"Альманах "Еврейская Старина"
Октябрь-декабрь 2009 года


Арон Перельман


Воспоминания

Содержание выпуска

От составителей

Проект к моим воспоминаниям

Мой отец

Наши праздники

С.М. Дубнов

«Еврейский мир»

Ю.И. Гессен

Закат еврейского Петербурга

В издательстве «Брокгауз и Ефрон»

[В советских издательствах (отрывок)]

Указатель имён

Список сокращений

 

(к предыдущему разделу  <<<  |  >>> к следующему разделу)

 

В издательстве «Брокгауз и Ефрон»

Издательское дело после революции. – М.В. Сабашников. – Во главе издательства. – Шантаж. – Новые препятствия и новые замыслы. – Сотрудничество с И.М. Гревсом. – Доносы и арест. – Борьба с Госиздатом. – Л.П. Карсавин и С.Ф. Ольденбург. – А.Ф. Кони. – Встреча с Вяч. Ивановым. – Германия в 1923 году. – У Брокгауза. – Беседы с М.О. Гершензоном. – «Бисмарковская молодежь».

Приступая к моим воспоминаниям о том времени, когда я стоял во главе издательства «Брокгауз-Ефрон», я, как и в других моих воспоминаниях, буду писать о том, свидетелем чего я лично был, или о том, что мне рассказывали непосредственные свидетели описываемых мною фактов и событий. Я не задаюсь целью обобщать события. Тем не менее мне, конечно, в процессе их изложения придется ссылаться и на общие явления, следствием которых явились факты, о которых я вспоминаю.

Частное книгоиздательское дело сохранялось при советском строе и тогда, когда огромное большинство других частных предприятий уже было ликвидировано. Полезность деятельности таких издательств, по крайней мере, некоторых из них, была молчаливо признана высшими советскими органами власти: считалось, что они выполняют нужную стране просветительную работу, поэтому им сравнительно мало мешали продолжать свою деятельность. Во всяком случае, эти помехи мало касались в то время идеологической стороны изданий. Тем не менее, разные притеснения были: планы частных издательств сокращались Главлитом[1], даже из уже утвержденных планов изымались разные издания, отпуск бумаги частникам сокращался, типографии, принадлежавшие им, национализировались, а государственные типографии формально были обязаны обслуживать государственные учреждения и лишь при отсутствии государственных заказов им разрешалось работать на частников. Владельцы этих издательств наравне с другими частниками были – как «нетрудовые элементы» – объявлены «лишенцами», то есть не: имеющими прав участвовать в политической жизни страны, выбирать и быть избранными в общественные и государственные представительные учреждения, их дети не принимались в высшие учебные заведения, жилищная плата для них была во много раз выше, чем для рабочих и служащих. И если несмотря на все тяготы находились люди, цеплявшиеся за издательское дело, то причину следует искать не только в том, что это дело было прибыльным и привлекало разных стяжателей. Были, конечно, и такие, но неправильно было бы объяснять корыстью факт существования частных издательств, как до революции, так и после.

Значительная часть дореволюционных частных издателей отличалась от обычных частных предпринимателей подходом к своему предприятию: они считались не только с прибыльностью изданий – без этого частное издательство, если оно не было делом мецената, не могло бы существовать, – но и с культурным значением этих изданий. По характеру деятельности издательское дело привлекало к себе в известной мере более культурных предпринимателей, чем другие торгово-промышленные предприятия. Состав сотрудников, общение с людьми науки, литературы и искусства способствовали повышению культурного уровня издателей. Это вело к тому, что если к издательскому делу примыкал даже малокультурный предприниматель, интересовавшийся только его прибыльностью, то и он тоже по большей части со временем, в процессе работы, не мог не поддаться влиянию культурных факторов.

В истории русского книгоиздательского дела имеются и издатели меценаты и просветители. Роль издательской деятельности Николая Ивановича Новикова в истории русского просвещения общеизвестна. Во второй половине XIX века издателем-просветителем был К.Т. Солдатенков, а вслед за ним – Ф.Ф. Павленков[2]. В последние годы XIX века и в дореволюционные годы нашего века издателями меценатами и просветителями были братья Сабашниковы[3]. Богатый промышленник, владелец рудников, сахарных заводов и крупного доходного дома на одной из центральных улиц Москвы, М.В. Сабашников вместе с братом, совладельцем всех его предприятий, основал в конце XIX века издательство отнюдь не из коммерческих соображений. Во время Первой мировой войны или после Февральской революции (не могу теперь припомнить, к какому времени относится этот факт, о котором М.В. Сабашников рассказал мне через несколько лет после Октябрьской революции) группа англичан предложила Сабашникову уплатить ему полмиллиона фунтов стерлингов (в то время фунт стерлингов еще стоил девять рублей сорок пять копеек золотом) за все его предприятия в России. Причем деньги эти они обязывались выплатить ему наличными в Лондоне, Вопреки уговорам некоторых друзей и родных Сабашников отказался от этой сделки. А между тем он считал сделку эту чрезвычайно выгодной для себя – но отказался от нее потому только, что она, по его мнению, была непатриотичной и, следовательно, неэтичной. После Октября все его заводы и рудники были национализированы, а большой московский дом сгорел дотла во время революционных боев. Сабашникову не удалось даже спасти ничего из личного имущества и носильных вещей. Переехав в незадолго до того построенный им для себя двухэтажный особняк на Плющихе, он уже не мог обставить его. А после того, как и этот особняк был национализирован, он с женой ютился там на втором этаже в одной нищенски обставленной комнате. И тем не менее у него никогда не было того злобного отношения к новому режиму, которое было тогда у материально гораздо менее его пострадавших от советской власти. Его отношение к существующему режиму не определялось вопросами личного благополучия. Вопросы государственные, национальные и культурные, как он их понимал, превалировали у него над вопросами личного материального благополучия. Он был одним из тех капиталистов, которые существованием своим опровергали установившееся мнение, что у всех без исключения капиталистов нет чувства патриотизма, что лишь личные интересы, лишь жадность к деньгам руководят всеми их мыслями и поступками. Вспоминаю, как после одного совещания частных издателей, которое предшествовало совместному совещанию с представителями Госиздата [под председательством О.Ю. Шмидта – обсуждался тогда вопрос о создании «смешанного акционерного общества»] или, может быть, после такого совместного совещания Сабашников, недовольный позицией некоторых издателей в обсуждаемом вопросе (они подходили к нему с исключительно коммерческими требованиями) заявил мне: «По существу я ведь гораздо ближе к тем (госиздатовцам), чем к этим нашим "коллегам"». А к тому времени из всех его предприятий издательство, которое он в свое время создал как меценат, осталось единственным источником его существования, и пренебрегать его материальными интересами он не мог и не собирался. При этом он отнюдь не проникся концепцией коммунизма, остался убежденным «буржуазным демократом», хотя в политическом отношении отошел от программы партии конституционных демократов, к которой принадлежал.

Попав по какому-то случаю в Чрезвычайную комиссию, он на вопрос о его политическом credo ответил, что поскольку его политическое credo потерпело крушение, он от политики отошел и относится совершенно лояльно к советской власти. И это его показание было искренним. Он мог с чистой совестью давать его и не под страхом Чрезвычайной комиссии. Никаких «раскаяний», никакого славословия, честный ответ. Рассказывая мне об этом допросе и показании, он вполне правильно заметил: благодаря тому, что не мудрствовал, не придумывал ответы, а говорил то, что соответствовало действительности, он спокойно вынес многочасовой ночной допрос. Засыпая и просыпаясь посреди допроса, он не задумываясь отвечал на все вопросы. Он потерпел материальное и политическое крушение, но в своей частной издательской деятельности не переставал руководствоваться общими культурными интересами своей страны. Этот бывший кяхтинский миллионер[4] ходил в старом обтрепанном платье, ютился в нищенски обставленной комнате, но в издательской деятельности не отступал от строгих требований, поставленных им себе, когда издательство было для него лишь делом богатого мецената. Несмотря на большую убыточность изданий, он продолжал выпускать «Памятники мировой литературы» на той же бумаге, в том же оформлении, в котором эта исключительная по своему изяществу серия выходила и в дни войны[5]. У него сохранилась полная уверенность в том, что частное издательское дело при доброй воле и сознательном отношении может стать делом большого культурного значения. Поэтому он так остро переживал поход против частных издательств.

Закончил он свою жизнь очень печально. После ликвидации всех частных издательств в 1930 году он организовал кооперативное издательство «Север», которое помещалось в каком-то погребе, если память мне не изменяет, на одной из боковых улиц Арбата[6]. В этом сыром помещении, наскоро переделанном для конторы и склада издательства, он продолжал свою деятельность. Грустно было смотреть на этого физически дряхлеющего, но умственно вполне сохранившегося старика, постепенно теряющего почву под ногами и поневоле переходящего на мелкие и мелочные издания, не соответствующие ни его стремлениям, ни его понятиям о задачах его издательства. В последние годы я его редко видел. Приехав после окончания военных действий в Москву, я узнал, что во время одного из налетов на Москву вражеская бомба попала в его жилище (его бывший особняк на Плющихе был забран под строительство для военно-учебных заведений, и ему предоставили две комнаты во временных бараках). Его извлекли из-под развалин, в которых он пролежал несколько часов. После этого он прожил еще весьма недолго, [но его былая ясность ума уступила место старческому маразму]. В памяти моей он остался как один из лучших людей, которых я встречал на своем жизненном пути.

Из более или менее крупных дореволюционных издательств к концу 1918 года остались уже только весьма немногие. В Петербурге, кроме издательства «Брокгауз-Ефрон», насколько я помню, формально еще существовали «Просвещение»[7], издательство товарищества Адольфа Федоровича Маркса[8] и издательство П.П. Сойкина[9] Из них «Просвещение» занималось только распродажей старых складов. Маркс помимо продажи старых складов пытался кое-что издавать, но через весьма короткое время то и другое издательства прекратили свое существование. Сойкин после краткого перерыва возобновил свою деятельность и взялся за издание битнеровского «Вестника знания».

В Москве, кроме [издательства] Сабашникова, сохранилось издательство «Мир», организованное двумя врачами, М. Фитерманом и Л. Лурье, и перешедшее потом в кооперативное издательство[10]. Короткое время существовало еще издательство Думнова. Сытин, насколько я помню, скоро перестал фактически заниматься издательством.

Помимо остатков старых издательств народилось довольно много новых частных издательств, из них в Петрограде наиболее крупными были «Сеятель» Е.В. Высоцкого и «Мысль» Л.В. Вольфсона. Предприимчивый Высоцкий сумел использовать создавшееся положение, занимаясь выполнением подрядов по печатанию бланков и книг для госучреждений, нажил значительное состояние и стал материально наиболее обеспеченным из частных издателей. Молодой и энергичный Вольфсон развил большую издательскую деятельность, одновременно устроил несколько книготорговых магазинов. По количеству изданий и общему тиражу их его предприятие явилось в то время наиболее значительным из частных издательств. В Москве наиболее крупным из частных издателей был способный, с задатками крупного издателя, но увлекающийся и, очевидно, без солидной материальной базы Л.Д. Френкель. Несколько лет в Москве подвизался некий М[ириманов], специализировавшийся на издании детских книжек. Выпускал он литературный хлам и полиграфическую макулатуру. Говорили о нем, что он бывший полковник царской армии. Ходил он в щегольском костюме отставного военного. Говорил, что работает «по непосредственным заданиям Ц.К. партии». [Не знаю, чем он кончил, но он как-то незаметно исчез из книжного мира]. Никто к нему серьезно не относился, и тем не менее он выпускал свою макулатуру большими тиражами и успешно распространял их.

Рядом с частниками существовали получастные «кооперативные» издательства, выступавшие как кооперативные или в целях маскировки, или потому, что являлись издательствами общественных групп, которые не искали особых материальных выгод. В Петрограде к категории полукооперативов принадлежали кооперативное издательство «Время»[11], издательство «Начатки знаний»[12], издательство «Образование»[13], издательство «Былое»[14] и «Научное книгоиздательство»[15].

Методичный, аккуратный, опытный издательский администратор И.В. Вольфсон, получивший образование в Лейпцигской торгово-промышленной академии, бывший заведующим конторой газеты «Речь», затем вставший во главе издательства «Время», привлек в литературные руководители издатель[ства] энергичного, образованного бывшего лицеиста Г. П.Блока, а когда последний не по своей воле выбыл на некоторое время, его заменил талантливый, несколько экспансивный Л.В. Утевский. Передав всю литературную и полиграфическую часть в руки этих лиц, Вольфсон всецело отдался административно-коммерческой части, и ему удалось поставить издательство на весьма солидную почву и развить его в значительное и культурное предприятие – хотя приступило издательство к работе с весьма скудными средствами.

Скромный, настойчивый Г.А. Котляр, переводчик целого ряда научных книг с немецкого, возглавлявший «Образование», создал свое издательство еще при старом режиме и занимался выпуском книг по естественно-научным дисциплинам. Он привлек к работе группу видных ученых и завоевал себе имя солидного, культурного издателя. После революции он перестроился в кооперативное издательство. Пошатнувшееся материальное положение и неумение искусно лавировать в создавшихся новых условиях не дали ему возможности выбраться из постоянных материальных затруднений.

Кооперативное издательство «Былое» и колоритная фигура его основателя П.Е. Щеголева должны быть отнесены к истории русской журналистики, литературы и науки и выходят за пределы настоящих моих воспоминаний о книгоиздательстве. Поэтому я перейду к «Научному книгоиздательству». Основателем и движущей силой этого издательства был молодой, даровитый и инициативный С.С. Гальперсон, принявший фамилию Баранов. Основным изданием предприятия был научно-популярный журнал для школьников старшего и среднего возраста «В мастерской природы». Из перечисленных выше кооперативных издательств это было единственное, построенное на действительно кооперативных началах. Вокруг него собрался небольшой коллектив популяризаторов научных знаний для юношества и изобретателей политехнической игрушки – пособий для школы. Ближайшим сотрудником журнала состоял известный Я.И. Перельман. Он был братом популярного в свое время писателя Осипа Дымова и пользовался большой известностью у учащейся молодежи. Его книги «Занимательная математика», «Занимательная физика» и др[угие] были популярны не только среди школьников. В редактируемой им серии «Занимательные науки» принимали участие такие видные ученые, как академик Ферсман («Занимательная геология»). Талантливый и добросовестный популяризатор, скромный и далекий от саморекламы, он без лишнего шума умело и успешно занимался популяризацией точных наук. Он, между прочим, одним из первых обратил внимание большой публики на работы Циолковского. Он не пользовался апробациями знаменитых людей для того, чтобы расширить свою популярность, но я знаю, что Горький очень ценил его разборы. [Он одно время был оттеснен шумным, не отличавшимся скромностью молодым популяризатором, сумевшим, не без помощи брата своего, высокоталантливого писателя, убедить кого надо, что его работы являются последним словом науки... и практики[16]]. Работы Перельмана остались по сей день популярными в широких кругах. Он не гнался рекламы ради за «модными» темами. Я случайно познакомился с Яковом Исидоровичем, когда он еще был студентом Лесотехнической академии. Мы с ним были только однофамильцы, ни в каком родстве не состояли. Потом мы долго не встречались, и лишь в последние двенадцать лет его жизни опять встретились и скоро подружились. Я его полюбил за его скромность и доброжелательное отношение ко всем без исключения. В последние годы своей жизни он создал в Ленинграде Дом занимательной науки, в который вложил много научной занимательной и остроумной выдумки и к которому привлек нескольких молодых ученых. К сожалению, он скоро после этого тяжело заболел (энцефалитом) и уже не мог руководить этим учреждением. Во время Великой Отечественной войны погибла вся его семья, в том числе единственный его сын, подававший большие надежды как выдающийся математик.

В созданной при издательстве небольшой мастерской-лаборатории работали несколько молодых конструкторов-изобретателей, из которых выделялся даровитый, всесторонне способный преподаватель ручного труда в школе, автор нескольких популярных изданий и конструктор многих политехнических игр-пособий и игрушек П.В. Леонтьев, погибший в городе Пушкине, где он жил, со всей семьей во время наступления немцев.

Мне остается еще сказать об издательствах «Начатки знаний», «Книга» и «Колос»[17]. Во главе издательства «Колос» стоял близкий к социалистам-революционерам Ф.И. Витязев. Он открыто выступил как народник и редактор собраний сочинений П.Л. Лаврова. Он сам причислял себя к частным издателям, хотя меньше всего преследовал в своем издательстве личные интересы. В начале 1921 года, в самое тяжелое время военного коммунизма, он печатно и непечатно выступил в защиту частновладельческих издательств. В небольшой брошюре, напечатанной «на правах рукописи» (тогда это еще возможно было) в ограниченном количестве экземпляров, предназначенных для членов Ц.К. партии, для членов Совнаркома и В[ысшего] С[овета] Н[ародного] Х[озяйства], автор открыто и резко критиковал политику советского правительства в вопросе о частных издательствах. Если факт появления этой брошюры во время военного коммунизма был необычайным по смелости, то по форме изложения и по содержанию она, надо сказать, была довольно беспомощна. Автор не обладал публицистическим дарованием, нужным для того, чтобы выступать с такой брошюрой-протестом, был многословен и вместо того, чтобы кратко, но ясно формулировать ошибочность (с его точки зрения) взглядов противников, прибегал к резким словам и личным выпадам, С другой стороны, вся аргументация автора была построена на непонимании основных принципов советской власти и классового подхода ее к вопросам культуры и культурного строительства. В своей брошюре Витязев апеллировал к большевикам во имя принципов не только чуждых, но прямо враждебных им. Личная судьба Витязева отозвалась, конечно, и на судьбе издательства, которое некоторое время еще существовало – только формально без него, а затем прекратилось.

Издательство «Книга» было создано А.И. Тейменсоном и Г.И. Гоникбергом в 1917 году [как марксистское кооперативное издательство, примыкавшее к меньшевикам]. Гоникберга, который вскоре отошел от издательства, я совершенно не знал, а с Тейменсоном в первые же годы после основания «Книги» познакомился на почве издательской деятельности. Меня затем связывали с ним теплые дружеские отношения, сохранявшиеся до конца его жизни, преждевременно закончившейся вовремя эвакуации. «Книга» была организована как кооперативное внепартийное марксистское издательство, с уклоном в сторону легального меньшевизма. В состав ее авторского коллектива вошли главным образом меньшевики. [Первые издания «Книги» явно свидетельствовали об этом]. Когда идеологический нажим коммунизма усилился и в Советском Союзе не осталось мест для какого бы ни было меньшевизма, «Книга» отошла от своих первоначальных задач [и перешла к обычной издательской деятельности]. Г.И. Гоникберг ушел из издательства, и на его место вступил его брат, энергичный и предприимчивый М.И. Гоникберг. Предприятие перешло на издание технической литературы и беллетристики.

Занявшись издательством из идейных побуждений, Тейменсон увлекся этим делом. Живой, деловой, относившийся всегда добро­желательно ко всем окружавшим его, он сумел создать дружный рабочий коллектив. Материальное положение издательства укрепилось, деятельность его расширилась. Поскольку издательство приняло коммерческий характер и стало источником личного материального благополучия его участников, Тейменсон предпочел не прикрывать предприятие званием кооператива и формально перевел его на права частного издательства, из-за чего подвергся всем ущемлениям, которым подвергались частники и лишенцы.

Об издательстве «Начатки знаний» у меня очень смутные сведения, хотя с И.Р. Белопольским я встречался до начала Второй мировой войны. Знаю, что в организации издательства деятельное участие принимала известная Калмыкова.

Я не буду говорить о других частных и кооперативных издательствах того времени, так как лично сталкивался с ними очень мало или даже совсем не сталкивался. А ведь я пишу не историю книгоиздательства, а только свои личные воспоминания. Поэтому не стану рассказывать о таком серьезном и заслуженном издательстве, как «Огни», возникшем еще до Октябрьской революции и выпустившем во время военного коммунизма целый ряд серьезных книг[18]. Я не буду говорить об издательстве «Алконост»[19], о заслуженном московском издательстве «Задруга»[20], как и о целом ряде других петроградских и московских издательств. Не буду писать также о крупнейшем издательстве переходного времени – об издательстве З.И. Гржебина, которое, безусловно, обратит на себя внимание будущего историка книгоиздательского дела в первые годы советской власти. О красочной фигуре самого Гржебина, которого я хорошо знал еще со школьных годов, мне еще, может быть, придется говорить.

Перехожу к моим воспоминаниям об издательстве «Брокгауз-Ефрон», руководителем которого я в то время был. К сожалению, я в своих воспоминаниях должен в основном полагаться почти только на свою память. Архив издательства, за весьма редким исключением, не сохранился. Не осталось никого из тех людей, у которых я мог бы навести нужные мне справки. Во всяком случае, я их потерял из виду. Но так как я буду писать только о том, что в моей памяти твердо сохранилось, я надеюсь, существенных ошибок у меня не будет. Возможно, в некоторых случаях я буду не вполне точным в датах, так какие всегда запоминаю точные хронологические данные, а проверить их, когда пишу эти воспоминания, по целому ряду обстоятельств не могу.

Годы Первой мировой войны издательство «Брокгауз-Ефрон», издательство крупных по преимуществу изданий, продававшихся по подписке, в кредит и с рассрочкой платежа, переживало нелегко, так как потеряло большинство своих подписчиков и должников. А в 1918 году, после смерти основателя фирмы Ильи Абрамовича Ефрона, оно находилось в состоянии почти полного развала. Вступивший во владение предприятием А.И. Ефрон, занимавший, правда, еще до смерти отца ответственное место в издательстве, а в последние годы фактически заменивший его, по существу не способен был заменить предшественника, незаурядно талантливого организатора и опытного издателя. И.А. Ефрону не посчастливилось передать по наследству следующему за ним поколению накопленные опыт, знания, интерес и любовь к книгоизданию, как это было у Ф.-А. Брокгауза. А.И. Ефрон гораздо больше интересовался автомобильным спортом, чем издательским делом.

Железнодорожный подрядчик и грюндер по натуре своей, Илья Абрамович Ефрон был заинтересован издательской деятельностью случайно – С.А. Венгеровым, временно работавшим в управлении железной дороги, в которой Ефрон состоял одним из видных акционеров. И этот железнодорожный подрядчик оказался выдающимся издателем. Он создал одно из крупнейших и культурнейших книгоиздательств России. Ради издательства Ефрон оставил все остальные свои предприятия и всецело отдался этому новому для него делу.

