Heyfec1
Альманах "Еврейская Старина", № 20 от 06 августа 2004                 http://berkovich-zametki.com/AStarina/Nomer20


Михаил Хейфец

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ХАННА АРЕНДТ СУДИТ XX ВЕК

(продолжение. Начало в №№16, 17, 18, 19)

                   
   

    

* * *


    
Часть вторая: империализм


    
Когда и почему буржуазия занялась политикой?


     Отсюда, видимо, начнется самый сложный для российского читателя раздел книги Арендт. В «Антисемитизме» все было связано с проблемой узкой, частной (хотя катастрофической по последствиям), объект третьей части - «Тоталитаризм» - россиянам на практике не худо знаком из личного опыта или популярной литературы. Идеи же, сопряженные у Ханны Арендт с понятием «империализм», могут выглядеть неожиданными для людей, получавших образование в СССР-СНГ, - и по фактам, и по терминологии, и даже по датировке в Новейшей истории (Арендт, например, фиксирует существование империализма как господствующей в истории политической тенденции очень кратким временем: с 1884 по 1914 годы.)

    
* * *



     Начну с поразившего меня толкования ею сочинений философа, в котором Арендт видела великого пророка эры империализма.
     Исполнения гипотез старинного мыслителя люди, по ее мнению, дожидались триста лет - и дождались…
     Имя его было Томас Гоббс, жил он в Британии XVII века. В советское время Гоббса именовали «философом-материалистом», известен он был в СССР своей книгой по теории государства и права - «Левиафаном» (это – название библейского чудовища громадной величины и неисчислимой мощи. Гоббс назвал так государство - Державу).

     Согласно Арендт, Гоббс есть единственный, хотя никем не признанный в сем качестве философ, уловивший мироощущение нарождавшегося класса – буржуазии. В XYII веке эта общественная группа лишь начинала путь к вершинам власти, и гениальность Гоббса, полагала Арендт, выразилась в том, что он интуитивно прозрел ее свойства, неожиданные для христианской цивилизации, те, что были привнесены в Европу мироощущением тогдашних «homo novus», «новых европейцев». Они существовали лишь в зародыше, в логической возможности их осуществления, и для их раскрытия человечеству понадобились века. «Это был, строго говоря, «расчет последствий», исходивший из факта появления в обществе нового класса»,- так оценила Арендт открытия Гоббса.

     Класс буржуазии связан с собственностью, не только с владением ею (в этом качестве собственность существовала всегда), но, главным образом, с функцией в ней некоего механизма, постоянно порождающего из себя все большую собственность… Как выразилась Арендт, «деньги должны делать деньги, как люди делают людей» (без обязательного ранее промежуточного этапа – вкладывания их в производство).


     Что тут она увидела принципиально новое?

     До появления буржуазии богатство считалось результатом накопления ценностей (или – военного захвата, наследования, пожалований от власти и прочее). Собственность нужна была владельцу, скажем, для насыщения организма, для продолжения рода, для получения от или через собственность чувственных или интеллектуальных удовольствий – скажем, «пожить в радость», что-то оставить близким (наследникам)… Смысл собственности выглядел конечным, ограниченным: потребности и самого богатого, избалованного, самого могущественного человека все-таки имеют пределы, неправда ли?...

     Новый же класс людей, который провидел Гоббс, преобразовал наличное богатство в бесконечный процесс его самовозрастания, в обогащение, неизбежно следующее за предыдущим обогащением и становящееся вечной и непрерываемой целью для себя. «Определение буржуазии как класса имущих собственников правильно лишь внешне, поверхностно, - заметила Арендт. - Характерной чертой класса является принадлежность к нему всякого, кто видит в жизни процесс непрерывного обогащения, кто считает деньги чем-то сакральным (священным – М. Х.), не могущим ни при каких обстоятельствах быть простым потребительским средством» (ibid, стр. 212).

     Гоббс не писал реалистический портрет буржуазного общества (в его время оно еще не сложилось), не искал «философскую истину», не выявлял «сути нового человека». Однако мыслитель первым заметил зарождение в мире новой морали, нового мировоззрения - и пытался сформулировать присущие группе новых собственников жизненные аксиомы и вывести логически вытекающую из них (лишь логически, конечно!) политическую систему.

     Отвлекаясь от реалий истории, философ вскрывал из открытых им предпосылок возможную конструкцию нового общества. Он отказался от традиционной христианской идеи Божественного смысла в государственной власти, изобразил власть как чистое создание рук человеческих!
     Вот аксиома, положенная им в основание всей системы. Все люди равны. Нет особых прав, дарованных от Бога отдельным людям, в том числе королям. Нет никаких особых привилегий, дарованных Свыше сословиям, например, дворянам.


     Это буржуазная идея? Несомненно.

     Но что означает наличие подобного равенства в реальной жизни? По Гоббсу, человек от природы есть существо хищное. Каждая человеческая особь обладает примерно равной силой, достаточной, чтобы убить другого человека. И еще – каждая особь обладает животным желанием делать нечто подобное, уничтожая конкурентов в борьбе за жизненные блага (неравенство физических сил, конечно, существует, но его можно скомпенсировать вероломством). Далее. Равенство возможностей в стае потенциальных убийц неизбежно ставит любую личность в ситуацию, когда ей понадобится дополнительная защита от других особей. Поэтому у каждого должна возникнуть нужда в такой защите. И появляется - Государство.

     Государство не есть отвлеченная конструкция: оно состоит из тех же, вполне конкретных людей, способных убивать друг друга. Мощь державы – логически – сводится одному: она имеет право и способность убивать любого, даже самого сильного участника сделки, если он бросит ей вызов своим непослушанием. Только в таком варианте потенциальные убийцы склонятся перед Державой и начнут выполнять общественную волю.

     Вопреки Библии, человек у Гоббса лишен свободы выбора, свободы воли (за такое утверждение Гоббса, видимо, и называли в СССР атеистом). «Слова о свободном Субъекте, о свободной Воле являются абсурдом», - писал философ. Человек есть функция общества, в которое заключен. Он есть порождение своей среды, окружения, общественных отношений (знакомый вывод, неправда ли?).

     Тут возникает организационный вопрос: как такое общество реально будет оценивать втянутых в его дела соучастников, как оно выберет им место в своей структуре?


     Логический ответ: в соответствии с «ценой, с тем, сколько власть может дать за пользование силой». Человек как общественная фигура всегда исполняет роль наемного работника у власти, которая позволяет ему запрашивать себе цену, но она же, власть, и регулирует спрос-предложение на рынке политико-общественного труда. Она стремится извлечь из каждого слуги наивозможную выгоду!

     Преследуемый соперниками человек, охваченный страхом перед возможными убийцами, проводит большую часть жизни в одиночестве. Он стремится только к личным выгодам. Но - быстро начинает понимать, что легче защитить частные интересы не в одиночку, а имея союзников. Чем больше будет группа, готовая помогать его целям (и при этом своим, конечно, тоже), тем легче его цели осуществить. Поэтому человек, верный своим частным интересам, парадоксально, но, прежде всего, добивается власти. Лишь добившись ее, он осуществляет остальные свои стремления – «к богатству, знаниям, почету».

     Государство у Гоббса основано не на Божественном даре, как в феодальном обществе, не на Естественном праве или Общественном договоре (это – все более поздние теории века Просвещения), но на положении, что частный интерес каждого человека подводит его к созданию государства.


     «Левиафану» (Державе) Гоббс дарует абсолютную монополию на «законные убийства» – и взамен каждому из подданных обеспечена условная гарантия от неконтролируемых, стихийных убийств. Потому источником законов в «Левиафане» являются не «высшие» соображения, вроде религиозных, не понятия о справедливости и иные мерехлюндии – законы Державы являются у него исключительным выражением воли Власти. Поэтому в принципе они не могут быть несправедливыми, ибо в них изначально заложено требование абсолютного – без рассуждений - послушания, приспособленчества, единодушия и единомыслия в обществе.

     Гоббс признавал, что в его Державе судьбы отдельных людей зависят только от случая. У человека нет реальных связей с обществом: все вокруг – конкуренты в борьбе за власть (или за влияние на власть). Потому никому никогда неизвестно, как сложится его личная карьера, от чего зависит. У всех имеются фактически равные возможности, каждого способен выбрать в слуги всесильный Левиафан, и лишь случай решает, кому удастся преуспеть, а кто погибнет…

     Дополнительное следствие из гипотезы Гоббса: если жизнь есть конкуренция всех со всеми, значит, неудачники в жизненной схватке автоматически из жизни выбывают. Любая удача есть знак чести, как и любая неудача – клеймо позора. И далее: каждая личность, по Гоббсу, освобождается от заботы о бедных, ибо они, как и преступники, находятся вне группы победителей.

