©"Заметки по еврейской истории"
январь  2011 года

Нина Елина

Коллега

Публикация Изабеллы Побединой и Шуламит Шалит

Четвёртый год нет с нами Нины Елиной (б.п.). Продолжая традицию, я решила, как и каждый год, опубликовать что-то из её архива. Несколько лет назад Елина предложила журналу «Заметки по еврейской истории» два своих рассказа: «Юбилей Мандзони» и «Коллега». Но из-за одного слова в рассказе «Коллега» у нас с ней возник маленький спор. Да, слово «шиксе» в дословном переводе с языка идиш означает «молодая незамужняя женщина», но всем было известно, в каком смысле его употребляли. Я настаивала на том, что человек, назвавший этим словом жену – женщину, которая спасла его в тяжёлую минуту и продолжает преданно за ним ухаживать, проявляет элементарную непорядочность.

На все мои доводы, что автор рассказа отвечает за слова своего героя, тем более что это не документальное свидетельство, она ведь изменила имя, фамилию и отчество своего героя, Елина настаивала на своем, говорила, что он произносил именно это слово.

Через какое-то время мы с ней опять вернулись к вопросу о публикации.

Но теперь уже она отказалась публиковать и первый и второй рассказы, предполагая издать ещё одну книгу, куда войдут и эти рассказы. Увы, сделать это она уже не успела, а материала для книги набралось достаточно. Пока всё это в виртуальном мире интернетовского пространства. Примечательно, что впервые в интернете она опубликовала свои рассказы в журнале «Заметки по еврейской истории» и альманахе «Еврейская Старина». А сто лет назад в альманахе с одноимённым названием сотрудничал её дядя Арон Перельман.

Рассказ Н. Елиной в Заметках назывался «Бар-мицва в стране Евреия». Кстати, интересна история этого рассказа. Она написала его под впечатлением своей поездки в Хеврон на празднование бар-мицва внука её подруги Леи Гольдштейн-Мучник. Ей, в основном, и был посвящён рассказ. Но Лея (человек предельной скромности) категорически воспротивилась даже малейшему упоминанию её имени где-либо. Тогда-то и возникла идея разделить рассказ на два: «Бар-мицва в стране Евреия» и «О Лее», который был опубликован в «Иерусалимском журнале» уже после смерти Леи, и в первом томе трёхтомника Павла Гольдштейна. Впоследствии Елина немного переделала этот рассказ и под названием «Бар мицва» он был напечатан в журнале «Литературный Иерусалим» и в чикагской газете «Шалом». В другой американской газете был напечатан после смерти автора рассказ Милая Одесса.

Другие работы Нины Елиной можно увидеть на её авторской страничке

18 тевета 5771

Изабелла Победина

 

Нина Елина. 1946 г. Фото из статьи Шуламит Шалит «Но я не Лотова жена…»

http://berkovich-zametki.com/2005/Zametki/Nomer1/Shalit1.htm

 

В каждом человеке есть нечто большее,

чем замечаешь с первого взгляда.

Питер Устинов

Другому как понять тебя?

Тютчев

Впервые я увидела его в сентябре не то 1958, не то 1959 года на заседании объединенной кафедры перевода. Немолодой человек, лет на 10 старше меня. Выше среднего роста, широкоплечий, широкогрудый, крепко сколоченный, темные, слегка вьющиеся волосы с проседью, широкое, но довольно красивое, очень живое лицо, с резко обозначенными чертами.

Новый преподаватель – Илья Маркович Ратнер. Кто он? Откуда он взялся? Эти вопросы у меня даже не возникали. Я почти ежедневно приходила в Институт, шла прямо в аудиторию, «давала свои часы» и с большим или меньшим увлечением объясняла студентам, почему не сочетаются по-русски те слова, которые в итальянском так легко образуют клише, или чем отличается классицизм от барокко, а веризм от французского натурализма, и почему скучный роман Мандзони на самом деле – прекрасное произведение. Здесь, в аудитории, я чувствовала себя легко и свободно, но только раздавался звонок, я сразу же уходила домой и начинала жить другой жизнью, которая ничего общего с институтской не имела. Начальство я обходила, с коллегами вежливо здоровалась, иногда перекидывалась двумя-тремя фразами, и все. Их отношения, успехи, неудачи, дрязги меня нисколько не занимали. Чужие люди. Среди них и новый преподаватель. Ведёт перевод с русского языка на английский, а я – с итальянского на русский. Ничего общего между нами нет. Он для меня одна из фигур, мелькающих в коридоре. Но в какой-то момент эта фигура возникла передо мной более крупным планом.

