то такое, поэтому, по армейской привычке всё мгновенно, но поэтапно анализировать, я зафиксировал стены: традиционно для бань, больниц и столовых, белый верх, голубовато-зелёный низ. Значит, в общественном помещении. Но в один ярус 14 коек, штативы, бутылки, трубочки и пожилые люди на койках, - значит, больница. Хотя народ бледный до невозможности, волосы – дыбом, глаза – стёклами и челюсти – до пупа; трясутся, будто перед расстрелом…
Ну, я виду не подаю, что в ориентирах запутался, и спрашиваю: «Вы чего тут?» А потом понимаю неуместность вопроса и вношу коррективу: «А я тут, что делаю?» Ведь в голове праздничное путешествие, а тут, как ни верти, больница. И мужики все при деле, капельницами зачалены. Почему они не в себе, это – второй вопрос. А я?..
Здесь уместно напомнить, что действие развивалось в Одессе. А публика наша за словом, как за здоровьем, в капельницу не лезет, даже когда ситуация, скажем, с переподвыпертом. Тем не менее, первым взял себя в руки дедок, лежавший у самой двери. Был он, Кацман, более старенький, чем больной. Но дома гости наехали из Москвы, вот дети и уложили его вроде обследовать. А с другой стороны, чтобы не приставал к москвичам с политическими прожектами. Они, думал Кацман, как все одесситы, к правительству ближе, могли бы и мнение братьев-украинцев пересказать. С продовольствием - затруднения; электричество, когда есть, так мигает, что пробки горят. А вода в море и в кранах, вся с желудочной палочкой, чтоб не сказать иначе…
В общем, Кацман прокрякался, чтобы голос прорезался, и бодро мне заявляет: «А чивой ты распрыгался?! Коньки не отбросил? Ну и сопи себе в дырочки. Чивой людей баламутить? Чиво он тут?! Ты тут при ифарти, можно сказать, отбываешь. И дахтара - тоже не идиёты! Значит, лежи, как все и завтрака жди... раз отпустило. Ишь, распрыгался! Звякнул первый звонок, жди второй! Тут как в театре, будь спок, не заржавеет. Тоись, весь простыню на окно, чтобы солнышко не пекло, и отдыхай: вспоминай героев и космонавтов. А то, понимаешь...»
Тут и других больных страх отпустил и они, радуясь, что я воздух им разложением не испорчу, расписали мне ночку прошедшую и моё инфарктное будущее, в самых, что ни на есть минорных тонах. И бабулька вбежала с «уткой» наизготовку. «Чиво разтрезвонились? Всим зразу приспичило?» Глядь, я сижу. Поняла, что к чему, подбежала, «утку» соседу на пузо бросила, руками всплеснула: «А боже ж ты мий!» И даже перекрестила меня, будто забыла про профиль. Правда, это было больше похоже на «Чур тебя, чур»! Ну а дальше, опыт есть опыт, строго толкнула меня в плечо: «Тыхо лягай и шоб мени бильше без этого!» И другим приказала: «До обходу готуйтэсь!»
Оказалось, - пока наши врачи не на месте, некую «эсперантку» прислали прямо-таки из Москвы. Красывая! – сообщила бабулька, - а воны добрыми не бувають. Так шо, тыхо мени, як положено в реанимации!»
Как я уже говорил, некоторые больные были здесь завсегдатаи, поэтому заволновались: а вдруг новенькая не признает кого-то больным. Ну и все улеглись, сделав скорбные лица. И медперсонал постарался: всем поменяли капельницы. И я прилёг, как по команде «на место», в койку больничную, чтобы в тоске нескончаемой окунуться в воспоминания жизни моей, вроде как не сложившейся. И слабость вернулась, и щемление в сердце. Т.е. реально: был уже первый звонок, и кто его знает, когда тут балету конец. А летал ли куда? Плюс, больным рассказать, что сам видел свет вокруг своего тела и койки, но как бы с верхнего ракурса, в углу потолка над кроватью Кацмана? Так засмеют же! Народ образованный. Да и как объяснить это сладкое ощущение в памяти, которое с каждой минутой уходит, теряется. Врачу рассказать? Так он же в колхозе! А эта, кто её знает, вдруг сразу в психушку переведёт, к другим «космонавтам». Нет, пусть уж лечит инфаркт. Я же не Кацман - больной политический. Спать буду, как доцент-инженер научил. «Смотри, говорит, мой философский анализ: все мрут на рассвете, как правило. Видать, в солнце пакость есть энергетическая, она угнетает. А я по ночам по больничке гуляю. За ночь устанешь впустую слоняться, значит, к обходу и выглядишь адекватно: не выгонят, да и солнце уже не рассветное. Обход отлежал, манную кашку поел и бай-бай себе лёгенько, до обеда! Уже не скопытишься. А после ужина – сразу гулять». Хороший мужик. Он изобрёл, говорил, как машины водой заправлять. А начальство сказало, - рано, бензин ещё есть у страны. А как понял он, что Нобелевской ему не видать, вот и хлопнул его инфаркт. Логично!?
