©"Заметки по еврейской истории"
август 2009 года

Лиана Алавердова

Опять о доме...

Подъезжая к Баку

Когда подступит прошлое ко мне,

и новое покажется неважным...

(Из ненаписанного стихотворения)

На сырых простынях и в жарище по воле начальства

мы несемся домой с предвкушеньем расплывчатым счастья.

И в ночи, не прознав про зеленые чары Хачмаса[1],

кто во сне говорит, кто молчит, не поспавши ни часа.

 

«Но когда же, когда?»вопрошают чеканно колеса.

Вот рассвет подступил (ритуалы в борьбе с неудобством).

Вот сдается постель. Туалет переполнен водою.

«Чай вы будете пить?» «С удовольствием. Да, сколько стоит?»

 

Лязг дверей, сквозняки, коридорный кадреж напоследок.

У кого-то давно исчерпались смешки и беседы.

С голых полок сквозь мутные стекла глядим без отрыва

на пустынный пейзаж, что никто не признает красивым.

 

Нет, он гол не вполне, там колючки и тощий кустарник.

Он ветрист и суров и знаком, словно старый наставник.

Плоскокрыши дома и невзрачны, как эта природа.

Мой сухой Апшерон, что погода тебе, непогода?

 

Вот и вышек стада потянулись к столице поближе.

Каждый мысленно «там», в предсказуемой жизненной нише.

Сабунчинский вокзалэто цель, он достоин восторга,

потому что печаль постоянна в сей жизни недолгой.

 

Сабунчинский вокзал! Сколько встреч и прощаний с роднею...

Сабунчинский вокзал, что мне делать сегодня с тобою?

Я в Нью-Йоркском метро, я безудержно глупо старею.

Память жжет. Ну и что? Ничего не поделаешь с нею...

Фильм о родном городе

О городе родном смотрела фильм.

Усердная любительская пленка

продемонстрировала мне фасад

той школы, где, терпением богата,

я проучилась полных десять лет

Но только школа поменяла имя.

Скажи, чем Пушкин им не угодил?

 

А камера беспомощно глядела

на улицы, серевшие безлико.

Ряд монументов был куда-то сплавлен

(иль переплавлен в новые кумиры).

Лишь постаменты терпеливо ждали:

кого ж теперь придется им нести?

 

Я увидала тот бульвар, где сотню

да разве сотню? тыщу раз гуляла

ребенком, девушкой, потом с детьми,

и улицу, ведущую к базару.

Бывало, тащишь полные кошелки,

как гёрмэмиш[2], что ничего не видел,

и запах бьет гниющих помидоров,

раздавленных спешащими людьми...

 

Там вывеска мелькнула «Адидас»,

тут пламенеет знамя «Кока-колы».

Знакомец старый, оперный театр...

Куда девалось предвкушенье чуда,

что топот сухопарых балерин

затем старался погасить, но тщетно!

 

На всем лежала странная печать

какой-то нереальности и скуки.

И мой мирок, когда-то столь живой,

казался мне приземистым и тусклым.

Как будто я глядела с высоты

того (как ни крути иного) света,

что умник, мне неведомый, нарек

когда-то «новым»... Что во мне осталось

оно дышало, шевелилось, жгло,

и сны обогащало синкретизмом

иного духа, опыта... А здесь?

 

Обстриженный по-модному ведущий

(как сверстники его за рубежом)

пытался заразить нас ностальгией,

но вызывал (увы!) эффект обратный.

 

Лишь голуби казались мне живыми.

Затем, быть может, что напоминали

своих американских братьев? Море

предстало плоским, гордость позабыв...

 

И что же это сделалось со мною?

Или я вовсе потеряла сердце?

Затеряна между двумя мирами

и в равной мере чуждая обоим.

Дом

Моим родителям и бабушке

с любовью и нежностью

Этот дом не поместье, где дух столетий.

Заурядный хрусталь в привозном буфете,

и Стендаля зачитан двухцветный томик,

и перо павлина в старом альбоме.

Здесь мой дед рассказывал мне про Ноя,

здесь готовили плов, борщи и жаркое.

Натюрморт простодушно заполнен арбузом,

и в ларце палехском лежит мезуза.

Семь слонов, что бредут друг за дружкой следом

отражают бока в самоваре медном,

торжествуют мартовские нарциссы,

и гуляют голуби по карнизу.

 

Этот дом исчез, как будто и не был,

Атлантидой сгинул, стал быль и небыль.