Никто из его сыновей и в том числе занявший его место А.И. Ефрон не последовал за ним. После прихода советской власти молодой Ефрон оставил издательство на попечение главного бухгалтера Г[артштейна], занявшего и должность заведующего издательством, сам же поступил в П[етроградское] Е[диное] Потребительское] О[бщество] на должность заведующего гаражами, надеясь скрыть таким образом свое «социальное лицо» и сохранить вместе с тем свои две автомашины, на одной из которых он объездил всю Европу. Судьба его автомобилей интересовала его гораздо больше судьбы семейного предприятия. В издательство, владельцем и директором-распорядителем которого он формально оставался, Ефрон являлся только для того, чтобы время от времени подписывать документы, требовавшие его подписи. Редко бывал в конторе и второй член правления акцион[ерного] общества, оставшийся в Петрограде юрисконсульт издательства и семьи Ефронов С.Е. Вейсенберг. Он приходил по вызову, лишь когда возникали юридические затруднения. Таким поведением [обоих руководителей предприятия] воспользовался Г[артштейн], почувствовавший себя бесконтрольным распорядителем этого «бесхозного» имущества. Издательская деятельность прекратилась, богатые книжные склады законченных и незаконченных изданий фактически расхищались. Только типография издательства еще продолжала работать. Но работала она не для издательства, а по заказам железнодорожных управлений, с которыми она издавна была связана. Для этих заказов использовались бумажные фонды издательства, которые потом, при создавшемся бумажном кризисе, уже невозможно было восстановить. Однако и типография разваливалась. Администрация не сумела наладить своевременную и аккуратную выплату зарплаты. Образовавшийся фабком, в который вошли и представители служащих издательства, не без основания не доверял ни заведующему типографией, ни заведующему издательством, своевольно и своекорыстно распоряжавшимся бумажными и книжными фондами издательства.

В это тяжелое для издательства время руководство всеми делами перешло ко мне. А.И. Ефрон уступил небольшой группе лиц весь принадлежавший ему пакет акций. Юридически оформить эту сделку было тогда нелегко, но Г.Б. Слиозберг, юрисконсульт новых владельцев, и С.Е. Вейсенберг, юрисконсульт Ефрона, уладили это дело проще, чем можно было думать. Старые члены правления – Ефрон и Вейсенберг – выдали мне генеральную бессрочную доверенность на управление всеми делами издательства в качестве директора-распорядителя, а сами формально остались членами правления. Курьезно, что в этой доверенности, заверенной в Совете депутатов Петроградской коммуны, мне было предоставлено право распоряжаться «всем движимым и недвижимым имуществом, принадлежащим акционерному обществу "Брокгауз и Ефрон"».

Первой моей задачей было покончить с бесхозным состоянием издательства и его подсобных предприятий, довести до сведения всех и в первую очередь служащих, что явился хозяин, без ведома и распоряжения которого ничто не может быть предпринято. Задача эта была весьма нелегкой. Члены правления, от имени которых я формально действовал, были так напуганы событиями, что боялись собственной тени. Этим пользовался Г[артштейн], чтобы при помощи всяких спекулянтов, сумевших приспособиться к новым обстоятельствам, обделывать свои нечистые дела. Прибегая к шантажу, они безошибочно добивались нужных им результатов.

В первые же дни моего формального вступления в управление делами издательства я столкнулся со сделкой, о которой я уже до того знал и которая при осуществлении лишила бы издательство всех его книжных складов, то есть всего капитала его, которым оно должно было оперировать. В небольшой кладовой, помещавшейся при издательстве, занимавшем вместе с типографией скромных размеров трехэтажный дом в Прачечном переулке на Мойке, осталось некоторое количество готовых переплетенных книг. Огромные же запасы отпечатанных, но не сброшюрованных изданий находились на складах за Балтийским вокзалом[21]. Там же находилось большое число листов незаконченных и разрозненных изданий. Обыкновенно тиражи многотомных изданий печатались не сразу, а по частям и по томам. Недостающие для комплекта листы нужного в данном случае тома допечатывались по мере надобности по матрицам, хранившимся в типографии. При допечатывании недостающих листов не учитывалось точное количество остальных листов данной книжки тома, сохранившихся на складе, а печаталось «с запасом», так как с количеством потраченной бумаги считались меньше, чем со стоимостью печати, обходившейся дорого при небольшом тираже.

Будучи в 1923 году в Лейпциге, я в разговоре с известным лейпцигским издателем Зееманом поинтересовался тиражом выпускаемых им цветных археологических альбомов. «Печатаю, – сказал он мне, – двести восемьдесят восемь экземпляров». Когда я удивился такому точному и малому количеству, он мне объяснил: «У меня двести семьдесят три постоянных покупателя на эти альбомы, а пятнадцать экземпляров печатаю на всякий случай. И на практике я убедился, что такой запас и нужен». До такого точного подсчета тиражей своих изданий никакой русский издатель, я думаю, не дошел.

Книжные фонды издательства занимали восемь больших помещений на складах Копельмана за Балтийским вокзалом. И все эти огромные книжные запасы были «запроданы» некоему Орлову с тем, чтобы после брошюрования несброшюрованных книг сдавать их по его же ордерам Отделу снабжения Наркомпроса. За спиной Орлова, официально выступавшего контрагентом издательства, стояли заведующий издательством Г[артштейн] и несколько снабженцев Наркомпроса во главе с их начальником Богдановым. При их содействии вся продукция издательства была объявлена состоящей под контролем Отдела снабжения и не подлежащей продаже без его ведома. При этом договор ни к чему не обязывал покупателя-посредника, а все тяготы сделки возлагались на издательство. На мой вопрос, что заставило наше предприятие согласиться на такую странную «запродажу», я услышал объяснение, что только благодаря связям Орлова склады издательства еще не национализированы и не изъяты целиком. Между тем другие издательства, в частности, такое крупное, как «Просвещение», свободно распоряжались своей продукцией. Выяснилось также, что цены, по которым Орлов сдавал нашу продукцию Отделу снабжения, были в три-четыре раза выше тех цен, которые он платил нам.

Но это было еще не самое худшее в сделке. Хуже было то, что издательство обязалось сдавать Орлову свои издания в брошюрованном виде. При растущей инфляции и увеличении заработной платы денег, которые издательство получало за готовые книги, далеко не хватало на то, чтобы покрыть стоимость вывоза листов со склада типографии и их брошюровки. Лишь наличие некоторого количества готовых изданий покрывало расходы на брошюровку полуготовой продукции. Это обстоятельство и явилось, однако, причиной того, что реализация невероятной сделки задержалась и не успела окончательно разорить издательство.

Я, конечно, должен был прежде всего приостановить этот организованный безудержный грабеж. Причем действовать надо было весьма осторожно, ибо стоявшая за спиной Орлова шайка была не склонна без боя выпустить из своих рук попавшуюся жертву. Она не остановилась бы ни перед какими средствами. Об этом меня предупредили и разными способами дали мне понять, чего мы и лично я можем ожидать в случае разрыва кабального договора.

Чтобы обеспечить свой тыл, я собрал вокруг себя друзей и сотрудников издательства. Большинство рабочих и служащих, из которых многие работали там уже много лет, а некоторые издавна знали меня, смотрели неодобрительно на действия Г[артштейна], подозревая в них недоброе. В первые же дни после моего вступления в должность директора-распорядителя ко мне стали ходить старые рабочие, привязанные к издательству, и обращать мое внимание на некоторые факты, которые вызывали их недоумение. Ничего конкретного они не знали, но чувствовали что-то неладное и считали своим долгом обратить мое внимание на это, предполагая, что меня обманывают.

Сотрудники редакции к тому времени отошли от издательства, поскольку оно не могло помочь им в создавшемся для них тяжелом материальном положении. Из постоянных работников редакции связь с издательством сохранили С.А. Венгеров и И.В. Яшунский, второй секретарь «[Нового] энциклопедического словаря», с которым я издавна находился в приятельских отношениях. Главный секретарь «Словаря» М.М. Марголин перешел в Госиздат как секретарь намечавшегося там к изданию четырехтомного энциклопедического словаря.

Весть о том, что управление издательством перешло в мои руки и что я собираюсь возобновить его деятельность, была встречена горячим сочувствием со стороны старых сотрудников редакции. Один за другим они являлись в издательство, чтобы обещать мне свое содействие и ободрить на борьбу с трудностями. Чувствуя за собой поддержку сотрудников, служащих и рабочих, я смог позволить себе быть более решительным в действиях. Отпуск книг по сделке с Орловым я фактически прекратил, взамен этого стал отпускать наши издания по вновь заключенному договору с Центросоюзом[22] на условиях неизмеримо лучших, чем те, на которых мы отпускали Орлову. Тем не менее я не решился формально порвать с Орловым. Надо было считаться с создавшимся положением, при котором нельзя было вполне обезопасить себя от темных дельцов и шантажистов, сумевших примазаться к власть имущим.

С любопытным примером такого шантажа я столкнулся вскоре после того, как вступил в управление делами. Как-то – если память мне не изменяет, в начале весны 1919 года – мне доложили, что меня дожидается известный в Петербурге букинист Б[елов], который хочет закончить старую сделку, заключенную еще со стариком Ефроном. В это время у меня сидел С.А. Венгеров, мы обсуждали возможность издания подготовленного им седьмого тома сочинений Пушкина. Я просил передать Б[елову], что занят и прошу его заехать завтра утром. Венгеров при этом заметил: «Ну, этот жук!» Такое замечание добродушного и доброжелательного Венгерова насторожило меня. Когда он ушел, кассир наш рассказал мне, что Б[елов] предложил ему принять от него в счет старой сделки пять тысяч рублей, но так как он, кассир, отказался оформить эти деньги без моего разрешения, Б[елов], ссылаясь на то. что едет куда-то за город и не хочет возить с собой «такую сумму», настойчиво просил принять ее и выдать ему соответствующую расписку. Кассир после долгих уговоров принял деньги, но выдал расписку в том, что по просьбе Б[елова] он у него принял пять тысяч рублей с тем, чтобы заприходовать их только после получения на то разрешения директора. Ознакомившись со всеми документами, относящимися к этому делу, я установил, что в 1915 году Б[елов] купил за десять тысяч рублей остававшиеся на складе издательства экземпляры двух альбомов – о судебной реформе 60-х годов и об «освобождении крестьян», – выпущенных за несколько лет до того. По условию соглашения Б[елов] внес при его подписании тысячу рублей и получил половину имевшегося на складе количества альбомов; через три месяца он должен был внести пять тысяч рублей и получить вторую половину, а еще через три месяца – погасить остаток в четыре тысячи рублей. Получив первую половину альбомов и не уплатив по истечении трехмесячного срока следуемые с него пять тысяч рублей, Б[елов] уехал на Юг, где и оставался до 1919 года. Вернувшись же в Петроград, он решил закрепить за собой старую сделку. Расчет был ясен: в стране создался книжный голод, поскольку нехватка бумаги прекратила выпуск новых книг, инфляция все увеличивалась, реальная ценность бумажного рубля катастрофически снижалась. Готовые книжные издания вздорожали, альбомы, хорошо изданные на прекрасной бумаге, с большим количеством иллюстраций, раскупались и даже распределялись организациями несмотря на то, что идеологически далеко не соответствовали установкам советской власти. Хитрый купец решил на этом сделать выгодное приобретение. Внося пять тысяч рублей через три с лишним года после заключения договора и получения первой части товара, он думал формально закрепить сделку, покрыв следуемые с него четыре тысячи рублей и внося, согласно условию, тысячу рублей в задаток за вторую половину товара. Я распорядился заприходовать четыре тысячи рублей, следуемых с него за уже отпущенные альбомы, а тысячу рублей вернуть, когда он явится в издательство. На следующий день Б[елов] явился и, прежде всего, осведомился, заприходованы ли его пять тысяч рублей. Ему сообщили, что четыре тысячи рублей заприходованы, а остальное он может получить обратно. Объясняться, сказали ему, он должен с директором издательства. Войдя ко мне в кабинет, Б[елов] стал рассказывать о своей поездке на Юг, о положении на Украине и, между прочим, о своих старых связях в революционных кругах, о своих заслугах перед большевиками и о своих дружеских отношениях с некоторыми видными деятелями правительственного аппарата. Попутно он подчеркнул, что к нам явился сразу, как только приехал в Петроград, считая долгом погасить долг и возобновить деловое сотрудничество с нами. Так как, продолжал он, вчера ему не удалось повидаться со мною, он вчера же внес следуемые нам по старой сделке пять тысяч рублей. Я выслушал его длинную речь и заметил, когда он кончил, что за три с лишним года, которые прошли со времени заключения договора, он, очевидно, запамятовал, сколько нам должен. Б[елов] пытался было уговорить меня, но убедившись, что уговоры бесполезны, перешел на другой язык и грозно заявил, что не позволит «представителю акционерного капитала» издеваться над «представителем революционных организаций», что альбомы приобретены каким-то влиятельным учреждением, которому они и принадлежат теперь. А после этого пошли угрозы со ссылкой на Чрезвычайную комиссию и так далее. В ответ на это я предложил ему оставить мой кабинет и обратиться к тем органам власти, именем которых он так свободно оперирует в своих угрозах. Он ушел, не забрав свою тысячу рублей и не обменяв мятую расписку кассира на формальную расписку издательства.

Прошло два дня. На третий, придя утром на работу, я встретил служащую конторы, поджидавшую меня на улице. Она с волнением сообщила, что в моем кабинете находится следователь Чрезвычайной комиссии, который пришел с каким-то гражданином и красноармейцем с винтовкой, что красноармеец поставлен у дверей кабинета, а следователь потребовал к себе до моего прихода бухгалтера и кассира и теперь беседует с ними. Так как в то время приходилось рассчитывать на всякие неожиданности, я, прежде чем зайти к себе, отдал распоряжения «на всякий случай». Когда я вошел в кабинет, сидевший там немолодой человек представился мне следователем Чрезвычайной комиссии, а товарища своего представил как члена Рабоче-крестьянской инспекции[23]. Предъявив ордер на расследование по жалобе Б[ел]ова и в случае надобности на задержание директора издательства Перельмана А.Ф., он перешел к делу. Сразу сообщил, что он старый юрист, бывший мировой судья одного из участков Петрограда. Без всякой нужды часто употребляя иностранные слова и пересыпая свою речь юридическими терминами, посетитель явно показывал мне, что он «не какой-нибудь большевик», а серьезный юрист и «человек из общества». Поговорив со мной несколько минут, он позвал красноармейца и сказал ему, что он здесь не нужен и может уйти. Еще через несколько минут он освободил и «представителя Рабоче-крестьянской инспекции». Оставшись со мной наедине, он «доверительно» рассказал, что в Чрезвычайную комиссию пошел работать только для того, чтобы иметь возможность хоть немного удерживать работников новой власти от слишком жестоких необдуманных эксцессов, отстаивать какую-то минимальную законность, и что сам он, конечно, человек d’ancien régime*. Затем он сообщил мне, что шеф его, молодой необузданный чекист, не останавливающийся ни перед какими жестокостями, настроен против меня и дал ему на мой счет весьма строгие и суровые инструкции. Чтобы не попасть в беду, из которой он при всем сочувствии ко мне не сможет меня выручить, он, мол, советует и даже просит меня не упрямиться и сдать Б[елову] то, что тот требует, так как в дело вовлечена революционная организация.

Игра была слишком грубая, чтобы она могла на меня подействовать. Я совершенно спокойно ответил, что не вижу причины для страха и не верю в то, что органы власти встанут на защиту интересов спекулянта-вымогателя, который прикрывается интересам и какой-то революционной организации.

После более чем часового уговаривания мой новый доброжелатель «с душевным прискорбием» констатировал, что я «недооцениваю положение». Чтобы я успел одуматься, он дал мне время на размышления и уходя вручил повестку с требованием явиться через два дня к нему в его служебный кабинет при учреждении, помещавшемся, насколько я помню, на Невском, против Гостиного дво­ра. Однако ни названия этого учреждения, ни фамилии этого джентльмена я теперь не могу вспомнить.

Пришедший после ухода следователя С.Е. Вейсенберг сообщил, что, оказывается, он знал этого человека как мирового судью и известного взяточника и вымогателя. Б[елов], должно быть, был издавна связан с ним и привлек теперь, чтобы «обработать» меня. Вейсенберг стал настаивать тем не менее, чтобы я уладил это дело без острого конфликта, во избежание возможных неприятностей.

В назначенное время я явился к следователю. Он «дружелюбно» принял меня и «с грустью» сообщил, что его начальник возмущен моим отношением к интересам «низовой советской организации» и предложил ему принять по отношению ко мне самые крутые меры. «Революционная организация» превратилась, очевидно, по совету следователя, в «низовую советскую организацию». Мое предложение объясниться лично с начальником мой собеседник отверг: начальник, объяснил он, не станет заниматься этим, у него имеются подчиненные, которые докладывают ему о таких делах, а кроме того, не в интересах издательства столкнуться с самим начальником, это может обойтись слишком дорого. Тогда я заявил, что если «низовой советской организации» так уж понадобились наши альбомы, мы готовы удовлетворить эту потребность без посредничества Б[елова[ и на более выгодных для нас условиях. Это заявление следователь пропустил мимо ушей, дал мне еще два дня на размышление, вручил повестку и намекнул, что я должен быть готов к тому, что после следующего «допроса» не вернусь на свободу.

Мне эта трагикомедия порядком надоела, и я решил больше не ходить. Но мои родные и друзья решительно возразили против того, чтобы я так резко оборвал эти переговоры. Следователь, говорили они, безусловно, получил от Б[елова] соответствующую мзду и не смирится с тем, чтобы клиент убедился в его бессилии. Дабы не допустить своей компрометации перед клиентурой, он найдет способ создать против меня какое-нибудь «дело».

С.Е. Вейсенберг взялся все уладить. По настоянию жены я согласился передать ему как члену правления и юрисконсульту издательства дальнейшие переговоры. Вейсенберг быстро «уладил» дело и согласился выдать Б[елову] часть требуемых им альбомов, на тысячу рублей по старым расценкам. Мне эта «мировая» была не по душе, но дезавуировать Вейсенберга я, конечно, не хотел, а потому, скрепя сердце, должен был согласиться на эту сделку. Меньше всего меня интересовала ее денежная сторона. Огорчало то, что этот компромисс может послужить приманкой для других шантажистов, поскольку Б [елов] в конце концов не получил надлежащего отпора. На помощь мне явился Г[артштейн]. Не будучи заинтересован в деле Б[елова], он через своих друзей в отделе снабжения Наркомпроса добился того, что на альбомы был наложен арест, как на издание идеологически неприемлемое. Получив такое запрещение, мы немедленно сдали всё имеющееся в наличии количество этих альбомов на бумажную фабрику. В результате в выигрыше остался следователь, но и я был доволен этим исходом.

Так закончилась афера Б[елова]. Через некоторое время я узнал из газет, что следователь этот, удаленный, очевидно, со своей службы, продолжил подвизаться как «представитель законности», был разоблачен, попал под суд и понес, должно быть, заслуженную кару.

Эта характерная для того времени история показывает, как легко создавались тогда всякие «дела» и сколько труда и нервов требовалось для улаживания их. Приходилось поэтому всегда настороженно оглядываться, как бы неожиданно не попасть в неприятную историю. Почти каждый день я наталкивался то на одно, то на другое «дело», поджидавшее меня и грозившее неожиданными и непредвиденными осложнениями.

***

Как я упомянул выше, после Октября наше издательство фактически прекратило свою издательскую деятельность, которая затихла уже в годы Первой мировой войны. В основном оно существовало в это время благодаря работам типографии для железных дорог. Давно уже связанная с управлениями некоторых из них и много лет печатавшая для них разные ведомости, в тяжелое время она перешла почти исключительно на эту работу.

Между тем администрация издательства и типографии никак не сумела наладить хорошие отношения с образовавшимся тогда в типографии фабрично-заводским комитетом. Со смертью И.А. Ефрона и самоустранением А.И. Ефрона вместо одного общего управляющего объявились два управления. Управляющий типографией стал действовать независимо от управляющего издательством, считая, очевидно, что глупо будет оставить весь пирог одному только Г[артштейну], что надо и самому попользоваться положением. Он считал себя вправе игнорировать управляющею издательством хотя бы уже потому, что почти весь фонд зарплаты давала типография. Одно только обстоятельство мешало обоим управляющим свободно распоряжаться деньгами: получение денег из банка, куда железнодорожные управления переводили следуемую плату за выполненную по их заказам работу, требовало визы фабкома. Я теперь не помню всю сложную систему формальных отношений, создавшуюся между фабкомом и управляющими типографией и издательством. Но так как получение денег зависело от визы фабкома, то каждый из управляющих тянул фабком в свою сторону. Между ними происходили постоянные трения, а фабком относи лея с недоверием как к одному, так и к другому.

Приступив к исполнению своих обязанностей, я пригласил к себе всех членов фабкома и предложил им впредь смотреть на меня как на единственного человека, ответственного за все дела издательства и типографии, которая является только подсобным предприятием издательства. Со всеми своими требованиями, объяснил я, они должны обращаться ко мне как к полномочному управляющему всем предприятием, действовать же в хозяйственных вопросах помимо меня никто не может. Я им разъяснил, что поскольку правительство пока еще не национализировало наше издательство, правление остается единственным правомочным хозяином всего предприятия и никто кроме него не может распоряжаться его имуществом и вмешиваться в его распоряжения, если они не противоречат законам, установленным советской властью.

Фабком к тому времени состоял из пяти человек – трех рабочих и двух служащих. Во главе его стоял рабочий, только недавно вступивший в партию, убежденный, энергичный и настойчивый большевик, крепко стоявший на страже интересов рабочих так, как он их понимал. Его заместителем был немолодой беспартийный латыш, рабочий старого типа, заведовавший типографской электростанцией и стремившийся вернуться на родину. Он всегда поддерживал председателя во всех его выступлениях и действиях.