     Здесь наблюдаем полный разрыв с культурной традицией Европы, присущей христианству. В толковании Гоббса несчастные не имели права взывать к вековому принципу – христианскому милосердию. Но зато Гоббс освобождал, следуя своей железной логике, тех, кого «Левиафан» выбрасывал из общества (неудачников, преступников, вообще несчастных) от обязательств по отношению к своему государству и обществу. Им давался совет – начать убивать других самостоятельно и тем восстановить равенство среди людей. Гоббс предвидел и оправдывал – заранее! – превращение отверженных в организованную банду убийц.

     Точно так же гоббсовский человек не обязан испытывать привязанности к родине, если она терпит поражение (ведь тогда она не в силах выполнять свою часть обязанностей по отношению к нему). Человеку прощалось предательство, если он окажется в плену! Те, кто живет за пределами своей страны (например, рабы), вообще не несут обязательств по отношению к отечеству и вправе убивать своих бывших земляков. Но зато в государстве, которое действует и процветает, «никто не имеет права отказывать сопротивление мечу власти для защиты любого человека - виновного или невиновного». (Правда, в сем казусе допускается – опять же вытекающее из логических построений единственное исключение: группа преступников, приговоренных к смертной казни, имеет право сопротивляться мечу государства. «Соединившись для совместной помощи и защиты… они защищают собственную жизнь».)

     Ханна Арендт отлично понимала, что реальный человек не есть существо с единственным в жизни желанием – накопить бесконечно большую власть. Более того, по ее мнению, Гоббс сам предвидел уязвимость своей всемогущей Державы, утопизм основных идей «Левиафана». Если бы «Левиафан» мог достигнуть идеала, т. е. стать всесильным и стабильным, если его подданные окажутся, наконец, в абсолютной безопасности, Держава сразу… рассыплется, она превратится в бесцельный и бессмысленный хаос личных интересов, из которых возникла. Исчезнет смысл существования, исчезнет то, для чего «Левиафана» задуман.


     …Откуда в мозгу философа возникло столь странное, порвавшее с традициями религиозной и философской мысли христианства государство-чудовище?

     По Арендт, Гоббс увидел появление в обществе новой группы людей, смыслом жизни которых являлось безграничное накопление богатства. Они ощущали в своем ежедневном бытии некий сверхчеловеческий закон истории! Гоббс первым осознал, какую мощь скрывает в себе это новое движение общественных сил. И первым отметил: чтобы сохранять и непрерывно умножать богатства в обществе, надо постоянно наращивать власть, постоянно наращивать силу, способную богатства охранять! «Нескончаемое накопление богатства должно опираться на нескончаемое же накопление могущества» (ibid, стр. 209). Поэтому не богатство, а власть делается движущей силой вещей: даже власть Бога у Гоббса «произведена не из факта сотворения людей… а из Его непреодолимого могущества». Новый социальный класс «не сможет обеспечить ту власть и средства к благополучной жизни… которыми человек обладает в данную минуту, не приобретя еще большей власти» (там же).

     Ханна Арендт считала, что в выводе Гоббса заключен сгусток мироощущения эпохи грядущего (через три века!) империализма. В чем она увидела принципиальную порочность, хотя и гениальность предвидений Гоббса?


     Ответ: в противоречии главного принципа философа с политической реальностью живущего на Земле человечества!

     …Собственность как совокупность материальных предметов неизбежно подлежит использованию и потреблению. Поэтому она всегда уменьшается, всегда разрушается: «Обладатели собственности, не потребляющие, а только стремящиеся к умножению своего имущества, постоянно сталкиваются с весьма неудобным ограничением – с тем печальным фактом, что человек смертен. Смерть есть подлинная причина, по которой собственность и ее обретение никогда не станут подлинно политическим принципом. Социальная система, основанная на собственности, может развиваться лишь в сторону конечного уничтожения всякой собственности. Ибо ограниченность человеческой жизни – столь же серьезный вызов собственности в роли фундамента общественного устройства, как… ограниченность Земного шара есть вызов принципу бесконечной экспансии в качестве основания для политического устройства» (ibid, стр. 213).

     Теоретически можно фантазировать, объединяя частные интересы отдельных буржуа, преобразуя в единое бесконечное пространство, представить, будто они накапливают собственность не для себя, а как бы для некоего «продолжения» в будущем, уже без них. Тогда может возникнуть в воображении логически возможное общество, напоминающее коллектив пчел или термитов. Говоря языком Гоббса, «общее благо совпадает с благом каждой особи, и, будучи от природы склонными к преследованию своего частного, они тем самым творят общее благо». Но, по мнению Ханны Арендт, это было типичным заблуждением раннебуржуазной эпохи в истории философской мысли.

     Можно ли просуммировать частные, эгоистичные интересы людей так, чтобы в итоге возникало некое новое (и благое) общее качество? Люди ведь не термиты и не пчелы. Заблуждение Гоббса порождено было, по Арендт, либеральными иллюзиями прошлого: несколько веков назад мыслителям казалось, что конкуренция «просвещенных эгоистических интересов» способна сама себя регулировать – чтоб получалось в итоге «общее благо». Эту силу называли «Невидимой Рукой» (название дал Адам Смит), в ней провидели скрытое уравновешивающее устройство, таинственно возникающее как вектор из стихийного сложения конкурирующих частных интересов. В «Руку» верили, потому что на раннем этапе развития капитализма многое, казалось, так именно и выходило… Но постепенно «временный компромисс» (как назвала Ханна Арендт либеральное доверие к неизбежности прогресса, к «политической добродетели», которая якобы работает в истории сама по себе, автоматически, по воле Невидимой Руки) исчезал из практической политики.

     Из сказанного ясно, например, что взгляды Ханны Арендт не совпадали с привычным в российском обществе восприятии революций XVIII-XIX веков как революций «буржуазных». Идеологами и участниками массовых движений являлись не деловые люди, не буржуа. Поясню. Если, по Ханне Арендт, буржуа есть не обладатель собственности, как нам объясняли (объясняют?) в школах, тогда, в отличие от них, крестьяне тоже владели собственностью, земельным наделом, но целью их труда вовсе не являлось непрерывное наращивание своего частного богатства. И потому крестьянин, по схеме Арендт, не есть буржуа! Огромное число участников революций, причем самых влиятельных, самых массовых, тоже не были «буржуа"-накопителями (Робеспьер, помнится, говорил: «Грязные души, ценящие только золото, я не хочу трогать ваших богатств» - за каковую умеренность его осуждали в наших учебниках!). Потому Ханна Арендт назвала революции XVIII-XIX веков не буржуазными, а «народными» (в советских школах ввели особое название – «буржуазно-демократические»)…

     Спорить невозможно – буржуазия в ходе революций сделалась самым богатым и могущественным классом Европы и Северной Америки. Это, конечно, позволяло учителям наших школ называть эти революции «буржуазными» - по имени класса, выигравшего более прочих в ходе исторического переворота… Но парадокс истории состоял в том, отмечает Арендт, что, захватив первенство, «буржуазия стала первым в истории классом, достигшим полного преобладания в обществе – без посягательства на политическое господство… Даже после того, как буржуазия утвердилась в качестве правящего класса, все политические решения она оставляла (национальному – М. Х.) государству» (ibid, стр. 185).

     Это было уникальным явлением – отказ самого сильного класса общества от политической власти! Ханна Арендт объясняла его многими факторами. Прежде всего, привычным равнодушием деловых людей к политическим вопросам, если они не затрагивают интересов их собственности. И лишь (примерно) с 1884 года, со старта периода, который Ханна Арендт назвала «империализмом», возникло прямое вмешательство деловых кругов в вопросы мировой политики, появились первые попытки бизнеса перехватить рычаги управления у профессиональных политиков и навязать свое, «деловое» видение административных процессов.


     Как и почему произошел такой переворот в мироощущении буржуа?

    

* * *



     Напомню: Ханна Арендт не оспаривает очевидный факт - преобладание буржуазии в обществе XIX века. Но, по ее мнению, «социологически национальное государство (основной тип европейского государства в Европе в том веке – М. Х.) явилось политическим продуктом освобожденных от крепостной зависимости крестьянских классов Европы. Вот почему национальные армии могли удерживать прочные позиции внутри этих государств только до конца прошлого века, т. е. до тех пор, пока армии оставались подлинными представителями крестьянского класса».

