©"Заметки по еврейской истории"
Сентябрь 2008 года

Академик Исаак Халатников


Дау, Кентавр и другие

(Совершенно не секретно)

(окончание. Начало в № 6(97))

Двухсторонние симпозиумы (продолжение истории)

1968 год вообще был богат событиями в международной жизни института. По предложению вице-президента АН Бориса Павловича Константинова, а точнее по инициативе американских физиков-теоретиков, которую они предварительно с ним обсудили, мы начали международную программу совместных советско-американских симпозиумов по теоретической физике, которые начиная с 1969 г. проводились регулярно и поочередно – то в СССР, то в США.[1]

Координаторами этих симпозиумов были: с американской стороны – профессора Дэвид Пайнс и Коньерс Херринг (к сожалению, последнего уже нет в живых), с нашей стороны – я и Лев Горьков.

 

Первый такой симпозиум проводился в 1969 г. в Москве. Мы, действуя в духе одесских симпозиумов, собрали весь цвет нашей теоретической физики. С американской стороны приехала, можно без преувеличения сказать, «первая сборная» теоретиков, работавших в области физики  конденсированного  состояния. Кроме указанных координаторов, в «сборную Америки» вошли лауреаты Нобелевской премии Джон Бардин и Боб Шриффер – великие творцы теории сверхпроводимости, Лео Каданов, Пол Мартин, Алан Лютер и другие. Я здесь упомянул лишь ветеранов, которые приезжали на наши симпозиумы по нескольку раз, но мой долг назвать имя еще одного физика, сыгравшего важнейшую роль в научных достижениях наших симпозиумов, – это Кеннет Вилсон, который на III Советско-американском симпозиуме в Ленинграде доложил еще не опубликованную работу по теории фазовых переходов второго рода, за которую позже был удостоен Нобелевской премии. Почти постоянно участвовал в симпозиумах Пьер Хоэнберг, который в начале 1960-х в течение года стажировался в Институте физических проблем и был близким другом тогдашнего аспиранта Саши Андреева. К началу наших симпозиумов его имя было уже хорошо известно в теоретической физике.

Успех первого, московского симпозиума объяснялся главным образом тем, что составы советской и американской делегаций были «равными по силе». Конечно, ядро участников с нашей стороны составляли сотрудники Института теоретической физики.

Через несколько лет я встретил Пола Мартина на конференции, посвященной 100-летию Людвига Больцмана. В ходе дружеского разговора он пытался ответить на им же сформулированный вопрос, в каком из американских университетов имеется группа физиков-теоретиков, равная по силе Институту теоретической физики. После некоторого размышления, в конце концов, он ответил так: «Только сборная команда теоретиков Восточного побережья Америки, включая теоротдел Лабораторий компании «Белл», могла бы соперничать с Институтом теоретической физики».

Ответный симпозиум американская сторона проводила в Нью-Йорке в 1970 г. Несмотря на сложности с отбором кандидатов в нашу команду (еще не все достойные люди были «выездными»), удалось собрать сильную группу, способную представлять нашу теоретическую физику. Участники симпозиума имели возможность поездить по американским лабораториям и познакомиться с их достижениями. Я впервые посетил Принстонский университет в качестве гостя Джона Уилера.

Дело в том, что в 1969 г. наши многолетние исследования, начатые с Евгением Михайловичем Лифшицем, к которым позже присоединился В. А. Белинский, привели к построению общего космологического решения вблизи сингулярности по времени. В основе этого решения лежала временная эволюция однородной космологической модели IX типа Бианки, в которой характерными являлись чередования периодов осцилляции геометрии при приближении к особенности по времени.

Впервые об особенностях временного поведения модели IX типа Бианки я докладывал в Париже в январе 1968 г., на семинаре в Институте Анри Пуанкаре. На этом семинаре присутствовал Джон Уилер, который мгновенно отреагировал, указав на возможность механической аналогии данной модели. Анализ IX типа Бианки как механической модели впоследствии был проведен независимо от нас учеником Уилера Чарльзом Мизнером, который дал ей удачное название mixmaster model.

Уилер знал всю историю вопроса и всячески пропагандировал нашу работу.

Следует сказать, что Джон Уилер – личность яркая, сыгравшая значительную роль в современной теоретической физике. Он работал с Эйнштейном, вместе с Бором развил капельную модель деления ядра, наконец, известный Ричард Фейнман был его учеником. Он, человек с необычайным воображением, подсказал Фейнману идею рассматривать позитрон как электрон, движущийся в противоположном направлении по времени. Он всегда занимал очень высокое положение в научном сообществе, многие годы был советником президента США.