У нас стали меняться заведующие кафедрой. Один ушел на пенсию, другой из института, третий умер. Назначили четвертого.

После войны появилось образное выражение: в разведку я бы с ним не пошел. К этому выражению я добавила бы еще два, менее драматичные по ситуации, но, как мне кажется, столь же точные по смыслу: в коммуналке я бы с ним не хотел жить, и начальником я бы его не назначил. Но начальников мы себе не выбираем и не назначаем. Их назначают другие начальники, более высокие. На сей раз они почему-то назначили человека с не совсем обычной биографией. Румынский еврей, беспартийный, учился в Париже, там поступил на службу в некие советские органы, приехал в Москву в 1938 году, репрессирован не был, стал преподавателем французского языка в ИФЛИ и сразу завоевал популярность среди студентов. Красивый (большие темные выпуклые глаза, прекрасные белые зубы), вежливый, обходительный, с мягким, чуть картавым голосом и мягкими вкрадчивыми манерами, весь какой-то бархатистый. И при этом хороший, добросовестный преподаватель. Коллеги относились к нему неплохо и даже с симпатией, особенно дамы. Но очень скоро после того, как он занял высокую должность заведующего кафедрой, мы с удивлением заметили, что сквозь бархат вылезают, хотя и не очень длинные, но острые когти, и услышали, как вкрадчивое журчание вежливых фраз сменяется металлическим скрежетом приказов. Новый шеф сразу начал действовать. Его подстегивало честолюбие. Ему не терпелось превратить нашу скромную учебную кафедру в научный центр теории перевода, основы коей только закладывались и были пока еще очень шаткими и зыбкими. Заглянув в наши худосочные планы научной работы, он обнаружил, что мы их... ну, скажем, не вполне точно придерживаемся, а если уж честно говорить, в конце сентября о них прочно забываем вплоть до июня, когда надо писать годовой отчет. Дело, правда, заключалось не только в нашей нерадивости. Мы все «давали часы», то есть, фактически приходили в институт почти каждый день, и на занятиях с не очень старательными, средне способными студентами достаточно «выкладывались» и выматывались. Кроме того, большинство наших более опытных и знающих язык преподавателей были переводчики-практики, а не теоретики. Они сами переводили письменно и устно, и теория им совершенно была не нужна. Были среди нас и составители словарей – лексикографы, они касались теории перевода, но односторонне, и одиночки вроде меня, которые про себя считали эту теорию весьма недоразвитой и даже сомнительной и преподавали ее вынужденно, а в свободное от занятий время погружались в совершенно другую научную материю. И только очень немногие энтузиасты действительно пытались создавать пособия по этому предмету и устанавливать какие-то законы и правила. Шеф же, принадлежавший к этим немногим, хотел, чтобы научный энтузиазм охватил всех членов кафедры и был зафиксирован в соответствующих пунктах планов и особенно отчетов.

В борьбе за это он повел решительное наступление на невежественных дилетантов. На молодую преподавательницу Таню Логинову – она никак не могла написать кандидатскую диссертацию и решить одну из кардинальных теоретических проблем (из которой, по моему скромному суждению, и статейку нельзя было выжать). И на Сергея Сергеевича Толстого, начавшего свою преподавательскую карьеру еще в 1920 годы. Сергей Сергеевич успел до революции получить образование в Англии и, вероятно, знал английский язык немногим хуже, чем шеф – французский. Но вот что касается теории, то у почтенного Сергея Сергеевича были о ней довольно фантастические представления. Шеф заставил Таню отчитаться за проделанную над диссертацией работу, а Сергея Сергеевича сделать доклад на любую теоретическую тему... И обоих беспощадно разгромил. Таня, хотя и огорчилась, но устояла, у нее были крепкие нервы, и она понимала, что уволить ее не так-то просто: ее мама была в парткоме нашего института не последним человеком. Сергей Сергеевич, тот ужасно обиделся, но воевать с шефом, намекнувшим ему, что кафедра и без него обойдется, не стал. У него было более сложное положение, чем у Тани. С одной стороны его поддерживала тень Деда, которого сам великий основатель первого в мире социалистического государства читал и почитал, хотя Дед ел рисовые котлетки, зачем-то бил себя по щекам и вообще выражал идеологию патриархального крестьянства. Но, с другой стороны, вполне здравствующая тетка Сергея Сергеевича, не спросясь у наследников великого основателя, укатила в Америку и там творила Бог знает что: произносила возмутительные речи, похищала советских гражданок, словом, занималась подрывом и диверсией, так что пришлось публично от нее отказаться. Сергей Сергеевич об этом не забывал и предпочел, не вступая в производственный конфликт, уйти из института.