     Ханна с уважением цитирует К. Маркса: «Армия была point d"honneur (делом чести – М. Х.) парцелльных крестьян (владельцев собственных дворов – М. Х.): она из них делала героев, которые защищали от внешних врагов свою новую собственность… Военный мундир был их собственным парадным костюмом, война – их поэзией, увеличенная и округленная в воображении парцелла (участок - от французского слова «частица» – М. Х.) – отечеством, а патриотизм – идеальной формой для чувства собственности». И завершает: «Национализм, высшим выражением которого стала воинская обязанность, был созданием твердо стоявших на земле и освобожденных крестьянских классов» (ibid, стр. 316).

     Отсюда возникает разница между пониманием революций Ханной Арендт и привычным для нас их марксистским толкованием… Маркс делил современное ему человечество на два класса – имущих и неимущих, на собственников, которых называл буржуазией (состоявшей из разных прослоек), и пролетариат, рабочий класс, не обладавший ничем, кроме трудовых рук. В марксовом варианте революции XVIII-XIX веков действительно можно назвать буржуазными: они завершались выигрышем классов, обладавших каким-то имуществом. Вопреки этому, Ханна Арендт называет буржуазией лишь ту прослойку имущих, которая занята «беспрерывным самовозрастанием» собственности – но в сию категорию не попадали ни крестьяне, ни ремесленники, ни мелкие торговцы, ни весь так называемый «средний класс». По Арендт, буржуазия, занятая наращиванием капиталов, не являлась политически лидирующим сословием нового общества, но лишь одним из влиявших на политику классов (правда, самым могущественным - в силу богатства и проистекавшей из него мощи).

     «Империализмом» Ханна Арендт - в отличие от В. Ленина - назвала поэтому не «последнюю, наивысшую стадию капитализма», но – напротив – «первую стадию политического господства буржуазии»! Только в эпоху наступлении империализма бизнесмены стали вмешиваться в государственные дела, только тогда они затеяли подлинный конфликт с интересами национального государства.

     Чем, по ее мнению, характеризуется «империалистический» период Новой истории? Непрерывной борьбой старых, национальных учреждений с широкими общественными движениями, вдохновляемыми буржуазией. «Деловые круги» повели через эти круги мощную атаку, чтобы самим овладеть рычагами управления нацией.

     Каков оказался общий итог схватки?


     Буржуазия вроде бы победила… Но для нее, по Арендт, - «все кончилось только наполовину успешно… Ей удалось разрушить национальное государство, но победа оказалась пирровой. Толпа (младший партнер буржуазии, по Ханне Арендт – И. Х.) показала свою способность самостоятельно заботиться о политике и ликвидировала буржуазию вместе с другими классами и институтами» (ibid, стр. 186).

    

* * *



     Вопрос-лемма. Почему Ханна Арендт датой начала «империализма» считает 1884 год, когда европейские державы приступили к разделу глубин Африканского континента?

     Разве империи не создавались раньше? Разве заморские завоевания ради наживы не проводились до 1884 года? Вспомните хотя бы Индию, завоеванную Великобританией в XVIII веке, Голландскую Ост-Индию, Россию, конечно…


     Но в течение двух десятилетий конца XIX века британские колонии были увеличены примерно на 12 с половиной миллионов квадратных километров с населением в 66 миллионов человек. В эти же два десятилетия Французская империя увеличилась на 9 с половиной миллионов квадратных километров с 26 миллионами населения. Немцы оказались скромнее – всего-то 3 миллиона квадратных километров и 14 миллионов туземцев. Бельгийский король Леопольд как частный владелец отхватил 2.5 миллиона квадратных километров земель в Конго и 8.5 миллионов его жителей.

     Чем отличались новые завоевания от былых имперских захватов?
     Раньше европейское государство отправляло авантюристов-конкистадоров на поиски возможной добычи, по возможности легкой и - максимально выгодной. Скажем, с целью пограбить чужую страну, другой народ. Или обеспечить перевалочные базы на торговых путях… Короче, целью ставилось - извлечение выгод для собственной нации!

     В конце XIX века завоевания, бесконечная экспансия, бесконечный захват чужих земель стали сами себе принципом и выглядели, пишет Арендт, «постоянной и высшей целью политики. Поскольку завоевание не ограничивается захватом добычи или более продолжительным процессом «переваривания» покоренных народов (например, перевариванием и вбиранием в католическую цивилизацию индейцев Латинской Америки – М. Х.), оно выглядело абсолютно новой доктриной. Удивительная оригинальность! Удивительная (для Ханны, конечно, – М. Х.) потому, что абсолютно новые концепции в политике крайне редки» (ibid., стр. 188).

     Разгадку поразительной новизны она увидела в первоистоке. Основой империалистической идеи непрерываемых завоеваний Ханна посчитала область финансовых спекуляций в бизнесе.


     Только не истолкуйте это утверждение примитивно: якобы Ханна зафиксировала в империалистических захватах силовую форму погони за прибылью в заморских странах. Как раз в таком толковании не будет ничего нового… Силовые средства для захвата чужих богатств использовались всегда, во все времена. Но… Никогда ни насилие, ни могущество (как отражение господства в управлении) не становились конечной целью политического курса! «Ибо мощь, предоставленная самой себе, не может достигнуть ничего, кроме еще большей мощи, а насилие во имя достижения такой мощи (а не во имя закона), превращается в чисто разрушительный принцип, работающий до тех пор, пока не останется ничего, что не подверглось бы разрушению», выносит Арендт свой приговор (ibid, стр. 203).

     Отличие же империализма от предыдущих стадий развития человечества – как раз обратное: извлечение прибыли для империалистов есть желательное, но необязательное следствие захватнических акций! Прибыль – ближняя, тактическая цель. Захват новых территорий как принцип стратегии, независимый от текущих выгод, - вот что именно и отличает империализм от былых завоеваний! «Экспансия ради самой экспансии!» Эпиграфом к разделу Ханна Арендт взяла слова «поэта империализма» – премьера Капской колонии (в Южной Африке) Сесиля Родса: «Я аннексировал бы планеты, если бы мог». Ну, какая могла иметься у него наличная выгода – в аннексии планет Солнечной системы…

     Другое отличие империалистических захватов от прежних авантюр – это постоянное влияние принципов дальней колониальной политики на внутреннюю жизнь европейской метрополии. Ханна назвала его «эффектом бумеранга».

     В отличие от экономики, от ее производительных сил, которые действительно способны развиваться безгранично, пишет она, политическая организация народа не растяжима сверх меры. Особенно та политическая структура, которую мы называем «национальным государством». В основе национального государства лежит активная поддержка коренным народом национального правительства (Арендт цитирует французского публициста Эрнеста Ренана: «Общее согласие, желание жить вместе, продолжать сообща пользоваться доставшимся неразделенным наследством – вот что объединяет народ так, что он образует нацию»). Подобного единства редко и с большим трудом можно ожидать от нации побежденной. Обычно нация воспринимает свои законы как порождение специфической национальной сути, только ей принадлежащей, и потому они не имеют силы за пределами собственной территории. Кого бы ни захватывали национальные государства, они пробуждали у покоренных народов одну и ту же естественную реакцию – возрождение их собственного, побежденных, национального чувства и стремления к независимости.

     Основной принцип обустройства национального государства – это национализм. Основной принцип захватнических войн - империализм. Внешне принципы выглядят непримиримыми. Но история перекинула между ними мостик… Странный, парадоксальный – но мостик.

     Выход на сцену истории активных, инициативных, энергичных людей, занятых процессом непрерывного увеличения богатств (буржуазии), совпал по времени с промышленной революцией. Она, эта революция, завершилась стремительным увеличением силы и богатства втянутых в нее классов. Казалось, заработал стихийный механизм надежного прогресса, ведущий ко всеобщему – в конечном счете – процветанию. И вдруг в середине XIX века сей механизм начал давать сбои.

     По наблюдениям Арендт, первый кризис, всерьез обеспокоивший британскую буржуазию, пришелся примерно на конец 60-х годов (для континентальной буржуазии – несколько позже, на начало 70-х). Обнаружилось, что национальные рамки мешают развитию экономики, вредят беспрепятственному получению нужного сырья, быстрому сбыту готовых товаров. Национальные рамки сделались помехой неограниченному росту экономики.

     …Некогда механизм капитализма запустили при помощи прямых грабежей, явных преступлений, и назывался этот этап - «первоначальным накоплением капитала». (Кажется, Маркс заметил: в основе каждого значительного состояния лежало преступление.) Постепенно капитал обрел солидность, постоянство – и вдруг возникла внезапная угроза катастрофического разрушения налаженного производства!