Наиболее красочной фигурой из всех членов фабкома был наш старый рабочий Гордон, проработавший у нас чуть ли не с первого дня основания издательства. [Что его привело в большевистскую партию, куда он вступил одним из первых среди рабочих нашей типографии, трудно сказать. О программе и политике большевистской партии наш Гордон имел очень смутное понятие, вернее, не имел никакого]. И меньше всего он руководствовался желанием использовать в каких бы то ни было личных целях свою принадлежность к партии. Может быть, на него повлиял его близкий родственник, к которому он относился с большим уважением и который возглавлял профсоюз печатников, занимал видное место в петроградской партийной организации и стоял близко к господствовавшему тогда в Петрограде Зиновьеву.

Большевизм Гордона не мешал ему соблюдать еврейские религиозные обряды, молиться ежедневно до ухода на работу, соблюдать еврейский религиозный ритуал в еде и не употреблять блюда, которые не дозволяется употреблять по еврейскому закону или обычаям. [В типографии он много лет работал как метранпаж и пользовался любовью всех своих товарищей. Молодых товарищей-евреев он укорял за то, например, что они не соблюдают еврейские ритуалы в еде.] По большим еврейским праздникам Гордон, как и большинство немолодых еврейских рабочих, не являлся на работу. А работал он, как и весь наборный цех, сдельно. Но даже и по субботам он – с моего разрешения – приходил лишь после молитвы в синагоге, где молился с «первым десятком» таких же, как и он, спешивших на работу. Впоследствии, когда на почве профессиональной болезни зрение Гордона ухудшилось и ему стало нельзя работать в наборном цехе, я назначил его заведующим нашего клишехранилища, где у нас имелось около семидесяти пяти тысяч старых клише. Поскольку его заработок не зависел больше от его сдельщины (оклад его был определен по среднему заработку старшего метранпажа), а с другой стороны, мы без ущерба для дела могли ему предоставить большее количество свободных часов, я предложил ему являться по субботам только во вторую половину дня. Но Гордон от такой привилегии отказался. «Как члену партии, – ответил он, – мне не подобает пользоваться преимуществами, которыми другие рабочие не пользуются». И хотя он без всякого ущерба для дела мог каждый день являться в типографию одновременно со служащими – несколько позднее, чем рабочие, – он приходил ежедневно рано утром, наравне со всеми рабочими.

Узнав, что один из служащих конторы нарушает супружескую верность и живет с сослуживицей, Гордон с возмущением потребовал, чтобы я немедленно уволил ее как «порочащую честь всех служащих». Характерно, что кару он требовал по отношению к ней, а не к нему. Мне никак не удалось убедить его, что не мое дело вмешиваться в интимные отношения служащих, и он остался недоволен мной за то, что я не вмешался в эту ситуацию, «позорящую нашу фирму».

Более молодые товарищи Гордона по наборному цеху добродушно посмеивались над религиозными и политическими рассуждениями «нашего старика». Даже у мало развитых рабочих, не приставших к движению и мало интересовавшихся «политикой», его понятия о большевизме вызывали смех. Никто в типографии не спорил с Гордоном, но не спешил, подобно старику, вступить в партию. Тем не менее рабочие выбрали его в фабком и верили ему больше, чем кому-либо другому, считая, что уж он-то всегда будет твердо стоять на страже их интересов. Он и действительно заботился всегда о каждом из них в отдельности.

Со мной Гордон скоро подружился. Огорчало его, однако, мое равнодушие к еврейской обрядности. Когда я ему как-то рассказал, какой религиозный у меня был отец, он на второй день, не дождавшись конца работы, во время обеденного перерыва пришел ко мне и, улучив время, когда у меня никого не было, с волнением сказал: «Вы не сердитесь на меня, вы знаете, что я вас люблю и уважаю, но я вчера весь вечер думал, как же вы – сын такого отца – не посещаете синагогу даже в "страшные дни" Нового года и Судного дня? А вы и "священный язык", язык наших молитв знаете, и еврейскими [делами] интересуетесь и занимаетесь. Вы меня извините, но, по-моему, вы неправильно поступаете и хотя бы в "страшные дни" вам следовало бы посещать синагогу». Таков был этот милый, сердечный «большевик» времен воинственного безбожничества.

Остальные два члена фабкома были оставшимися при издательстве бывшими работниками редакции энциклопедического словаря. Один из них, воспитанник какой-то низшей духовной школы, занимался при словаре подсчетом авторских строк для выплаты гонорара, а после революции остался при конторе в качестве счетовода. Второй – русский немец, долголетний корректор словаря, весьма ценимый и редакцией и издательством как опытный и добросовестный работник, был весьма консервативным, чтобы не сказать право настроенным, человеком. В фабкоме он всегда стоял на страже интересов «хозяина». Мне часто приходилось умерять его пыл и напоминать ему, что он plus royaliste que le roi même*. Рабочие не любили его, а старик Гордон называл фальшивым немцем. Как же были удивлены все знавшие его, когда он, мобилизованный во время наступления Юденича, неожиданно, в течение нескольких дней, став из Савла Павлом[24], вступил в партию и сразу занял место политкомиссара в какой-то воинской части. В дальнейшем я его совершенно потерял из виду.

Из всех членов фабкома только председатель был, насколько я помню, освобожден от работы. В отличие от следовавших за ним предместкомов он никогда не пользовался своим положением для каких бы то ни было личных выгод. Соответственно с господствовавшим в первые месяцы настроением в среде революционной части рабочих наш предместком стремился явочным порядком забрать в свои руки власть над типографией и заодно над издательством, то есть над его хозяйственной частью. Напуганные члены правления, как я уже говорил, добровольно отступили и отстранились от руководства делами. Это способствовало тому, что занявший место заведующего Г[артштейн] захватил фактическую власть в свои руки, обходя честного, но совершенно неопытного в делах издательства предместкома.

Нелегко было мне убедить фабком (в основном его председателя) в том, что у него преувеличенное понятие о тех правах и полномочиях, которые ему пока предоставлены. Попытка воздействовать на меня через Союз печатников не удалась, поскольку мне нетрудно было доказать правлению этой организации, что типография неминуемо закроется в ближайшие дни, если не будет покончено с господствующими там анархией и бесхозяйственностью, отнюдь не выгодными для рабочих. Союз разъяснил фабкому, каковы его права и обязанности, и предложил ему не вмешиваться в чисто хозяйственно-административные дела. После этого мы скоро наладили отношения с нашими рабочими, стали загружать их работой и аккуратно выплачивать им зарплату. Договор с Центросоюзом на значительное количество полуготовых изданий, которые мы обязались укомплектовать, сброшюровать и сдать в относительно короткий срок, дал нам возможность покончить с задолженностью рабочим и загрузить их на более или менее продолжительный срок. Условия, на которых мы стали отпускать наши издания Центросоюзу, были, как я уже сказал, несоизмеримо выгоднее тех условий, на которых эти же издания отпускались О[рлову].

Одновременно мы заключили договор на типографские работы с Мурманским железнодорожным комитетом, по которому мы помимо небольшой денежной оплаты получали ежемесячно определенное количество продуктов для наших работников. Продукты эти передавались нами фабкому и распределялись им среди всех рабочих и служащих. Особенно люди ценили то, что они ежемесячно получали небольшое количество сахара, составлявшего в то время редкий подарок не только для малооплачиваемых рабочих. [Было восстановлено билетное отделение типографии, бездействовавшее из-за отсутствия картона, была приобретена бумага для нужд типографии, а брошюровочная благодаря договору с Центросоюзом была обеспечена работой на долгое время. Заработала и наша стереотипная, так как для выполнения заказа Центросоюза, чтобы укомплектовать требующееся издание, пришлось отпечатать по матрицам некоторое количество листов].

Все это подняло авторитет нового руководства в глазах рабочих, которые, как я уже говорил, были вообще благожелательно настроены к издательству. Настороженное, несколько выжидательное отношение фабкома и представителей Союза печатников к новому руко­водству уступило место более или менее дружественной, согласованной работе. Я мог быть уверенным теперь, что ни со сто­роны фабкома, ни со стороны Союза печатников я удара в спину не получу.

Укрепив спои позиции с разных сторон, я наконец решился формально отказаться от «договора» с О[рловым ]. Тем временем изменилось и положение отдела снабжения Нарком проса, Дело распределения литературы перешло от него к образовавшейся Союзпечати. Тем самым ослабли значение отдела снабжения, его особые права и сила его работников. Стоявшие во главе петроградского отделения Союзпечати-Севпечати[25], в отличие от работников отдела снабжения, не преследовали никаких личных выгод и были далеки от всяких сомнительных сделок. Они никак не могли быть заподозрены в каких-то нечистоплотных делах. Принимая во внимание вновь создавшиеся обстоятельства, О[рлов] решил после краткого конфликта перейти к мирным переговорам со мною. Но то, что могло устроить О[рлова], не могло, надо полагать, устроить Г[артштейна] с его друзьями из отдела снабжения. После некоторых безуспешных попыток воздействовать на меня старыми способами запугивания Г[артштейн] решил использовать путь Б[елова] и для этой цели собрался привлечь работников Союзпечати, чтобы создать против меня «дело». Выдвинув против меня лично и против издательства целый ряд обвинений, он заявил, что я злонамеренно срываю план снабжения низовых советских организаций нужной литературой.

Между прочим, характерно, как распределялась тогда литература. Наш большой словарь, например, рассылался по полковым библиотекам, а там, как нам потом рассказали, им пользовались как бумагой для цигарок. Надо сказать, что в библиотеки вовсе не посылались полные комплекты словаря, в каждую библиотеку посылалось определенное количество томов: одна часть в одну библиотеку, а другая – в другую. «Снабженцы» поэтому не стремились особенно к получению комплектных экземпляров, важно было только получить большее количество сброшюрованных томов.

Не знаю, думал ли Г[артштейн] найти в лице работников Севпечати сообщников для его предприятия, думал ли он как-нибудь устрашить меня и вновь взять в свои руки бразды правления или он и его друзья хотели меня напугать и заставить отправиться к ним на поклон. Результат получился, однако, для них неожиданный. Руководящие работники Севпечати были, как я уже говорил, далеки от всяких махинаций. Выслушав Г[артштейна] и учуяв в нем шантажиста, они сказали ему, что на основании одних только словесных заявлений ничего предпринимать не могут, тем более что знают меня как солидного и пользующегося доверием человека, а потому предлагают ему сделать письменное заявление, которому они дадут законный ход, – советуя, между прочим, писать лишь то, что соответствует действительности и может быть подтверждено.

Г[артштейн] вышел в соседнюю комнату, чтобы «написать заявление», и не вернулся. На второй день мне позвонили из Севпечати и попросили заехать к заведующему. Тот расспросил меня о Г[артштейне] и рассказал о его доносе. Узнав всю подоплеку этого доноса, он посоветовал мне передать дело в соответствующий орган власти. Но я не склонен был возбуждать «дело» и прибегать к тем мерам, которые он мне предложил. Вернувшись в издательство, я пригласил к себе Г[артштейна] и попросил его сообщить О[рлову], что ни о каких дальнейших переговорах с ним не может быть речи и что ни одной книги он у нас больше не получит. В его же, Г[артштейна], услугах, сказал я при этом, мы больше не нуждаемся. «По поведению вашему, – прибавил я, – мы должны были бы и могли бы выставить вас без всяких компенсаций, но, принимая во внимание, что вы работали у нас много лет и что в вашем поведении отчасти виноваты своим попустительством и члены правления, я распорядился, чтобы вам завтра же выплатили двухмесячный оклад, с тем, чтобы вы к завтрашнему дню сдали все дела и больше не являлись в издательство». Через некоторое время я узнал, что Г[артштейн] поступил на какую-то службу в государственное учреждение в провинции, был там вскоре уличен в неблаговидных поступках и посажен в тюрьму, где пробыл больше года.

Вопрос о возобновлении нашей издательской деятельности не переставал занимать нас, несмотря на все внутренние неурядицы, которые отвлекали наше внимание от редакционно-издательской работы. В то время, как наиболее крупные старые издательства ликвидировались одно за другим, образовавшиеся новые издательства, сумевшие приспособиться к новым условиям, развили широкую деятельность. Мы же бездействовали потому, что стремились сохранить свое лицо как издательство крупных серьезных изданий. Между тем о возобновлении энциклопедического словаря или классиков литературы, или других крупных изданий нельзя было и думать. [Редакция разбрелась, связь с подписчиками была потеряна, цены на все работы выросли, достаточного запаса бумаги не было, – и потому даже уже подготовленный редакцией материал не мог быть использован для возобновления издательской деятельности.]

Даже более чем наполовину отпечатанный двадцать девятый том «Нового энциклопедического словаря» мы не могли закончить. Мы не могли бы этого сделать, даже если бы не потеряли наших подписчиков: и тогда подписная цена не могла бы покрыть и малую часть стоимости материалов и работ, которые потребовались бы для того, чтобы закончить и выпустить этот том.

Пришлось подумать о небольших по объему и вместе с тем солидных по содержанию изданиях, которые не уронили бы «престиж издательства». [Наш договор с Центросоюзом предусматривал снабжение нас бумагой для изданий, которые должны были полностью поступать в торговую сеть Центросоюза].

Наши старые сотрудники, в большинстве своем видные профессора Петербургского университета, уговаривали нас заняться подготовкой новых учебных пособий по гуманитарным наукам для высшей школы, которая в то время фактически была закрыта. Предполагалось, что в ближайшее время она откроется и к тому времени мы успеем выпустить эти издания в свет. Книги эти должны были вместе с тем служить пособием для людей, не посещавших высшие школы, но желающих серьезно заниматься пополнением своих знаний. [Мы боялись уронить престиж нашего издательства, боялись «размениваться на мелочи», и все ждали момента, когда можно будет вернуться к выпуску «солидных книг». Большого опыта у меня не было, как руководитель издательства я не сумел освободиться от призраков прошлого и, приступая к изданию новой серии «солидных книг», обратился к человеку, зарекомендовавшему себя авторитетным ученым, – к Ивану Михайловичу Гревсу.]

***

И.М. Гревс. Для организации и редактирования этого отдела мною был приглашен Иван Михайлович Гревс, с которым издательство было издавна связано. [В качестве второго редактора для естественно-научного отдела предполагалось привлечь, если память мне не изменяет, профессора Вернадского].

В жизни издательства «Брокгауз-Ефрон» первых лет советской власти Гревс сыграл значительную роль. Вместе с тем он был характерным образцом дореволюционного русского ученого-либерала. Поэтому я более подробно остановлюсь на его работе у нас, на моих встречах с ним и на общей его характеристике.

С И.М. Гревсом я встречался главным образом в 1919-1926 годах. Он тогда часто бывал у меня в издательстве, несколько раз мы с ним ездили по издательским делам в Москву, и я имел возможность довольно близко присмотреться к нему.

За Гревсом была тогда слава выдающегося профессора, значительного ученого и обаятельного человека. Его ученики группировались вокруг него в гораздо большей степени, чем вокруг более крупных ученых бывшего Петербургского университета. Учениками Гревса были Л.П. Карсавин, О.А. Добиаш, Г.П. Федотов, молодой тогда, но любимый им Н.П. Анциферов и еще многие талантливые ученые, имена которых теперь не могу вспомнить. Среди профессоров Петербургского и Московского университетов он был весьма популярен. Поэтому, задумав издать серию исторических книг – учебников для высшей школы, [я по совету работавшего тогда в издательстве И.В. Яшунского] обратился к Гревсу, с которым наше предприятие было связано много лет, и предложил ему организацию и редакцию этой серии. Он охотно принял это предложение, и мы дружно взялись за работу. Широкий диапазон научных и литературных интересов Гревса, умение вовлекать других в круг этих интересов, внешние скромность и мягкость покоряли всех, в том числе и меня. Долгое время я находился под его влиянием и всецело подчинялся его редакционным установкам. Я передал ему бесконтрольно всю полноту организационной и редакционно-издательской власти и. конечно, редакционную работу по новой серии. Предложенные им работы издательство беспрекословно принимало, оформляло договоры на них и выдавало авторам соответствующие авансы.

Время было тогда трудное. Созданная впоследствии Горьким ЦЕКУБУ[26] еще не существовала, и профессора находились в чрезвычайно тяжелом материальном положении. Университет не отапливался. Не было тогда того бережного отношения к ученым и научным учреждениям, которое только позднее создалось у нас. Но вместе с тем не было и жесткого идеологического давления на научную мысль, и если работа была чисто научной и не имела явно антисоветского характера, никто не мешал ее появлению на свет и распространению. Больше того: Наркомпрос, Центросоюз и другие правительственные и общественные организации скупали немарксистские, даже антимарксистские книги, если они представляли научный интерес, и рассылали их по всей стране. Но новых книг, за исключением политической литературы, почти не печаталось, вся торговля производилась главным образом старыми книгами, расширить издательскую работу не позволял жесточайший бумажный кризис. Издательства питались остатками своих бумажных складов и мелкими покупками бумаги на «вольном рынке». Мы, однако, имели основание думать, что благодаря договору с Центросоюзом получим бумагу на выпуск намеченной серии.

Скоро количество привлеченных авторов и поступивших предложений значительно выросло, и издательство связало себя большим количеством договоров. Это случилось, конечно, не потому, что нуждающиеся ученые рады были получить аванс «в счет будущего». Случалось и такое, но это было исключением. С.Ф. Ольденбург, заключивший тогда договор с издательством на большую книгу «История индийского языка и литературы», наотрез отказался от аванса, боясь, как бы в случае его смерти до окончания труда этот аванс не пропал за ним.

Старых профессоров привлекала возможность засесть за работу, о которой некоторые из них, может быть, многие годы мечтали, но из-за отсутствия времени не могли выполнить. Теперь, когда было много свободного времени, полученный аванс давал возможность затопить «буржуйку» и в теплой комнате засесть за работу. Через некоторое время, однако, стало понятно, что вся эта затея обречена на неудачу. Когда серия задумывалась, я рассчитывал, что в течение одного года все работы будут сданы в производство, а некоторые из них даже появятся в свет. Так полагал и Гревс. В таком духе и был намечен план издательства. Мы полагали, что речь идет о работах, лежащих в основе того курса лекций, который данный автор читал в университете, и. следовательно, уже имеется вполне разработанный конспект запланированного текста. Оказалось, однако, что большинство работ только задумано авторами и кроме названия будущей книги у них ничего не имеется. Для завершения этих книг даже не при такой тяжелой обстановке требовались бы годы упорного труда. Единственный автор, который немедленно приступил к работе, Б.А. Тураев, положил в основу будущего издания уже готовый и выпущенный им труд «Классический Восток». К сожалению, и этот автор не закончил своей работы, за смертью, и первый том был выпущен нами уже через несколько лет, под редакцией учеников Тураева В.В. Струве и Н.Д. Флиттнер[27] .Часть своей работы сдал и профессор Богословский – именно потому, что у него был готов конспект его лекций[28]. Большинство же намеченных работ, по которым были заключены договоры, не появились, насколько я знаю, и по сей день. Некоторое исключение составили книги, поступившие в издательство только через несколько лет, когда положение коренным образом изменилось, и эти книги уже не могли быть изданы. Так случилось и с первым томом «Истории Средних веков» самого Гревса.

Этот первый опыт Гревса показал его непригодность в качестве организатора. Но авторитет его как редактора был для меня еще не поколеблен, и когда после этого мы задумали издание серии небольших брошюр наподобие павленковской «Жизни замечательных людей»[29], то опять привлекли Гревса в качестве редактора. По его настоянию этой серии было дано вычурное название «Образы человечества». Мы в издательстве называли ее потом «Образами».

В том, как Гревс редактировал эти две серии, ясно выявились его слабые и сильные стороны как редактора. Они, вероятно, были теми же, что и в его научно-педагогической работе. У него имелась значительная по своему составу и качеству группа учеников, но не было своей школы. Создать ее, очевидно, помешало то, что Гревс не являлся достаточно крупным ученым. И именно это обстоятельство способствовало, как мне кажется, его популярности среди учеников, молодых ученых. Не будучи крупным ученым, он был, безусловно, крупным педагогом. Он любил свой предмет, любил своих учеников, замечал и отмечал их даровитость и способность к серьезной работе. Он занимался ими, радовался их успехам и выдвигал их. Он не навязывал им своих методов, давал каждому свободно проявлять свои индивидуальные качества и способности, любовно следил за их успехами и бескорыстно помогал им. В этом была сила его таланта. Но в этом, я думаю, проявилась и его слабость. И.П. Павлов был, по отзывам его учеников, нетерпим ко всяким отклонениям от своей системы. Его ученики, возможно, не любили его так, как ученики Гревса любили последнего. Но зато Павлов оставил не единичных учеников, а школу.

Те же качества, что определяли Гревса как ученого и педагога, проявлялись в большей или меньшей степени у него как редактора – с той лишь разницей, что у Гревса как ученого и педагога большой талант педагога покрывал и перекрывал его дефекты как ученого, в редакционной же деятельности такого соотношения положительных и отрицательных качеств у него не было.

Как педагог к своим ученикам, так и редактор к своим сотрудникам должен неизменно быть благожелательным, не завидовать их успехам, не мешать им проявлять свои возможности, выявлять свою индивидуальность, не навязывать им свой стиль, свою манеру письма. Но редактор, если хочет сохранить контроль над своим изданием, не может не проявлять своей воли, не быть настойчивым в своих требованиях. Не может не иметь своей программы, своего определенного заранее разработанного плана издания. И для этого вовсе не требуется, чтобы редактор стоял в научном или в литературном отношении выше своих сотрудников. В том же издательстве «Брокгауз-Ефрон» многолетний главный редактор энциклопедического словаря К.К. Арсеньев уступал в научном, да и в литературном отношении некоторым сотрудникам и редакторам отделов. Однако руководство редакцией он твердо держал в своих руках. Не раз бывало так, что крупнейшим ученым страны приходилось уступать Арсеньеву и держаться того плана, который был заранее разработан и от которого никому не позволялось отступать.