С этими мыслями и я засыпал. Только лишь на секунду подумал: и вторая версия аналитика подтверждается, что в наших капельницах только в особых случаях нужный медикамент. А так «отпускают» нам что-то пустячное. А то, ценное, когда в стране на всё дефицит, и налево можно продать. Вот ведь, с тех капельниц не спалось, а с этой…

СОН
Сон изначально меня насторожил. Вроде сценки из жизни, но события возникали, будто с новым подтекстом. Т.е. что, с чем едят и зачем. Впрочем, настороженность быстро пропала, будто жизнь была не моя, как в кино. А снилось мне – детство.

ДЕТСТВО
Я родился в Одессе: 02, 12, 1948. Многое непонятное, типа физиономий кривляк, позже оказалось моими родными, братьями, сёстрами. К ним надолго осталось ощущение недоверия, будто только и ждали, когда я подрасту. Но меня почти сразу отправили к бабушке на Слободку, поэтому эксперименты начались позже.
Бабушкин дом на Слободке, с садиком-огородом, казавшимся в детстве огромным, был деревенского типа. Ну и, где-то в августе, когда я восседал во дворе на стеганом одеяле, мимо прокрякал семейный гусь. После чего, я оторвал от земли свой тяжёлый задок и... пошёл вслед за ним, будто бы никогда и не ползал. Гусь оказался удивительно чутким наставником. Он выбирал только ровные тропки и скорость большую не набирал. Я и сам теперь удивляюсь: гусь, шипевший на всех, кроме бабушки, меня будто бы опекал. И стоило моим братьям лишь попасть в его поле зрения, он сразу же раскрывал крылья и бросался на них. А если я где-то и шлёпался, он ждал, пока поднимусь, найду равновесие и ступлю первый шаг. Крякнув, он звал меня за собой, заботливо оборачивался и даже крылья приоткрывал, как бы защищая от ветра. Таким образом, вскоре я уже думал, что жизнь это и есть прогулки по огороду с важным и деловым крякуном. Поэтому, когда он что-то клевал, смолкнув и сложив крылья, я терпеливо ждал и трогался с места только после сигнального кряка и вида чуть расправленных крыльев…
Честное слово я никогда даже не думал цапнуть гуся за хвост. Тем не менее, где-то так через месяц, может быть, гусь решил, что мне пора переходить к самостоятельным путешествиям и, неожиданно для меня, он вдруг развернулся, зашипел и... погнал меня в дальний угол двора, в кусты колючей смородины. Ну а я, попав в западню, возмущённый и перепуганный первый раз в жизни, так заорал, что мой тренер присел, развернулся и драпанул от меня… прямо навстречу смерти. Т.е. с воплями, на которые была способна лишь моя бабушка, она уже мчалась ко мне, а гусь к ней.
Здесь, как скажут кинематографисты, изображение ушло в затемнение, поэтому не досталось мне подробностей процедуры превращения гуся в еду. Зато знаю точно, что по сей день мой организм не принимает гусиное мясо.

ДЖИМКА
Я по сей день не знаю, когда спала бабушка. Дом и хозяйство, как понятно теперь, держалось только на ней, исключая те дни, когда вся родня собиралась для ремонта и достройки дома, либо для работ в огороде, либо на семейные праздники. Но, естественно, эти подробности я в раннем детстве не анализировал, чисто интуитивно воспринимая, что бабушка заниматься мной, как преданный прежде гусь, уж точно не будет. Да и на практике: любая моя попытка отвлечь её, прерывалась такими криками и убедительной жестикуляцией, что я, даже не зная ещё разговорной речи, понимал, что лучше не путаться под ногами. Честно говоря я просто боялся, что участь гуся может постичь и меня. Значит, если бабушка выкрикивала некие звуки, которые позже стали известны мне как моё имя, мне было должно что-либо крякнуть, заявляя своё существование в пределах её наблюдения. И тогда всё было спокойно. Я мог делать «бим-бом» зреющим помидорам, мог кушать опавшие абрикосы, мог веткой катать по земле мохнатых гусениц, но если какая из них падала на меня или во дворе появлялись братья, я знал, что надо мигом бежать под защиту бабули. Проще сказать, интуиция и инстинкт делали своё дело. Плюс, вскоре, когда исследование сарая и огорода мне надоело, я обратил внимание на мохнатый коричневый шар, постоянно менявший своё положение и издававший неизвестные звуки. Ну и, естественно, я потопал к нему.