Меня вся эта история огорчила. У нас с шефом сложились неплохие отношения (он еще помнил, что я ифлийка), и мне было стыдно за него – и как за старого знакомого, и как за соплеменника. С другой стороны, я симпатизировала и Тане и особенно Сергею Сергеевичу, который одинаково вежливо здоровался с ректором, коллегами и уборщицей. Впрочем, замечу мимоходом, когда лет через двадцать Сергей Сергеевич появился в нашем институте в роли Председателя государственной экзаменационной комиссии, он неожиданно повел себя совершенно иначе: по-барски начальственно, и даже покрикивал на экзаменаторов – то ли мстил за старую обиду, то ли тоже не выдержал испытания властью... Но тогда я этого не предвидела и целиком была на его стороне. Пыталась смягчить шефа, но безуспешно, на мои слова он не обращал никакого внимания. Другие члены кафедры справедливо решили, что слова нечего тратить попусту, они объединились, составили заговор и открыли против шефа военные действия. Среди мятежных заговорщиков самым воинственным был давний знакомец Сергея Сергеевича Илья Маркович. Своей вражды к шефу он не скрывал и в одних и тех же выражениях, далеко не лестных, говорил, что он думает об этом выскочке коллегам, ректору, и самому «великому теоретику» прямо в глаза. Вот тогда-то я и обратила внимание на Илью Марковича. В общем, я считала, что он прав, хотя его резкость меня несколько смущала, я предпочитала более вежливые обороты и вообще не любила тайных интриг и громких скандалов. Шефа, в конце концов, сняли, а кафедру через какое-то время разделили. Я оказалась среди «романистов» и с обособившимися «англистами» поддерживала отношения только вежливыми кивками. Но почему-то с Ратнером мы все же изредка разговаривали. Вернее, он меня останавливал в коридоре и громко сообщал, что переводит на английский язык Достоевского, без всякой теории. Переводить трудно, но интересно. Я сочувственно поддакивала, хотя его хвастливые интонации меня внутренне раздражали. Однако это не помешало мне обратиться за помощью именно к нему. Я готовила к печати книжку – английские и шотландские баллады в переводах Самуила Маршака, и мне неясен был смысл отдельных слов оригинала. Ратнер удивился, что я занимаюсь английской поэзией, но я объяснила, что это была тема моей кандидатской диссертации и что «итальянисткой» я стала позднее. Мое объяснение его удовлетворило, и он точно перевел мне нужные слова. А потом вдруг пригласил придти к нему в гости, послушать, как звучат баллады в исполнении шотландской сказительницы. «Познакомитесь с моей женой, – добавил он, – она у меня молодая, красивая, а главное, очень хорошая. Вышла за меня замуж, когда я вернулся из Голодной степи. Да, да, я был в Голодной степи, в лагере. Уютное местечко!» – и он усмехнулся. «И долго?» «Нет, не очень, всего восемь лет». Больше мы с ним этой темы не касались, но его хвастливые интонации перестали меня раздражать.

В гости я, однако, к нему тогда не собралась.

Прошло несколько лет, и мы оба по разным причинам ушли на пенсию. И я поразительно быстро забыла институт, где проработала 34 года, и своих коллег. Просто выбросила из головы и, вероятно, не без основания считала, что и они произвели со мной ту же операцию. Но Ратнер, к моему удивлению, этого не сделал. Изредка он мне звонил, говорил, что очень доволен своим положением пенсионера, неизменно сообщал, как движется перевод очередного романа Достоевского, и напоминал о своем приглашении. Но вышло так, что он ко мне пришел раньше, чем я к нему.