У Гревса своего твердого плана не было. Каждое предложение со стороны какого-нибудь автора, если только последний был ему симпатичен, он радостно принимал. Легко допускал отступления от плана издательства, принимал работы совершенно непригодные для данной серии. На мои возражения в таких случаях обыкновенно отвечал: «Но автор ведь подлинный ученый, мы, профессора, все его очень ценим, да и работа уже готова». «Но я ведь, И.М., не оспариваю его авторитет ученого, я только считаю эту работу неподходящей для нашей серии». «Нельзя, А.Ф., отказаться теперь от этой работы. И переработать ее, как вы предлагаете, нельзя ему предложить обидится. Грешно обижать хорошего человека». Таким образом, серия «Образов» открылась прекрасной исследовательской работой Приселкова «Нестор-летописец»[30], совершенно не подходящей для данной серии скучной книжкой Кареева о Карлейле[31] и книжкой Хоментовской (ученицы Гревса) о мало кому известном Кастильоне[32]. Было выпущено еще несколько ценных для другой, но совершенно не подходящих для этой серии книг. «Хорошие люди» не были обижены, но серию эту загубили. Не помогли прекрасная книжка Кончаловского об Аннибале[33], Егорова о Шлимане[34] книжка Преснякова об Александре[35] и Платонова об Иоанне Грозном[36]. Серия уже была зарезана первыми выпусками и... своим общим неудачным названием. Оставшиеся в портфеле издательства работы Преснякова о Николае I[37] Гроссмана о Достоевском[38], Мюллера о Дрейке[39] и Добиаш о Ричарде Львином Сердце[40] пришлось уже частью выпустить как отдельные, не серийные, книжки, частью – включить в выходившую под редакцией Егорова серию «Открытия, завоевания и приключения». [С Егоровым меня познакомил Гревс, и мы привлекли его в качестве представителя редакции в Москве по организуемой им серии учебников. Талантливый импульсивный Егоров отличался от Гревса неуживчивостью и недоверием к начинающим или незнакомым ему авторам. Переданные ему для редактирования рукописи книг или статей он, в отличие от Гревса, черкал, сокращал и перепечатывал, не допуская никакой критики своей работы].

При редактировании серии «Образов» выявилась еще одна характерная для Гревса особенность. Надо сказать, что почти в то же время он совместно с Симоновым редактировал выпускавшиеся издательством журнал «Педагогическая мысль» и целый ряд сборников по вопросам педагогики (предложенных им и Симоновым)[41]. В этой серии Гревс не боялся никаких новшеств, никаких экспериментов, поддерживал модные тогда системы «комплексного обучения»[42], «Дальтон-плана»[43], «проектного метода»[44]. Нельзя, конечно, думать, что он поддавался здесь влиянию Симонова, очень аккуратного, исполнительного работника, но человека ограниченного, типичного чиновника, стоявшего во всех отношениях гораздо ниже его и относившегося к нему с большим почтением. Нет, не Симонов был повинен в этих увлечениях Гревса: дело в том, что здесь, в вопросах педагогики, он чувствовал себя вполне в своей сфере. Здесь проявилась не слабость редактора, а сила незаурядного педагога, искавшего новых путей и не боявшегося самых крайних экспериментов, хотя бы и оказавшихся несостоятельными. Совсем иное отношение было у Гревса к редактированию биографической серии. Здесь он боялся всяких новшеств и возражал против расширения тематики этой серии. Его план ограничивался теми предложениями, которые поступили к нему со стороны людей его круга, и теми интересами, которые занимали этот круг. Он не понимал и не чувствовал, какая литература нужна современному поколению, и даже язык его был подобен языку 1840-х годов. А ведь редактор должен, прежде всего, чувствовать пульс времени и не говорить на языке прошлого века.

Нельзя, конечно, винить одного Гревса в провале «Образов»: руководство издательства было повинно в том, что не отстранило его своевременно от редактирования этой серии. Но, как я уже сказал, я слишком долго находился под влиянием его авторитета и под обаянием его личности. Потребовалось время, чтобы увидеть его непригодность как редактора, и еще больше времени, чтобы разочароваться в нем как в человеке. Чем ближе я с ним сталкивался и чем внимательнее к нему присматривался, тем больше меня смущала какая-то внутренняя фальшь, которая в нем не сразу чувствовалась. И прежде всего его слащавая религиозность (вернее, церковность) и его дворянский либерализм. Мне в ранние годы моей жизни пришлось много терпеть от правоверных взглядов моего очень религиозного отца, и то, от чего я страдал в дни юности, не могло меня привлекать тридцать лет спустя. В юности я не хотел мириться с властью синагоги и через много лет не мог поверить славословию русской интеллигенции по отношению к православной Церкви. Мое отношение к синагоге или к Церкви не мешало мне относиться с глубоким уважением к истинно верующим людям. В дни зрелости я глубоко уважал моего отца и его глубокую веру. С таким же уважением я относился, например, к Б.А. Тураеву и Е.Ф. Тураевой, хотя мне казался странным отказ этой умной, с научными интересами женщины от мира и ее уход после смерти мужа в монастырь. Но это все были люди глубоко верующие, и, как бы я ни относился к предмету их веры, я никогда не сомневался в их абсолютной искренности и безусловной последовательности. У Гревса такой веры не чувствовалось. Его христианство напоминало мне христианство Мережковского, Бердяева, Франка, Изгоева и им подобных. В Церковь эти лица пришли из своих политических партий. Осечка там повернула их в сторону Церкви. Я, признаться, предпочитаю политического реакционера, пришедшего к своей политической платформе, исходя из своих церковных верований, кающемуся грешнику, рассчитывающему религиозными снадобьями залечить полученные политические раны. В первом случае перед нами примитивная ограниченность, во втором – сознательная или (в лучшем случае) бессознательная политическая спекуляция. Не знаю, каковы были религиозные настроения Гревса до 1906 года – именно до 1906-го, а не после, когда уже началось «богоборчество». Но, повторяю, его церковность (именно церковность, а не религиозность) в то время, о котором я говорю, не внушала к себе доверия.

Несколько особый привкус имело и его свободолюбие. Гревс считал себя «народолюбцем», и все-таки равенство было для него понятие весьма относительное. В конце концов он не мог освободиться от дворянского либерализма. Ближе всего он был к людям 1840-х годов, однако не к Герцену и Белинскому, а к Тургеневу, которого любил не только как писателя. Гревс, конечно, не был антисемитом, но вряд ли признавал еврея даже своего круга равным себе. Есть какая-то двойственность в отношении либеральных русских (да и не только русских) к евреям, которую мы, евреи, болезненно чувствуем. Многие либералы осуждают антисемитизм, защищают евреев, выдвигают их хорошие стороны, но при этом никогда не забывают, что те «подзащитные» и – евреи. Один мой приятель, рассказывая, как «драпали» москвичи в 1941 году в дни наступления немцев, несколько раз подчеркнул, что руководитель музея, где мой приятель работал, еврей с еврейским именем и не без еврейского акцента в русской речи, никуда с места не тронулся, а заботился о сохранности своего учреждения и всех экспонатов. Продолжая рассказ о панических настроениях москвичей, мой приятель то и дело повторял: «А вот еврей имярек с сильным еврейским акцентом не бежал, не спасался, а думал только о музее». И меня, и мою жену, сидевшую рядом, как-то покоробило это подчеркивание. Ведь рассказчику не пришло бы в голову подчеркнуть, что такой-то армянин или башкир не бежал с поля битвы, выполнил свой долг. А вот когда достойно поступил еврей, да еще с еврейским именем и еврейским акцентом – на него следует обратить особое внимание. Это как бы индульгенция за расовую принадлежность, за плохой язык и за еврейское имя.

Было бы, однако, несправедливо приписать названные качества особым отрицательным чертам, свойственным лично Гревсу. В известной мере он явился продуктом определенного круга интеллигенции, в котором святошество уживается с высокой принципиальностью и свободолюбие – с неумением освободиться от пережитков дворянского рода. Укоренилась у старой интеллигенции какая-то внутренняя фальшь, вызывающая иногда совершенно непонятные для европейца ложные представления о дозволенном и недозволенном. Например, большей части старой русской интеллигенции было свойственно щеголять своей непрактичностью. Казалось, что между принципиальностью и практичностью или ученостью и практичностью нет таких противоречий, которые исключали бы друг друга. Ни одному английскому ученому не придет на ум подкреплять свое право называться ученым или считаться принципиальным человеком личной непрактичностью либо абсолютным презрением ко всяким денежным расчетам. А у нас старый интеллигент обычно считал для себя позорным слыть практичным человеком (советская власть научила иначе относиться к этому: интеллигентность интеллигентностью, а деловитость деловитостью; будь интеллигентом, но и дело умей делать – непрактичность отнюдь не добродетель). Это, однако, не означало, что он действительно беспомощен и не умеет защищать свои материальные интересы. Люди «не от мира сего» умели иногда самым «наивным» образом обойти наипрактичнейших. Но в обществе они строго соблюдали свое реноме непрактичного человека, далекого от всяких расчетов. Эта канонизированная ложь о добродетели непрактичности была так распространена, что и простые обыватели, желавшие показать свое духовное превосходство над другими, часто рядились в тогу непрактичных людей. Один мой приятель, всю жизнь занимавшийся обыкновенными торговыми делами, любило гордостью подчеркивать свою неделовитость. Когда он мне надоел этим щегольством, я задал ему вопрос: «Что же ты тогда собой представляешь? Писатель? Нет! Художник? Нет! Ученый? Нет! А если ты как коммерсант неделовит, то какая же тебе цена?» Но я, конечно, не мог убедить его, что неделовитость отнюдь не повышает ничьей моральной ценности. Слишком укоренилось в его уме (да и не его одного, конечно), что высоко моральный человек обязан быть непрактичным.

Я вспоминаю, что жена моего близкого друга, человека высоких моральных стандартов, с горечью призналась мне как-то: их сын, выдающийся музыкант, человек большой культуры, очень практичен – не в пример отцу, которого многие не без основания считали образцом порядочности. Когда я объяснил этой милой, хорошей, интеллигентной женщине, что практичность ее сына ни на йоту не уменьшает его моральной ценности, наоборот, повышает его значение и как человека, и как артиста, она сначала решила, что я просто утешаю ее, затем поколебалась, прониклась моими доводами и только потом, наконец, почувствовала облегчение в своей печали.

Такого рода ложные понятия укоренялись в сознании интеллигенции многие десятилетия, и у Гревса, может быть, выделялись для меня потому, что к нему я подошел с гораздо большими требованиями, чем к другим. Хотелось видеть в нем исключительного человека, а он был только исключительным профессором. Гревс был, безусловно, человек с добрыми намерениями, с высокими порывами и с крупным педагогическим дарованием. Он умел привлечь к себе любовь юных слушателей и зрелых учеников, толкая их на научные работы и очищая им путь к самостоятельному творчеству. Эти его заслуги были столь велики, что следовало прощать ему многие слабости, от которых он не мог освободиться. Вот почему я обязан был, отдав Гревсу должное за то большое, что он сделал, не требовать от него того, что ему не было присуще.

В последние годы его жизни я мало виделся с ним. В редких случаях, когда мы встречались, он с увлечением рассказывал о своих новых учениках (после долгого перерыва Гревс снова вернулся в университет), о «хороших ребятах», которые увлекаются наукой. Для него было приятной неожиданностью, что эти «хорошие ребята», как и их предшественники, серьезно занимаются тем, что он им преподает, и тепло относятся к нему, старому профессору.

За несколько месяцев до смерти он позвонил мне и, между прочим, сказал, что собирается писать воспоминания. Я обещал навестить его. Но он скоро переехал на новую квартиру, очень далеко от меня и без телефона, созвониться с ним я не мог, поехать же без предупреждения не решился. Увидел я его уже только в гробу.

***

Я несколько отошел от последовательности моих воспоминаний. Но я и не ставлю себе задачи следовать в них строго хронологическому порядку.

Освободившись от кабального «договора» с Орловым и от стоявшей за ним кучки шантажистов, отвлекавших внимание от непосредственных издательских задач, можно было, наконец, приступить к той работе, к которой я все время стремился. Но не успел я приступить к непосредственным издательским занятиям, как попал в новое «дело», и на сей раз – в Чрезвычайную комиссию и в Дом предварительного заключения.

Запасы бумаги, которые остались на складах издательства ко времени Октябрьской революции, истощались, как я уже говорил, типографией. Сохранившиеся небольшие остатки хорошей бумаги могли еще пригодиться только для небольшого количества малотиражных небольших изданий. Между тем нам нужна была бумага не только для издательства, но и для типографских работ: работы эти давали нам возможность сохранять кадры рабочих и пока что покрывать расходы по содержанию дома. Бумагу можно было доставать только на «вольном рынке». Об этом открыто говорили даже официальные органы: Наркомпрос не стеснялся в своих изданиях ссылаться на то, что бумагу он раздобывает на «вольном рынке». Я, конечно, также должен был прибегать к этому способу приобретения бумаги. Для билетного отдела при нашей типографии я покупал картон у нашего долголетнего поставщика Райбштейна, который продолжал открыто торговать картоном, а для других работ мы покупали бумагу сначала в не закрывшихся еще бумажных магазинах, где сохранялись весьма небольшие остатки, а затем – в небольших самоликвидирующихся типографиях. Одна из таких покупок и привела меня в Чрезвычайную комиссию, а оттуда в Дом предварительного заключения.

Заведующим нашей типографией тогда был незадолго до того приглашенный мною молодой опытный типограф Г.И. Лурье, несколько ранее окончивший юридический факультет Петроградского университета, сын владельца небольшой типографии. Лурье как-то сообщил мне, что знакомый ему типограф, закрывающий свою типографию, предлагает значительную, по понятиям того времени, партию бумаги. Я поручил Лурье купить ее, и через несколько дней бумага была доставлена нам в типографию. Когда она была доставлена, Лурье зашел ко мне в кабинет вместе с продавцом, познакомил нас и подал мне для подписи ордер в кассу на уплату следуемой продавцу суммы. А через несколько дней к нам в типографию явился комиссар, назначенный для того, чтобы взять ее на учет на предмет национализации. Через три дня после этого я узнал, что старик Райбштейн, продававший нам картон, арестован, а еще через два дня меня вызвали повесткой в Чрезвычайную комиссию на Гороховую «для свидетельских показаний». В назначенный час я пришел на Гороховую, в бывшее здание градоначальства, и по предъявлении повестки был проведен к следователю-женщине. Сперва она задала мне целый ряд обычных тогда вопросов об отношении к советской власти, на которые, по теперешним понятиям, можно было отвечать более чем свободно. В настоящее время ни одному советскому гражданину, находящемуся в здравом уме, и на ум не пришло бы говорить со следователем госбезопасности так, как тогда позволялось нам разговаривать с представителями Чрезвычайной комиссии. После вопросов о моей лояльности следователь перешла к выяснению деталей закупок нами полиграфических материалов. На вопрос, у кого мы покупаем картон для билетного отдела, я ответил, что приобретаю его у старого торговца картоном Райбштейна и что все счета и расписки имеются в бухгалтерии. Не останавливаясь долго на закупках картона, следователь перешла к последней покупке бумаги. Мой ответ, что и этот счет (в отличие от счета Райбштейна он, конечно, не был фирменным и был подписан вымышленной фамилией) имеется в бухгалтерии, ее не удовлетворил, и она потребовала от меня подробных сведений о продавце. Я ответил, что продавца видел всего один раз в течение пятнадцати минут (это соответствовало действительности), что бумагу он доставил в типографию в обусловленное время и после проверки веса и качества ему была выплачена обусловленная сумма согласно существующим на вольном рынке ценам. «А какую роль играл Лурье в этом деле?» – «Как заведующий типографией принимал, по моему поручению, бумагу». При этом я указал, что и Наркомпрос, и другие официальные учреждения покупают бумагу для своих изданий на вольном рынке, не делая из этого секрета. «Да, – сказала следователь, – но когда он пришел к вам за деньгами, вы должны были нам сообщить. Бумага осталась бы у вас, а субъекта этого мы бы задержали». – «Ну, – ответил я, это уже не входит в мои обязанности и не соответствует моим задачам как заведующего издательством». Такой ответ ей не понравился, и она заявила, что я задерживаюсь «впредь до выяснения». Должен признать, что, хотя я и постарался сохранить внешнее спокойствие и независимый вид, решение следователя меня взволновало, – и потому, что я был наслышан о последствиях таких случайных арестов, и еще больше потому, что представил себе, как этот арест подействует на мою жену, ждущую меня к обеду после работы.

Итак, я впервые оказался арестованным в помещении Чрезвычайной комиссии на Гороховой. Вызванный охранник повел меня в подвальный этаж, где вооруженные красноармейцы обыскали и зарегистрировали меня, а оттуда – в довольно просторную комнату одного из верхних этажей, где находилось человек пятнадцать-двадцать. Почти все арестованные, а может быть, и в действительности все, были задержаны по политическим делам, при мне привели нескольких рабочих – не то меньшевиков, не то эсеров – с Путиловского завода. Выбранный арестованными староста – студент последнего курса Петроградского университета – встретил меня дружески и позаботился, чтобы я хорошо устроился. Видя некоторое мое смущение, он постарался рассеять меня, рассказал кое-что об остальных заключенных и предупредил, что в течение ближайших дней меня, вероятно, вызовут несколько раз на допрос. Через некоторое время принесли ужин. На большой стол, стоящий посреди комнаты, поставили две большие миски с похлебкой. Запасшись ложками, все уселись вокруг стола и принялись за ужин. Я же остался на своем месте и к столу не подошел. Староста пожурил меня за мою брезгливость и посоветовал не отделяться от других и последовать их примеру, так как не сегодня-завтра мне все равно придется это сделать, а между тем сегодняшнее мое поведение может настроить против меня товарищей по камере. Я все-таки к столу не подошел, как потому, что есть не хотел (чем я и мотивировал свой отказ), так и потому, что никогда не мог осилить свою брезгливость к еде из общей тарелки.

На второй день мне уже не пришлось подвергаться такому испытанию: на самой заре меня вместе с небольшой группой под конвоем повели по пустым и еще полутемным улицам на Шпалерную, в Дом предварительного заключения. После совершения целого ряда формальностей меня водворили в небольшую камеру на два человека, с маленьким окном, отгороженным снаружи железной решеткой.

По дороге в камеру меня встретил «дежурный по коридору», опять-таки студент и опять-таки выборное лицо. Записывая нужные ему сведения, он успел шепнуть мне: «Остерегайтесь вашего соседа по камере». В этом, как и в других случаях, чувствовалась или слабость, или неналаженность аппарата власти, которая влекла за собою то суровые неоправданные поступки, то не соответствующий положению либерализм. Очутившись в камере, я присел на назначенную мне койку и после бессонной ночи тотчас заснул. Скоро меня разбудили и предложили отправиться на прогулку (полагалось прогуливаться два раза в день по полчаса). На прогулке во дворе я встретил старика Райбштейна, с которым мы свободно поговорили о нашем общем «деле». От него я узнал, что на допросе он давал те же показания, что и я. На вопрос, какую роль в делах предприятия играл Лурье, он ответил, что «хозяин издательства – Перельман, а Лурье только выполняет его поручения».

Вскоре мне в камеру принесли вещевую и пищевую посылку, которую уже успели доставить из дому. А еще через несколько часов меня вызвали «со всеми вещами» в комендатуру, где мне заявили, что я свободен. Очутившись после суточного заключения на свободе, я с чувством облегчения поспешил домой.

Дома я услышал, что вчера, когда моя жена узнала, что меня вызвали в Чрезвычайную комиссию и я не вернулся домой, она немедленно дала знать об этом моему другу А.И. Браудо. Браудо обратился к Горькому. К Горькому же обратились и некоторые связанные с нами профессора университета, узнавшие о моем арес­те. Горький переговорил с кем следует, и его заверили, что, если я не замешан в каком-нибудь «серьезном деле», я буду немедленно освобожден.

Между прочим, когда через несколько лет я конфликтовал с фининспектором, который пытался обложить меня дважды по одной и той же статье дохода, и я добился через Москву отмены этого незаконного обложения, недовольный фининспектор заметил мне: «Меня предупредили, что вы добьетесь отмены этого налога». В пояснение он сообщил, что коллега его, фининспектор другого участка, бывшая раньше следователем Чрезвычайной комиссии, сказала ему: «Ничего вы с этим Перельманом не сделаете, у него большие связи, я его как-то арестовала и собиралась подержать, но вынуждена была на второй же день освободить». Мне пришлось заверить фининспектора, что на сей раз мне помогли никакие не «связи», а только то, что я не поверил, будто ему, фининспектору, предоставлено право действовать вопреки законам, и потому довел наш спор до высшего начальства. Прошло еще несколько лет – и я понял, что ошибка нашего фининспектора состояла только в том, что он преждевременно и без согласия высшего начальства решился в походе против «частника-издателя» пустить в ход налоговый аппарат. В 1930 году этот способ был применен высшим начальством.

По возвращении домой я узнал также, что назначенный в нашу типографию комиссар говорил встревоженным рабочим, что я нескоро вернусь в издательство, и намекал, что за мной последует Лурье.

Когда на второй день я явился в типографию и был радостно встречен нашими старыми рабочими, комиссар не мог скрыть своего разочарования, и поприветствовал меня словами: «Вы уже вернулись?» «К вашему неудовольствию, – ответил я, – не только Лурье не арестован, но и я совершенно свободен, все ваши труды пропали даром». В сердцах я – может быть, даже не вполне справедливо – наговорил ему некоторые резкости. Комиссар запомнил мне этот разговор и через десять лет отомстил за него. Когда наше издательство закрылось и три видных работника московского правления и ленинградского отделения Госиздата горячо рекомендовали меня в Ленгосиздат, я, несмотря на письмо тогдашнего директора Госиздата Халатова, не был допущен нашим комиссаром, который к тому времени уже состоял заведующим отделом кадров Ленгосиздата. Моя жена потом говорила, что я должен чувствовать себя в неоплатном долгу перед этим комиссаром, так как вскоре все три работника, хлопотавшие за меня, были арестованы и обвинены во вредительстве. Правда, вскоре все они были освобождены и реабилитированы, но в первое время казалось, что вместе с ними и я могу попасть в беду.

Через несколько дней после моего возвращения домой нашу типографию национализировали, а взамен Г.И. Лурье был прислан новый заведующий – молодой, малокультурный и совершенно неопытный администратор, бывший наборщик одной из крупных недавно национализированных типографий.