Чуть забегая вперёд, скажу, что шар звали Джимкой. В зрелости ему доверялась охрана нашего дома, а тогда, в его подростковой действительности, он мигом свалил меня лапами во всё, что было вокруг его домика, а потом языком обшлёпал моё лицо и защекотал так, что бабушка могла не сомневаться, что опасность мне не грозит. Сколько времени продолжалась эта игра – не скажу. Важнее другое…
Как-то я оказался в домике Джимки, где нащупал запас сухарей. И потому, что Джим оказался парнем не жадным и гостеприимным, я стал наведываться к нему регулярно. Т.е. пока кто-то меня не звал, мы успевали поесть, побороться и поваляться за милую душу. А откуда я появился, в каком виде, тогда мало кого беспокоило. Я же не в джинсах и не в кожаном пиджаке лазал по огороду! Жив и ладно. Но вот, однажды, когда похолодало, в гостях у Джима я задремал. Точнее сказать, размышляя, что сделать, чтобы Джим не последовал за гусём, я заснул богатырским сном. А Джим, то ли считая необходимым закрыть гостя и друга от сквозняка, то ли ощущая мои грустные размышления, обнял меня лапами и завыл колыбельную песнь. А что ещё надо! В результате, я проснулся где-то за полночь, только тогда, когда Джимка выскочил по нужде. Ну и, утратив во тьме ориентацию, я ещё долго тыкался носом в стены, прежде, чем выполз на волю, неприветливо встретившую меня полуночной тьмой и морозом. На что, конечно, я ответил басистым рёвом, после чего, в точке его возникновения собралась вся, подчёркиваю, родня.
Оказалось, что к этому времени «всю Слободку поставили, как у нас говорили, на уши», предполагая, что меня утащили цыгане. И хорошо ещё, что никто так и не понял, что я гостевал у Джима, а то. Впрочем, не будем о грустном! Вскоре меня отмыли, накормили и уложили спать, что позволяло начать размышления о цыганах, страшно нуждавшихся в чужих детях.

Джимка вырос удивительным псом! Лаял он только ночью (по службе). А кусаться вообще не умел, и его абсолютно не волновали коты. Т.е. когда бабушка, чтобы убрать вокруг будки отпускала его с толстенной цепи, тоже необходимой по службе, Джим пулей мчался на улицу, совершенно не обращая внимания ни на что постороннее. Тем не менее, он однажды пропал. Все его долго искали, а потом нашли далеко от дома. Лапы были стёрты до крови, поэтому братья принесли его на руках. Джим стойко выдержал обвинения бабушки и все процедуры, пока ему отмывали и бинтовали лапы, лишь тихо повизгивал и виновато смотрел на всех, как это умеют делать только собаки. Его оставили спать на веранде, но он, отдохнув, поковылял на свой пост…
Было трудно предположить, что могло отвлечь его от привычного направления, поэтому все остановились на мысли что, на бегу, в запарке, он просто забыл нужный ему поворот, а потом носился в поисках дома до полного изнеможения. В любом случае с тех пор Джим носился по улице, без экспериментов, строго придерживаясь маршрута. Потом он сам влетал в ворота и падал возле миски с водой. Если бабушка забывала про его цепь, то Джим лаял и толкал свой ошейник носом, пока его не пристёгивали…

Я уже возвратился из армии, когда бабушка решила продать дом на Слободке. Две дочери её – моя мама и тётя Миля - уже жили в городе, поэтому на вырученные деньги купили кооперативную квартиру на Черёмушках для тёти Клары. Туда же переезжала и бабушка. Джима решили оставить у новых хозяев, при доме. Он это понял и все дни, пока собирали вещи, грустил. А потом послушно сидел на углу нашей улицы, пока мы ждали трамвай. Позже сестра мне сказала, что каким-то образом он попал под трамвай и похоронили его, как члена нашей семьи.
Джимка всех нас очень любил. Я по сей день, помню вкус его сухарей и уютную будку, куда прятался от обид, дабы рядом с мохнатым другом погрустить о нелёгкой судьбе самого младшего в доме. Позже будка стала мне тесной, да и другие занятия появились. Но осталось незабываемое ощущение преданности, присущей только собакам.