После довольно длительного перерыва он как-то снова позвонил и попросил, чтобы я по своему абонементу в библиотеке Иностранной литературы взяла ему рассказы Шолом-Алейхема в переводе на английский язык. «Понимаете, – объяснил он, – издательство "Радуга" предложило мне перевести с русского на английский рассказы Шолом-Алейхема, но прежде всего мне надо посмотреть, кто и как уже перевел эти рассказы с идиш». «Пожалуйста», – без лишних вопросов согласилась я. – «Очень вам признателен. Когда возьмёте книжки, позвоните, ладно? К вам заедет моя жена. А то после инфаркта мне на ваш четвертый этаж (я ведь знаю, какие у вас этажи, бывал в вашем доме) трудновато будет подниматься». – «А у вас был инфаркт?» – «Да, и довольно тяжелый. Сейчас ничего, все наладилось, но жена за меня беспокоится». – «Конечно, пусть приходит». Но он пришел сам.

Мы уселись в моём кабинетике и стали просматривать книжки, которые я для него взяла. И тут я не выдержала и задала ему вопрос, который вертелся у меня на языке: «Скажите, зачем издательству понадобился этот перевод? Ведь американцы сами перевели Шолом-Алейхема». – «Вы правы, действительно, это выглядит странно. Если бы еще переводить с идиш... Но я идиш знаю плохо, а еврейскую письменность вообще забыл. Получится перевод с перевода». – «А зачем это издательству?» – «Не догадываетесь? Чтобы показать американцам, что Шолом-Алейхем у нас в почете». – «Да, конечно», – начала было я и хотела еще что-то добавить, но он перебил меня и заговорил о другом.

Недели через две он сам вернул книги в библиотеку: они ему не понадобились. Издательство раздумало издавать Шолом-Алейхема на английском языке: уж очень нерентабельным оказался бы почет...

Через полгода пришла моя очередь ему звонить. Я опять вернулась к английской литературе. На этот раз я участвовала в издании английских сказок и наткнулась на сложные фразеологические обороты, не зафиксированные в обычном словаре. И опять Илья Маркович мне помог.

Пробежало еще несколько месяцев, и на сей раз он напомнил о себе: «Послушайте, я вам звоню не по делу, а то у нас все какие-то деловые разговоры. Когда вы ко мне придете? Назначайте день». – «Не могу, Илья Маркович, уезжаю на две недели в Дубулты, достала путевку в Дом творчества». – «В Дом творчества? Тогда у меня к вам просьба: совсем рядом с этим домом живет мой старый друг, латыш. Он что-то давно не пишет. Он очень милый человек. Если вас не затруднит, зайдите к нему, пожалуйста, передайте привет и узнайте, как он живет. Зайдете? Вот и хорошо. А когда вернетесь в Москву, позвоните, и мы точно договоримся о встрече. Жена будет рада с вами познакомиться».

Я сказала Илье Марковичу, что с удовольствием зайду к незнакомому латышу, а на самом деле у меня к латышам отношение сложное... С одной стороны, когда я с ними сталкиваюсь, я чувствую себя оккупанткой, виноватой перед ними. А с другой – у меня вдруг всплывает далекое воспоминание. В августе 1947 года я попала в Булдури, в плохонький санаторий. Там я познакомилась с рижанкой Басей, она предложила мне, когда кончился срок наших путевок, пожить немножко у нее. Я охотно согласилась. Весь день я бродила по городу, а вечером приходила к ней в старую Ригу, в старый, живописный, но неуютный дом, в пустую квартиру, где не было даже кроватей (Бася недавно вернулась из эвакуации, голая и босая), и мы втроем, она, я и ее восьмилетний сынишка спали на полу. Перед сном мы разговаривали о том о сем. «Латыши нас, евреев, не любят, – говорила Бася, – хотя муж у меня был латыш и теперь у меня друг тоже латыш, но это так, временно. А муж был всерьез, но он был коммунистом. А свекровь даже теперь, когда ее сын, мой муж, погиб на фронте, ни меня, ни внука почти не признает. Правда, грубых слов я от нее не слышала... Они вообще вежливые, только... Когда немцы сюда пришли, они им обрадовались и охотно шли служить в гестапо. И расстреливали тоже охотно, но без грубости. Мне рассказывали: стоят наши евреи у рва, а молоденькая девушка отошла от края. И тогда полицай-латыш вежливо говорит ей по-немецки (они все немецкий знают): «Bitte, Fraulein. Барышня, подвиньтесь, пожалуйста, ближе к краю». А потом стреляет. Вот это “Bitte, Frаulein” я до сих пор, хотя прошло уже cорок лет после рассказов Баси, забыть не могу. Хотя понимаю, что не все латыши были немецкими полицаями, как не все они были красными стрелками. Только вот не знаю, ощущают ли они, те, кто не стрелял, свою вину, как я...