Единственным заказчиком национализированной типографии осталось наше издательство. Никаких работ от других заказчиков она не получала. И хотя при новых условиях мы не были обязаны и нам было невыгодно отвечать материально за дальнейшее существование типографии, мы продолжали нести это бремя. Причиной было то, что каким-то странным образом дом, который был занят в основном типографией и лишь на небольшую часть издательством, был оставлен в нашем распоряжении и. следовательно, мы должны были его содержать. Уже через несколько дней после национализации типографии нам было предложено взять ее в аренду, но чрезмерная плата, которую потребовали от нас, с одной стороны, и внутренние осложнения, которые к тому времени создались у нас, с другой, затянули переговоры об аренде.

Прошло некоторое время, и в одно осеннее утро, на рассвете, ко мне на квартиру явился старик дворник нашего дома, разбудил меня и глухим трагическим голосом доложил: «Дом на Прачечном сгорел». Пожар начался с наборной, по невыясненной причине, а заметили его только в двенадцать часов ночи. Ко времени моего прибытия на место пожар уже был потушен, но кое-где еще тлела бумага, часть приехавшей пожарной команды еще продолжала работать. Весь переулок был завален выброшенными в окна и залитыми водой разорванными книгами и отдельными листами. Главным образом пострадали сброшюрованные и брошюрующиеся тома нашего словаря, которые мы готовили для сдачи по заказу. В помещения типографии и издательства меня не впустили, а от дворника и сторожа я узнал, что заведующий типографией, который жил вблизи, был немедленно оповещен ими, но как только он явился, его немедленно арестовали. Так как и их до утра задержали и никуда не выпускали, ко мне дворник смог явиться только утром. Отсутствие людей, более или менее знакомых с помещением и могущих своими сведениями помочь, способствовало тому, что было бесцельно и бессмысленно уничтожено многое из того, что могло быть легко сохранено.

Отмечу при этом любопытное психологическое явление: огромный ущерб, нанесенный нам этим пожаром, как и факт национализации типографии, не произвел на меня того впечатления, которого можно было ожидать. К тому времени россияне уже научились смотреть на свое имущество как на имущество, только условно принадлежащее им. К частичной или полной потере своей собственности советские граждане были как бы заранее подготовлены. Мне кажется, что это быстро установившееся у советских граждан равнодушное отношение к своей собственности атрофировало затем у многих и чувство государственной собственности, за которое советской власти пришлось долго бороться. И тем не менее – это тоже объясняется психологией бывшего собственника – мы после пожара взяли все-таки в аренду нашу типографию, с тем, чтобы вместо арендной платы за определенное – не помню, какое, – время восстановить ее, отстроив дом после пожара. Спустя несколько лет после того, как дом был нами восстановлен, мы все-таки должны были безвозмездно передать все наши права на дом и типографию обществу «Старый Петербург»[45], а издательство вопреки договору с этим обществом (которое также не сумело удержать типографию в своих руках) вынуждено было переехать в новое, наемное помещение.

***

Постепенно стала выясняться нереальность нашего плана издания учебников – пособий для высшей школы и для самообразования. Выяснилось, что Центросоюз не может предоставить нам нужное для этого издания количество бумаги, авторы не сдали к обусловленному сроку свои работы, а либеральное отношение советской власти к выпускаемым разными издательствами книгам сменилось все более жестким контролем над идеологией всякой, в том числе и научной, литературы.

В это время мы решили выпускать серию небольших научно-популярных книжек – биографий знаменитых людей. Под влиянием Гревса она получила название «Образы человечества». Бумагу для нее мы приобрели в организовавшемся тогда Бумтресте. Вырабатывавшаяся тогда бумага была низкого качества, и потому нас не удовлетворял вид этих книжек. На складах, как я уже говорил, у нас сохранились остатки хорошей бумаги, пригодной для выпуска небольших малотиражных книг. Первым таким изданием – еще до того, как мы начали выпускать серию «Образы человечества», стала книжка молодого талантливого Н.П. Анциферова «Душа Петербурга»[46]. Она явилась первой книгой нового в нашей литературе жанра. У Анциферова объединились знание города и тонкое понимание его исторической роли с глубоким чувством любви к русскому зодчеству и русской литературе. Его экскурсия по Петербургу превратилась в настоящую поэму о «душе города». Если бы даже эта книга появилась не в годы разрухи, то и тогда она обратила бы на себя внимание всех любителей Петербурга. Тем большее впечатление она произвела, появившись тогда, когда, казалось, все отвернулись от этой «императорской столицы», когда, казалось, сбывалось проклятие «Петербургу быть пусту»[47], а разруха и запустение, казалось, навсегда уничтожили «Северную Пальмиру» и ее значение в русской жизни. В это тяжелое для Петербурга время появление проникновенной книжки Анциферова произвело огромное впечатление, в первую очередь на ту часть интеллигенции, которая осталась в почти опустевшем городе.

Книга Н.П. Анциферова «Душа Петербурга» и устрашающий альбом М.В. Добужинского «Петербург 1921 года»[48], появившийся почти в то же время, были, можно сказать, наиболее взволновавшими тогда петербуржцев изданиями. Выпущенные нами вслед за «Душой Петербурга» книжки Н.П. Анциферова «Петербург Достоевского» и «Быль и миф Петербурга» явились опять-таки образцами нового жанра в экскурсионной литературе (лишь через пятнадцать-двадцать лет после выхода «Петербурга Достоевского» были изданы книжки «Москва Пушкина», «Москва Толстого» и так далее[49]). Анциферов тогда преподавал русскую литературу в лучшей петербургской школе того времени – в бывшем Тенишевском училище. Его учебные экскурсии по городу привлекали к себе внимание не только школьников. К ним нередко присоединялись и люди старшего поколения, чтобы послушать увлекательные и увлекающие объяснения талантливого экскурсовода.

Издание «Душа Петербурга» отличалось и прекрасными гравюрами А.П. Остроумовой-Лебедевой, сделанными специально для этого издания. Книжку эту мы напечатали не в нашей типографии, а в лучшем полиграфическом заведении того времени – бывшей типолитографии Голике и Вильборга, где еще сохранялись старые кадры высококвалифицированных рабочих во главе с В.И. Анисимовым – учеником бывшего заведующего типографией Скамони, успешно заменившим учителя в его должности.

Литературный и художественный успех книги Анциферова увлек нас несколько в сторону от намеченного нами плана изданий. Стоявшие тогда во главе Эрмитажа С.Н. Тройницкий и О.Ф. Вальдгауер предложили нам издать серию книг, посвященных Эрмитажу. Приняв это предложение, я пригласил в художественные редакторы издательства Ф.Ф. Нотгафта. Нотгафт, не то обрусевший немец, не то шведского происхождения, с примесью еврейской крови, сын богатых родителей, бывший лицеист, был любителем и коллекционером произведений изобразительного искусства, находился в дружеских отношениях с художниками группы «Мир искусства». В 1921 или 1922 году он создал небольшое издательство «Аквилон», издавшее за несколько лет своего существования ряд книжек с иллюстрациями мирискусников. Это были издания библиофила и мецената, деньги на них давал богатый промышленник, инженер, любитель книг В.М. Кантор, а душою и руководителем издательства был Нотгафт. Но малый масштаб издательства его не удовлетворял, и он охотно принял мое предложение работать у нас, совмещая в первое время эту работу с руководством «Аквилоном».

Нотгафт свел меня с находившимся в то время в Петрограде А.Н. Бенуа, который предложил мне большой план издания книг по искусству. Бенуа и Нотгафт привлекли меня к совещаниям по вопросу издания большого сборника к двадцатипятилетию существования «Мира искусства»[50]. [Первое совещание состоялось на квартире Нотгафта, а второе – на квартире Бенуа.]

В совещаниях этих принимали участие, насколько я помню, А.Н. Бенуа, А.П. Остроумова-Лебедева, М.В. Добужинский, С.П. Яремич, Ф.Ф. Но тгафт, [молодой секретарь не то [Н.А.] Бенуа, не то – вне кружка – С.Р.  Эрнст] и, если я не ошибаюсь, НЭ. Радлов. Не помню, принимал ли в этих совещаниях участие Б.М. Кустодиев. В моей памяти этот замечательный художник и обаятельный [добродушный, жизнерадостный, полный тонкого юмора] человек остался как больной, прикованный всегда к своему дивану. Мне пришлось раза два-три посетить его, и я каждый раз поражался бодрому настроению, добродушному юмору, которые он сумел сохранить, несмотря на неизлечимую болезнь, не позволявшую ему свободно передвигаться хотя бы по комнате.

План издания сборника к двадцатипятилетию «Мира искусства» скоро был оставлен: ни полиграфические условия, ни бумажные средства, ни книжный рынок того времени не внушали никаких надежд на то, что такое издание сможет быть осуществлено в задуманном оформлении. А с отъездом Бенуа, который скоро опять вернулся в Париж, некому было возглавлять это издание, если бы даже все материальные трудности могли быть преодолены.

Встречи и общение с этими замечательными художниками, мастерами графического искусства, и в первую голову с А.Н. Бенуа, идеологом и главой этой группы, произвели на меня неизгладимое впечатление. Совещания у Бенуа повлияли на мое отношение к книжной графике, научили меня видеть то, чего раньше я не видел. Я проникся глубоким уважением к моим новым знакомым. В лице Бенуа я встретил не только великолепного художника, непревзойденного иллюстратора Пушкина (его «Медного всадника»), искусствоведа-мыслителя, но и человека, жившего в искусстве и сумевшего всем существом своим внушать окружающим глубокую любовь к этому искусству и сознание его значения в истории культуры. Я представляю себе, что именно такое чувство вызывал К.С. Станиславский во всех окружавших ею и сталкивавшихся с ним. Тем более был я огорчен, когда через несколько лет узнал, что и он, Бенуа, не был свободен от антисемитизма и в минуту раздражения против его товарища и соратника художника Бакста, перечисляя его грехи, не упустил случая упомянуть и то, что он, Бакст, – еврей.

Условия книжного рынка и скорый отъезд А.Н. Бенуа заставили нас отказаться от задуманной под его влиянием серии больших изданий по истории искусства, редакцию которой должен был возглавлять Бенуа. Мы ограничились несколькими небольшими изданиями каталогов драгоценностей, хранящихся в Эрмитаже, несколькими небольшими брошюрами о других петроградских музеях и книгой хранителя Павловского музея В.Н. Талепоровского «Павловский парк»[51].

Для характеристики тогдашней позиции Госиздата расскажу об инциденте, связанном с изданием каталогов Эрмитажа. Издание этих каталогов было рассчитано на небольшой тираж для любителей и на его медленное распространение. Так как у нас не было ни опыта вышеупомянутого Зеемана, ни его возможности точно рассчитать число потребителей его изданий, ни соответствующих условий для издания совсем маленьких тиражей, то мы «на всякий случай» печатали по тысяче экземпляров. Примерно половина этих тиражей разошлась быстро, а вторая половина довольно долго ожидала своего покупателя. Так, например, большая часть издания «Каталог вееров»[52] лежала на складе без движения. И лишь когда воры умудрились украсть веера из хранилища драгоценностей Эрмитажа, интерес к ним возрос настолько, что в два-три дня весь остаток издания был раскуплен. Из сказанного следует, что эти издания не были ни массовыми, ни прибыльными, и для Госиздата, который стремился тогда к массовым изданиям, не представляли интереса. Если бы Эрмитаж обратился к Госиздату с предложением издать эти каталоги, ему, безусловно, указали бы на несвоевременность таких изданий «для единиц». Но когда они появились у нас и обратили на себя внимание ценителей книги, заведующий Петрогизом И.И. Ионов вызвал к себе Тройницкого и выговаривал ему за то, что он, «представитель госучреждения», отдает свои издания частнику, вместо того, чтобы передать их Госиздату. Выслушав длинную речь импульсивного мало дисциплинированного Ионова, Тройницкий, сдержанный не в пример собеседнику, обратил его внимание на то, что книги, о которых идет речь, не таковы, чтобы частник на них наживался, что с точки зрения полиграфической они изданы так, как Госиздат пока не издает, и что для их выпуска ему, Тройницкому, достаточно было повидаться со мною всего лишь два раза по полчаса, а он, директор Эрмитажа, очень дорожит своим временем. «Вы же, – прибавил Тройницкий, – вызвали меня к себе, продержали предварительно три четверти часа, затем полчаса занимаетесь упреками за то, что я связываюсь с частником, и ничего конкретного – что дало бы мне возможность отказаться от услуг частника – не предлагаете». На этом окончились тогда переговоры Государственного издательства с Государственным Эрмитажем. [Между прочим, когда однажды, полушутя, я сказал Ионову, что его требование мне уже потому приходится выполнить, что в противоположном случае я могу столкнуться с «другим органом», он с обидой оборвал меня: «В издательской работе я не прибегаю к помощи других органов и не пользуюсь их властью»].

Госиздат, как я уже говорил, не справлялся со своими насущнейшими задачами и сдавал в подряд частным издательствам выпуск массовых книг, не считаясь с тем, что такой способ работы удорожал стоимость продукции. Госиздат также не мешал частникам выпускать всякую халтуру. Но стоило частнику проявить инициативу в издании книги, могущей обратить на себя внимание, как Госиздат немедленно вставал на стражу «государственных интересов», хотя он и не собирался выпускать такую книгу и ею защита «государственных интересов» сводилась только к недопущению появления в свет нужного издания.

Как на пример такого отношения Госиздата к частным издательствам укажу на случай с изданием книги О.А. Добиаш-Рождественской «История латинской палеографии». Этот учебник должен был войти в задуманную нами серию учебников для высшей школы под редакцией И.М. Гревса, Автор сдала нам рукопись к обусловленному договором сроку, и хотя издательство тогда уже сомневалось в возможности осуществить план выпуска названной серии и с точки зрения чисто материальной выгоды издание книги Добиаш-Рождественской не представляло интереса (так как можно было рассчитывать лишь на весьма небольшой тираж), мы все-таки готовы были выпустить ее в свет. С точки зрения идеологической книга опасений не внушала. Но Горлит потребовал разрешение Госиздата, которому принадлежало монопольное право на выпуск учебников, а тот наложил вето на это издание. Я по указанным выше причинам не счел нужным ломать копья из-за него, тем более что автор не возражала против передачи своего учебника Госиздату. Поэтому мы расторгли с О.А. Добиаш-Рождественской договор на эту книгу. Но Петрогосиздат переслал полученный материал в Москву, а там он остался без всякого движения. Все напоминания автора и требования либо издать книгу, либо вернуть ее остались без ответа. Будучи в добрых личных отношениях с Ольгой Антоновной, я обещал ей добиться в Москве, где я часто бывал, определенного решения и в случае отказа Госиздата все-таки издать эту книгу у нас. Приехав в Москву, я зашел к заместителю заведующего Госиздатом Н.Л. Мещерякову, чтобы поговорить с ним об учебнике О.А. Добиаш. В кабинете у того сидел М.К. Лемке. Выслушав меня, Мещеряков прямо заявил, что Госиздат не думает издавать книгу, которой я интересуюсь. «У нас не хватает бумаги, – сказал он, – чтобы напечатать протоколы съезда Коминтерна, куда же нам заниматься учебниками, которые нужны теперь двум-трем десяткам людей? Если у вас есть бумага на такие издания, – пожалуйста, мы вам мешать не будем». В разговор вдруг вмешался Лемке: «Эх, Добиаш-Рождественская! Не только ее книгу, но и ее саму следует запрятать подальше. Она же махровая контрреволюционерка». Не успел я ответить на этот [отвратительный, гнусный] выпад, имевший характер доноса, как Мещеряков прервал Лемке: «Это уже не наше дело, для этого есть другие, более компетентные органы».

Вызвав секретаря, он распорядился отдать мне рукопись с надписью, что Госиздат не возражает против того, чтобы мы издали этот учебник. Резкое замечание старого революционера и большевика Мещерякова избавило меня от необходимости вступать в пререкания с неофитом Лемке. Эта встреча с Лемке оставила у меня навсегда недобрую память о нем, С другой стороны, замечание Мещерякова не в первый и не в последний раз показало мне, насколько старое поколение большевиков стояло морально выше вновь приспособившихся и приспособляющихся партийных и беспартийных большевиков.

После долгого странствия по канцеляриям и редакциям Госиздата эта книга вернулась к нам и была скоро издана[53]. [И это случилось только благодаря настойчивости О.А. Добиаш-Рождественской, которую эта умная, энергичная, высокопорядочная женщина, считавшая своим долгом бороться за каждую научную работу, сумела внушить другим]. Через десять с лишним лет Госиздат переиздал ее, – для этого я отдал Ольге Антоновне единственный оставшийся у меня экземпляр книги: на книжном рынке уже нельзя было найти ни одного.

***

Хотя все обстоятельства говорили за то, что нам уже не удастся возобновить выпуск энциклопедического словаря, я с неоправданным упорством держался за мысль о возобновлении этого издания. Нельзя, казалось мне тогда, продолжать издательское дело Брокгауза-Ефрона, отказавшись от издания словаря. Это играло главную роль и в том, что я так цепко держался за нашу типографию. В ней имелось еще некоторое количество старых работников, много лет занимавшихся набором, версткой и печатанием словаря, сохранились около трех тысяч пудов специально отлитого для словаря шрифта «Borges», матрицы всех вышедших томов старого (восьмидесятишеститомного), нового (вышло двадцать восемь томов) и малого словарей, а также клише всех иллюстраций. Словом, казалось, имеются серьезные данные для того, чтобы вернуться к возобновлению основного, словарного, отдела нашего издательства. [В продолжение издания словаря Граната[54] – хотя и под новым названием, хотя тома этого словаря и выходили весьма редко, спорадически, с большими перерывами между одним и следующим томом, – мы усматривали возможность издания при советской власти и нашего словаря. Правда, словарь Граната велся в марксистском духе, в нем в свое время участвовал и В.И. Ленин, но в нашем словаре участвовали крупнейшие ученые страны и он пользовался несравненно большей популярностью у читающей публики].

Считаясь, однако, с начавшимся уже идеологическим давлением с одной стороны и с нашими техническими и материальными возможностями с другой, мы решили прежде всего приступить к подготовке переиздания малого, четырехтомного, словаря, который к тому времени уже совершенно исчез с книжного рынка, а спрос на него еще продолжался довольно усиленно. Переиздание такого словаря казалось нам более реальным с материальной стороны и более возможным с точки зрения идеологического подхода к нему, поскольку краткость может облегчить объективность изложения, [более приемлемого для новой власти]. А в то время «объективизм» еще не преследовался.

Первое издание этого словаря было составлено [двумя секретарями «Нового словаря» М.М. Марголиным и И.В. Яшунским. в сотрудничестве с С.Г. Лозинским] Оно изобиловало большим количеством ляпсусов, в которых составители обвиняли друг друга. О переиздании малого словаря мы подумывали еще в 1919 году, и тогда я вел переговоры с В.В. Водовозовым и И.В. Яшунским о пересмотре старого издания и составлении нового. Водовозов взялся было за эту работу, но скоро уехал в Прагу и бросил ее.

О Водовозове мне хочется сказать несколько слов. Василий Васильевич был известен как многосторонне образованный и честный журналист, как неистовый обличитель правительственной реакции, как беспартийный социалист и как знаток новейшей политической истории Европы. В последние десятилетия агонии дореволюционной России он немало времени провел в тюрьмах и в ссылке. В нашем издательстве Водовозов был одним из старых постоянных и активных сотрудников. Его статьи разбросаны в последних томах старого нашего словаря и почти во всех томах новой энциклопедии. Советскую власть он встретил не восторженно, но гораздо более спокойно, чем многие его товарищи. А по установлении советской власти занял вполне лояльную позицию. Не найдя, однако, в советской России места для применения своих сил. Водовозов решил «на некоторое время» уехать в Прагу, где у него были друзья. Но он отнюдь не собирался стать эмигрантом и сжигать за собою корабли. Насколько я его понял, он искренно собирался через короткое время каким-то образом вернуться в советскую Россию.

Первая попытка Водовозова уехать была неудачной. Однажды он пришел в издательство, предложил мне прислать из Праги небольшую книжку о новой Чехословакии и затем, уходя, обстоятельно попрощался, – но, через несколько дней, неожиданно появился вновь. На мой недоуменный вопрос Водовозов объяснил, что контрабандист, который должен был помочь переправиться через границу, в последний момент посоветовал ему вернуться в Петроград. Должно быть, этот клиент пришелся контрабандисту не по вкусу. К тому времени Водовозов почти оглох, объясняться с ним было нелегко, и его зрение очень ослабло. Правда, почти всегда его сопровождала жена, молодая миловидная дочь профессора Введенского, которая умела говорить с мужем негромко и так, чтобы все ее слова доходили до него, – однако, очевидно, в условиях пограничной зоны это было все-таки недостаточно безопасно. Кроме того, должно быть, один только вид беспомощного глухою и полуслепого старика с молодой миловидной женщиной внушал пограничным властям подозрения, и, очевидно, контрабандист счел более разумным спровадить их скорее обратно. Но через сравнительно короткое время он опять уехал и на сей раз достиг своей цели. Прошло несколько месяцев, и от него пришло письмо. На чужбине ему жилось плохо, он тосковал по родине, к тому же его очень беспокоила судьба его библиотеки (у него были прекрасная библиотека, большая, накопившаяся за много лет работы картотека и огромный архив), и он собирался вернуться домой. Но вернуться было не так легко, как ему раньше казалось, и он остался за границей. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.

Второй предполагаемый составитель четырехтомного словаря И.В. Яшунский был по образованию физиком, опубликовал несколько научно-популярных брошюр по естественнонаучным дисциплинам. При «Новом энциклопедическом словаре» он состоял вторым секретарем и отличался большой работоспособностью и аккуратностью. Яшунский участвовал также в некоторых научных журналах и одно время писал для выходившей в Петербурге еврейской газеты «Дер Фрайнд». Его семья еще до революции уехала не то в Гродно, не то в Вильно (откуда и Яшунский и его жена были родом), где и застряла. В конце концов он решил репатриироваться и переехать к родным. Таким образом, вскоре после Водовозова уехал и Яшунский.