УЛИЦА
Выбросьте из головы, всё то безвкусное, что толкует словарь. Смотрите: «Пустое пространство между домами, предназначенное для движения транспорта и пешеходов». Мрак! Почему же тогда говорят, что улица учит? Как так - «пустое пространство»? Улица – это и папа, и мама, которые на работе, это любимые и враги, это Памир, Эверест, Монблан и всё остальное, предполагаемое и влекущее, как только ты забрался на крышу. Улица – это то, без чего «всё» - просто дырка от бублика.
Улица мне открылась в трамвае. Я спал, когда меня вынесли на остановку, чтобы вести на Слободку к бабушке. И вдруг, звонок, нарастающий гул, грохот и скрежет трамвая, и вопль кондуктора: «Следующая - Петра Великого!» Попробуй-ка, не проснись!
Гораздо позже я узнавал, что Пётр Великий – это не церковь на Новосельской. Ну а тогда, каждый раз на руках мамы, соответственно торможению на остановках, я будто кивал, что запоминаю названия улиц. Комсомольская, Серова, Шестой район милиции, Фрунзе, Дюковский, Мореходка и Рачкова, которую кондукторша называла: Рачковая. Теперь названия возвратились дореволюционные: Старопортофранковская, Южная, Староконный базар, Балтская (или Балковская). Вам это звуки пустые? А для меня музыка, ноты, классы уличного образования, ставшего большим, чем школьное. Скажу без прикрас, фундаментальным, без которого остальное - дырка от бублика.
После остановки – Шестой район трамвай нехотя тарахтел до поворота, а потом, вместе со всеми сидящими в нём, как бы замирал перед спуском на Балтовскую. Вагоновожатый закуривал папиросу, будто собирался бросаться на дзот, а кондукторша мчалась на заднюю площадку, где начинала крутить огромное колесо. Мама говорила, что так «качают на тормоза». А зимой – и того интереснее! Из специального ящика доставали песок, рассыпали его по рельсам, ну и всякое разное происходило на спуске, аж дух захватывало. И трамвай весь дрожал дожидаясь, пока какой-то дядечка, там, далеко внизу, взмахнёт, наконец, красным флажком. После чего вагоновожатый двигал вперёд здоровенный рычаг и кричал: «Дуся, мать твою, подкрути-ка ещё, махает уже! Нет тридцатого!» Дуся-кондукторша, всё это время держала в зубах сумку с билетами и деньгами, чтобы двумя руками наворачивать тормоза, и так мы начинали сползать, всё более, набирая скорость под матюги водителя.
«Тридцатый» - номер трамвая на Балковской, в который однажды врезался наш «пятнадцатый». Потом, говорят, поставили внизу дядьку с флажком и «стало спокойнее». Тем не менее, на спуске в трамвае свистело, пело, скрипело и звякало – всё! И как для кого, но для меня было это настоящей музыкой жизни. Хотя мама обычно пробиралась к двери и, крепко сжимая меня одной рукой, другой держалась за поручень, всегда готовая выпрыгнуть из этого полного приключенческих обещаний трамвая.
Набрав скорость на спуске, наш трамвай грохотал через рельсы «тридцатого» и мчал уже дальше до Рачковой, подъём на которую был для него не простым. Поэтому чаще всего пассажиры, нуждавшиеся в Балковской, Дюковском и Мореходке, выходили заранее, или выпрыгивали на ходу, чем внушали мне чувство зависти и уважения. Ладно, матросики, прыгавшие возле мореходки, как синекожие сливы; в Одессе были они олицетворением мужества. Поэтому гораздо интереснее было, когда прыгали на ходу пьяные мужики или тетушки с полными сумками. Честно сказать все пассажиры трамвая ждали это звёздное представление, и, казалось, только ради него можно было оставить «пятнадцатому» старый трамвай. Правда, сегодня расписывать эти прыжки, падения и кульбиты с авоськами кажется мне кощунственным, но тогда, в раннем детстве!.. ах. Это не рассказать.
Рачковая! - визжала, наконец, кондукторша Дуся и, часто не без ехидства подкидывала, - трамвай дальше не пидёть, потому что – в дипо».
С Рачковой начинался «мой хутор», где была наша улица: Первый студенческий переулок. Слободку, всего вероятнее, предполагали застроить учебными заведениями, отсюда названия: Первый, Второй, Третий студенческий. Но до этого не дошло, так и остались там частники. Тогда же, кроме «мореходки» - Экипажа Высшего Мореходного Училища» - ничего к студенчеству отношения не имело. У нас жили: бандиты, цыгане, рабочие свалки, таксисты, а из интеллигенции, только на нашей улице проживала учительница и... моя бабушка, говорившая на невероятной смеси всех существующих на земле языков, но никакого отношения к студенчеству не имевшая.
