"Альманах "Еврейская Старина"
Октябрь-декабрь 2009 года


Арон Перельман

Воспоминания

Содержание выпуска

От составителей

Проект к моим воспоминаниям

Мой отец

Наши праздники

С.М. Дубнов

«Еврейский мир»

Ю.И. Гессен

Закат еврейского Петербурга

В издательстве «Брокгауз и Ефрон»

[В советских издательствах (отрывок)]

Указатель имён

Список сокращений

 

(к предыдущему разделу  <<<  |  >>> к следующему разделу)

 

Иде Израилевне Перельман-Картужанской

Если эти воспоминания написаны, – то лишь благодаря тебе, мой верный друг, я обязан этим, лишь твоими неусыпными заботами, героическими трудами и мужеством тебе удалось не только спасти меня от верной, казалось, гибели в тяжелые дни блокады Ленинграда, но и дать мне силы и возможность писать то, о чём в темные вечера зимы 1941-1942 годов я рассказывал тебе и дочери нашей.

Проект предисловия к моим воспоминаниям

В бесконечно длинные голодные вечера зимы 1941-1942 годов, в темной, не топленной холодной комнате, когда мы лежали в наших кроватях в платье под одеялами, когда все кругом было мрачно, когда смерть косила вокруг нас родных, друзей и знакомых – 20 декабря 1941 года умер старший брат мой Озиас, а 1 января 1942 года младший, Гриша[1] – тогда возникла потребность перенестись мысленно в давно прожитые годы, которые в эти тяжелые дни, казались более светлыми, чем они были на самом деле. Тогда я стал рассказывать жене и дочери о днях детства и юности моей. Ни керосина, ни свечей в доме почти не было. Небольшая коптилка слабо освещала только уголок комнаты, в которой мы все лежали. Коптилка горела всю ночь без перерыва и создавала неимоверный чад и отравляла воздух всей комнаты. Тушить ее мы не решались. Каждая спичка была на учете. Достать спичку было нелегкой задачей. Жена принесла домой небольшое количество тонких восковых церковных свечей, которые лечившиеся у нее пациенты подарили ей. Свечи эти мы берегли, чтобы хоть часок вечером можно было при свете свечи почитать. На этот час мы обыкновенно затапливали наскоро сложенную маленькую печурку, которую мы топили с трудом добытыми несколькими поленьями дров, старой расколотой мебелью, а то и книгами. В такие «счастливые» минуты мы усаживались вокруг печки, и при свете восковой свечки дочь читала нам обыкновенно что-нибудь из классиков художественной литературы. Поныне в ушах моих звучит голос ее, до того времени всегда громкий, веселый и смеющийся, превратившийся в эти дни в нервный, болезненный, всегда слезливый. Мы с женою с острой болью смотрели на нашу «девочку» столь изменившуюся под влиянием голода. И до сих пор не могу без чувства боли вспомнить болезненное ее лицо и голос того времени.

В основном мы тогда жили вестями с фронта, которых с трепетом ждали. В те дни и часы, когда радио не действовало, мы чувствовали себя как бы заживо погребенными. А вести с фронта были в те роковые дни тревожные. Но каждую маленькую удачу наших войск мы воспринимали как победу, как начало счастливого конца, в который мы не переставали верить и в самые трагические дни.

В бомбоубежище мы уже перестали спускаться – я не в состоянии был вставать и спускаться по лестнице, а жена и дочь не хотели оставлять меня одного. В эти длинные грустные вечера я, как уже говорил, рассказывал жене и дочери о днях моего детства и юности. Жена посоветовала мне записывать эти воспоминания. Под ее влиянием я и стал записывать их. Писал я их, лежа в кровати с полуобмороженными руками в перчатках, водянистыми чернилами, еле двигая рукой в перчатке, перелистывая конторскую книгу. Вначале я смотрел на свои записки как на семейную хронику, которую после моей смерти, может быть, с интересом, прочитают мои потомки. Первые два очерка, которые я написал – «Мой отец» и «Наши праздники» – носили характер чисто семейный. Но, как в древней еврейской письменности «один грех влечет за собою следующий грех», начав писать свои воспоминания, я уже не удержался и вышел за рамки «семейной хроники».

Я давно особо интересовался мемуарной литературой и всегда уговаривал друзей и знакомых, в особенности людей, имеющих о чем рассказать и умеющих рассказывать, писать свои воспомина­ния. Я знал, что Дубнов ведет «дневник» и собирается писать свои воспоминания; в письмах, которые я ему писал, когда он уехал за границу, я ему постоянно напоминал о них, но у Дубнова был твердый план и определенно установленная очередь для его литератур­ных и научных работ. Когда мы с ним в последний раз виделись в 1923 году, он мне подтвердил, что «Воспоминания» стоят у него на очереди и что он продолжает свои записи. Когда он их выпустил, он уже не мог прислать их мне[2].