Друга Ратнера я нашла легко, он жил очень близко от Дома творчества, в двухэтажном кирпичном доме, на узенькой улочке, напротив кирхи. Я зашла к нему днем, но некрасивая пожилая латышка сказала мне, что он работает, и любезно пригласила зайти вечером. Вечером мне открыл дверь сам Зигфрид – высокий, стройный, моложавый человек, не то седой, не то белокурый. Он приветливо встретил меня и повел в комнату, где стоял рояль, а на рояле – ваза с цветами, хотя на дворе дул холодный февральский ветер. Я передала Зигфриду привет от Ратнера, и он стал расспрашивать меня, как поживает Илья Маркович, как себя чувствует. Говорил Зигфрид по-русски свободно и правильно, но с легким акцентом. «Да, да я знал, что у него был тяжелый инфаркт. Это понять можно. Жизнь у него была тяжелая. Вы знаете, где мы с ним познакомились?» – «Догадываюсь. В лагере?» – «Да, да, в лагере. И знакомство у нас, знаете, было, как бы это выразиться, романтическое для тех мест. Я, видите ли, инженер-строитель, но я еще и музыкант. До войны играл в оркестре. В лагере я встретил еще двух прибалтов, латыша и эстонца, хороших музыкантов, настоящих. Когда Сталин умер, легче стало. Мы сумели найти инструменты, баян, балалайку, вечером уходили в дальний конец зоны, там потихоньку играли классическую музыку – Баха, Шуберта, Бетховена. Слушателей не было. Один нашелся – Ратнер. Мы сначала недовольны были, что он слушает, там людям не верят. А он чужой. А потом видим, музыку понимает. Человек сильный, смелый, начальства не боится, блатных тоже. Поверили. И подружились. Там дружба особая. Вообще, конечно, лагерь – плохое место, но там многому учишься, многое узнаешь. Я не жалею, что был там».

Он рассказывал, я слушала, и уже неважно было, что он латыш, рушилась та преграда, которая разделяет незнакомых, далеких, чужих людей, и возникало странное чувство духовной близости...

Перед моим отъездом Зигфрид зашел ко мне, передал письмо для Ратнера и на прощание сказал, что я могу приехать в Дубулты и без путевки, он мне найдет комнату.

В Москве я сразу же позвонила Ратнеру. «Ну, теперь вы должны прийти, хотя бы как почтальон». И я пришла.

Поднялась на третий этаж большого кооперативного дома на несколько минут раньше назначенного часа и нерешительно позвонила. Дверь распахнулась, и на пороге я увидела довольно полную, красивую моложавую женщину в брюках. «Лидия Антоновна», – представил её Илья Маркович.

Весь ее облик, несмотря на типично русское лицо, казался вполне современным, европеизированным, и чуть-чуть стандартным.

И такой же стандартной показалась мне квартира, вернее, та комната, куда Илья Маркович меня пригласил. Огромная полированная стенка, проигрыватель, письменный стол, диван-кровать, маленький столик. Выделялась только полка со словарями, необычные металлические часы на столе и две-три старинные фотографии на стене.