     Производители-капиталисты осознали, что «способы и законы системы с самого начала были рассчитаны на весь весь мир» (ibid, стр. 217). И реакцией на насыщение домашнего рынка, на нехватку сырья, на кризисы – стал экспорт капиталов за границу. Экспансия, завоевание рынков при помощи припасенных денег казались лекарством, способным вылечить хозяйство от странной болезни – от излишков накопленного капитала.

     Колоссально выросшее национальное богатство произвело на свет явление, которое Ханна Арендт называет «перенакоплением» - аккумуляцией, собиранием огромных средств, которые обречены на бездействие в старых национальных границах. Хотя деньги эти находились в руках конкретных людей, весьма влиятельных в системе могущественного класса, они, тем не менее, оказались лишними в процессе воспроизводства богатств. Возникали кризисы и депрессии, внушая обладателям денег мысль, что спрос и предложение должны поступить к ним откуда-то извне.

     Капитализм в Европе пронизал уже всю территорию континента, и, казалось, предстоит выбор: либо крах системы, либо проникновение накопленных денег в новые регионы, где можно будет все запустить заново с помощью «первоначального греха накопления» - чтоб мотор движения-прогресса не глох на ходу.

     …Сначала экспорт «излишков капитала» вели обычными коммерческими методами – без армии, без политиков. Но процесс привел к серии мошенничеств и финансовых скандалов (классика – вышеупомянутое банкротство компании Панамского канала! Но почти каждая великая держава знала похожие аферы). Размер иностранных инвестиций рос много быстрее, чем внутренних (по данным исследователя, Р. Гильфердинга, доход, например, Великобритании с 1865 по 1898 годы от иностранных вложений вырос в девять раз, а от внутренних – лишь вдвое), эти капиталовложения соблазняли «малых сих», швырявших сбережения в тот же котел (напомню, в «Панаме» пострадало примерно полмиллиона мелких вкладчиков).

     Экспорт денег не являлся особенностью империализма, не влек пока что никаких политических заказов. Но стадия первоначальных «биржевых афер» открыла владельцам капиталов глаза на возможный выход из их сложного положения: а если попробовать вовлечь в «дело» политиков? И тогда дельцы вернулись в «национальное лоно» – чтобы вместе с министрами и, конечно, вооруженными солдатами выйти за границы своей страны (они и раньше рассматривали политику в роли полицейской функции, призванной охранять частную собственность).

     «Политическая мощь государства стала на мировом рынке орудием конкурирующих финансовых капиталов. Это означало полное изменение в отношениях буржуазии с государством, - писал Р. Гильфердинг. – В борьбе против меркантилизма (политики превышения экспорта над импортом – М. Х.) и абсолютизма буржуазия обычно была носительницей враждебного отношения к государству… Экономическая жизнь, по ее мнению, в принципе должна быть совершенно освобождена от государственного регулирования» (вспомните классику – как французские промышленники ответили могущественному генеральному секретарю финансов Кольберу на вопрос, чем казна могла бы помочь им: «Пусть идет, как оно идет», то есть лучше не путайтесь у бизнеса под ногами, не лезьте не в свои дела, господин министр – М. Х.) Государство должно было, по мнению дельцов, ограничиться надзором за полицейской безопасностью в обществе и за гражданским равенством.

     Но новое требование времени – политические захваты – революционизировало мировоззрение буржуазии. Она перестала быть миролюбивой и гуманной (вспомните утверждение мэра Нью-Йорка, что капитал боится опасностей войны и применения насилия! Выходит – не всегда боится - М. Х.)… «Экспансия стала выглядеть необходимым условием сохранения капитала… и повышения нормы прибыли», замечает Гильфердинг.

     Дополнительное соображение: владельцы «излишков денег» явились первыми в истории капиталистами, стремившимися получить прибыль, не выполняя «полезных функций», пусть некрасивых (вроде грубой эксплуатации работников). Выше Арендт цитировала Токвиля, разъяснившего, какое будущее ждет высокопоставленный класс, если он не выполняет полезную и необходимую в глазах народа общественную функцию, пусть даже жестокую по методам! Никакая полиция не спасет… Завоевания колоний давали шанс обладателям «излишков капитала» избавиться от «имиджа» паразитов общества и осквернителей идеалов.

    

* * *


     Самые крупные государственные деятели Европы считались тогда противниками империалистических авантюр. Ханна Арендт напоминает эти имена. Создатель Германской империи канцлер Бисмарк не согласился удовлетворить аппетиты прусских победителей предложенной Версальским правительством огромной Французской Африкой, предпочтя ей небольшие Эльзас и Лотарингию; «а двадцать лет спустя получил от Великобритании Гельголанд в обмен на Уганду и Занзибар – «за корыто отдал два царства», как не без оснований упрекали его германские империалисты» (ibid, стр. 187). Жорж Клемансо провалил в палате депутатов идею послать французские войска в Египет (для противодействия силам британским «томми»), а через три десятилетия уступил Лондону Мосульский вилайет с его громадными запасами нефти – в обмен за военный союз. Гладстон, которого, в отличие от «шарлатана» Дизраэли, Ханна Арендт называла «гигантом», обещал вывести британские войска из Египта, куда их ввел предшественник.

     Инстинктивно Большие Гранды мировой политики XIX века чувствовали, что территориальные захваты, в которых «патриотизм лучше всего выражается в делании денег» (Хуэббе-Шлайден) и «государственный флаг есть часть коммерции» (С. Родс), способны разрушить тело национальных государств.

     Что есть классическая империя? В античном прошлом Рим создавал империю, распространяя свои законы на побежденные народы (кончилось это, как мы помним, дарованием римского гражданства всем подданным империи). Да, в таком варианте создание империи вполне возможно! А в более поздние времена империя мыслилась как некая федерация автономных государств при ведущей роли одного из них (такой являлась, например, Священная Римская империя Германской нации - при главенстве Австрии). Но на каком принципе строить новые, современные захваты, если в центре империи обнаружится… национальное государство?!

     Арендт проанализировала британский и французский варианты имперского строительства. Британцы отказались включать в свою страну даже близких соседей – ирландцев. Как только те получили статус доминиона, Ирландия отделилась от империи! В видении Арендт, Британская империя всегда оставалась лишь Объединенным королевством, т. е. одной нацией, расселившейся по всему миру. Она цитирует одного из современников: «Пусть с самого начала будет решено, что англичанин, эмигрирующий в Канаду или Капскую колонию, Австралию или Новую Зеландию, не теряет национальной принадлежности, продолжает считаться пребывающим на британской земле, как если бы он жил в Девоншире или Йоркшире и останется англичанином, пока есть Британская империя». Этой системе следовал и Вильгельм II: «Германская империя стала мировой империей. Тысячи наших соплеменников живут в других землях, в отдаленных уголках Земного шара. Господа, ваш священный долг – помочь мне объединить эту обширную Германию с нашей родной землей».

     Французы попробовали выстроить свой вариант империи в ином, римском духе – из-за чего их колониальное управление лишь отличалось особо жестоким характером... А вот британцы, те оставляли завоеванным народам их религию, культуру, даже законы, воздерживались от распространения английских порядков и обычаев. Это тормозило в их колониях антиимперское движение. «Спасительной сдержанности национальных институтов и политиков мы обязаны тем, что неевропейские народы получили от западного господства хоть какую-то пользу» (ibid, стр. 195).

     Как получилось на практике, что, вопреки малой коммерческой выгоде многих завоеваний плюс немалой их опасности для «национального тела» метрополии, империалистическая экспансия все же восторжествовала в мире?