На Рачковой начинался Простор. Слева, в метрах пятидесяти, была городская свалка, хранившая тайны за клубами вонючего дыма. Оттуда, как черти из табакерки, из дыма выскакивали грохочущие биндюги, управляемые зычно орущими на лошадей и пешеходов закопчёнными биндюжниками. Словари называют их «водителями конно-гужевого транспорта». Что тоже кажется мне совершенной неправдой, потому что биндюжники - это загадочный класс между моряками и милиционерами. Т.е. они ходили с многохвостыми витыми кнутами – главным признаком уличной власти.
Сразу за запахом дыма свалки стояла зелёная будка с чёрно-белым щитом над дверями и широким окном: ХЛЕБ. Обычно окно было закрыто широкой ставней, схваченной железной рейкой. А когда грузовик-полуторка привозила хлеб, по Слободке разноголосо кричали: «Суседи, хлиб завезли, ихню мать!» И все сбегались на Рачковую, так что даже трамваи долго трезвонили, чтобы пропустили «на город».
Здесь люди толкались, ругались, а потом, «для порядку», к которому призывала толстая продавщица, мусолили языком химический карандаш и на ладонях писали порядковый номер. Ну а с теми, кто имел собственный карандаш и писал номер дома, нередко дрались. И тогда биндюжники щёлкали своими кнутами, а продавщица орала: «В очередь, падлы бессовестные, а то шас закрою!» Вобщем, очереди я не люблю с самого детства.
Через дорогу от «Хлеба» был «Голубой Дунай». Точнее, синяя дверь в старой хибаре, - отсюда название. Оттуда выходили важные мужички с кружками пива или вина; с вяленой рыбой в зубах, когда были заняты руки.
Здесь мама закрывала мне ладонью глаза и всегда торопила. Я всё же старался хоть что-то там рассмотреть, но сначала не понимал, почему одни мужики обнимаются, как танцуют; другие поют или, совсем как дети, вдруг начинают бороться, катаясь как бы в благословенной пыли неподалёку от двери «Голубого Дуная».
За поворотом мама убирала ладонь с моих глаз. Здесь была наша улица – с одной колеёй посередине, накатанной повозками наших соседей–биндюжников. Обычно её засыпали мусором и отходами из печей, но она опять разрасталась самым чудесным образом, как бы и для того, чтобы пацанам было что перепрыгивать. Т.е. это казалось мне – Перспективой. Эх, только бы вырасти поскорей! Когда ты большой, можно весь день гонять по улице железную шину от старого колеса; бегать с пацанами на свалку, а потом – ах! - можно залезть на корявые ветки шелковицы и срывать её кисло-сладкие ягоды прямо губами, как это делают абсолютно большие мальчишки, лет с пяти. Радость свободного передвижения, катание в пыли, перестрелки зелёными помидорами манили меня ощущением единства и счастья, уготованного только лишь детям. И было совсем не понять, зачем взрослые лишают себя такой радости, да ещё и детей загоняют домой?! Я думал, что всё это просто из зависти, взрослые злятся на то, что они – не дети.
Проблемы хлебного магазинчика, и Голубого Дуная, куда нередко приезжала милиция, а потом и санитары, уносившие на носилках покрытые простынями тела, - казались мне запредельными и иллюзорными, без толку возникающими из дыма свалки. Всё это казалось мелочью, по сравнению с тем, что здесь была моя улица, полная возгласов и соблазнов, собачьего лая и фырчанья лошадей; полная шального веселья, запаха акаций и абрикос и, конечно же, чёрного хлеба, горбушку которого бабушка щедро натрёт чесноком.

ОБХОД
Сон, напомнивший эти события, уходил, будто расталкиваемый негромкими голосами, возвращавшими к больничной реальности. Чуть приоткрыв глаза, я заметил, что коллектив «белых халатов» уже уходит из нашей палаты, хотя меня никто не осматривал и не опрашивал. В чём дело, пока я не понимал, поэтому мысленно возвратился к памяти детства, всё более убеждаясь, что нет смысла всё это забыть, Т.е. чего только не было у меня до этой палаты и совершенно чужой кровати. Неужели и дальше я не найду что-нибудь увлекательное и забавное? Нет, в это верить я не хотел!...
Post Reply