Будучи его личным гостем в Принстоне, я жил в его коттедже, где мне была предоставлена комната, в которой ранее останавливался Нильс Бор. Как-то вечером после ужина Уилер показал мне свои фотографии, на которых был снят с Ричардом Никсоном. После этого он спросил меня, как часто я встречаюсь с Леонидом Брежневым. Мой ответ, что я никогда не встречался с ним, вызвал недоверчивую улыбку, и, обращаясь к жене, Уилер сказал: «Жанет, Халат не хочет говорить нам правду!» Джон Уилер не представлял себе, какая дистанция разделяла нас, даже не совсем рядовых ученых, от правящей верхушки.

С Уилером мы потом встречались довольно часто. Он любил приезжать в Советский Союз. В одну из встреч я его познакомил с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Но самым большим сюрпризом для меня была последняя встреча с ним в Лондоне 1 июня 1995 г., когда нам вручали в Лондонском Королевском обществе дипломы иностранных членов. Кульминацией церемонии был момент, когда вновь избранные члены оставляли свою подпись в книге, в которой можно было найти подписи всех членов этого общества со времен его основания, в том числе Исаака Ньютона и Чарльза Дарвина. Джон Уилер перед тем, как расписаться в этой книге, помолился над ней.

Металлический водород

Важная и интересная беседа состоялась у меня во время моего визита в Урбанский университет под Чикаго с Джоном Бардином. Этот замечательный человек, лауреат двух Нобелевских премий (первая – за транзисторы, вторая – за теорию сверхпроводимости), отличался доступностью и доброжелательностью. Беседа касалась проблемы металлического водорода. О том, что водород при высоких давлениях должен переходить из молекулярной фазы в атомарную – металлическую, – было известно, и вскоре после создания теории сверхпроводимости возникли спекуляции на тему о возможности сверхпроводимости в металлическом водороде. Переход в сверхпроводящее состояние в водороде смог бы происходить при высоких температурах, так как из-за малой массы атома водорода Дебаевская температура, характеризующая колебания атомов в кристаллической решетке, должна была быть высокой.

В беседе с Дж. Бардином был поставлен, насколько мне известно, впервые, вопрос о возможной метастабильности металлического состояния водорода. Из теоретических рассмотрений следовало, что водород при высоких давлениях должен переходить в металлическое состояние. Однако вопрос, останется ли он в этом состоянии (метастабильном) после снятия давления, – ранее не обсуждался.

Мы пришли к заключению, что, по аналогии с другими фазовыми переходами, такая возможность не исключается. Окончательный же ответ на поставленный вопрос, конечно, мог дать только эксперимент.

Возможность получения металлического метастабильного водорода открывала большой простор для фантазий. Этот необыкновенно легкий конструкционный материал был бы уникальным для физики и, главное, для технического приложения. Он мог быть использован в качестве высококалорийного топлива (например, в ракетах), и, наконец, это был бы высокотемпературный сверхпроводящий материал.

Однако все это относилось к области фантастики. Даже обнаружение перехода в металлическое состояние требовало создания в лабораторных условиях, как показывали расчеты, давления порядка нескольких миллионов атмосфер.

После возвращения в Москву я сразу же поделился спекуляциями на тему о метастабильном водороде с А.П. Александровым, тогда директором Курчатовского института, и с академиком-секретарем Отделения общей физики и астрономии Л.А. Арцимовичем. Оба очень заинтересовались, в особенности Арцимович.

Дело в том, что в Академии наук существовал Институт физики высоких давлений, который возглавлял Леонид Федорович Верещагин. Институт возник из небольшой лаборатории Верещагина и по существу всегда ею и оставался. Главное достижение института – создание искусственных алмазов, которое очень эксплуатировалось президентом Келдышем в ежегодных отчетах, поскольку было доступно для объяснений высокому начальству как пример важных прикладных работ, ведущихся в Академии.

В Институте высоких давлений был сооружен гигантский пресс. Здание для этого пресса и сам пресс обошлись государству в хорошую копеечку. Однако он уже несколько лет стоял неиспользуемый, и никто не знал, что с ним делать. Когда же я рассказал Арцимовичу о фантастических перспективах металлического водорода, он очень обрадовался и воскликнул: «Наконец-то мы знаем, что делать с бесполезным до сих пор прессом Верещагина!»

С Верещагиным у меня давно установились добрые отношения, и мы с целью пропаганды опубликовали совместную статью о перспективах применения металлического водорода в популярной в то время «Неделе». Возник бум. Проблемой заинтересовались многие научные учреждения, военные и гражданские.