Илья Маркович быстро пробежал глазами письмецо Зигфрида. «Милый он человек! Он вам сказал, где мы с ним познакомились?» – «Да». – «Мы там дружили вчетвером, трое прибалтов и я. Теперь нас осталось двое… Разные там были люди... Немецкий офицер... Я ему как-то помог. Он совсем "доходил", я его в больничку пристроил – одно время я санитаром работал. Он мне потом говорил, что всю жизнь за меня молиться будет. А я ему сказал: "А вот попадись я вам, вы бы меня живо расстреляли!" И, знаете, что он ответил? "Да, расстрелял бы, если бы приказали. Но я и отца родного расстрелял бы, если бы приказали. Потом пулю в лоб себе пустил бы, но ослушаться приказа не мог бы. Мы, немцы, такой народ..."» – «Скажите, а почему Зигфрид там оказался?» – «Потому что по мобилизации служил в немецкой армии, оккупировавшей Латвию вслед за советскими войсками, которые это проделали несколько раньше. Когда они вернулись, его судили за измену родине, только непонятно, какой именно». – «А вы почему там очутились?» – «Я – потому что родился в Лондоне, в семье еврейского эмигранта, выходца из Молдавии, кончил английскую школу в 1922 году, четырнадцатилетним мальчишкой вместе с родителями приехал в Советский Союз. Почему меня с такими «великолепными» анкетными данными не загребли в 1937 году, не знаю. Но ничего, они наверстали упущенное. Во время войны я работал переводчиком в Совинформбюро, у Лозовского. В 1949 году Лозовского арестовали, а меня объявили английским шпионом и, в виде особой милости, заменили "вышку" двадцатью пятью годами каторжных работ. Вот так. Ну, хватит об этом. Давайте послушаем шотландскую балладу».

В комнате раздался низкий женский голос, сказительница речитативом исполняла одну из самых драматичных баллад о лорде Эдварде, которого отравила его собственная мать. «Мрачная баллада, да?» – «Да... средние века особой мягкостью не отличались». – «Средние века? Ха! Вы думаете, двадцатый век гуманнее? Знаете, где я сидел во время следствия? В Суханове. Впрочем, вы, наверное, не слышали...» – «Боже мой! Неужели вы там были? И вышли живым?!» – «Значит, вы имеете понятие о том, что это такое?» Да, я имела понятие о том, что такое Суханово.

В начале 1950 годов мы с подругой снимали дачу в старинном подмосковном поселке по Павелецкой дороге. От нашего поселка меньше чем за час можно было дойти до бывшего имения Волконских – Суханова, где сохранились и загородный дворец, стоявший на холме, и большой тенистый парк с множеством прудов. Дворец, к счастью, отдали архитекторам, они его реставрировали и устроили себе прекрасный дом отдыха. Мы частенько ходили в Сухановский парк, бродили по его аллеям, любовались дворцом, забирались в беседку на краю обрыва и смотрели на далекие поля и леса. Дорога в Дом отдыха вела мимо старинного монастыря, всегда безмолвного и наглухо закрытого. «Ты не знаешь, что там?» – спросила я как-то подругу, когда мы проходили вдоль его стены. – «Хозяйка сказала, что там тюрьма», – ответила она шепотом, и мы зашагали быстрее. Потом мы нашли другую дорогу (правда, окольную) и мимо монастыря больше не ходили.

В 1955 году, когда полным ходом шла реабилитация уцелевших заключенных, вернулись мои товарищи студенческих лет. Мы часто собирались, и они рассказывали о лагерях, тюрьмах, пересылках. Рассказывали отрывочно отдельные эпизоды, часто с горьковатой усмешкой. И вот как-то один из них мельком вспомнил: «Следователь все грозил: «На дачу тебя отправлю!» – и пояснил нам, непосвященным слушателям – «дачей» они называли тайную тюрьму в Суханове – самое страшное место пыток, оттуда редко кто выходил живым».

Прошло лет двадцать после этих наших встреч, и я оказалась опять на той же даче в Расторгуеве, которое за это время заметно приблизилось к Москве. Однажды я поехала туда не поездом, как обычно, а на такси. Сидела рядом с пожилым седоватым шофером и молча смотрела на мелькавший вдоль шоссе молодой жидковатый лес. Когда мы уже подъезжали к нашему поселку, шофёр вдруг прервал молчание: «А я эти места хорошо знаю». – «Здесь рядом Суханово». – «Совершенно верно». – «А что, в Дом отдыха архитекторов кого-нибудь отвозили?» – «Да нет, – пожал он плечами, – здесь тюрьма была, я туда раза два в неделю начальство возил, высокое начальство, – в его голосе зазвучала почтительная гордость, – а теперь ее закрыли», – с сожалением добавил он. «Вот и хорошо», – вызывающе заметила я. – «Чего ж хорошего? Должны же быть тюрьмы, а там такие преступники сидели...» Он не договорил, но я поняла, что он тоскует по лучшей поре своей жизни, когда получал особые пайки и чувствовал себя, хоть и не главной, но и не последней спицей величественного колеса важной государственной машины.