Еще до его отъезда мы пригласили вместо Водовозова Г.А. Ландау. Я давно знал его как широко и глубоко образованного человека и редактора. О совместной с Ландау работе в редакции «Еврейского мира» у меня, несмотря на частые расхождения с ним по принципиальным вопросам, остались самые лучшие воспоминания. Но, проработав несколько месяцев, Ландау также уехал – и переправился в Берлин, где, подобно большинству эмигрантов, сделал крен вправо и вступил в редакцию кадетского «Руля»[55].

Не успокоившись на этих последовательных неудачах с приисканием составителей для малого словаря, мы – по совету И.М. Гревса – пригласили для этой работы Л.П. Карсавина. Из всех наших попыток найти подходящего составителя это была наиболее неудачной. Карсавин сам остроумно определил значение затеянного нами словаря как «карету для словаря скорой помощи». Но лично он меньше всего подходил для такой работы. Ученый с большими научными интересами в области истории и философии, со значительными знаниями в литературе и искусстве, эстет и мистик, интереснейший causeur*, не без парадоксов, но всегда с легким чувством юмора, он меньше всего годился для бесстрастной подачи «скорой помощи». За предложенную ему работу он взялся, очевидно, только потому, что в то время нуждался в заработке. Если религиозность Гревса в то время еще не вызывала во мне никаких сомнений, то религиозность Карсавина рождала какое-то чувство протеста: впервые в жизни я встретился с верующим церковником-богохульником. Его цинизм и богохульства принимали иногда такие формы, которые шокировали меня, неверующего. Когда я однажды выказал ему свое удивление по поводу того, что он, верующий христианин, говорит о христианских догмах в выражениях, которые мне, еврею и неверующему человеку, кажутся недопустимыми, он ответил: «Вы не знали Владимира Соловьева. Если бы вы его знали, вас бы это не удивило». Я никогда не видел Соловьева, но, судя по его портретам, Карсавин был несколько похож на него и еще больше старался на него походить. Вместе с тем у меня не было основания не верить в его религиозность. В те дни, когда многие священники скрывали свое отношение к Церкви и не решались выступать открыто, он, светский ученый, профессор университета, который должен был быть сугубо осторожным, в церковном облачении произносил с амвона религиозные проповеди. Некоторые служащие нашего издательства ходили слушать его проповеди и потом шепотом с восторгом рассказывали о них. Неверующий на такое рискованное предприятие не пошел бы.

Через короткое время Карсавин вместе с большой группой других антисоветски настроенных интеллигентов получил предложение ликвидировать в кратчайший срок свое имущество и «добровольно» покинуть пределы советского государства. Уже после Второй мировой войны мне в Москве рассказали, что он после недолгого скитания поселился в Вильно, где состоял профессором университета.

Итак, все, кого мы собирались привлечь к работе над «Малым словарем», очутились за пределами советского государства. И тем не менее мы не отказались от мысли о переиздании этого словаря. К тому времени стало понятно, что на основе одного только старого четырехтомника – даже с изменениями и добавлениями, которые успели частично произвести привлеченные было новые составители, – выпускать словарь нельзя. Необходимо было заново переработать его и несколько расширить, поскольку на скорое возобновление большого словаря невозможно было рассчитывать. Поэтому мы решили составить компетентную редакцию, которая просмотрела бы и отредактировала весь имеющийся материал и по своему выбору пригласила бы двух-трех сотрудников для составления нового издания. Имея в виду такую цель, я привлек в качестве главного редактора С.Ф. Ольденбурга. Не могу теперь вспомнить, кого мы наметили тогда для руководства отделом точных наук, помню только, что Ольденбург требовал, чтобы для этого отдела был приглашен другой видный ученый. В качестве ответственного секретаря редакции мы пригласили, с согласия Ольденбурга, А.И. Браудо.

С.Ф. Ольденбург был тогда ученым секретарем Академии наук, а фактически – руководителем ее. Его скромность, абсолютное бескорыстие и щепетильное сознание ответственности вызывали к нему всеобщее уважение и доверие. Когда Временное правительство предложило Ольденбургу пост министра народного просвещения, он отказался от этого предложения, считая себя «неподготовленным для такой ответственной роли». Об этом рассказал мне Гревс. который был очень близок с ним с молодых лет.

Вскоре после моей первой встречи с Ольденбургом я имел возможность несколько раз наблюдать его в интимном кругу близких ему людей в Москве. Я приезжал туда по делам нашего издательства вместе с И.М. Гревсом. В Москве Гревс жил где-то на Зубовском бульваре – не то у старых друзей, не то у родственников; там же, приезжая в Москву, жил и Ольденбург. Дом этот находился недалеко от Комиссариата просвещения, который помещался тогда на Остоженке. Я в наркомате бывал почти ежедневно и к концу дня обыкновенно заходил к Гревсу. И если мы в этот день не должны были куда-нибудь идти вместе или если у нас было свободное промежуточное время, я проводил у него пару часов. Тогда большинство русских ученых относилось весьма негативно к новой власти. В интимных разговорах «среди своих» резко критиковались все ее действия, в особенности в области культурного строительства. Эти настроения нашли, конечно, отклик и в кругу бывавших в доме, где жили Гревс и Ольденбург. И среди обычных хулителей режима один Ольденбург сумел сохранить объективное отношение, хотя и он, конечно, не принадлежал тогда к безусловным сторонникам советской власти. В отличие от коллег и друзей, которые видели перед собою одни руины, он умел смотреть дальше и за руинами разглядел зачатки большого нового строительства. Личное общение с Лениным сделало Ольденбурга его горячим поклонником и, оставаясь политическим и идеологическим противником большевизма, он верил, что Ленин сумеет побороть трудности и ликвидировать разруху. Известно, что и Ольденбург произвел на Ленина хорошее впечатление, и Ленин стремился привлечь его на сторону новой власти. В дальнейшем Ольденбург принимал активное участие в советском культурном строительстве. В огромном размахе, который приняли работы Академии наук, есть его большая заслуга.

Об А.И. Браудо мне уже пришлось говорить не раз. Я теперь не могу припомнить, при каких обстоятельствах в первые годы после Октябрьской революции он оказался на Юге. Пробраться обратно в Петроград было нелегко, и Браудо временно стал работать в Одесской публичной библиотеке. В 1921 году он получил возможность вернуться в Петроград и немедленно отправился в путь. Поехал через Москву, по дороге, пересаживаясь где-то, сильно повредил ногу, и некоторое время должен был пролежать в Москве. Возможно, Браудо сообщил мне оттуда, что он в Москве, возможно, я узнал об этом, приехав туда по делам. Но я его немедленно навестил. Он был один, без семьи – не помню, осталась она на Юге или жила в другом месте. Браудо передал мне привезенное им письмо из Одессы, от моих родных. Я уже давно не получал от них никаких известий: почтовые, как и транспортные, связи с провинцией, в особенности с Югом, были тогда чрезвычайно осложнены. Из этого письма я узнал о смерти моей сестры в Харькове[56]. Сестер я очень любил. После того, как умерли родители, смерть сестры Бети стала первой в нашей семье и произвела на меня тяжелое впечатление. Это известие помешало радости встречи со старшим любимым и глубоко уважаемым другом.

Закончив в Москве дела, я задержался на несколько дней, чтобы увезти Александра Исаевича в Петроград. Нога его к тому времени уже значительно поправилась, тем не менее всякое движение доставляло ему сильные боли и угрожало осложнить его положение. Поэтому при существовавших тогда условиях переездов вопрос о его доставке в Москве на вокзал и посадке в поезд, как и вопрос о его доставке в Петрограде с вокзала на квартиру, решался непросто. Но все трудности были преодолены, я привез Браудо в Петроград и доставил на квартиру к его другу, врачу, который жил недалеко от Московского вокзала и сравнительно близко к Библиотеке. Квартира помещалась в первом этаже, так что Браудо не надо было подыматься и спускаться по лестнице (лифт в то время нигде не действовал). На этой квартире он прожил недолго, а затем переехал на свою, которая сохранилась, насколько мне помнится, в полном порядке.

Уже через несколько дней после переезда в Петроград Браудо стал посещать Библиотеку. Чтобы попасть туда, он выходил на улицу, подряжал первого проезжего возницу с грузом, и тот – большей частью из любезности, а иногда и за небольшую плату – позволял ему взобраться на воз и довозил (смотря по тому, куда он вез свой груз) поближе к библиотеке или даже прямо до места.

Публичная библиотека находилась в состоянии, близком к развалу. Ее правительственным комиссаром был назначен Андерсон, бывший нововременец, переметнувшийся к большевикам. Работники библиотеки ценили его за то, что он, юридически являясь ее главой, но по существу не интересуясь ею, не мешал им работать по совести. Надо полагать, Андерсон не верил в долговечность новой власти и резервировал для себя пути отступления. В этих условиях возвращение Браудо опытнейшего, авторитетного и всеми уважаемого работника – было встречено старым и сотрудниками Библиотеки радостно. Он скоро объединил вокруг себя всех и был избран в помощники директора фактически же занял при этом директорское место. Сохраняя за собою формальные права главы Государственной Публичной библиотеки, Андерсон не мешал своему помощнику играть руководящую роль в ее повседневной жизни. Скоро Браудо был признан фактическим руководителем учреждения и в правительственных органах, однако от предложенного ему поста директора он отказался.

Казалось, что на сей раз, нам удалось подобрать хороший состав редакции для «Малого словаря». К тому же идеологический пресс еще не был слишком тяжел. Все это позволяло тогда надеяться на успех. Я, однако, не учел одно очень существенное обстоятельство: и Ольденбург, и Браудо были к тому времени уже настолько загружены чрезвычайно серьезными и ответственными работами, что даже при наилучших условиях не могли отдать делу подготовки словаря столько времени и внимания, сколько оно требовало. Это выявилось уже после двух-трех совещаний – и дальше них дело не пошло, наши попытки возобновить издание словаря закончились.

Надо полагать, эта затея все равно не была бы доведена до конца, дальнейшее развитие общей ситуации не способствовало успеху. Через некоторое время издательство Сойкина попыталось (несмотря на наш протест и протест фирмы Ф. Брокгауза) издать словарь под названием «Маленький Брокгауз», однако и это беспринципное, макулатурное издание, изготавливавшееся двумя бывшими газетчиками из «Биржевых ведомостей» под мнимой редакцией профессора Бехтерева, закончилось, насколько я помню, на первых трех тоненьких выпусках, не выйдя за пределы самого начала алфавита[57].

С А.И. Браудо связано наше издание «Сборника Российской Публичной библиотеки», в котором был опубликован памфлет И.А. Гончарова против И.С. Тургенева под названием «Необыкновенная история»[58]. Рукопись этой статьи библиотека приобрела в 1920 году и решила опубликовать ее в своем очередном, втором сборнике. Она предложила нам издать этот том, а ввиду его заведомой неокупаемости также выказала готовность участвовать в расходах на его выпуск. Со своей стороны мы предложили разделить материал на две книги: во-первых, сборник материалов библиотеки, во-вторых, сочинение Гончарова. Мы считали, что второе издание покроет и расходы на него, и расходы на первое издание. При согласии Библиотеки на такое условие мы были готовы взять на себя все расходы по этим двум книгам. Рукопись Гончарова мы предлагали издать под редакцией и с предисловием А.Ф. Кони. Библиотека не согласилась на раздельное издание, а Кони вообще высказался против публикации рукописи Гончарова и отказался от какого-либо участия в этом деле. В конце концов весь материал был опубликован под общей обложкой «Сборник Российской Публичной библиотеки», и лишь на небольшой бандероли, в которой вышел этот том, было указано, что в сборнике опубликована ранее не издававшаяся рукопись Гончарова. Однако последнее обстоятельство не помогло, как мы и предвидели, распространению книги. Часть тиража была отдана Библиотеке, взявшей на себя некоторую часть расходов по изданию, а большая часть осталась на складе.

Благодаря этому изданию я познакомился с А.Ф. Кони. Он старался убедить дирекцию Библиотеки, что не следует публиковать памфлет явно психически больного Гончарова. Когда ему не удалось убедить руководителей библиотеки, он попытался воздействовать на меня, чтобы воспрепятствовать появлению этого издания. Он ссылался на свое давнее доброе отношение к нашему издательству и лично к И.А. Ефрону, которого он очень ценил. В свое время, после смерти первого редактора Большого энциклопедического словаря профессора И.Е. Андреевского, Ефрон предложил Кони формально возглавить редакцию энциклопедии и затем по указанию Кони пригласил К.К. Арсеньева. Пришлось объяснять Кони, что если бы даже я был согласен с ним в этом вопросе, я бы не считал себя ни компетентным арбитром в этом его споре с руководителями Библиотеки, ни какой-нибудь реальной силой, которая может действительно препятствовать изданию обнаруженной рукописи, [что мы только выполняем заказ Библиотеки, который будет, в конце концов, выполнен, если не нами, то другим издательством]. Кони остался непреклонным в своем мнении, но принял во внимание мои объяснения и пригласил меня заходить к нему. Он обещал даже впоследствии передать нашему издательству свои воспоминания о процессе Веры Засулич, но это обещание, как я потом узнал, было дано им не только мне. Кони почему-то считал тогда, по крайней мере, такой мне говорил, что надо еще немного подождать с опубликованием этой, готовой уже, рукописи.

Кони был тогда уже очень стар, с трудом ходил и тем не менее часто выступал с публичными лекциями. Его лекции всегда были насыщены личными воспоминаниями и привлекали многочисленных слушателей из различных слоев петроградского общества: аудитории нередко бывали переполнены. В личных беседах у себя дома он охотно рассказывал о своих встречах с крупнейшими учеными и литераторами, с представителями высшего чиновничества, вельможного мира, с царедворцами и членами Императорского дома. Между прочим, всегда резко отрицательно Кони говорил о Витте, обвинял его в беспринципности и лживости. Он утверждал, что Витте был более вредным государственным деятелем, чем Плеве, который никогда не прикидывался либералом. Даже в еврейском вопросе, говорил Кони, Плеве был честнее Витте. В подтверждение он рассказал мне о каком-то совещании у императрицы-матери по вопросу об открытии «столовых трезвости»[59] в черте оседлости. На этом совещании Витте занимал более антисемитскую позицию, чем Плеве, и Кони пришлось выступить на стороне последнего.

Охотно рассказывал Кони о процессе Веры Засулич и о своей роли в нем. В связи с этим процессом он с особой теплотой вспоминал о С.А. Андреевском, которого считал одним из талантливейших и честнейших молодых в начале 1870-х годов работников реформированного судебного ведомства. [Он, очевидно, был в личных дружеских отношениях с Андреевским. Вообще к его памяти он относился с особой симпатией. Насколько я знаю, уже незадолго до своей смерти он принимал участие в судьбе бедствовавшей тогда дочери Андреевского. По его просьбе мы выпустили книжку не то воспоминаний, не то essay Андреевского под названием «Книга о смерти» с его же предисловием][60]. Больше всего Кони любил рассказывать о своих встречах с Тургеневым, графом Толстым, Гончаровым, Достоевским и Некрасовым. Часто забывая, что несколько дней тому назад уже говорил мне о какой-нибудь старой истории, он вновь и с тем же увлечением повторял то же самое. Большинство этих рассказов уже опубликовано. Но в его всегда живых изложениях чувствовался особый аромат личного общения с этими корифеями русской литературы.

Еще в 1920 году, когда типографская база в советской стране была совершенно разрушена, бумажные фонды исчерпаны, а в Германии стали печатать русские книги для России, я вошел в Наркомвнешторг с ходатайством, чтобы мне разрешили поехать в Лейпциг для переговоров с фирмой «Ф. Брокгауз» о восстановлении нашей типографии. В основном в Германии печатались тогда русские классики, которые по договору с Наркомпросом и Госиздатом должны были доставляться в готовом виде в советскую Россию. Приходилось оплачивать валютой не только материалы (бумагу и прочее), но и рабочую силу, и редакционный аппарат. Я же предполагал договориться с Брокгаузом, чтобы он доставил нам бумагу и некоторые материалы, нужные для печати (краски и так далее), производственные же работы (печать, брошюровку, переплет) организовать здесь. Таким образом, была бы сэкономлена валюта, потребная для уплаты за рабочую силу. Вместо того чтобы загружать нашей работой иностранцев, мы поручили бы ее русским рабочим. Научным и литературным работникам, которые находились тогда в тяжелом положении и нуждались в работе, тоже можно было таким путем обеспечить кое-какую занятость, и в редакционном отношении русские издания выиграли бы, если бы над ними работали здесь, а не вдали от нужных источников.

В Наркомвнешторге мне заявили, что интересующий меня вопрос должен предварительно решаться в Наркомпросе. Туда я и обратился после этого. Луначарский отнесся к моему предложению благожелательно, но поинтересовался мнением Государственного издательства и предложил мне ознакомить с моим планом временно стоявшего тогда во главе Госиздата Д.Л. Вейса. Вейса я знал еще с 1906 года, когда он заведовал издательством «Шиповник». Уже тогда он был близок к большевикам. Впоследствии мыс ним встречались на почве общественной работы в О.П.Е., где он занимал крайнюю позицию среди так называемых идишистов. Знал я также, что Вейс близкий родственник издателя Е.В. Высоцкого.

Я позвонил ему и сказал, по какому делу хотел бы повидаться с ним. Вейс назначил мне прием на один из ближайших дней с утра, в час, когда общий прием еще не начнется и можно будет, как он мне объяснил, спокойно и обстоятельно поговорить. Когда в условленное время я явился к нему на улицу Воровского, в небольшой особняк, который Госиздат занимал тогда, Вейс показал мне мою записку, поданную Луначарскому, и его сопроводительное письмо с предложением ознакомится с этим делом и сообщить заключение Госиздата. Вейс продержал меня часа полтора, вошел, в отличие от Луначарского, в обсуждение всех деталей моего плана, внес некоторые поправки, и в конце мы договорились, что через день я запишусь к Луначарскому на прием, а Вейс к тому времени доставит ему свое заключение. Из всего нашего разговора было ясно, что ответ может быть только положительным. Уходя от Вейса, я думал только, к какому сроку подготовить свой отъезд и как его организовать.

Но когда я пришел к Луначарскому за ответом, тот сообщил, что Госиздат рекомендует отказать мне в разрешении поехать в Лейпциг для переговоров с Брокгаузом. На выказанное мной недоумение по поводу того, что ответ Вейса не соответствует его словесным заявлениям, Луначарский показал письменное заключение Вейса, в котором тот пространно рассуждал о вредности печатания наших книг за границей, о целесообразности ограничиться ввозом сырых материалов и укрепить нашу полиграфическую базу и о том, что он не видит оснований для моей поездки в Лейпциг и не считает правильным пользоваться услугами издательства Брокгауза. Принимая во внимание существовавшие тогда в стране полную полиграфическую разруху и упадок издательского дела, заключение Госиздата можно было объяснить если не отрицательным отношением ко мне лично, то только обычной для этого учреждения позицией «Pereat mundus, Fiat justitia!»*

Так закончился мой план поездки в Лейпциг в 1920 году. Летом 1923-го, когда поехать за границу стало на время более или менее просто, я уже без всяких широких планов и совсем ненадолго отправился в Германию: отчасти для летнего отдыха, а в основном – для посещения Лейпцига и ознакомления с постановкой послевоенного немецкого издательского дела. Поездки за границу допускались тогда без особых затруднений, получить заграничный паспорт было сравнительно легко. Это было во время новой экономической политики и установления у нас твердой «золотой» валюты. Появившийся червонец имел реальную стоимость – десять рублей золотом. Любому гражданину, представившему заграничный паспорт, Государственный банк свободно обменивал триста рублей червонцами на английскую или американскую валюту, по паритету десять рублей золотом за червонец. НЭП и червонец подняли настроение не только нэпманов, но и почти всех остальных граждан советской России: появились продукты питания, промышленные товары, развернулась новая жизнь – по словам Ленина, «всерьез и надолго»[61].

Списавшись предварительно с Брокгаузом, я на русские деньги купил билет на небольшой, но прекрасно оборудованный пароход «Preussen», который подавался тогда к Университетской набережной, чтобы оттуда идти в Штеттин.

На пароходе было некоторое количество иностранцев, направлявшихся на родину, некоторое количество русских, уезжавших с тем, чтобы не возвращаться обратно (во всяком случае, в «ближайшее время»), и небольшое количество таких пассажиров, как я, собравшихся на короткое время для отдыха или по деловым соображениям. Погрузились мы довольно поздно и отчалили лишь к самому концу дня, на несколько часов позднее, чем предполагалось. Задержала таможенная процедура: таможенники интересовались не только багажом пассажиров, но и суммой вывозимой валюты. Тем не менее на пароходе всех пригласили в ресторанный зал – к обеду, который был приготовлен заранее и ждал нас. После нескольких часов, проведенных в таможенном помещении, в ларьках для обслуживания пассажиров, в очередях и в долгом ожидании погрузки, полный порядок и чистота на пароходе по действовали на несколько встревоженную публику успокаивающе. За табльдотом первого обеда разговор велся только о качестве обеда, о пластинках, которые можно было заводить, о прекрасном пельзенском пиве, продававшемся в буфете. Не было никаких разговоров о политике.

Но уже за завтраком, утром второго дня, когда пароход отдалился от советских берегов, разговоры приняли другой характер. И здесь сразу можно было определить, кто из русских пассажиров собирается скоро вернуться и кто уже чувствует себя эмигрантом. Вполне понятно, что у одних «развязался язык», а другие соблюдали осторожность. Для некоторых пассажиров с развязанными языками лишь вчера вечером оставленный берег стал сразу «не их» берегом – это вызвало у меня чувство протеста. Другие пассажиры заговорили на пароходе более свободно, чем там, на оставленном берегу, в таможенном зале, но тем не менее оставленный берег не перестал для них быть своим.