В конце 1970 года Александров, увлекшись и забыв о том, что о проблеме метастабильного металлического водорода он узнал впервые от меня, на выборах в Академию наук для продвижения своего кандидата, который был моим конкурентом, усиленно рекламировал его заслуги именно в этой области.

Проблема металлического водорода остается до сих пор актуальной для физиков-экспериментаторов. И хотя сам факт перехода водорода в металлическое состояние, по-видимому, можно считать подтвержденным, возможность сохранения его в метастабильном состоянии даже в незначительных количествах в монослоях остается пока недоступной. Что касается практических применений, то их фантастический характер уже мало кого увлекает.

Несколько слов о Леониде Федоровиче Верещагине. Разработанный им метод получения искусственных алмазов не был защищен надлежащим образом патентами, и возникли серьезные проблемы с продвижением его алмазов на западном рынке. Связанные с этим неприятности привели его к преждевременной смерти вскоре после начала водородной эпопеи.

Я "открываю" Черноголовку

Выше я упоминал семинар в январе 1968 г. в Институте Анри Пуанкаре. Хотел бы сказать несколько слов о том, какими путями я попал тогда в Париж на этот семинар.

В середине 1960 годов действовала программа ЮНЕСКО по оказанию научной помощи университетам Индии. Согласно этой программе Советский Союз посылал своих ученых в индийские университеты для чтения лекций. Это была своеобразная натуроплата, освобождающая СССР от части своих взносов в ЮНЕСКО.

В ноябре-декабре 1967 г. я провел два месяца в Делийском университете в качестве эксперта ЮНЕСКО, прочитал ряд лекций и посетил другие университеты, везде встречая необыкновенно доброжелательное отношение. Особенно запомнился визит в Бангалор. Там меня очень тепло принял лауреат Нобелевской премии Чандрасекхара Венката Раман, вопреки рассказам о его странностях и нелюдимости, которые я не раз до этого слышал. Я также повидался со Станиславом Рерихом и его женой, у нас была очень долгая и доверительная беседа, смысл которой, если сказать кратко, сводится к необходимости делать добро на любом месте и в любых условиях. До меня по аналогичной программе в Индию выезжали В.А. Фок, А.А. Абрикосов, В.П. Силин и др. Командировка в эту страну предусматривала некоторую «сладкую закуску» – поездку в Париж для предоставления отчета в ЮНЕСКО. Так в январе 1968 г. я прямым рейсом из Дели прилетел в Париж.

Советско-американский симпозиум в Нью-Йорке, о котором также речь шла выше, вызвал большой интерес. Журнал «Scientific American» опубликовал отчет о симпозиуме и интервью со мной, в котором я рассказывал редактору Глории Лабкин о наших работах по космологии, впервые доложенных в институте Анри Пуанкаре в Париже в январе 1968 года. В конце интервью было сказано несколько слов об Институте теоретической физики, названы имена ведущих сотрудников, участвовавших в первых двух советско-американских симпозиумах, а также и то, что институт входит в состав научного центра в Черноголовке.

Через десять лет разговаривавший со мной высокий чин КГБ назвал упоминание Черноголовки большим грехом. Об этом я еще расскажу подробнее, а сейчас хотел бы объяснить, что существование научного центра в Черноголовке к 1970 г. не было секретом. Как известно всем, кто когда-либо печатал научные статьи, рядом с именем автора указывается его адрес. Поэтому все публикации Института теоретической физики и других институтов Центра (Института физики твердого тела, филиала Института химической физики и др.) по крайней мере, с 1965 г. содержали адрес института в Черноголовке. В программе советско-американского симпозиума 1969 г. также был указан адрес института.

Правда, Черноголовка оставалась долго закрытой для въезда иностранцев, и это всегда вызывало недоумение у наших зарубежных коллег. Я обычно им объяснял, что закрытость связана с тем, что существует ограничение на выезд иностранцев за пределы 40-километровой зоны от Москвы, а Черноголовка находится за этой чертой. Аналогичные ограничения существовали для поездок наших граждан и в США, в связи с чем мое объяснение не вызывало особых сомнений, как мне казалось. Поэтому рассматривать как криминал упоминание Черноголовки могли только некомпетентные люди. Однако сколь бы нелепой и лживой ни оказалась информация, поступавшая в КГБ, она навечно сохранялась в личном деле «жертвы».