И еще проскользнуло несколько лет. Та студенческая компания давно распалась, воспоминания о тюремной жизни потускнели и возникали всё реже. Но тюрьмы и лагеря не закрылись, только теперь в них сидели люди другого поколения, так называемые диссиденты, которые в отличие от своих предшественников, совершенно пассивных, а зачастую и аполитичных людей, пытались протестовать против системы величественных колес. Диссидентов заставили замолчать, но с их легкой руки по интеллигентской Москве стали гулять книги, напечатанные за границей – «тамиздат». И вот в одной из тамиздатских книг я прочла о каком-то американце, угодившем в Суханово и выдержавшем все пытки благодаря особой гимнастике души и тела, которой он умудрялся заниматься в застенке. Так снова в моем сознании всплыла эта страшная тюрьма.

И вдруг я оказалась в гостях у человека, моего коллеги, который сам в ней побывал и... вышел из нее. «Никак я не соглашался признать себя английским шпионом, вот меня и отправили туда. Я там пробыл несколько месяцев. Страшный у меня там был следователь – Шварцман, еврей». – «Боже мой! Неужели в это время еще были следователи евреи?!» – «Вот мне попался один такой. Я ему как-то сказал: – "У вас подходящая фамилия, вы и вправду “черный человек”". "Черный человек" довел меня до того, что я почувствовал: схожу с ума. И тогда я подписал то, что от меня требовали». Ратнер замолчал. А потом попросил: «Пожалуйста, не говорите моей жене, что я вам об этом рассказал, она не любит, когда я об этом вспоминаю, считает, что это мне вредно. Да и вообще не хочет об этом знать... Может, по-своему она и права... А Моцарта вы любите?» – резко оборвал он себя и, не дожидаясь ответа, включил проигрыватель. – «Какая замечательная музыка, не правда ли? Когда я вернулся в Москву и пошел в консерваторию на концерт Рихтера и услышал сонаты Моцарта, мне показалось, что я в раю. Хотя жизнь у меня была далеко не райская. Ни кола, ни двора, ни жилья, ни семьи. Пока я сидел в лагере, первая жена моя, армянка, отреклась от меня, и дети – дочери было двадцать лет, сыну пятнадцать – тоже отреклись. Они переменили фамилию на материнскую и хотели бы забыть, что я существую. А я вдруг вернулся. Чужой человек. Но и мне они показались чужими, эти молодые люди, носящие другую фамилию». – «Ну, фамилию меняют не только дети заключенных, – заметила я. – Ивановых по матери достаточно много. Только не всегда их это спасает, иногда им еще хуже, чем нам». – «Кому это нам?» – «Как кому – вам, мне». – «А вам почему? Вы кто?» – «Я? – еврейка! Неужели вы не знали? Столько лет со мной работали!» – «И не подозревал! Фамилия, лицо... Так, значит, вы моя соплеменница?!» – мне показалось, что голос его потеплел. – «Ну, вот что, раз так, у меня есть и еврейские пластинки, хотите послушать?» – «Конечно». – «Кол Нидрей, вы знаете, что это такое?» – «Конечно, знаю». – «Только вы не будете возражать, я включу тихо и дам вам наушники. Она – он кивком показал на стену смежной комнаты, где находилась его жена, – она прекрасная женщина, спасла меня и тогда и теперь, вытащила из инфаркта, но от этого она далека и не любит, когда я включаю эти пластинки».

Высокий мужской голос запел покаянную молитву, с которой обращаются к Богу накануне Судного дня – Великого дня Прощения, чтобы Он своею милостью простил нарушение обетов. Молитву, особенно патетическую в устах людей, чья история поразила когда-то мое детское воображение – далеких марранов – тех испанских евреев, кто предпочёл изгнанию по указу благочестивейшего короля-католика, не желавшего терпеть иудеев на своей земле, – крещение, но втайне, несмотря на занесенную над ними длань святой Инквизиции, остался верен религии отцов и дедов.