     Во-первых, и большие политики понимали, что морские базы и беспрепятственный доступ к сырьевым ресурсам действительно необходимы нациям. И в то же время они не сознавали принципиальную разницу между старой, «дозволенной» политикой создания опорных торговых пунктов на морских путях и новой - «завоеваний ради завоеваний». Они поверили «современным» идеологам, убеждавшим их, что «нельзя жить, если не овладеть мировой торговлей», что «торговля - это весь мир и ваша жизнь – это тоже весь мир, а не только Британия» (цитата из Сесиля Родса). Далее. Когда в 80-е годы XIX века империализм стал политическим движением, его организаторами числились крупные дельцы, но широко поддерживало и приветствовало «экспансию ради экспансии» все образованное общество. Джентльмены всех наций поддержали эту идею! Продвигали заморские захваты не консерваторы-охранители, а напротив - прогрессисты и либералы. Казалось, империализм способен утихомирить тревоги, создавал иллюзию надежности и безопасности – ту атмосферу покоя, которая царила в Европе до Первой мировой войны. Сесил Родс писал: «Рабочие обнаруживают, что хотя американцы их любят и обмениваются с ними самыми братскими чувствами, но товары свои от них защищают. Рабочие обнаруживают, что Россия, Франция и Германия делают то же самое. Они видят, что если они будут сидеть, сложа руки, то скоро на земле не останется пункта, где они смогут торговать. И рабочие становятся империалистами. А вслед за ними и либеральные партии». Именно германские либералы, например, сыграли главную роль в проталкивании через рейхстаг «морской программы» (с ее идеей - догнать и перегнать Великобританию на море!), исполнившей едва ли не центральную роль в спектакле, накачавшую политическое удушье в канун Первой мировой войны. Германский шовинист Фриман зафиксировал: «Подлинно империалистической партией у нас являются национал-либералы».

     А другая прогрессивная сила Германии – социалисты? Они все колебались между поддержкой «морской программы», дерзкого вызова Великобритании в традиционной сфере ее влияния, и полным невниманием к социал-демократов вопросам внешней политики. Редкие предупреждения против «люмпенизации» пролетариата, против возможности «его подкупа крохами с империалистического стола» не были услышаны никем из них. В понятиях марксистской школы новое историческое явление – союз неимущих, толпы, улицы, масс, бедняков, дна, их союз с лидерами крупного капитала выглядел невозможным, опровергал самые азы Великого Учения о классовой борьбе. Абсолютно никто из марксистов не заметил, как человечество стало разделяться не на классы, а на новые категории. Не на буржуазию и пролетариат, а на господ и рабов, на высших и низших, на белых и цветных!

     (К тому же социалисты продолжали верить в «экономические законы капитализма» и тогда, когда в колониях они были выкинуты на свалку истории в угоду «расовым факторам» или «стратегическим факторам» - и лишь почтенные старые джентльмены из финансовых сфер еще наивно верили в нерушимую силу «нормы прибыли».)

     Прямая измена либералов предвыборным обещаниям, слабое сопротивление народа – все объясняли тогда оппортунизмом политиков, прямым подкупом со стороны дельцов. Но Ханна Арендт считает, что невозможен подкуп, который мог бы заставить такого гиганта, как премьер Гладстон, отказаться, например, от предвыборного обещания вывести британские оккупационные войска из Египта… По ее мнению, полуосознанно, но либералы понимали: нация расколота, единство народа - под угрозой. Империалистические захваты придавали новый импульс движению Европы вперед, к расцвету, поэтому империализму и позволяли паразитировать на патриотизме. Ханна цитирует историка Гобсона: «Империализм есть извращение национализма, когда народы превращают здоровое соревнование разных национальных типов в разбойную борьбу соперничающих империй».

     Имущие убедили всех, что экономический выигрыш, страсть к получению прибыли есть «здоровая основа для любого политического организма». И между, казалось бы, несовместимыми понятиями – национализмом и империализмом – перекинули компромиссный мостик. Ханна называет его - «племенной солидарностью»…

     Существовали еще и частные, хотя важные для торжества империалистической политики интересы. «Расширение империи служило мощной притягательной сферой для аристократов и интеллектуалов: оно открывало возможности почетной и доходной службы для их сыновей» (Гобсон). «Империалистические броски» получили поддержку у «патриотически-настроенных профессоров и публицистов всех направлений». (Бывали, конечно, исключения – это немногие чуткие умы, вроде Шарля Пеги во Франции или Гилберта Честертона в Британии). Все правительства знали, что их державы расползаются, политические системы рушатся, что, возможно, дни их стран «взвешены и сосчитаны» (престарелый император Франц-Иосиф II сказал, вступая в Первую мировую войну: «Если империи суждено погибнуть, пусть она сделает это респектабельно»). Но империализм, как им виделось, – хотя бы давал отсрочку «старой доброй Европе»…

     Помимо «излишнего капитала», капиталистическое общество эпохи империализма порождало еще и другой «продукт-отход» – излишек рабочей силы, отбросы общества (в марксистской литературе их называют «люмпен-пролетариатом»). На протяжении XIX века социальная опасность этой группы признавалась многими мыслителями. Люмпенов старались выселять в пустующие доминионы – в Канаду, в Австралию, многие уезжали в США. Такой оказалась дополнительная выгода от империализма: излишки капитала можно было соединить с излишками трудовой силы, спасая Европу от социального взрыва!

    
* * *


     Возникновение в системе классового общества XIX века особых коллективов – так называемых «толп» – было отмечено многими современниками (социологами и философами, «историческими пессимистами» - Буркхардтом, Шпенглером, Лебоном…) Но ученые не уловили, по мнению Арендт, что «толпа» и следовавшие за ней «массы» не есть народ, как думалось многим, но лишь отстойник–гнойник, отбросы, навербованные из всех слоев. Социологи описали их «безответственность», пророчествовали о превращении европейских «демократий» в деспотии, возглавляемые тиранами, опирающимися на «толпу». Но для Арендт «толпа» не являлась лишь отбросом общества! Она считала ее неизбежным, хотя и побочным продуктом рыночного механизма, как бы неотделимым от него.

     Социологи не заметили, отмечает она, и другой странный факт: постоянно нараставшее в верхах общества восхищение полублатными слоями. Верхи недооценивали отступничество «почтенных кругов» интеллигенции от вековых норм европейской морали, не разглядели опасности в этом неожиданном пристрастии «старых авторитетов интеллигенции» к цинической беспардонности уголовного мира (скажем, неожиданно возникшим среди образованных эстетов увлечением… «феней»). Чувство духовной близости, возникавшее у дельцов с их бандитствующими отпрысками, классически изображено в романах О. Бальзака, и эта близость опережала хозяйственные, политические, общественные соображения. Она и заставила Арендт вспомнить про «фундаментальную психологию человека нового типа», изображенного Гоббсом: «В опыте предимпериалистических кризисов высшее общество признало: оно готово принять революционные перемены нравственных стандартов Запада, выдвигаемые «толпой» и ее вожаками» (ibid, стр. 226).

    
* * *



     Арендт проверяла верность своих предположений материалом конкретной истории европейских держав (Британии, Франции, Германии, Нидерландов, Бельгии). В книге для русскоязычных читателей мне полезным казалось использовать материалы из российской истории...
     Итак, с 1884-го по 1914 годы основные принципы петербургского кабинета формулировались императорами Александром III и Николаем II.

     …Александр III получил у современников звание «Миротворца». Великий историк В. Ключевский писал: «Европейская цивилизация недостаточно и неосторожно обеспечила себе мирное развитие. Для собственной безопасности она разместилась на пороховом погребе, и горящий фитиль не раз с разных сторон приближался к этому опасному оборонительному складу. И каждый раз заботливая и терпеливая рука русского царя тихо и осторожно отводила его». Нечто похожее можно сказать о его несчастном сыне: Николай II в принципе не любил войн. Он явился инициатором Гаагской конференции, целью которой был запрет на военное решение спорных вопросов. Это была первая в истории попытка объявить войну вне закона!

     На международной арене русские цари, следовательно, вполне соответствовали западноевропейским лидерам, - Гладстону, Бисмарку, Клемансо. Но в то же время…


     1) Средняя Азия. Ее южные, примыкавшие к Афганистану регионы (вплоть до Кушки), завоеваны именно при «Миротворце». Россия устремлялась в… Индию.


     2) Дальний Восток.

     При "Миротворце" подготовили так называемую «большую азиатскую программу». Суть сводилась к тому, чтоб в дополнение к Владивостоку, гавань которого на зимние месяцы покрывалась льдом, заиметь для Тихоокеанского императорского флота другой, незамерзающий выход в океан. При Николае II программу реализовали: русские войска оккупировали Манчжурию. Оккупация подвела Россию вплотную к русско-японской войне, в которой народы империи не видели уж вовсе никакого смысла.

     Вот как обосновывал «большую азиатскую программу» идеолог восточной политики империи князь Ухтомский: «Иные говорят: «К чему нам это? У нас и так земли много». Для Всероссийской державы нет другого исхода – или стать тем, чем она от века призвана быть (мировой силой, сочетающей Запад с Востоком), или, безусловно, и, несомненно, пойти по пути падения. Потому что Европа сама по себе, в конце концов, подавит нас внешним превосходством своим, и не нами пробужденные азиатские народы будут еще опаснее, чем западные иноплеменники».