Следующий советско-американский симпозиум по теоретической физике проходил в Ленинграде. Его можно было бы назвать историческим, но дело в том, что по партийной терминологии тех лет даже пленумы ЦК, не говоря уже о съездах партии, неизменно получали эпитет «исторический». Именно на этом симпозиуме Кеннет Вилсон впервые докладывал свою работу, в которой он решил проблему фазовых переходов второго рода и за которую впоследствии получил Нобелевскую премию. Работа Вилсона была выполнена в Корнеллском университете, куда молодого, но уже имевшего высокую репутацию Вилсона взяли с совершенно уникальным контрактом, подписанным на десять лет. Согласно этому контракту, он был свободен от чтения регулярных курсов и мог заниматься наукой, что называется, в свое удовольствие. Рискованный контракт Корнеллского университета, как мы видим, закончился поистине триумфом.

В Ленинграде для симпозиума нам предоставили дворец, принадлежавший когда-то великому князю Владимиру. Я часто шутил, напоминая Дэвиду Пайнсу, что он сидит на том месте, на котором еще недавно восседал сам великий князь Владимир. Невозможно описать восторг, охвативший Пайнса, когда на балете в Мариинском театре он оказался в императорской ложе, которую, как я ему объяснил, до него занимали русский царь с царицей.

   Вообще надо сказать, что в те годы мы имели возможность проявлять известную широту при приеме наших западных коллег. Так, Дэвид Пайнс часто приезжал к нам в качестве гостя института с семьей, включая всех его детей. Многие из наших гостей посетили Бухару и Самарканд.

Отличительной чертой наших симпозиумов была полная свобода общения советских и западных участников. Во многом этому способствовал мой принцип: поменьше спрашивать разрешения у начальства. А в то время действовала инструкция, согласно которой советский ученый не мог разговаривать с западным ученым с глазу на глаз – он обязан был приглашать кого-либо из советских коллег для участия в такой беседе. Тем, кто придумал такое правило, и в голову не приходило, что на международных симпозиумах и конференциях это даже технически осуществить невозможно.

В Москве к нашему свободному стилю общения с иностранцами уже привыкли. Однако чувствовалось, что ленинградский КГБ был шокирован. Вспоминается, как в один из вечеров Боб Шриффер устроил в гостинице «Астория» прием от имени американской делегации. Под конец, когда все несколько расслабились после трудового дня, а кое-кто был и навеселе, Покровский, имевший музыкальное образование, начал импровизировать, играя на рояле популярные мелодии. Рояль окружили и начали хором подпевать. Среди поющих я заметил несколько незнакомых лиц, хотя зал был закрыт для посторонних.

Может быть, во время этого симпозиума впервые в частных беседах обсуждались практические аспекты начавшейся в то время эмиграции советских граждан в США и Израиль.

После упомянутого мною интервью журналу «Scientific American» и в особенности после ленинградского симпозиума я заметил, что сопротивление моим поездкам на Запад несколько усилилось. Явно в моем досье появились «компрометирующие» материалы. Последний раз меня «пустили» в США в 1973 г., где проходил очередной советско-американский симпозиум в Беркли, вблизи Сан-Франциско. По-видимому, наверху были сомнения насчет возможности моей поездки. Накануне меня впервые вызвали к одному из руководителей Отдела выездов ЦК, который после недолгой беседы со мной все-таки принял, в конце концов, благоприятное решение.

Ничем сенсационным в научном отношении этот симпозиум не запомнился, но научные сенсации случаются нечасто. Зато случилась большая политическая сенсация – начиналось Уотергейтское дело. Я тогда сразу же ощутил серьезность его последствий для судьбы президента Никсона. Должен сказать, что всегда относился с большой симпатией к Ричарду Никсону и сейчас считаю его одним из великих президентов США: именно ему удалось коренным образом изменить отношения Соединенных Штатов с Китаем и Советским Союзом.

Всем известно, что политика – дело не совсем чистое, и на это приходится порой закрывать глаза. Но Никсон был в политике высоким профессионалом, а стабильность в мире могут обеспечить только профессиональные политики. Когда поутих ажиотаж вокруг Уотергейтского дела, время все расставило по местам. И авторитет Никсона в обществе, и понимание его роли в настоящее время, наконец, стали адекватными.

Я сделал это отступление потому, что наши советско-американские симпозиумы могли возникнуть только в условиях начавшейся тогда разрядки, связанной с именем Ричарда Никсона и другого профессионального политика – Леонида Брежнева.

В начале 1974 г. произошла весьма любопытная история. Я был избран регент-профессором Калифорнийского университета в Лахое. Приглашение предусматривало чтение лекций в этом университете в течение трех месяцев. Я начал оформление, но дело кончилось отказом. Как я позднее узнал из статьи в журнале «Science», государственный департамент еще до отказа, полученного мной в Москве, известил ректора Калифорнийского университета о невозможности  моего трехмесячного пребывания в Лахое, поскольку в Сан-Диего, где находится этот университет, располагается база военно-морского флота США, и советским гражданам разрешается пребывание в Сан-Диего только в течение нескольких дней.