«А теперь, – сказал Илья Маркович, когда скорбный напев Кол Нидрей, от которого сжимается сердце, смолк, – теперь я включу заупокойную молитву по тем, кто погиб в фашистских лагерях». И опять запел мужской голос, и вдруг меня пронзила такая боль, что на глазах выступили слезы. – «Ну, как?» – спросил Илья Маркович, когда и эта молитва отзвучала. – «Я плачу, Илья Маркович». – «И я всегда плачу, когда слушаю это... А она, – повторил он укоризненно и опять кивнул в сторону стены, – она этого не понимает и не хочет понять... Не думал я, что женюсь на шиксе. И вообще все могло быть иначе. Когда мы жили в Лондоне в начале 1920 годов, мой отец, он был прекрасный механик и всюду мог найти себе работу, собрался с нами в тогдашнюю Палестину. Но пока мы собирались, наш сосед Шнейдер успел туда съездить и вернуться, и наговорил отцу, что там черт знает, что творится. И отец поверил ему и решил ехать не туда, а в первое в мире пролетарское государство строить социализм. И поехали...».

В эту минуту дверь открылась, и вошла жена Ильи Марковича. Она накрыла стол в глубине комнаты, и мы сели пить чай с бутербродами. – «Вы уж извините, – сказала Лидия Антоновна, – после того, как у Ильи Марковича был инфаркт, я изгнала из нашего меню все сладкое и мучное». – «И спиртное», – шутливо добавил Илья Маркович. – «Ну, уж это само собой. Веление времени. А молодец Горбачев, что ограничил продажу водки. Все-таки поменьше стали пить. И вообще он наводит порядок!» – и тут она привела в качестве примера славной деятельности Михаила Сергеевича два или три эпизода, известные лишь узкому кругу лиц, и, в частности, ее близкой подруге, чей муж сохранил высокий пост и при новом правителе. Илья Маркович помалкивал, а я вежливо отделывалась очень удобными в таких случаях грамматическими частицами и междометиями. Мы мирно закончили чаепитие, я отсидела, сколько положено, и стала собираться домой. – «Пожалуйста, приходите теперь вы ко мне». – «С удовольствием», – ответила Лидия Антоновна, а когда она на минуту вышла, Илья Маркович конфиденциально шепнул мне: «Вы ей понравились, а ей не так легко понравиться. Мы к вам придем, когда вы нас позовете». Но они не пришли.

У меня была очередная срочная работа, а их надо было принять с соответствующей диетической подготовкой. И я тянула. Как-то раз позвонила им, попала на Лидию Антоновну, мило с ней поговорила и опять отложила приглашение. Так прошло после моего визита месяца два. И даже с нашей Пасхой я Илью Марковича не поздравила.

В мае мне по делу понадобилось зайти в одну из редакций все той же «Радуги». Я уже шла обратно к выходу, как вдруг в вестибюле прямо передо мной вырос стенд, которого я не заметила, когда входила. В середине стенда большая фотография в траурной рамке и под ней краткое объявление: «...после непродолжительной тяжелой болезни в возрасте 79 лет скончался старейший переводчик издательства Илья Маркович Ратнер»... Объявление было трехдневной давности, так что и на похороны я опоздала.

Я понимала, умер человек преклонных лет, но смерть с ним не сочеталась, таким живым он казался. И мне не хотелось верить, что его уже нет. А главное, было мучительно стыдно перед ним, моим старым коллегой, с которым я так и не успела подружиться. И горько от того, что он никогда не узнает, как я мысленно прошу у него прощения.

1958-1986


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2781




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2011/Zametki/Nomer1/Elina1.php - to PDF file

Комментарии:

Виктор Гуревич
Россия - at 2011-01-15 09:12:45 EDT
Прекрасный, до предела лаконичный и одновременно емкий, честный во всех отношениях рассказ-мемуар о вузовской повседневности, о порядочных людях и равнодушных обывателях, о страшной Сухановке и лагерной дружбе...
Карский Максим
- at 2011-01-09 09:49:11 EDT
Очень хороший рассказ, простой и насыщенный. Время - главный герой, страшное время. Из таких камешков складывается мозаика истории. Спасибо публикаторам, что не дали затеряться такому тексту.