Изначальнее «до» (и не только ноты),

для меня реальней, чем хлеб и кофе.

Дом упал легко, разлетелись карты,

и не пахнет прежним жильем апартмент.

Мы ушли к другим городам и весям,

кто в душе ликуя, кто нос повесив.

Тут в накачанных мускулах киногерои,

тонконогие дивы, чьи груди вдвое

норм обычных, а спать нам некогда даже,

и сплошные сейлы, и дух продажи.

Эмигранты мы, это наша участь.

Мы опять сбиваемся в общность кучи.

И отрезана жизнь, как по шву порвалась.

И кто знает, сколько нам миль осталось...

Опять о доме

Этот дом, который мой дед построил,

Помнит множество драм и семейных историй.

Повелительные летели глаголы

Моей бабушки грозной, директора школы.

 

Там ночами дрожало детское тельце,

В страхе: вдруг ее маму захватят немцы?

Днем – сраженья за скудный выбор игрушек.

Только перья летели из старых подушек!

 

Там мой дед в сердцах говорил «Холера!».

И носили галстуки пионеры,

И мороженой рыбе бывали рады,

И ходили покорно на все парады.

 

Там давали конфеты-подушечки к чаю,

За инжир и икру торговались отчаянно,

И смеялись так и так пировали,

Словно ни болезней, ни горя не знали.

 

Там, где вход со двора – педиатр с терапевтом

Врачевали усердно зимой и летом.

А под нами – художник, солидарно терпевший,

Как отец мой чеканил по меди и жести.

 

А над нами сосед. Так орал «Добр-р-рый вечер-р-р!»,

Что не трудно было свой слух искалечить.

Сирануш-музыкант с инвалидом дочерью.

Уважали, но больше жалели, впрочем.

 

Мне казалось, что мир этот будет вечен

что всегда мне орать будут «Добр-р-рый вечер-р-р!»,

И соседи, и мы, и все мирозданье

Сохранится в известном нам состояньи.

 

Но ушли в мир иной педиатр с терапевтом.

Их потомство рассеяно по континентам.

Умерла Сирануш с инвалидом дочерью,

И сосед «Добрый вечер», и многие прочие.

 

Дом остался в прошлом, но только стены.

Поколенья другие выходят на сцену.

Я слагаю стихи, пряду свою пряжу.

Все надеюсь, что кто-то спасибо скажет.

 

Мой далекий правнук или правнучка!

Для тебя работает авторучка.

Как бутыль в океан – вам мое посланье,

От прабабки клочок разноцветной ткани.

Портреты

Когда приблизилось сердце

к ясному знаку «стоп»,

мой прадед просил мою бабку,

чтоб с ним положили в гроб

портреты седобородых,

портреты его дедов.

 

«Никто их уже не помнит,

а мне девяносто два.

Людская небрежна память,

и занята голова

заботами дня и быта,

нуждами естества».

 

Мне было тогда лет десять,

но помню: висели они

в дедовой спальне чинно;

в бакинские ночи и дни,

строго на нас взирали

очи литовской родни.

 

Двух древних хасидов в ермолках

в Баку занесла судьба,

в мир без молитв и Бога,

в мир понятный едва.

Где сейчас их могилы?

Лишь смутная память жива.

 

Бабушка моя свято

исполнила дедов завет:

схоронила с ним его память

длиной в девяносто лет.

До сих пор не могу простить ей,

что не сказала «нет».

Двор детства моего

Мальчишки ветки жгли.

Кому есть дело вроде?

Но бабушка кричала

На них, что означало

Заботу о природе.

 

Деревья и кусты.

Орех, сосна, акация.

Зеленые орехи.

То было в прошлом веке

Тысячелетьи, братцы.

 

Двор детства моего.

Старо, избито. Каюсь.

Зов памяти глубок.

Сцепляет звенья строк,

Выстрадывать пытаясь

 

Гармонию из мглы.

О, мне б услышать голос,

Сердитый окрик твой

«Скорей иди домой!»

Но непреклонен Хронос.

 

Внезапно птица-грусть,

Взмахнув крылами вольно,

Посмотрит мне в глаза.

Иль хочет что сказать?

И клюнет в сердце больно...