Автор статьи в журнале «Science» возмущался создавшейся ситуацией и, ругая всеми возможными способами американские спецслужбы, не подозревал, что в это время я у себя уже получил отказ, за которым стояли советские спецслужбы. Не сговариваясь, спецслужбы обеих стран проявили трогательное единодушие.

Следующий советско-американский симпозиум, состоявшийся в 1974 г., был совмещен с традиционной летней школой в горном курорте Аспене, куда выехала большая группа теоретиков из нашего института. Возглавлял ее Лев Горьков, так как меня на этот раз в США уже не пустили. Академия пыталась помочь, и даже был момент, когда определилась дата моего вылета совместно с Львом Питаевским. В последний момент мне позвонили из УВС и спросили, можно ли отложить отъезд на два дня. Считая этот вопрос хорошим признаком, я ответил, что можно. В результате мы с Питаевским не полетели в США, и для меня наступил 15-летний перерыв для командировок в эту страну.

Участие советских теоретиков в Аспенских школах стало традиционным, группы из нашего института возглавлял Лев Горьков. Мои американские коллеги-теоретики, которых я встречал в Москве и за рубежом, ни разу не выразили удивления по поводу того, что я перестал бывать в США.

Наш первый компьютер

Где-то в середине 1970 годов Государственный комитет по науке и технике (ГКНТ) щедро выделил институту 100 тыс. долларов для приобретения компьютера. Через соответствующую внешнеторговую организацию мы заказали в США компьютер WANG-2000. По тем временам это был компьютер средней мощности.  В Москве таких уже было несколько десятков в разных учебных заведениях и институтах.

Однако через некоторое время департамент торговли США потребовал от нас заполнить большую форму, так как имелись возражения со стороны департамента энергетики США, который контролировал продажу всех компьютеров Советскому Союзу. Как я понял впоследствии, какой-то небольшой, но бдительный чиновник заподозрил что-то неладное, когда увидел наш адрес: Черноголовка – место, закрытое для иностранцев.

Мы тщательно заполнили форму для департамента торговли США. Один из пунктов этой формы требовал назвать двух гарантов из США, знающих наш институт. Я решил сразить американских чиновников двумя неординарными именами. Первым я назвал Боба Шриффера, лауреата Нобелевской премии, а вторым – Коньерса Херринга, который в то время заведовал теоретическим отделом Лабораторий компании «Белл». Вскоре поступил следующий запрос, в котором требовалось сообщить, какую зарплату указанные лица получают в нашем институте. Мы и на этот смехотворный запрос ответили. Однако вскоре из департамента торговли сообщили, что-то лицо в департаменте энергетики, которое возражает, своих решений никогда не меняет, и поэтому они рекомендуют оформить сделку на какую-нибудь другую, подставную организацию. На это я пойти не мог, так как это задевало мое самолюбие: Институт Ландау был уже хорошо известен в Америке.

Как-то раз через несколько месяцев я встретил в Англии, где был гостем Университета в Нью-Кастле, американского профессора Расса Доннели из Университета в Орегоне. Решив его развеселить, я рассказал ему анекдотичную историю с покупкой компьютера для нашего   института.

Однако он принял ее всерьез и пообещал по возвращении в США связаться со своим другом Джоном Дойчем, который в то время был заместителем директора в департаменте энергетики.

Это имя сейчас хорошо известно, поскольку Джон Дойч позже возглавил ЦРУ. Однако и Дойч не смог нам помочь. Тогда настойчивый Доннели обратился к сенатору от своего штата Бобу Паквуду. Последовала немедленная реакция. Паквуд обратился в департамент торговли, и уже через неделю мы подписали контракт на приобретение компьютера WANG.

Все эти подробности я знаю из переписки Доннели с сенатором Паквудом, которую Доннели нам переслал. Наибольшее впечатление в письме Паквуда на меня произвела концовка, в которой он просил Доннели «не смущаться и обращаться к нему с подобными просьбами и впредь».

В этой истории есть много поучительных сторон, главная из которых – это непробиваемость американской бюрократической машины и доступность, авторитет и влияние американских сенаторов. В США законодательная власть способна осилить исполнительную.

Что же касается компьютера WANG, то он довольно быстро устарел и еще долго валялся в институте, так как никто его даже бесплатно брать не хотел.