Побуждал я и А.И. Браудо писать свои воспоминания и при помощи Л.Я. Штернберга кое-что сделал, чтобы дать ему возможность заняться ими. Браудо взялся было за работу, кое-что успел написать, но вскоре уехал в командировку за границу, где скоропостижно скончался. А то, что он успел написать, как недавно передал мне сын его И.А. Браудо, не сохранилось[3].

Уговаривал я и Л.Я Штернберга писать свои мемуары, [но Штернберг утверждал, что свое время он должен отдать научной работе, что «мемуары можно писать, когда к серьезной научной работе человек уже не способен»].

В.М. Конашевич, которого я первый стал уговаривать писать мемуары, взялся за них в расцвете сил, опровергая этим Штернберга. Прекрасно написанные мемуары Конашевича[4], которые он читал мне, не мешают ему в то же время продолжать свою работу художника. И Штернберг мог бы отлично совместить свою научную работу с записями своих воспоминаний. А он, безусловно, был незаурядным писателем-мемуаристом.

В последние годы жизни М.М. Марголина он по моему совету стал писать свои воспоминания. Насколько я знаю, он даже написал довольно много и собирался читать их в кругу друзей, но он все занимался «отделкой» и «шлифовкой» и все откладывал чтение. После его смерти племянницы его передали мне, что по завещанию они должны были уничтожить их, так как, по его мнению, они были «недостаточно отделаны». Наследницы собирались дать их прочитать мне и С.Л. Лозинскому, чтобы затем совместно решить, как поступить с ними. Мы должны были собраться для этого, но начавшаяся война помешала нам выполнить это. Исполнили ли его племянницы это завещание, не знаю, так как за годы войны я потерял их из виду.

К сожалению, не оставил своих воспоминаний и С.Л. Цинберг. Он начал было писать их, но перед арестом уничтожил. Несколько страниц, оставшихся после него, носят скорее публицистический, чем мемуарный характер.

Я в свое время совместно с А.И. Тейменсоном, издателем «Книги», уговаривал Э.К. Пименову писать свои мемуары. К сожалению, она приступила к ним уже слишком поздно, и они у нее вышли слишком отрывочными[5].

Но я считал и считаю, что не только люди с таким литературным дарованием, как Штернберг, должны писать свои воспоминания, а что в не меньшей мере, ценны всякие воспоминания, которые способны хоть в малой степени служить памятником уходящего или уже ушедшего близкого прошлого. Если они сами по себе недостаточно умело написаны и с литературной точки зрения неудачны, они тем не менее могут быть ценны как материал для будущего историка.

С этой точки зрения и мои воспоминания могут представлять собой кой-какую ценность.

В 1938-1940 годах, бывая у А.Г. Горнфельда, я всегда уговаривал его писать свои воспоминания. Это были предвоенные и первые военные годы[6]. Обычные для Горнфельда оптимизм и бодрое настроение сменились некоторой подавленностью и чувством приближения неизбежного конца. Глядя на него и слушая его все еще живую, но слабеющую речь, я думал: вот уйдет свидетель и участник нескольких десятков лет жизни и борьбы русской и еврейской интеллигенции. Человек, умеющий глубоко заглянуть в жизнь и талантливо рассказать о ней, и никто его не заменит. А ведь больше, чем когда-либо, нам именно нужны будут умные, правдивые свидетельские показания для восстановления картины жизни этого времени. В особенности это относится к жизни петербургской интеллигенции, с которой Горнфельд был связан много лет. Поэтому, когда Горнфельд сказал мне, что если он и будет писать свои воспоминания, то ограничится воспоминаниями детства и юности, я был немало разочарован и не скрывал этого своего разочарования. Мне больше всего хотелось, чтобы он рассказывал о петербургском периоде своей жизни, о котором он в частной беседе так интересно рассказывал. Мне хотелось, чтобы он написал о двух близких мне и любимых также им людях – об А.И. Браудо и С.Л. Цинберге. Он в кратких, может быть, но, несомненно, ярких словах оставил бы нам характеристику этих столь разных, казалось бы, но родственных – по благородству, по скромности и работоспособности – людей. Но его доводы против последнего имени, его опасения не могли не поколебать и меня. Через несколько лет после этого моего разговора с Горнфельдом в случайном кратком разговоре с В. Десницким, человеком менее талантливым, чем Горнфельд, но не менее его видевшим и знавшим, я заговорил о воспоминаниях и выслушал от него те же возражения и опасения, которые выслушал за девять лет до того от Горнфельда.

Когда я в 1941 году начал писать свои воспоминания, я после краткого очерка о Гревсе, который я написал вскоре после его смерти, сам пошел по пути Горнфельда и отдался воспоминаниям детства и юности. Но я все время сознавал, что если мои мемуары могут представлять какую-нибудь ценность, то ценность эта лежит только в том, что я расскажу о людях и настроениях моего окружения, в том, что мемуары мои могут быть полезны для будущего историка еврейского общественного движения моего времени. К сожалению, я лишен возможности ознакомиться с тем, что другие писали за последние тридцать лет на эту тему[7]. И еще хуже то, что мемуары мои за это время основываются почти исключительно на моей памяти. Никаких документов, на которые я мог бы сослаться, у меня нет.