Реестр оставленных вещей

Осталась там огромная кастрюля,

в которой плов варили, самовар

с медалями, старинный, меднобокий,

прабабкино наследие, картины:

с арбузом посредине натюрморт

и мой портрет (что в батике), и мебель,

отцом моим сработанная внукам,

и толстые большие словари,

учебники и сборники диктантов,

и репродукция, та, где Колумб

все спорил в окружении ученом,

Бог знает что доказывая,

(деду особенно она была мила);

большие полосатые матрасы,

что стеганы соседкою-старухой

(вначале мыла шерсть, ее сушила,

затем взбивала длинной тонкой палкой,

сидела на веранде и болтала,

все о своих рассказывая детях,

которым вовсе дела нет до нас,

а нам до них, но слушали зачем-то,

поддерживая длинную беседу);

оставлена соседка и веранда

(большая, застекленная, хоть окна

давно нуждались, видимо, в ремонте,

но не хватало средств, зато оттуда

был виден двор с акацией иссохшей

и сосенкой кривой, которой явно

был апшеронский зной не по душе).

Затем оставлен нами был базар,

язычески-обильный и пахучий,

с готовыми на шутки продавцами,

все как один нахальны, черноусы

и белозубы (такова порода);

еще оставлен нами был бульвар,

свидетель нашей юности тактичный;

кинотеатр оставлен «Низами»,

где мы толпились, жадные до зрелищ,

и в душных залах протекало время,

которое тогда мы не ценили.

 

Осталась там и школьная подруга,

и дом ее старинный, сыроватый,

колодец-двор и стертые ступени,

что выросли еще до революций.

 

Оставлены могилы стариков.

И гладит ветер столбики гранита,

а дождь нечастый горько слезы льет.

 

Чего нам жаль?

Реестр привезённых вещей

Диссертацию (что-то там о морали),

черно-белые и пожелтевшие снимки,

и сервиз заграничный упаковали

(часть приданного все же, а блюдца – в дырках).

Не забыли пеленки (ждала, не скрою),

и лекарства столь нужные, сколь пеленки,

одеяла из шерсти верблюдов, кои

уж давно почили в песках апшеронских;

и наперсток серебряный, от прабабки,

и колечко, подаренное на свадьбу,

и кастрюльку (сколько компотов сладких!),

и подушку китайскую (ох, поспать бы!),

и трехтомник Пушкина, и Толстого

с Достоевским (вдруг остров необитаем?),

Пастернака и Чехова (что ж такого?),

пачки писем (когда их перечитаем?);

локон первый детских волос на память,

ковшик старый (ровесник советской власти),

в закоулках души упорхнувшую память

и надежду, надежду, надежду на счастье...

11 марта 2004 г.

Куст

Не огненный, о нет, зеленый,

обыденный и запыленный,

куст, на родном дворе растущий,

цветами белыми поющий,

сухой, поджарый (почва злая!),

что влагу тяжко добывая,

напоминал мою мне долю,

упрямый, труженик невольный,

никем, увы, неоцененный,

лишь в небо чистое влюбленный,

тянущийся к нему стожильно

в порыве страсти неумильной,

обманутый весною каждой,

обломанный и не однажды...

Да, сторожил и стойкий витязь,

он видел, как менялись лица,

как умирали и рождались...

Уехали, его не взяли.

Куст, безымянный горожанин,

с тобой что стало?

Как узнаем?

12 марта 2004 г.

***

Ты помнишь довоенную Набрань,

где ты вставал в немыслимую рань

чтоб марафон свой выполнить у моря?

Был воздух чист, как первый день любви.

А я спала, и тяжесть головы

подушке сообщала сны покорно.

 

Поляну помнишь? Солнцем залита...

Ореховых деревьев высота,

их недорослей зеленевших горечь.

Шмели, стрекозы, пиршество цветов,

забвение рутины и трудов.

День отдыха завещанный, как в Торе.

 

А ежевику помнишь? Те кусты

среди камней, на крутизне, где ты,

то с пчелами воюя, то с шипами,

набравши ягод, пригубив покой,

ты ощущал: проблемы – «как рукой»,

и нет проклятой трещины меж нами.

 

Ту ежевику позже в кисели;

сырую – ели, с чаем. Не могли

предвидеть, что война не за горами,

что Каспий отвоюет полосу,

что беженцы все в щепы разнесут,

и что Набрань останется преданьем.

 

И вот, преодолевши океан,

зачем тебя я вспомнила, Набрань?

Твоей ли ежевики не достало?

Ты как заноза с твоего ж куста.

О да, американская мечта,

тобою посрамленная, ужалась!

 

Вы скажете, при чем здесь океан?

Ведь не была идиллией Набрань.

Нет, не была, и даже не казалась.