Карьера сенатора Боба Паквуда успешно продолжалась несколько десятилетий. Недавно она оборвалась в результате громкого скандала. Выяснилось, что в 1969 г. он поцеловал в щеку одну из своих секретарш, в дальнейшем бывали случаи, когда он похлопывал свою сотрудницу по плечу. Этого ему феминистки не простили.

«Решение со сроком»

В конце 1970 годов Национальная академия США в связи с гонениями, которые начались против академика Андрея Дмитриевича Сахарова, прекратила совместные научные программы с Академией Наук СССР. Поэтому формально наши советско-американские симпозиумы по теоретической физике как бы закончили свое существование. Однако к этому времени уже параллельно работала программа совместных симпозиумов с Объединенным институтом теоретической физики скандинавских стран (NORDITA), Институтом Нильса Бора в Копенгагене, с одной стороны, и Институтом теоретической физики им. Л.Д. Ландау – с другой[2].

Эти симпозиумы проводились формально на межинститутском уровне, но, как и ранее, в них участвовали теоретики со всего Союза. Координатором со стороны NORDITA был Ален Лютер, который уже назывался мною в ряду участников первого советско-американского симпозиума. К этому времени он переехал в Копенгаген. Обычно Ален Лютер для приезда в Москву собирал интернациональную команду, в которую входили ученые из США, а также Франции и других европейских стран. Так что фактически советско-американский симпозиум продолжал свою жизнь.

Особенно запомнилась встреча, которую мы проводили в сентябре 1979 г. на озере Севан. В известной степени она стала кульминацией в программе советско-американских симпозиумов. Симпозиум продолжался почти месяц. Мы жили в довольно комфортабельном доме отдыха, который нам помог получить Президент АН Армении Виктор Амазаспович Амбарцумян.

Некоторые из американцев приезжали на более короткий срок, сменяя друг друга. Стояла удивительно теплая осень, можно было купаться в озере. Свежая рыба из Севана и фрукты не исчезали со стола.

Среди американских участников можно назвать Боба Шриффера, Лео Каданова и других звезд. Выше я уже рассказывал про эффект Кондо. По существу завершение этой эпопеи было впервые анонсировано на Севанском симпозиуме Павлом Вигманом – ему удалось решить проблему Кондо. Его первая публикация появилась вскоре после окончания симпозиума. Через некоторое время выяснилось, что американский теоретик по фамилии Андрей независимо получил аналогичные результаты. Должен сознаться, что работа Павла Вигмана произвела на меня огромное впечатление как технической мощью, так и необыкновенным изяществом результатов.

Научные дискуссии не прекращались ни на минуту, но ощущалось известное напряжение. Западные ученые проводили «закрытые» заседания на пляже, чем напоминали советские делегации за границей. В это время вопрос о правах человека в СССР приобрел особую актуальность, и зарубежные ученые, чтобы не потерять лицо у себя в стране, обязаны были показать свое отношение к этой проблеме. Но вместе с тем они очень ценили научное сотрудничество с нами и поэтому старались своими действиями не навредить гостеприимным хозяевам. Насколько мне известно, все эти закрытые заседания не привели к каким-либо открытым выступлениям. Дело ограничилось лишь посещением в Москве семинара «отказников».

Из вышеописанных историй читатель мог уже заключить, что разрешения на поездки за рубеж постоянно сопровождались трудностями. К этому нужно добавить, что в случае отказов никогда никаких объяснений не давалось.

Получив отказ, я обычно долго мучился, пытаясь угадать его причины. В августе 1975 г. в Хельсинки проходила очередная конференция по физике низких температур (это область физики, которой я посвятил, можно сказать, полжизни). Конференция проходила сразу же после подписания знаменитого Хельсинкского соглашения. И советской стороной, которая, несомненно, стремилась показать серьезность своего отношения к Хельсинкским соглашениям, была подготовлена неслыханно многочисленная делегация, включавшая ученых не только из АН, но и из других ведомств. В нее входило 50 человек, среди которых оказалось много людей, выезжавших впервые. Заметим, что Финляндия из всех западных стран считалась наиболее легкой для выезда, поскольку Советский Союз имел соглашение с Финляндией о выдаче «невозвращенцев».

Выезд должен был состояться в воскресенье. Как уже говорилось, разрешение обычно приходило в середине дня накануне выезда. В этом же случае уже в середине недели стало известно, что поступило «решение инстанций» на всех, кроме двоих. Этими двумя были Алексей Абрикосов и я. С Абрикосовым было все ясно, поскольку он в 1969 г. совершил настоящее «грехопадение», женившись на француженке. После этого он долго состоял в почти «невыездных». Ему разрешались поездки только в социалистические страны. Пункт о «моральной устойчивости» был основным в характеристиках, выдаваемых в райкомах партии.