     Здесь выражен самый дух империалистической эпохи: Россия, мол, должна постоянно наращивать мощь (независимо от «нормы прибыли» – в скобках!), потому что иначе «нас» обязательно раздавят конкуренты. Если не сильные сегодня, так уж точно - слабые завтра…

     Отметим, кстати, специфику России: империя занималась не заморской экспансией, как западноевропейские державы, а «приращиванием на востоке». И поскольку здесь располагались не джунгли и пустыни, а политически сложившиеся государства с древними и самобытными культурами, то, возможно, в том сокрыта – в соответствии с общей логикой Ханны Арендт – причина слабого влияния на российское общество расовых доктрин. Отсюда проистекал выбор Россией в будущем иной, «классовой» тоталитарной модели. («Расистский бум» в истории России, когда японцев называли не иначе, как «наглыми макаками», быстро испарился после Цусимы и Мукдена.)

     3) Западное направление.


     Эпоха Александра III. Балканы... «Это, конечно… самое отвратительное явление во внешней политике России, - писала лондонская «Дейли кроникл», - ставшая привычкой традиция прибегать в этих малоцивилизованных странах к орудию насильственного устранения почти всех, кто стеснителен для русской политики на Балканах. Убийство последнего короля Сербии, убийство Стамбулова (премьера Болгарии – М. Х.), свержение царя Александра Болгарского, который также был бы предан смерти, если бы не отрекся»… (В наши дни подобную политику назвали бы «покровительством международному террору».) Я не перепроверял обвинений британской газеты в адрес России, но в 20-х годах был опубликован сборник секретных документов из архива российского МИДа, из коих однозначно следовало, что российское посольство в Софии было причастно к убийству министра финансов Велчева, посла Болгарии в Истанбуле-Константинополе Волковича, а также к неудачным покушениям на министра иностранных дел Начевича и правителя Рущукского округа Мантева…

     При Николае II империалистические игры России на Балканах завершились выстрелом в Сараево и началом Первой мировой войны. Дело не в том, хотела Россия этой войны или нет, – конечно, не хотела! Но логика постоянного наращивания имперской мощи заставляла двор интриговать вокруг возможного развала Османской империи; интриги петербургского двора вынуждали Венский двор претендовать на «компенсацию» - на порт Салоники; Салоники отделялись от Дунайской империи долинами сербских рек, что заставляло Вену посягать на аннексию Боснии и Герцеговины и самого королевства Сербии. Это заставляло сербов защищаться, рассчитывая на российскую помощь. Что позволило российским империалистам, вопреки воле трона и планам петербургского кабинета, поддержать сербских экстремистов-террористов. И завершилась Большая Игра Сил никому в Петербурге не нужным убийством эрцгерцога в Сараево (при тайной поддержке, однако, теракта российскими дипломатами в Белграде) и – почти десятью миллионами последующих убийств на фронтах плюс гибелью трех империй…

     Мы видим, что неограниченный экспорт денег спровоцировал неограниченный экспорт мощи, который заставлял государства, которые, в общем, особо не нуждались ни в экспорте капитала, ни в каких-либо других хозяйственных преимуществах (символично, что формально война России с Японией началась из-за… лесных концессий на корейской реке Ялу! Как будто дальневосточного леса России и не хватало!) начинать новые завоевания.

     Что вообще взманило русские взоры в бассейне Тихого океана?


     Вот Вильгельм II посылает Николаю приветствие: «Адмирал Атлантического океана приветствует адмирала Тихого океана». Ну, какая была нужда у самых могущественных сухопутных держав мира превращаться в океанских повелителей? Все это напоминает вещую пушкинскую сказку о старухе, которая вдруг возмечтала стать «царицею морскою»…

     Когда либеральные идеологи заговорили в XIX веке о конкуренции как движущей силе общества, они невольно вносили в политику законы деловой конкуренции (из мира частного бизнеса). Планета Земля до поры-до времени виделась традиционной семьей народов, где культурное соперничество разных ветвей приведет в итоге к улучшению благосостояния всех-всех…

     Упускалось из виду первостепенное обстоятельство: конкуренция в бизнесе вынуждала фирмы искать лучшие, выгодные для рынка, но исключительно деловые решения. Ибо даже супермонополии работали в рамках национальных государств, где полиция следила за общественным порядком! Конкурента нельзя было устранить с помощью револьвера – такой вариант бизнес-плана мог погубить собственный бизнес. Приходилось искать коммерческое решение… Но там, где не имелось полицейской власти, возникал соблазн физического устранения соперника. В мире внешней политики, где империи держали наготове вооруженные до зубов армии, «гоббсовский инстинкт убийства» вырвался наружу – и в итоге эпоха завершилась созданием тоталитарных «Левиафанов».

    

Возникновение расовых доктрин


     Возможно, самая важная для российских читателей гипотеза Ханны Арендт в «Истоках тоталитаризма» сводится к тому, что Маркс и его последователи были не правы, предполагая, будто законы экономического развития составляют базисную основу исторических обществ, а идеологии, мол, - явления, зависимые от экономики, «надстройки» (знаменитое: «Материя первична, сознание вторично»). Арендт полагает напротив, что именно идеологии играли первичную роль в разрушении человеческого общества, противореча нуждам экономического развития и логике хозяйственного прогресса.

     Что вообще есть «идеология»?
     «Идеология отличается от точки зрения тем, - заявляет Ханна, - что она претендует на обладание ключом истории, на разгадку проблем мироздания, на полное знание законов, управляющих природой и человеком» (ibid, стр. 230).

     Человечество породило много идеологий, но лишь две из них победили в конкурентной борьбе за умы европейцев, стали доктринами великих континентальных держав XX века. Одна - та, что рассматривала историю как борьбу классов (именно она знакома в России), и другая, что толковала историю как естественный процесс войны рас. Последняя захватила умы Западной Европы – отнюдь не только Германии…

     Еще до начала марша танковых колонн Германия повела политическую кампанию против соседей, в которой расизм оказался более мощным союзником вермахта, чем все платные агенты и «пятые колонны», вместе взятые. Расизм являлся центровым оружием в арсенале III рейха!

     Даже в тех странах, где «расовая» (или «классовая»?) идеология не считалась предметом «обязательного изучения», общественное мнение было пронизано той или другой системой идей. Буквально никто в Европе не желал слушать какие-то иные доводы. Все иные идеи и факты, кроме классовых и расовых, отвергались с порога...

     Громадная убеждающая сила, присущая марксизму или расизму, неслучайна. Массы невозможно ни в чем убедить, если обращенная к ним идеология не была связана с их личным опытом или желаниями, с прямыми политическими нуждами множества людей. Напротив, научное обоснование доктрин в идеологии являлось, как полагает Ханна Арендт, фактом второстепенным. Научность требовалась лишь для придания внешнего лоска, для «духа неопровержимости» (и самая фантастическая гипотеза выглядит в глазах «профанов» солидней, если излагается деятелем с ученой приставкой «доктор», уж тем более - «профессор»).

     Вот примеры научных гипотез «по расовой теме», позаимствованных мной из книги Ханны Арендт:
     искусствовед с хорошей репутацией, д-р Штрицовски, «открыл нордическую расу, состоящую из немцев, украинцев, армян, персов, венгров, болгар и турок»;

     пример с противоположной стороны: Медицинское общество в Париже опубликовало в «Вестнике» замечательное открытие - у немцев имеются биологические отклонения от нормального человеческого типа, ибо в моче германцев содержится 20% несвязанного азота (а не 15%, «как это положено»). Отсюда - германская «полихезия» (как я понял, чрезмерная склонность немцев ходить в туалет по «большим делам») и еще - «бромидроз», особо острый запах, издаваемый германской мочой. С помощью анализа мочи властям предлагалось изобличать заброшенную в тыл к французам германскую агентуру…

     Некоторые ученые толковали расизм как преувеличенный национализм. Они видели в классовом подходе интернациональное влияние, а в расовом – наоборот – национальное. Полагали, что марксисты повсюду готовят гражданские войны, а расисты – национальные схватки народов. Ханна Арендт категорически не согласна с этим мнением: она считала национализм маскировкой, мимикрией расизма под более «пристойную окраску», поскольку национализм выглядел привлекательнее расизма в глазах реальных народов. «Последняя война с ее квислингами и коллаборантами показала, что расизм является одним из самых хитроумных средств для подготовки гражданских войн» (ibid, стр. 232). Расизм, доказывала Ханна, не признавал национально-географическое существование наций! «В историческом смысле у расистов отношения с патриотизмом складывались куда хуже, чем у всех интернационалистов, вместе взятых, - пишет она. - Расисты были единственными, кто до конца отвергал принцип равенства и солидарности народов, на котором только и держится национальное их устроение» (ibid, стр. 233).