На пароходе я увидел облик значительной части новой русской эмиграции. Он мне напомнил рассказ Герцена о разговоре, в дни его юности, с французским эмигрантом графом Кенсона, который, по объяснениям отца Герцена, «из верности своему королю служил нашему императору»[62]. Юноша Герцен никак не мог этого понять. С таким же легким переходом некоторой части новой оппозиции из ультранационализма и ура-патриотизма к злобной вражде к своей родине я встретился еще в 1918 году, Наступившие в Петрограде после Октябрьской революции разруха и голод побудили родителей, имевших такую возможность, увезти своих малолетних детей из города в более сытные места. Моя жена уехала с нашей девочкой к своим родителям в Могилев на Днепре. Железнодорожное сообщение было, правда, уже нарушено – тем не менее они благополучно добрались туда. Скоро, однако, Могилев был занят немцами, я оказался оторванным от своих. Тем временем положение в Петрограде стало улучшаться. Я решил повидаться с семьей, а если обстоятельства позволят, то и привезти ее обратно. Чтобы пробраться через границу оккупации, которая находилась в городе Орша, надо было получить пропуск от Украинской миссии, которая помещалась в каком-то богатом особняке на Английской набережной. Когда я пришел туда, в приемной сидело несколько человек в ожидании очереди к уполномоченному. Разговор был общий и оживленный. Насколько я понял, все его участники были «из бывших». Разговаривали, не стесняясь в высказываниях, и мой приход никого не смутил. [Они, должно быть, и не думали, что я еврей]. Я уселся в стороне, вынул книжку и уткнулся в нее. Сидевшая недалеко от меня дама не переставала, то и дело перебрасывая свою речь французскими словами, поносить евреев, приписывая им все смертные грехи и заверяя, что именно «жиды» верховодят советской властью. Возражений со стороны своих слушателей она не встречала. Из ее рассказов ясно было, что из зоны оккупации она собирается перебраться в Германию, где у нее не то друзья, не то родственники, которые недавно перебрались туда из Польши.

Во время разговора из кабинета уполномоченного вышла очередная посетительница, которая со слов уполномоченного передала сидящим в приемной, что в дальнейшем пропуска будут выдаваться только украинцам по месту рождения, указанному в паспорте, или русским, заявляющим о выходе из русского гражданства и переходе в украинское. «Ну, что ж, – воскликнула дама, только что поносившая евреев за их «враждебное» отношение к России, – кто же теперь будет дорожить Россией и русским гражданством? Все охотно дадут такую подписку». Теперь наступила моя очередь вмешаться в разговор: «Нет, не все! – сказал я. – Я, например, такой подписки ни при каких условиях не дам. Нас, евреев, много-много веков истязали и поныне истязают. У нас отнимали не только наше имущество, но и жизнь наших братьев, сестер и детей, но ни от веры своей, ни от народа своего мы из-за этих страданий не отказывались. Вы же при первой потере ваших имущественных и иных привилегий бежите под защиту немца, поработителя вашей родины. Вот истинная цена вашего "патриотизма", во имя которого вы так ополчились на евреев». Я встал и вышел, – хотя не поверил рассказу о новых правилах выдачи пропусков. И действительно, это оказалось выдумкой. [Через несколько дней я получил пропуск, не дав никаких подписок.]

В украинском консульстве в 1918 году и на пароходе «Preussen», в 1923-м я встретился с «патриотами» «из бывших», направляющимися в эмиграцию. В Берлине я встретился с эмигрантами другой социальной и политической категории. Оставленный Берег, они не перестали считать своим – но оставили на нем свои когда-то весьма левые взгляды, а в эмиграции усвоили взгляды бывших врагов из правого лагеря. [Я встретился в Берлине с некоторыми бывшими приятелями, с которыми потерял общий язык, несмотря на то, что еще сравнительно недавно нас как будто связывали общие взгляды]. Крутой поворот направо так резко проявился в кругах эмиграции, что на него не могла не последовать реакция со стороны тех, кто не чувствовал себя эмигрантом. В Берлине я понял, что новая русская эмиграция не имеет будущего.

В Германии в то время свирепствовала жестокая инфляция. Курс марки катастрофически падал: вечером за доллар можно было получить чуть ли не в два раза больше марок, чем утром того же дня. Между тем цены на внутреннем рынке мало менялись, и таким образом иностранцы, приехавшие в Германию со своей твердой валютой, за бесценок скупали товары, имевшиеся еще в магазинах, в весьма значительных количествах. Помню, например, что за хороший кожаный портфель, сохранившийся у меня до сих пор, я заплатил марками, полученными в обмен на один доллар, а прекрасный обед в ресторане лучшей берлинской гостиницы «Adlon» обходился тогда в шестьдесят копеек на наши деньги. В особеннос­ти обесценение чувствовалось при пошиве одежды. Заказывая портному платье, клиент давал ему аванс примерно в четверть итоговой стоимости, остальное же уплачивалось при получении готового заказа. Но когда клиент через несколько дней являлся за своим костюмом, полагавшиеся для окончательной уплаты деньги в переводе на твердую валюту составляли сумму меньшую, чем та, что уже была отдана портному.

Сопоставляя такое положение с положением в советской России (где была установлена твердая валюта, которую мы использовали и здесь, в Германии, и где новая экономическая политика привела к значительному экономическому подъему), нельзя было не прийти к заключению, что советская страна выходит на путь экономического оздоровления. Это значительно подняло настроение тех советских граждан, которые по делам или ради отдыха приехали на время в Германию. Это настроение сказалось и в спорах с эмигрантами, и в разговорах с немцами.

В Берлине я случайно встретился с М.ОГершензоном. Ранее, бывая в Москве, я часто навещал его. Глубокие философские расхождения Гершензона с марксизмом вообще и с теоретиками советского государства в частности не мешали ему приветствовать Октябрьский переворот. Мне кажется, что «большевизм» Гершензона был первоначально вызван лозунгом большевиков «Долой войну!» В победе большевиков он видел прежде всего конец войны, которая ему интеллигенту, идеалисту и еврею «от макушки до пяток» – была ненавистна. Он видел наступление времени, когда народы перекуют свои мечи в серпы[63], и был уверен в том, что «истина, познанная пращурами, жива поныне»[64]. Как известно, в то время символисты, к которым Гершензон был очень близок, раскололись на принявших Октябрьский переворот и на его яростных противников. К числу первых принадлежал Вячеслав Иванов, с которым Гершензон находился в дружеских отношениях. [Не могу восстановить в своей памяти содержание книжки переписки Гершензона и Иванова, изданной тогда, и вместе с тем у меня не сохранилось ее экземпляра. Во всяком случае, это была дружеская дискуссия о «вечных вопросах», которые тогда занимали Гершензона[65]]. Должен, однако, признаться, что в отличие от Гершензона, который привлекал меня к себе и как писатель, и как человек, и как собеседник, к которому всегда прислушиваешься с исключительным вниманием и уважением, независимо от того, согласен ли ты с ним, Иванов внушал мне недоверие и своим поведением, и своими суждениями. Мне казалось, фальшь чувствовалась у него не только в его политических и религиозно-философских высказываниях, но и в повседневной жизни. От этого чувства я не мог отделаться, несмотря на высокую оценку Иванова, которую мне приходилось слышать от столь чтимого мною Гершензона. Помню, какое отрицательное впечатление произвел на меня своей неискренностью телефонный разговор Иванова с А.А. Блоком, при котором я присутствовал. Наше издательство задумало тогда издание классиков мировой литературы в новых переводах. «Божественную комедию» предполагалось издать в переводе В[яч.|И.Иванова, «Фауста» – в переводе В.Я. Брюсова, и не могу вспомнить теперь, какой перевод мы собирались передать А.А. Блоку. Будучи в Москве, я вел по этому делу переговоры с Ивановым и Брюсовым. Первый охотно принял мое предложение, и мы с ним обсуждали план выполнения издания. [Он мне, между прочим, сообщил, что часть перевода «Фауста» у Брюсова уже готова.] О Блоке он говорил весьма недружелюбно, не только как о поэте, но и как о человеке. Меня это удивило и даже несколько покоробило: я был почти незнаком Иванову, а Блок, насколько мне было известно, был его приятелем. Во время разговора раздался телефонный звонок, и Иванов, сняв трубку, совершенно другим голосом сказал: «Дорогой Александр Александрович! Как я рад слушать ваш голос! Вы знаете, как я вас люблю!» и так далее. Я опустил глаза: мне было неловко смотреть на Иванова, только что говорившего мне о Блоке в совершенно иных тонах. А он продолжал рассыпаться перед собеседником в объяснениях в любви. Кончив разговор, Иванов предложил мне посидеть у него до прихода Блока, который в тот день приехал в Москву и должен был через некоторое время прийти к нему. Мне не хотелось встретиться и познакомиться с Блоком у Иванова, и я, сославшись на то, что переговоры с Блоком должен вести другой (не помню, не то Венгеров, не то Гревс), встал, чтобы уйти. «То, что я вам здесь говорил о Блоке, – сказал мне тогда Иванов, – это, конечно, личный дружеский разговор с вами». Я с ним тогда виделся впервые, прежде никогда не встречался.

С Гершензоном у нас [еще с 1919 года] был договор на монографию о братьях Киреевских[66]. Очень привлекала меня также мысль об издании с его комментариями «Былого и дум» Герцена. Гершензон относился очень скептически к изданию, подготовленному Лемке[67] Он утверждал, что у Лемке нет ни критического, ни исторического чутья, что ни Герцен, ни его окружение не нашли у него должного освещения, что он не сумел подойти к личной трагедии писателя, что он слишком поддался рассказам и суждениям его семьи (в истории Гервега – Наталии Александровны[68]), и так далее. В отрицательном своем отношении к Лемке Гершензон пошел так далеко, что не признавал даже несомненные заслуги подготовленного им издания. Он говорил о необходимости нового издания Герцена. Но о возможности выпуска частным издательством не только всего Герцена, но даже его «Былого и дум» не могло быть и речи. Поэтому я ограничился имевшимся у нас договором на монографию о Киреевских. Однако вскоре Гершензон стал уклоняться от его выполнения и взамен предложил мне книгу о сущности иудаизма[69] [: «у меня есть глубокая потребность высказаться по этому вопросу». Гершензон не мог писать о том, что в данный момент не владело всей его творческой мыслью, всем его существом.] «Я себя чувствую евреем от макушки до пяток», – сказал он мне тогда.

Гершензон был в то время всецело поглощен вопросами «вечных течений», религиозно-философскими вопросами. История русской общественной мысли первой половины XIX века, история русской культуры, выдающимся исследователем и знатоком которых он признавался всеми, как будто не занимали его больше, и он уклонялся от показа своих работ в этих областях.

Но то, что, по мнению Гершензона, должно было меня заинтересовать, не привлекало меня ни как издателя, ни как его читателя и ценителя и ни как еврея. Видя мое уклончивое отношение к изданию его работ по еврейской проблематике, он рассказывал мне о своих дружеских беседах с известным еврейским писателем и сионистом Л.Б. Яффе, с которым где-то жил летом и подружился, о беседах с ним по еврейскому вопросу. Я себе представлял, что Яффе радостно воспринял «возвращение в лоно Израиля» «славянофила» Гершензона, что он с величайшим вниманием прислушивался к нему, и. с другой стороны, что беседы с умным, мягким и обходительным Яффе произвели очень приятное впечатление на Гершензона, однако сомневаюсь, что взгляды последнего на еврейство совпадали с взглядами Яффе[70]. Я уклонился от издания предложенных Гершензоном текстов, а он в конце концов отказался от работы над Киреевскими. [Я, со своей стороны, предложил ему издать по его выбору любую его работу по истории русской культуры XIX века – но, как я уже говорил, он тогда был всецело занят вопросами философии истории и заниматься новыми исследованиями в области истории русской общественности не собирался.] Я думаю, что на отход Гершензона от истории русской общественной мысли – от работ, которые поставили его, еврея, в ряд лучших ученых-исследователей русской культуры и талантливейших русских писателей его времени, – и на переход к вопросам религиозно-философским повлияло осознание им отчужденности всей его идеологии от идеологии победителей. Почему-то ему тогда казалось, что в чисто философских вопросах он сможет сохранить независимость своей мысли. Если в некоторой степени и на весьма короткое время ему и удалось этого достигнуть, то того резонанса, который он привык получать на свои работы, в данном случае он не получил даже приблизительно.

Встречи в Берлине с эмигрантами, бывшими товарищами и единомышленниками, не понимавшими, что происходит в советской России, и тревожное положение в Германии укрепили у Гершензона (как и у большинства советских граждан, приехавших туда на время) его просоветские настроения, в которых он в последние месяцы, может быть, несколько поколебался.

Пробыв несколько дней в Берлине, я поехал в Лейпциг. Там я застал старшего из двух владельцев фирмы, Ф[рица] Брокгауза. Второй владелец – Г[енрих] Брокгауз – проводил свой отпуск за границей. Ф. Брокгауз, юрист по образованию, с университетской скамьи перешел в издательство. Предварительно он изучил издательское дело в Великобритании и Америке. Англия, где он провел продолжительное время, по-видимому, оказала на него влияние в смысле критического отношения к пруссачеству. В отличие от других немцев, он удивил меня своими корректными рассуждениями о советской России и критическими замечаниями по отношению к политике врагов советской России. Со своими служащими и рабочими он держался очень просто, по-товарищески. Когда знакомил меня со всеми отделениями своего предприятия (оно разместилось в пяти больших многоэтажных корпусах), он спустился со мною в подвальное помещение одного из корпусов фирмы, где помещалась электростанция типографии, познакомил со стариком рабочим, заведующим этой электростанцией, и прибавил: «Работает здесь уже около сорока лет, и от его работы зависит вся наша продукция». «Да, – заметил старик, обращаясь к нему, – если вас, доктор, поставить на мое место, вы, пожалуй, взорвали бы все предприятие». «Возможно, – ответил Брокгауз, – но если вас поставить на мое место, наше предприятие тоже было бы взорвано». «А как же, доктор, седельный мастер Эберт руководит всем нашим государством?» – парировал старик[71]. «И неплохо, – прибавил с улыбкой Брокгауз. – Вполне возможно, что ваш внук Ганс сможет заменить меня и Генриха».

Где теперь Брокгаузы?[72] Тот или другой Ганс занял, вероятно, их место...

В Лейпциге я пробыл около двух недель, знакомясь с типографией и издательством фирмы. Брокгауз познакомил меня со стариком Зееманом. о котором я уже говорил выше, и с его сыном, который фактически уже руководил семейным предприятием: старику тогда было за семьдесят. Когда старый Зееман узнал, что я прибыл из России на пароходе, который шел до Штеттина трое суток, он удивился, почему я не прилетел. В Германии гражданский авиатранспорт действовал уже более или менее регулярно, в России же он вообще не существовал. Я шутливо ответил: «По-русски говорят: от счастливой жизни не полетишь»[73]. «Я на днях прилетел из Гамбурга, сказал Зееман, – мне тоже говорили, что лететь небезопасно, но я зашел в транспортную контору и спросил, опасно ли лететь. Мне ответили "нисколько", ну, я и полетел». Это полное доверие к справке, полученной в конторе учреждения, характерно для старого немца. Раз там сказали, что лететь безопасно, о чем же беспокоиться?

Несмотря на тяжелый экономический кризис, переживавшийся тогда Германией, ни в издательском и ни в полиграфическом деле не было той разрухи, которая наблюдалась у нас. В этой области особенно чувствовалась разница между налаженностью и организованностью немецкой промышленности и расхлябанностью у нас. Но тем не менее это не мешало моим оценкам существующего положения. На обеде у Брокгауза я встретился с родственником мадам Брокгауз, приехавшим не то из Берлина, не то из Гамбурга. Незадолго до того он посетил Россию. Когда он, без всякого желания задеть меня, стал рассказывать о разрухе в советской России, я не без задора, но с полной искренностью заявил, что ни он, ни другие иностранцы, приезжающие на короткий срок в Россию, не замечают, что она возрождается, – в то время как Германия переживает глубокий экономический кризис.

Вообще же в Лейпциге атмосфера не была насыщена порохом, как в Берлине. Во всяком случае, это не чувствовалось так сильно. Брокгауз повел меня в пивную, где в свое время бывал Гете, будучи лейпцигским студентом. Это была пивная, где обыкновенно собирались студенты. Брокгауз рассказывал мне и своей жене (которая пошла с нами) о том, как он проводил здесь свои студенческие годы. Постоянным посетителем этого заведения был в свое время и его отец. Мы, правда, пришли во время каникул, когда студенчество еще не собралось, но все равно было видно, что эта пивная отличается от студенческих пивных времен моего студенчества, главным образом от пивных Мюнхена: в ней господствовал какой-то чинный порядок почти музея и все говорило о давних ее посещениях великим Гете.

Вернувшись в Берлин, я вновь почувствовал разницу атмосфер между тихим в то время Лейпцигом и начинавшим бурлить Берлином. Еще в Лейпциге Брокгауз посоветовал мне зайти к генерал-директору Берлинских музеев профессору Виганду. «вам будет интересно, – сказал он, – поговорить с Вигандом, и, поскольку вы издаете каталоги Эрмитажа, ему тоже будет интересно поговорить с вами. Я с ним в приятельских отношениях и предварительно напишу ему о вас». В Берлине, созвонившись с Вигандом, я приехал к нему в музей. Посетителей там почти не было. Это было совсем не похоже на Россию, где в то время музеи стали открываться и публика охотно посещала их. Виганд жаловался мне на то, что интерес к искусству ослабевает, я же говорил ему об усилении интереса к искусству у нас. Его интересовали наши издания, которые Брокгауз ему пересылал, и между прочим он интересовался тем, какие гонорары мы платим авторам этих изданий. Я сказал, что пока мы издаем эту литературу небольшими тиражами и платим немного, по сорок рублей золотом за лист. «Как немного? Сорок рублей золотом! – воскликнул Виганд. – Теперь я понимаю, почему Вальдгауер так много пишет. Нам ведь здесь никогда не платили так много за наши научные работы». Поговорив со мною о музеях, о наших изданиях, он в друг обратился ко мне с вопросом: «Скажите, пожалуйста, среди власть имущих в советской стране есть и русские люди или они все инородцы, преимущественно евреи? А обобрали они только церкви или не пощадили и синагоги?» «Откуда у вас такое представление? – парировал я. – В советской России граждане делятся не по расам. Но в советском правительстве, как и в партийном руководстве, очень небольшой процент евреев и других инородцев, в огромном же большинстве они состоят из русских людей. Что же касается синагог, то там нет и не было таких ценностей, как в церквах. Этим и только этим объясняется то, что их не "обобрали"». Я понял, что Виганд почему-то не считает меня евреем, и мне захотелось разочаровать его. Для этого нужен был подходящий повод. «А вы давно уже живете в России?» – спросил он. «Я русский гражданин». «А почему же у Вас фамилия не русская?» «У нас евреи часто носят полунемецкие фамилии». Он смутился и сказал: «А я думал, что вы в России живете по поручению Брокгауза». Я почувствовал некоторое облегчение в своем неловком положении, попрощался и ушел.

Под впечатлением этого разговора, в котором вместе с голосом реакции мне пришлось услышать и всегда сопутствующий реакции голос антисемитизма, я в тот же день поехал к С.М. Дубову. Дубнов жил вместе с женою в пригороде Берлина, в уединении, вдали от большого числа русских евреев, [участвовавших в России в еврейской общественной жизни] проживавших тогда в германской столице. Дом Дубновых был единственным в Берлине, где я часто бывал. С хозяином дома я обыкновенно делился всеми своими впечатлениями. [Расхождения с ним в некоторых вопросах не мешали мне чувствовать к нему любовь и глубокое уважение].

Я рассказал Дубнову о своем посещении Виганда и о разговоре с ним. Мнение Виганда о степени влиятельности евреев в советском правительстве и об их ответственности за его политику и поступки частично совпадало с разглагольствованиями находившегося тогда в Берлине Бикермана, утверждавшего, что еврейство должно «искупить грех» совершенного им «создания большевистской власти»[74]. Дубнов сообщил мне об этих разговорах Бикермана, которые он вел тогда еще только в частных беседах [и которые дошли до Дубнова через третьих лиц], и с тревогой сказал об опасных последствиях, которые эти бессмысленные и безответственные разговоры могут повлечь за собою.

Через два дня я столкнулся с антисемитизмом «широких масс» немецкого общества. Недалеко от Берлина у плоскогорья Гарца отдыхала Г.Ф. Миркина, моя подруга с университетской скамьи и моей жены – еще со школьной. Она жила на даче со своей пятнадцатилетней дочкой и с подругой этой девочки, родители которой также приехали на время в Германию. Я поехал навестить ее. По дороге, в поезде, разговорился с соседом по вагону, немцем, который, узнав, куда я еду, сказал: «У нас там живет русская дама-еврейка с двумя девочками». И затем последовал вигандовский вопрос о роли евреев в русской революции. Наш поезд в это время уже подошел к вокзалу, и сосед, выглянув в окно, сказал: «А вот и эта дама со своими девочками пришла на перрон, не вас ли они встречают?» «Именно», ответил я. На этом наш разговор закончился.

В это время соседний старинный городок Гослар праздновал тысячелетие своего существования. По всей дороге красовались большие плакаты, призывавшие всех принять участие в чествовании «тысячелетнего Гослара». Наследующий день мы тоже поехали в Гослар. Весь город имел праздничный вид, всюду раздавались песни марширующих колонн рабочих и ремесленников, сгруппировавшихся по цехам, школьников и приезжих студенческих корпораций. Особенно выделялись полувоенные колонны «Бисмарковской молодежи»[75], шумно распевавшие национальные и «патриотические» песни, прославлявшие недавно свергнутую династию Гогенцоллернов. [Мои дамы имели такой скромный вид и, само собой понято, держались так скромно, что, казалось, не должны были обратить на себя ничье внимание.] Неожиданно для нас из рядов одной из марширующих групп «Бисмарковской молодежи» раздались свист и крик: «Вот черная еврейка!» – и глаза их всех обратились на девочку Миркиной, выделявшуюся среди белокурых немок своими красивыми черными волосами и [умными черными] глазами. Мы было не обратили большого внимания на это, но из следующей группы раздались крики, относившиеся уже не только к девочке, но и к ее матери, также отличавшейся черными волосами и большими красивыми и грустными глазами. Тогда мы решили, что приглашение участвовать в праздновании юбилея «тысячелетнего Гослара» относилось, очевидно, не к нам, и предпочли удалиться из Гослара, от марширующей «Бисмарковской молодежи», этих предшественников появившейся вскоре «Гитлеровской молодежи»[76].

Веймарская конституция еще была тогда как будто в полной силе, но уже чувствовалось, что реакция не думает складывать оружие и по своему обыкновению выпускает в авангард антисемитскую агитацию.