Ситуация же со мной оставалась загадкой, и ее можно было принять за сигнал, что в «инстанциях» против меня задумано что-то серьезное. Однако в пятницу, в конце дня, появилось долгожданное «решение», позволявшее и мне, и Абрикосову отправиться в Финляндию. Несмотря на happy end, эта история заставила меня потом долгое время мучиться в догадках, что «они» имеют против меня.

Однако настоящий кризис случился только в 1979 году. Эту историю я хотел бы рассказать более  подробно.

В декабре этого года в Брюсселе должна была состояться очередная Сольвеевская конференция. Напомню, что эти конференции начали проводиться с начала века на средства ученого-химика Сольвея, изобретателя метода производства соды. По традиции, они были немногочисленны, для участия в них приглашались лишь звезды физики и химии. Участниками первых встреч были А.Эйнштейн, М.Планк, Х.Лоренц и другие корифеи. До последнего времени уровень этих конференций оставался очень высоким.

Один раз, в 1973 г., мне посчастливилось участвовать в Сольвеевской конференции. Она была посвящена астрофизике. Как полагалось, по окончании ее все участники были представлены бельгийскому королю Бодуэну, во время нашей встречи проявившему заинтересованность теми космологическими проблемами, которыми занимался я, и мне показалось, что он внимательно слушал мои ответы. Тогда же я стал членом Сольвеевского комитета. Его возглавлял лауреат Нобелевской премии бельгийский физик Илья Пригожин, сын эмигрантов из России. Быть членом Сольвеевского комитета было очень престижно, и я дал согласие на это, не спросив позволения в Академии наук. А по правилам того времени на участие советского ученого в международных организациях требовалось решение «инстанций», аналогичное тому, которое давалось для выезда за границу. У меня в дальнейшем сложилось впечатление, что этот «грех» тянулся хвостом за мной многие годы.

На следующую Сольвеевскую конференцию в 1976 г. я не поехал. То ли мне не рекомендовали эту поездку, то ли конференция не была своевременно «включена в план». Включение в план было еще одним барьером, часто позволявшим отсекать нежелательные поездки.

Готовясь к Сольвеевской конференции 1979 г., я своевременно позаботился о включении ее в план международных связей АН, а также подготовил предложения по составу делегации (расходы брала на себя приглашающая сторона).

Предлагая состав делегаций, всегда необходимо было соблюдать известный баланс, чтобы не раздражать «инстанции». Так сложилось в мире, что среди физиков-теоретиков – большой процент «лиц еврейской национальности», как тогда было принято говорить. Да и у нас в институте их хватало, хотя этот фактор никогда никакой роли внутри институтской жизни, естественно, не играл.

В состав предложенной делегации входили имевшие приглашения Яков Синай, Игорь Климонтович, я, а также ряд других достаточно известных теоретиков, заведомо не обладавших никакими «недостатками». К сожалению, по тем или иным причинам эти «другие» отказались от поездки. В результате «наверх» пошла бумага со списком делегации, полностью состоящей из «лиц еврейской национальности», или, как тогда шутили, «инвалидов пятой группы».[3] Это вызвало там бурную реакцию. На заседание «выездной комиссии» был вызван для серьезной нахлобучки главный ученый секретарь Академии Наук Скрябин, подписавший указанную бумагу. По-видимому, возник вопрос, кто предложил такой состав и, естественно, было названо мое имя как руководителя делегации. Это навлекло на меня особый гнев присутствовавшего при этом генерала Г., заместителя председателя КГБ. Возмущенная комиссия приняла решение послать на Сольвеевскую конференцию Синая, Мигдала и Климонтовича. Меня же не посылать, а наказать, запретив вообще все поездки за границу сроком на два года. Как будет видно из дальнейшего, окончательное решение принималось в КГБ.

Вынесение «решений со сроком» было выдержано полностью в духе организации, привыкшей давать «срока» в пору серьезных политических репрессий. Мне известен случай, когда один из моих коллег, не обладавший даже "недостатком" по пятой графе, получил в 1970 г. после поездки на международную конференцию по физике низких температур в Шотландии более длительный срок наказания – 10 лет невыезда – и отбыл его «от звонка до звонка». Его вновь выпустили за границу лишь в 1980 г.

 

Шаг в сторону – еще немного о мушкетерах.

Мне хочется привести здесь еще одну историю, иллюстрирующую уже неоднократно высказываемую мной здесь мысль о том, что для того, чтобы сделать что-то значительное, иногда бывает достаточно всего одного верного мушкетера. Если, конечно, он настоящий мушкетер.