     Тем не менее, Ханна Арендт понимала, что сама по себе расовая доктрина (как и классовая, конечно) являлась ступенькой, причем вполне законной, в развитии общественной мысли. До рокового столкновения из-за Африки расизм считался одной из соперничавших точек зрения в рамках либерального мышления: ведь расы и расовые различия несомненно существуют, это видно любому наблюдателю. Почему же не предположить, что некоторые особенности современной истории можно объяснять, исходя из того или другого анатомо-физиологического типа? Ханну не соблазняло модное нынче «обличение расизма» (как и марксизма), ей требовался спокойный анализ: как случилось в реальности, что расизм, некогда либеральная концепция, одна из многих, используемых учеными для объяснения и понимания окружающего мира, преобразился в жуткое проклятие человечества! Каким образом из чисто научных предположений могли возникнуть такие человеконенавистнические доктрины?

     Еще в середине XIX столетия Токвиль мог спокойно написать модному автору, графу Гобино: «Ваши теории, вероятно, неправильны и безусловно вредны», и никого это ровным счетом не волновало… Почему вдруг через полвека теорию Гобино стали рассматривать в Европе как самое серьезное открытие самой современной из наук?

    
* * *


     Поначалу расистами считали авторов гипотез, которые просто привлекали материал расовых исследований для объяснения непонятных научных явлений. Например, в XIX веке антрополог Поль Брока предполагал, что «мозг каким-то образом связан с расой и измерение черепа является лучшим способом проникнуть в суть работы мозга». Вообще – как появилось само понятие «арийства» у филологов в том же XIX веке?

     Они хотели включить побольше народов в «братскую семью»! Гуманистическая цивилизация верила, что открыла свою родословную, нашла органическое целое из народов, «сшитых» праязыком-санскритом. Первые исследователи «арийства» оказались наследниками Века Просвещения, приходившими в необузданный восторг от открытия на Востоке экзотических «братьев по разуму».

     Расовые доктрины появились впервые во Франции – при ее-то необыкновенном интересе к экзотическим странам и народам! Аристократы устраивали в Версале и Париже «китайские салоны», Монтескье писал «Персидские письма»… Энтузиазм насчет «новых разновидностей человека» воплотился в знаменитом девизе «братство» из триединого пароля Французской революции.

     В современном прочтении термина «первым расистом» Ханна Арендт считала французского графа де Буленвилье. Он истолковал историю Франции как историю борьбы двух народов. Германцы покорили местных туземцев (галлов, или кельтов) и как «сословие пэров» навязали свои законы покоренным… Верховенство германцев опиралось, следовательно, на «право завоевателя и долг покорности, который вправе требовать сильнейший». Де Буленвилье предложил французским дворянам не признавать кровного родства с местным плебсом, отрицать единство французской нации, настаивая на вечном праве завоевателей на владение местным народом. Столь любимых впоследствии «крови и почвы» у него не было: граф охотно признавал, что галлы дольше жили на земле Франции, германцы напротив были тут «чужаками и варварами». Но колыбелью французской нации он считал все-таки Фрисландию! И потому французы – не подданные короля (как-никак, Людовики считались гарантами единства нации!), а потомки двух ветвей двух народов - господ и рабов…

     Строго говоря, это не было чисто расовым подходом: преимущество германцев обосновывалось у графа военной победой, а не биологическими свойствами. Другой аристократ, граф Дюбуа-Нанси, предложил создать «Интернационал аристократии варварского происхождения» (видимо, германского?): низшие классы Франции объявлялись у него холопами, «освобожденными по милости лиц, свободных по рождению». Даже в XIX веке историк Гизо высказывался в том духе, что, мол, Французская революция – «война между разными народами», а его современник, Тьери, писал о «германской аристократии и кельтской буржуазии». Но идея борьбы «двух народов» выдохлась после поражений германских войск от армии Дюмурье, особенно же после предложения депутата Конвента Сийеса «выслать обратно, в леса Франконии, те семьи, что претендуют на происхождение от расы победителей».

     Т. е. французы парадоксальным образом первыми в истории и воспели «превосходство германской расы»!
     Что касается расизма в его германском варианте, то в Пруссии он не во «французской функции», т. е. не как «орудие гражданской войны» внутри нации, а наоборот - как национальный инструмент в борьбе за объединение всех немцев против ига Наполеона. В Пруссии расизм породили не аристократы, а напротив, национал-либералы и романтики (Шлегель, Арндт, Фихте, прочие певцы национального единства). Они настаивали на объединении германских государств (их насчитывали тогда десятками) на основе… единства языка. Употребляемая теоретиками терминология внешне напоминала нынешнюю расистскую – но, по оценке Арендт, они никогда не выходили за пределы обычного национализма.

     У немцев не имелось в духовном заделе «славы и мощи французской нации» - ни общей исторической памяти, ни каких-либо основ для единой национальной государственности. Народ в массе был безразличен к идее общей судьбы немцев. Ну, и пришлось теоретикам взывать к романтической гипотезе, что, мол, «каждая раса представляет собой особую завершенную целостность». Очевидно, кроме биологии, национальное единство немцев нечем было обосновать!

     Ханна Арендт отрицает, что германский национализм, опиравшийся на «племенное родство», якобы с самого начала носил расистский характер. Практически германские национал-либералы разделяли центральную идею любого национализма, кардинально отличающую его от расизма, - идею равенства народов. Вот несколько цитат. Ян: «Животные смешанной породы не имеют настоящей производительной силы. Поэтому у гибридных народов тоже нет собственного воспроизводящего начала… Вот почему каждый вымирающий народ – несчастье для человечества. Человеческое благородство не может выражаться в каком-то одном народе». Геррес: «Все члены народа объединены кровной связью… Ни у одной ветви нет права господствовать над другими». Арндт: «Да будет проклят тот, кто покоряет чужие народы и правит ими!» Немецкий «органико-биологический расизм» породили как орудие борьбы с иностранной оккупацией, он возвел вокруг земляков некую невидимую национально-охранительную стену, которую невозможно очертить исторически или географически (это напоминает мне талмудический иудаизм). «Только после того, как Австрия и Пруссия пали, когда Германия склонилась перед завоевателем, для меня она стала единой и неделимой», писал один из современников.

     Другим источником германского расизма являлся так называемый «политический романтизм». Адам Мюллер и Фридрих Шлегель придумали игривость современной мысли, тот «безответственный подход», как злобно выразилась Ханна Арендт, что позволял любой идее, лишь бы она прозвучала оригинально, захватить - временно, конечно – общественную площадку! Если высказано нечто оригинальное, тем самым оно уже заслуживает внимания! «Мир должен быть романтизирован, ибо нужно сообщить высокий смысл обыденному, таинственную внешность – обычному, достоинство неизвестного – хорошо известному» (Новалис). Одним из объектов поклонения служил у романтиков «народ», понятие, который могло обозначать государство, «кровную семью», даже дворянство, «все, что хотите, в те ранние времена случайно приходившее в голову интеллектуалу, либо позднее - когда этот интеллектуал уже сталкивался с необходимостью заработать на хлеб насущный - то, что заказывалось этому интеллектуалу его денежным покровителем» (ibid, стр. 240). «Первые интеллектуалы» принципиально создавали не систему взглядов, а «общее умонастроение». Ханна Арендт язвительно заметила: «Они не раз доказывали - нет такой идеологии, которой они не подчинятся с охотой, если под угрозой окажется единственная реальность, с которой не может не считаться даже самый большой романтик, - реальность его карьеры» (там же)

     «Простолюдины» хотели скомпенсировать дворянское, угнетавшее их высокомерие - и стали поклоняться собственной, как им виделось, «неповторимой личности». «Личность» сделалась этакой национальной немецкой манией! Все, что могло работать на творческую отдачу, на произвольную игру воображения, оправдывалось романтиками ab ovo (изначально), провозглашалось системой взглядов на жизнь, на мир... А если вспомнить, что романтический культ личности связан с цинизмом, присущим как раз этой самой «неповторимой личности», то беспощадный индивидуализм означал в Германии, как правило, одно и то же: «Каждый волен создавать для себя собственную неповторимую идеологию».