Несколько смущает меня то, что в моих воспоминаниях часто встречается местоимение «я». Может быть, скромнее и лучше было бы, если бы собственная персона моя не занимала в них никакого места, но мне кажется, что в воспоминаниях это почти невозможно, поскольку в них говоришь о том, в чем лично принимал участие и свидетелем чему лично был. А ведь только тогда они носят документальный характер и представляют определенную ценность. Может быть, в своих воспоминаниях я не всегда вполне объективен – и это, пожалуй, не всегда и не для всех достижимо, но я искренне стремился к этому. Если же это мне не всегда удавалось, то пусть мне зачтется мое доброе желание.

Я прожил долгую жизнь. Мое детство связано с годами самой глубокой реакции времен Александра III и первых организованных еврейских погромов. Я воспитывался в духе отсталого местечкового еврейства прошлого века, где вся жизнь концентрировалась вокруг синагоги, где хасидизм сгруппировал вокруг себя почти всю еврейскую массу. И вместе с тем я рос в «просвещенной» Одессе, «вокруг которой на расстоянии семи миль пылал ад»[8], в городе разноплеменном, распущенном, без глубоких традиций, в городе, в котором тон задавала интернациональная буржуазия, где денежная знать замещала родовую аристократию, где дешевая внешняя цивилизация заменяла собою подлинную европейскую культуру, в городе «интернациональном» в вульгарном смысле этого слова, где новые веяния в области культуры почти не чувствовались, где, например, даже в конце прошлого века, когда русская музыка уже шествовала победоносно по всей России, господствовала цыганщина. Во главе крупнейшей в России одесской еврейской общины стоял «казенный раввин» из немецких евреев, презиравший «темную еврейскую массу», произносивший свои проповеди по-немецки в «аристократической» Бродской синагоге, прихожанами которой состояла горстка богатых «просвещенных» евреев.

В этом многоречивом разноплеменном городе я рос в каком-то искусственно созданном гетто. Среди всех наших одесских родственников отец был исключением по неколебимой верности старым традициям и старому укладу жизни [...]

 

(к предыдущему разделу  <<<  |  >>> к следующему разделу)

 

Примечания



[1] старший брат Озиас, младший Гриша... – У Фишеля и Фейги Перельман было семеро детей: Моисей (1867-1924) – коммерсант, активный участник сионистского движения в Одессе; Бетя (1870-1919) – дантист (училась в Германии), жила с мужем в Харькове; Соня (1871-1930) – дантист (училась вместе с Бетей в Германии), жила с отцом в Одессе, после его смерти переехала в Москву к младшей сестре; Озиас (1872-1941) – работал на Одесской таможне, в 1905 закончил экстерном гимназию и затем юридический ф-т Петербургского ун-та, в 1910-х помощник присяжного поверенного, директор правления и директор-распорядитель изд-ва А.А. Каспари, в советское время юрисконсульт; Арон (1876-1954) – до отъезда за границу тоже успел поработать на таможне; Гриша (1878-1942) –ездил с братом в Германию, затем работал на Одесской таможне, затем жил и работал (в различных изд-вах) в Москве и в Ленинграде; Нюня (Надежда Филипповна Елина, 1896-1974) – врач-гематолог, закончила медицинский ф-т Неаполитанского ун-та, жила и работала в Москве, была замужем за известным экономистом Генрихом Елиным. 

[2] не мог прислать их мне – Мемуары С.М. Дубнова впервые вышли в свет в 1930-х в Риге, где он находился в эмиграции; связь с Россией оборвалась в конце 1920-х. В советской печати научная и общественная деятельность Дубнова подвергалась критике, издания его книг были запрещены. Современное переиздание мемуаров см.: С.М. Дубнов Книга жизни. СПб., 1998; изд. 2-е: М.-Иерусалим, 2004.

[3] не сохранилось – Мемуарист не знает, что воспоминания А.И. Браудо были опубликованы (А.И. Браудо Воспоминания. Париж, 1936)

[4] мемуары Конашевича – Воспоминания и автобиографические заметки Конашевич начал писать в 1935 как книгу «Сам о себе» (одну из глав см.: Вл. Конашевич Заметки художника // Литературный современник (Л.). 1937. – Май. – [№] 5. – С. 228-232), в 1941-1943 продолжил как «Воспоминания» (Новый мир. 1965. №№9-10), позднее эти главы вошли в книгу: В.М. Конашевич. О себе и своем деле: Воспоминания. Статьи. Письма. М., 1968. 

[5] вышли слишком отрывочными – См. Э.К. Пименова Дела минувшие: Воспоминания. Л.-М., 1929.

[6] первые военные годы – после 1939, когда началась Вторая мировая война. 

[7] другие писали – Имеются в виду мемуары еврейских общественных деятелей, опубликованные за пределами СССР.

[8] пылал ад – хасидское присловье, осуждающее «безбожных» одесских, евреев; в семи милях от города проходила граница porto franco (зоны беспошлинного провоза товаров).

 


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:


_Реклама_