Вернувшись в Берлин, я случайно встретился в театре, на спектакле гастролировавшего там тогда театра Вахтангова, с университетским товарищем, медиком, с которым мы одновременно учились в Цюрихе. Он был родом из России, где и учился в средней школе. К концу XIX века его родители переселились в Германию, и там он закончил свое среднее образование. Однако он сохранил привязанность к России и в Цюрихе вращался в кругу русских – в частности, русско-еврейских студентов, примыкавших к сионистскому движению. По окончании университета он открыл свою лечебницу в Берлине, где продолжил встречаться с русскими. Очевидно, эти его русские знакомые наговорили ему много об ужасах советской родины. Сомневаясь в достоверности этих рассказов, он просил меня рассказать ему о жизни в современной России. Так как его особенно интересовала жизнь евреев в советской стране, я рассказал ему о моем разговоре с Вигандом, о моей поездке в Гослар и закончил: «от одного ужаса мы в советской стране, несомненно, избавились от ужаса антисемитизма». Тогда это казалось мне (да и не только мне) непреложной истиной, и даже противники советской власти не отрицали этого.

С такими настроениями я возвращался на родину. По дороге, в вагоне, я встретился со старым знакомым, практикующим адвокатом из Ковно. В годы Первой мировой войны он некоторое время был в Петрограде, а потом вернулся к себе. В последний период он стал часто бывать в Берлине. Обмениваясь с ним впечатлениями о послевоенной Германии, я рассказал о впечатлении, которое на меня произвели маршировавшие в Госларе колонны «Бисмарковской молодежи». «Кто не бывал здесь в последние годы и кто не умеет смотреть открытыми глазами на происходящее здесь, – ответил он мне, – тот представления не имеет, с какой быстротой немцы идут к реваншу; они спешат залечить свои раны и восстановить свои силы. Антисемитизм, конечно, с точки зрения международной политики, наиболее лояльное средство для возбуждения народной страсти. Но агитация идет не только против евреев, а и против поляков, которых они презирают, и против французов, которых они ненавидят. Они только и думают о том, как бы укрепить свои силы, начать драку снова и отыграться. Вот мы проезжали сейчас часть страны, которая всего три года назад была разгромлена и опустошена. Посмотрите в окно, как она теперь отстроена. Посмотрите, в каком порядке находятся сельские местности, которые мы проезжаем. Все восстановлено. А как только мы пересечем немецкую границу, вы увидите, какое разрушение, какая нищета господствуют повсюду».

Я вспомнил, как за несколько дней в берлинском метро я был свидетелем следующей сценки. На одной из остановок в вагон вошли немолодая женщина и какой-то господин с мальчиком лет десяти. В вагоне было одно свободное место. Мужчина живо протолкнул туда своего мальчика и усадил его прежде, чем женщина успела оглядеться. Сидевший рядом немец встал, уступил место даме и, обращаясь к отцу мальчика, сказал: «Какое же воспитание даете вы вашему ребенку? Вместо того чтобы учить его вежливости, вы толкаете его, чтобы он захватил место, которое не должен занимать». Все пассажиры поддержали его. Но тут говоривший допустил ошибку, прибавив: «Пусть будет вам стыдно! Это mauvais ton* «Ах, вы француз! – воскликнул отчитанный. И явились к нам насадить французскую галантность?» Отношение публики мигом изменилось, и многие даже заулыбались одобрительно. Но мнимый француз не остался в долгу: «Какой я француз, – ответил он, – я чистокровный немец и воевал с французами на фронте, а вот вы явно поляк, это видно по всему вашему поведению». В вагоне раздался смех, и публика вновь и уже решительно встала на сторону любителя порядка.

Другой случай, характеризующий отношение немцев к полякам, произошел со мною в Лейпциге. По какому-то случаю один из старших служащих издательства Брокгаузов в разговоре очень резко отозвался о поляках, и я полушутливо заметил ему: «Вы, очевидно, не любите поляков». «Не люблю? – ответил он. – Нет! Я их презираю». И с нескрываемой злобой заговорил о том, в каком тоне «недавно и всегда битые» поляки позволяют себе теперь разговаривать с немцами.

Да, Веймарская конституция была тогда еще в силе. Всем, сочувствовавшим ей, казалось, что она зиждется на реальной силе. Верилось в добрые намерения, благие перспективы, казалось, что небольшая кучка «путчистов» бессильна и не имеет шансов на успех. Никто тогда не думал, что через каких-нибудь десять лет «безумный ефрейтор» встанет во главе немецкого государства и ввергнет всю Европу в небывалую мировую войну.

Однако разговор с моим попутчиком на обратном пути в советскую Россию навел меня на размышления о долговечности результатов побед, добытых «кровью и железом»[77] […]

(к предыдущему разделу  <<<  |  >>> к следующему разделу)

 

Примечания

 

[1] Главлит – Главное управление по делам литературы и издательств, с 6 июня 1922 отвечало за цензурную политику в СССР, включая издательское дело и книготорговлю; имело областные и
городские отделения («обллиты» и «горлиты).

[2] Солдатенков... Павленков – «Изд-во К.Т. Солдатенкова» создано в Москве в 1856, издавало художественную и научную литературу; «Изд-во Ф.Ф. Павленкова» основано в 1866 в Петербурге, издавало беллетристику, научно-популярную и справочную литературу (в т. ч. многократно переиздававшийся однотомный «Энциклопедический словарь»), ликвидировано в 1917.

[3] братья Сабашниковы – «Изд-во бр. Сабашниковых» создано в Москве в 1891, выпускало художественную и научную литературу; ликвидировано в 1930, но еще четыре года продолжалось как кооперативное изд-во «Север». 

[4] Кяхтинский миллионер – Сабашниковы разбогатели на чайной торговле, центром которой (как и вообще центром торговли с Китаем) была Кяхта.

[5] «Памятники мировой литературы» – книжная серия «Изд-ва бр. Сабашниковых», выпускавшаяся в 1913-1925.

[6] Издательство «Север» – «Кооперативное издательское товарищество "Север"», создано в октябре 1930, осенью 1934 присоединено к изд-ву «Советский писатель».

[7] Издательство «Просвещение» – «Книгоиздательское товарищество "Просвещение"», создано в 1896 предпринимателем и общественным деятелем Н.С. Цетлиным, выпускало художественную (серии «Библиотека  "Просвещения"»,  «Современная библиотека», «Всемирная библиотека»), политическую, научную, техническую и справочную литературу (универсальная «Большая энциклопедия»под ред. С.П. Южакова (1902-1905); энциклопедия «Промышленность и техника»).

[8] Издательство Маркса – Изд-во «А.Ф. Маркс»,основано в 1869, выпускало иллюстрированную беллетристику, разного рода альбомы, атласы и пр., с 1870 первый в России массовый иллюстрированный журнал «Нива»; с 1891 собрания сочинений русских и иностранных писателей; в 1907 преобразовано в акционерное общество «Товарищество издательского и печатного дела "А.Ф. Маркс"».

[9] «Издательство П.П. Сойкина» – создано в 1885; выпускало собрания сочинений Ж. Верна, Ч. Диккенса, А. Дюма и др., научно-популярную, техническую и справочную литературу, а также журналы, как популярные («Вестник знания», «Знание для всех», «Мир приключений»), так и специальные («Журнал для усовершенствования врачей» и т. п.); в 1918 национализировано, в 1922 возобновлено, в 1930 присоединено к изд-ву Леноблиздат.

[10] издательство «Мир» – создано в 1906 при участии А.И. Браудо; среди выпущенных изд-вом книг были и книги по еврейской тематике.

[11] «Время» – «Издательская артель работников науки, литературы, книжной графики и издательского дела "Время"» создана в 1922; председатель редсовета А.В. Луначарский, глав. ред. Г.П. Блок, в редколлегии М.Л. Лозинский, С.Ф. Ольденбург, А.А. Смирнов, А.Е. Ферсман, А.А. Франковский» и др.; издавало художественную и научно-популярную лит-ру; в 1934 присоединено к Госиздату.

[12] «Начатки знаний» – «Культурно-просветительное кооперативное товариществе! "Начатки знаний"» основано в 1918; ликвидировано в 1929.

[13] Далее в рукописи зачеркнуто: «Г[даля] Абрамовича] Котляра».

[14] Далее в рукописи зачеркнуто: «организованное П]авлом] Е[лисеевичем] Щеголевым, недолго существовавшее издательство "Огни"».[15] «Научное книгоиздательство» – основано в 1918, выпускало естественнонаучную литературу; далее в рукописи зачеркнуто: «основанное С[ергеем] Сергеевичем] Галъперсоном». 

[16] молодым популяризатором – Имеется в виду писавший под псевдонимом «М. Ильин» Илья Яковлевич Маршак (1896-1956), младший брат С.Я. Маршака.

[17] «Колос» – кооперативное изд-во, создано в 1918, выпускало литературу по социологии и истории общественной мысли, а также мемуары, библиографические справочники и пр.; ликвидировано в 1926. 

[18] Издательство «Огни» – основано в 1909 известным критиком Е.А. Ляцким: в руководство входили Б.Л. Модзалевский, В.И. Срезневский и П.Е. Щеголев; коммерческой и производственной частью ведали (до эмиграции) И. и С. Эфроны; изд-во выпускало художественную и популярную историческую литературу; ликвидировано в 1922.

[19] «Алконост» – частное изд-во, основано в 1918 С.М. Алянским; выпускало произведения Блока, Белого, Вяч. Иванова, Ахматовой, Иванова-Разумника и пр., а также альманахи «Записки мечтателей» и «Серапионовы братья».

[20] «Задруга» – «Кооперативное товарищество издательского и печатного дела "Задруга"» основано группой ученых и педагогов народнического направления в Москве в декабре 1911; прекратилось в 1922. 

[21] на складах – Имеются в виду «Балтийские товарные и мебельные склады», в 1910-х принадлежавшие С.И. Копельману. 

[22] Центросоюз – центральный орган российской потребительской кооперации, создан в 1898 как Московский союз потребительских обществ (МСПО), в 1917 стал всероссийским и был переименован в Центросоюз. 

[23] Рабоче-крестьянская инспекция (Рабкрин, РКИ) – В 1920-1934 государственный контрольный орган РСФСР (СССР), преобразованный в феврале 1920-го из Наркомата гос. контроля. Весной 1919 г. Рабкрин еще не существовал, так что тут, вероятно, неточность мемуариста

* dancien régime старорежимный.

* plus royaliste que le roi même бóльший роялист, чем сам король

[24] став из Савла Павлом Крылатое выражение, означающее полную смену духовно-нравственных ориентиров; не совсем точный намек на описанное в «Деяниях Апостолов» превращение гонителя христиан Савла в апостола Павла. 

[25] Севпечать – Северное областное объединение по распространению и экспедированию произведений печати, подразделение Союзпечати (с ноября 1918 единой госорганизации по распространению печатной продукции). 

[26] ЦЕКУБУ – Центральная комиссия по улучшению быта ученых (первоначально «Комиссия по усиленному питанию ученых специалистов»), создана по инициативе М. Горького 23 декабря 1919 для учета и регистрации ученых, привлечения их к общественной и исследовательской работе, оказания им продовольственной («академические пайки») и медицинской помощи, для содействия получению новинок научной литературы, организации «домов творчества» и т. д.; по функции ЦЕКУБУ была одним из первых советских «спецраспределителей».

[27] первый том – Б.А. Тураев. Классический Восток. Ред., предисл. и примеч. В.В. Струве и Н.Д. Флиттнер (1924).

[28] конспект его лекций – Лекции М.М. Богословского в Московском ун-те были литографированы (М.М. Богословский. История России в XVIII-XIX вв. (1762-1881). Лекции, читанные в Московском университете в 1911/12 академическом году. Записки слушателей, просмотренные г. профессором, М., 1912; М.М. Богословский. История России. XVIII в. (1725-1796). М., 1915; М.М. Богословский. История России. XIX в, М., 1916); упомянутая книга Богословского так и не вышла ни в изд-ве «Брокгауз-Ефрон», ни в каком-либо другом.

[29] «Жизни замечательных людей» – Серия «Жизни замечательных людей» популярной «Биографической библиотеки» изд-ва Ф.Ф. Павленкова выходила в 1890-1907 (переиздания до 1914); всего вышло 196 выпусков. 

[30] работой Приселкова – М.Д. Приселков. Нестор-летописец: Опыт историко-литературной характеристики (1923).

[31] Кареева о Карлейле – Н.[И.]. Кареев. Томас Карлейль.(1923).

[32] Хоментовской о Кастилъоне – А.И. Хоментовская. Кастильоне, друг Рафаэля: 1478-1529. (1923).

[33] Кончаловского об Аннибале – Д.П. Кончаловский. Аннибал. (1923); биография карфагенского полководца Ганнибала.

[34] Егорова о Шлимане – Д.Н.  Егоров. Генрих Шлиман. (1923).

[35] Преснякова об Александре I – А.Е. Пресняков. Александр I. (1924).

[36] Платонова об Иоанне Грозном – С.Ф. Платонов. Иван Грозный: 1530-1584. (1923).

[37] Преснякова о Николае I – А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия: Николай I. (1925).

[38] Гроссмана о Достоевском – Л. Гроссман. Путь Достоевского. (1924).

[39] Мюллера о Дрейке – В.К. Мюллер. Пират королевы Елизаветы: Английский мореплаватель Фрэнсис Дрэк. (1925).

[40] Добиаш о Ричарде Львином Сердце – О.А. Добиаш-Рождественская. Крестом и мечом: Приключения Ричарда I, Львиное сердце, (1925).

[41] ряд сборников по вопросам педагогики – Сборники статей «Далтон-план в русской школе» (Вып. [1]–2, 1924–1926); «Половой вопрос в школе и в жизни» (1925) и др.

[42] Комплексная система обучения – Обучение не по «предметам»,а по комплексным темам, «комплексам»; широко применялась с начала 1920-х до 1931, после принятия ученым советом Наркомпроса комплексных программ для единых трудовых школ.

[43] Дальтон-план – Организация учебного процесса, впервые примененная в Далтоне (Массачусетс) в 1918 и отменяющая урок как главную форму обучения; «план» получил распространение в СССР с 1923, осужден и отменен в 1932 постановлением ЦК ВКП(б) «Об учебных программах и режиме в начальной и средней школе».

[44] Проектный метод – Метод проектного обучения, созданный в 1919 в США (каждый ученик работает по индивидуальному плану, составленному совместно с педагогами); ненадолго получил распространение в СССР в середине 1920-х. 

[45] «Старый Петербург» – Научно-историческое об-во «Старый Петербург» (с 1925 «Старый Петербург – новый Ленинград»), основано в 1921; в числе участников Н.П. Анциферов, А.Н. Бенуа, П.П. Вейнер, И.М. Гревс, В.П. Зубов, Л.А. Ильин, А.Ф. Кони, В.Я. Курбатов, А.П. Остроумова-Лебедева, С.Ф. Платонов, АЕ. Пресняков, С.Н. Тройницкий, И.А. Фомин, А.Г. Яцевич и др.; Об-во имело целью изучение, сохранение и восстановление архитектурных, исторических и культурных памятников и защиту города и окрестностей от «социалистической реконструкции», а также просветительскую (в т. ч. экскурсионную) работу; ликвидировано в 1938. 

[46]  «Душа Петербурга»– Н.П. Анциферов. Душа Петербурга / Гравюры на дереве А.П. Остроумовой-Лебедевой. (1922).

[47] Петербургу быть пустую – Пророчество, приписываемое царице Евдокии Лопухиной, первой супруге Петра I.

[48] «Петербург 1921 года» – М. Добужинский. Петербург в двадцать первом году: Рисовал на камне М. Добужинский / Вступ. Статья С. Яремича. [Пг.]: КПХИ при РАИМК, 1923.

[49] «Петербург Достоевского» – Н.П. Анциферов. Петербург Достоевского. Илл. М.В. Добужинского. (1923); Его же, Быль и миф Петербурга (1924); Его же. Петербург Пушкина. М., 1950; Его же. Москва Пушкина. М., 1950; Н. Родионов. Москва в жизни и творчестве Л.Н. Толстого. М., 1948. 

[50] большою сборника – Имеется в виду мемориальный «Сборник о "Мире искусства"» (первый том коллективной монографии «Современная русская живопись»), составленный Э.Ф. Голлербахом в 1923 при участии А.Н. Бенуа, М.А. Волошина, АЯ. Головина, М.А. Кузмина, Г.К. Лукомского, С.К. Маковского, М.В. Нестерова и др.; проект так и не осуществился. 

[51] В.Н. Талепоровского «Павловский парк» – В.Н. Талепоровский. Павловский парк / Рисунки автора. (1923).

[52] «Каталог вееров» – С.Н. Тройницкий. Каталог вееров XVIII века (1923). 

[53] была издана – О.А. Добиаш-Рождественская. История письма в средние века: Руководство к изучению латинской палеографии (1922).

[54] Словарь Граната – энциклопедический словарь изд-ва «Братья А. и И. Гранат», выходил с 1910, после 1917 продолжал издаваться акционерным об-вом «Русский библиографический институт братьев А. и И. Гранат», лишь в 1939 окончательно поглощенным изд-вом «Советская энциклопедия». 

[55] сделал крен вправо – О жизни Г.А. Ландау в Берлине и его работе в «Руле» см.: И.В. Гессен. Годы изгнания: Жизненный отчет. Париж, 1979; «русская демократическая ежедневная газета» «Руль» была основана И.В. Гессеном, А.И. Каминкой и В.Д. Набоковым и выходила с 16 ноября 1920 по 14 октября 1931.

* causeur (фр.) – остроумец 

[56] смерти сестры – Старшая из сестер, Бетя, жившая с мужем в Харькове, неожиданно умерла, от тифа или инфлуэнцы . 

[57] закончилось на первых, трех тоненьких выпусках... – Неточность: изд-во П.Б. Сойкина выпустило в 1926-1927 «Новейший энциклопедический словарь» «под общей редакцией редакционной коллегии [журнала] "Вестник знания"» и при объявленном участии В.М. Бехтерева, ЕЯ. Курбатова, А.Н. Римского-Корсакова, Е.В. Тарле, П.Ю. Шмидта и др.; вышли все двенадцать книг, а затем (в 1928) дополнительный выпуск «Современные политические деятели».

[58] «Необыкновенная история» – ИЛ. Гончаров. Необыкновенная история: Неизданная рукопись // Сборник Рос. Публичной Библиотеки. Т.II. Вып.1. (1924). С.5-189. 

[59] Столовые трезвости – организовывались с 1894 Попечительствами о народной трезвости (общественными организациями, созданными по инициативе Мин-ва финансов для борьбы с пьянством); С.Ю. Витте разделял распространенное мнение о том, что «евреи спаивают русский народ».

[60] «Книга о смерти» – С.А. Андреевский. Книга о смерти: Мысли и воспоминания (1924). 

* «Pereat mundus, Fiat justitia* (лат.) – «да сгинет мир, да пребудет справедливость!»

[61] «всерьез и надолго» – Из речи В.И. Ленина «О внутренней и внешней политике республики» на IX Всероссийском съезде Советов (1921).

[62] «из верности своему королю служил нашему императору» – Из «Былого и дум» А.И. Герцена (ч.1, гл.1).

[63] «перекуют мечи свои в серпы» – Слегка измененное библейское: «перекуют мечи свои на орала и копья свои на серпы» (Ис. 2:4).

[64] «истина, познанная пращурами»– «Истина, познанная пращурами, жива поныне и живет в каждом из нас, как несознаваемая основа нашего самосознания» (М. Гершензон. Гольфстрем. М., 1922. С. 153).

[65] дружеская дискуссия – Знаменитая «Переписка из двух углов» (Пг., 1921).

[66] договор на монографию – Это издание так и не было осуществлено.

[67] издание Лемке – А. Герцен Полное собрание сочинений и писем. Т. 1-22. Под ред. М.К. Лемке. Пг., 1919-1925.

[68] истории Гервега – Роман друга Герцена поэта Георга Гервега (1817-1875) с его женой Наталией Александровной (урожд. Захарьина, 1817-1852) был в свое время предметом общественного обсуждения и подробно описан в «Былом и думах».

[69] о сущности иудаизма – Одну такую книгу («Ключ веры») Гершензон уже издал годом ранее, в 1922.

[70] беседы с Яффе – Одним из плодов дружбы Яффе и Гершензона явилась совместно подготовленная ими поэтическая антология (Еврейская антология: Сборник молодой еврейской поэзии / Под ред. В.Ф. Ходасевича, Л.Б. Яффе; предисл. М.О. Гершензона. М., 1918).

[71] седельный мастер Эберт – социал-демократ Фридрих Эберт (1871-1925), с ноября 1918 премьер-министр, а затем президент Германии, в молодости работал шорником.

[72] Где теперь Брокгаузы? – Издательская фирма «Брокгауз» после Второй мировой войны разделилась на два изд-ва, в Лейпциге (ГДР) и в Висбадене (ФРГ); вплоть до 1993 во главе фирмы стояли представители семейства Брокгауз; в настоящее время «Брокгауз» – часть издательской группы «Лангешайдт».

[73] от счастливой жизни не полетишь – Не совсем точная цитата из «сцены» «Воздухоплаватель» И.Ф. Горбунова: «Запутался человек, ну и летит. Вестимо, от хорошего житья не полетишь» (Складчина: Литературный сборник, составленный из трудов русских литераторов в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии. СПб., 1874, С. 392). 

[74] искупить грех – Позднее эти идеи Бикермана нашли отражение в изданном им сборнике «Россия и евреи» (Берлин, 1923).

[75] «Бисмарковская молодежь» (Bismarkjugend) – молодежная организация  при Национальной  народной партии (Deutcschnationale Volkspartei, DNVP), созданная в 1918 и выступавшая за «интенсивное развитие немецкого исторического сознания».

[76] «Гитлеровская молодежь» – (Hitlerjudend) – молодежная организация Национал-социалистической рабочей партии, создана в 1922. 

* mauvais ton(фр.) дурной тон

[77] «кровью и железом» – «Не словами, но железом и кровью будет объединена Германия» (из речи Бисмарка в Прусском ландтаге в 1861).


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:


_REKLAMA_