     Интеллектуалы вели борьбу с юнкерско-дворянским обществом за личный статус. Чтобы соперничать со спесивыми аристократами, чьи права определялись фактом рождения в «благородной» среде, романтики ввели в науку особое понятие: «врожденная индивидуальность»! Это «качество» им как бы пожаловали от рождения, нечто вроде «простолюдинного» титула! Более того: в отличие от «фонства-баронства», «настоящее благородство не могло быть ни дано, ни отобрано, ибо, подобно могуществу и гению, оно возникало и существовало само по себе» (Бухгольц).

     Конечно, сразу обнаружилось отличие «врожденного благородства, с его «врожденной неспособностью к ремесленно-рутинной работе», с его «не склонностью к торгашеству», отличие от свойств евреев и прочих… не «шведов», конечно. Не осмеливаясь вступить в открытую политическую борьбу с господствующими сословиями, певцы прусского среднего класса поглядывали свысока – на иные народы. Брентано изысканно-остроумно обличал мещан («филистеров») – всегда ими оказывались либо французы, либо евреи. Впоследствие в перечень включили и британцев. Зато таинственные достоинства «врожденной индивидуальности» описывались такими, каким видели свойства «прирожденного благородства» господа родовитые юнкера.

     Именно из гипотезы о племенном происхождении современных наций выросла «органическая теория истории», а из бредней романтиков о «врожденном благородстве» создался культ «юберменша», «сверхчеловека», обреченного управлять миром. Пока обе теории развивались параллельно, они лишь помогали несчастному, битому народу и его комплексующим (от чувства неполноценности) теоретикам убегать от горькой реальности в мир воображения. Но, однажды соединившись, эти факторы составили ядро полноценной расовой теории.

    
«Права англичанина» против прав человека



     В Британии расизм возник в противоборстве идей местной школы с заморскими теориями Французской революции.
     Местную систему сочинил теоретик, мало известный в России, но оказавший влияние на политическое мышление не только в своей стране, но и в Германии, и в других континентальных странах. Политолог звался Эдмундом Бёрком. Бёрк не признавал «французского изобретения» - Прав человека. Вместо них выдвинул идею «Прав британца», «Прав англичанина». Спустя век Дизраэли повторил за ним: «Есть нечто лучшее, чем «Права человека». Это – «Права англичанина».

     Вот формула Бёрка: «Непреложной политикой нашей конституции явилось провозглашение свобод как заповедного наследия, доставшегося нам от предков и предполагающего быть переданным потомкам в качестве достояния людей этого Королевства – без отсылки (для обоснования – М. Х.) к каким бы то ни было общим, более ранним правам».

     Типично британское представление о свободе: она не есть Право, даруемое человеку рождением, она есть сумма привилегий каждой личности в данном народе, унаследованная ею от предков - наравне с землей, титулами или подданством. По сути Бёрк распространил феодальный принцип наследственных привилегий на любого подданного Его Величества, посчитав всех британцев этаким дворянством – среди простолюдинов, других народов, которые британских привилегий могут, конечно, не иметь в своих-то странах.

     Здесь стоит отметить такую британскую особенность. «Вход в дворянство», в «джентльмены», был в стране относительно простым, не раз простолюдинов производили не только в «сквайры», но даже в «лорды». Поэтому в психологию британской знати было внедрено чувство ответственности за судьбу нации. Зато феодальные нравы и привычки воспринимались и британскими низами как «свое», как некое общее «национальное наследие».

     …Не только британцев, но все европейские народы в XVIII веке смущало огромное физическое отличие белой расы от народов, которые они встречали на других континентах. «Мы увидели, как различны расы и как велико было удивление первого белого и первого негра, когда они встретились» (Вольтер). Обыватели Века Просвещения впадали в экстаз относительно разнообразия природы и разума, но, наблюдая племена, столь разно организованные - на уровне разума, страстей, просто физически, - они, по совести, не находили в себе честного и однозначного ответа на христианскую проповедь о единстве и равенстве всех потомков Адама и Евы. (Это сомнение, кстати, и возродило институт рабства в Америке, давно уничтоженный христианской религией на европейском континенте. Честность требует отметить: те же рабовладельцы до XYIII века думали в Америке об отмене столь нехристианского порядка в обществе: «Я трепещу за эту страну, когда думаю, что Бог справедлив», говаривал президент Джефферсон, рабовладелец.)

     Отмена рабства поставила перед Британией новую проблему: как дальше-то совместно жить столь разным и свободным народам? И возникла на острове благодатная почва для разных биологических теорий.

     Первым явили миру «полигенизм». Его суть: Библия есть собрание небылиц, и расы не то чтобы неравны, но все-таки «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись». Потомки межрасовых браков – они неизбежные уроды, в каждой их клетке разворачивается гражданская война рас!

     Другая теория связана с эволюционным открытием Дарвина. Суть его, как известно, состояла в том, что в животном мире господствует эволюция (развитие видов) и борьба за выживание. Дарвинизм годился как идеологическое оружие и сторонникам расовых гипотез, и марксистам (да и вообще приверженцам классовой борьбы), и борцам с расовой дискриминацией, и пацифистам… Все зависело от толкования! Герберт Спенсер, например, думал, что естественный отбор способствует эволюции человечества в направлении к лучшему будущему, к вечному миру.

     Вообще «в политические дискуссии дарвинизм внес два важных понятия: идею борьбы за существование с обязательным выживанием наиболее приспособленных видов и – учение о происхождении человека из животного мира. Над этой логикой, - продолжает Ханна Арендт, - издевался уже Вольтер: «Сначала наше воображение незаметно переходит от грубой материи к материи организованной, от растений к зоофитам, от них к животным, от них к человеку, от человека к духам, от духов… к самому Богу. Но – самый совершенный дух, сотворенный Всевышним, – может ли стать Богом? Не бесконечность ли пролегает между ними? Не пустое ли пространство воочию видно между обезьяной и человеком?»

     Так родилась в Британии наука об улучшении человеческой породы - «евгеника». Согласно сему учению, требовалось «всего лишь» природный процесс естественного отбора превратить в биологический инструмент в руках исследователей. («В конце концов, - не удержалась Арендт, - приверженцы дарвинизма в Германии оставили эту науку, прекратили поиски «связующего звена» между обезьяной и человеком и занялись практическими мероприятиями по превращению человека в обезьяну» (ibid, стр. 254). Но сначала там были сделаны попытки на «строго наследственной основе» вырастить из человека нечто Богоподобное!

     Интеллектуалы британского «третьего сословия» возмечтали (к счастью, на бумаге) о замене старых сословий новой элитой. Полагали, что «наследование отборных качеств ведет и к наследованию талантов» – и появится новая аристократия. Превращение целой нации в природный коллектив суперменов было одним из самых сладких мечтаний эпохи. В конце XIX столетия казалось обычным – толковать о политике с позиций биологии и зоологии. Зоолог Гальтон в 1869 году выпустил труд «Биологический взгляд на нашу внешнюю политику», и он был далеко не единственным сочинением в сем роде: многие естественники предлагали политикам с помощью науки отрегулировать «выживание сильнейших во славу английского народа». Вот цитата (из того же Гальтона): «Улучшение естественных способностей будущих поколений в значительной мере находится под нашим контролем» (Напоминаю - 1869 год!!).

     Британский расизм был похож на германского собрата: если на берегах Рейна воспевали «врожденное благородство личности», то на острове за Ла-маншем славили особый сорт человека – «национального гения». «Великий человек представляет собой олицетворение расы, ее отборный экземпляр», - говаривал премьер Дизраэли. Но выводы почему-то в Британии вышли совсем другие, чем на континенте! Философ-публицист Карлейль, например, предавался размышлениям, как помочь Вест-Индии обрести «своих героев»; Дж. Силк, автор популярнейшего сочинения «Расширение Англии» (1883 г.), высказал огромное уважение к индийцам и подчеркивал, что они «ни в коем случае не варвары». Поразительней всех был Дж. Фруд: он восхищался бурами, но, тем не менее, возражал против предоставления Южной Африке «слишком больших прав, ибо это означало бы признание права на управление туземцами со стороны европейских колонистов. А это не есть самоуправление». И вообще, по его мнению, «в колониях можно создать более простое общество и более благородный образ жизни, чем в промышленной Англии».

     Если коротко, то отличие британских расистов от континентальных собратьев сводилось к тому, что они не унижали другие расы, полагая их низшими. У них зарождались просто грандиозные проекты по преобразованию человечества - естественно, под главенством правительства Ее величества. Неслучайно человеком, избавившим Индию от тирании жестоких завоевателей, перестроившим ее управление на более гуманный лад, оказался британский империалист и расист - Дизраэли.

(продолжение следует)
    
   


   


    
         
___Реклама___