Но молодость, но ягоды, но лес,

но ожиданье завтрашних чудес

то лучшее, что в жизни нам досталось.

19 ноября 1998 г.

Инжир

Жара нахальна, словно вор,

и в окна лезет с самой рани.

Меня преследует напор

ее перцового дыханья.

И только дерево инжир,

неприхотливый пролетарий,

покорно принимает мир,

ладони солнышку подставив.

Сухая, жилистая плоть,

шершаво дланей добродушье.

Жаре его не побороть,

поскольку древо безоружно.

Вцепившись в жизнь, оно живет

и сладость терпеливо копит.

А солнцесолнце для него

желанный, а не грозный допинг.

Ветхозаветной старины

оно свидетель, древо рая.

Его узорчатые сны

до нас дошли, не выгорая.

Жара. Баку. И медный таз.

Кипенье золотых инжирин,

и ароматов сладких власть,

заполонивших всю квартиру.

И бабушка и мать царят

над этим торжеством гурманским.

Все детские моленья зря:

то будут на зиму припасы.

Ты мне напомнил мой Баку

в который раз, инжир соседский!

И как я далека от детства,

и как я перед ним в долгу.

21-22 июля 2001 г.

***

Вначале мизинец через оконце,

затемнахальный пылающий локоть

просовывало неугомонное солнце,

освещая комнату так, что тронуть,

коснуться босыми ступнями пола

было немыслимо. Жара в июле

бакинскаянéчто; скажем, полюс,

с плюсовым значением. Плавились стулья,

этажерка хлипкая, перегородка,

создающая вторую комнату, спальню.

Солнце стены слепило охотно,

себя ощущая полновластным начальником.

Но рос защитник. Вначалесаженцем,

затем, раскинувши плечи-ветви,

тянулся клен к этажу нашему,

тоненький подросточек, несовершеннолетний.

Годы. Война. Голодуха военная.

Тяготы послевоенного быта.

Оттепель, застой, хрущёвы, брежневы...

А клен все рос пареньком крепко сбитым.

Налился соком большой, возмужалый,

заслоняя грудью солнце-разбойника,

что палило его безжалостно,

пылищи на листьях скопилось и сколько!

Он создал тень, он был нашим рыцарем.

Бились ветви в стекло, с любопытством разглядывая

нашу юность, сражения с бытом,

застолья и споры и ссоры разные.

Он вдруг мне приснился вчера, в эмиграции.

Как будто срубили, погиб как будто,

как будто по крохотной невидимой рации

передавало сигналы тонущее судно.

 

Душа слезами облилась горючими.

Клен срубили! Рушится мир!

Проснулась. Недоумение благополучия,

и так и не знаю: что с ним?

Примечания

стихи про имена

[1] Хачмас – город в Азербайджане по маршруту Москва-Баку. (Прим. Автора) 

[2] Гёрмэмиш означает в дословном переводе с азербайджанского тот, который ничего не видел, но по смыслу – наивный хапуга. (Прим. автора)

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2348




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer14/Alaverdova1.php - to PDF file

Комментарии:

Mara Teplitsky
Israel - at 2010-05-11 07:37:27 EDT
Лилечка! Жутко щемит от твоих строк.
Замечательные стихи.Спасибо.

Mark Fux
Haifa, Israel - at 2009-08-29 00:25:07 EDT
Спасибо. Хорошо. Всего доброго. М.Ф.
Лев Мад.
Германия - at 2009-08-27 07:11:27 EDT
Это поэзия!
Локон первый детских волос на память,
ковшик старый ( ровесник советской власти)
в закоулках души упорхнувшая память
и надежда, надежда, надежда на счастье...
Эти строчки перечитал несколько раз

Е. Майбурд - Лиане Алавердовой
- at 2009-08-18 01:42:10 EDT
и трехтомник Пушкина, и Толстого
с Достоевским (вдруг остров необитаем?)

*********
В самую неожиданную точку - прямое попадание.
Удивительно.
И снова - так пронзительно.

*************

Я слагаю стихи, пряду свою пряжу.
Все надеюсь, что кто-то спасибо скажет.


**************

Спасибо!



Борис Дынин
- at 2009-08-17 21:45:40 EDT
Сабунчинский вокзал! Сколько встреч и прощаний с роднею...
Сабунчинский вокзал, что мне делать сегодня с тобою?
Я в Нью-Йоркском метро, я безудержно глупо старею.
Память жжет. Ну и что? Ничего не поделаешь с нею...
.................

Грустно и светло от Ваших стихов. Спасибо!