В 1993 году, на праздновании 70-летнего юбилея В.И. Гольданского, в конференц-зале Главного здания Института Химических Проблем я увидел сидевших в первом ряду Ю.Б. Харитона и А.П. Александрова. Юбилей имел камерный характер, начальства не было, а присутствие «патриархов» объяснялось не только многолетним научным сотрудничеством с Гольданским, но также очень дружественными, почти родственными отношениями.

Я подошёл поздороваться с Харитоном и Александровым, которым было тогда под 90 лет. Мне казалось, что за 50 лет, которые я их знал, они совершенно не менялись – на лицах была добрая улыбка, а глаза излучали свет. Юлий Борисович вскочил со стула и сказал мне как бы на ухо фразу, которую понимали только мы двое: «Помните, Исаак Маркович, какие дела мы с Вами проделывали?» Под «делами» он имел в виду не наше многолетнее деловое научное сотрудничество на всех этапах создания ядерного оружия – от атомного до водородного, в котором вершиной моего участия явилось членство в Госкомиссии[4], принимавшей в 1955 году проект окончательного варианта водородной бомбы, а нечто совсем другое. Об одном из наших «дел» я сейчас расскажу, тем более что это «дело» имело прямое отношение к сидевшему рядом

А.П. Александрову.

 В 1975 году Академия пышно отмечала свой 250-летний юбилей. Членов Академии наук осыпали многочисленными орденами. За столом Президиума торжественного заседания, происходившего в концертном зале «Россия», сидели первые лица государства – Л.И. Брежнев и Н.В. Подгорный (еще не впавший в немилость). В какой-то очень торжественный момент происходила церемония выноса Красного знамени АН, которое нес А.П. Александров. Все это чем-то напоминало торжественную пионерскую линейку. (Интересно, где теперь это знамя АН СССР?).

Я заметил, что во время выноса знамени Брежнев и Подгорный обменялись каким-то замечанием. Было известно, что в ходе подготовки этого юбилея президент АН СССР М.В. Келдыш пережил небольшую драму. Все варианты доклада торжественного заседания, которые ему приносили его помощники, он забраковывал, в то же время он осознавал, что сам был не в состоянии написать доклад – и здоровье не позволяло, и какая-то неудовлетворенность собой и делами Академии. Будучи человеком талантливым и потенциально творческим, он реализовался в математике очень мало. Осознание этого факта пришло как раз в это время, когда частично раскрылся «занавес», расширились международные связи АН, и его коллеги стали ездить за границу и успешно пропагандировать свои научные достижения. В этой ситуации М.В. испытал, возможно, нормальное чувство зависти и неудовлетворенности от того, что, сидя в кресле президента АН, он теряет драгоценное время, а только научно-организационная деятельность творческой личности удовлетворения не давала. Тем более что большую часть времени ему приходилось тратить на рутинные дела, вроде дележа денег на строительство (насколько я понимаю, этот вопрос остается больным до сих пор). А когда М.В. осознал всю ситуацию и свою невозможность написать доклад для торжественного заседания, содержащий нетривиальные мысли, он в отчаянии пришел к заключению, что не может больше оставаться президентом Академии и выступать на таком торжественном юбилее. Этот злополучный доклад он в конце концов поручил сделать своему вице-президенту В. А. Котельникову. Предусмотренный Уставом срок пребывания на посту президента истек, и продлять его он не собирался. В связи с этим самым актуальным вопросом в кулуарах Академии стал, естественно, вопрос об имени будущего президента.

Юбилей праздновался в Москве и на родине Петровской академии – в Ленинграде. Из Ленинграда дошел слух, что на одном из торжественных «возлияний» ленинградский вождь Г. Романов предложил тост за будущего президента и вице-президента АН, назвав имена сидевших за торжественным столом. Многих членов Академии, в том числе и меня, эти кандидатуры не устраивали. Да и поддержка Романова вряд ли прибавляла что-то к репутации кандидатов.

После общего собрания Академии происходили собрания секций АН. Секция физико-технических наук заседала в конференц-зале Института автоматики и телемеханики. В перерыве заседания я прогуливался в стеклянном холле с А.П. Александровым. Я рассказал ему о слухах, пришедших из Ленинграда, и заметил, что следует серьезно подумать о кандидатуре будущего президента. У А.П. заблестели глаза, и он предложил мне созвониться и встретится, чтобы обсудить этот вопрос. Наше знакомство и отношения с Александровым начались еще в 1946 году, когда он заменил смещенного Сталиным со всех постов, впавшего в немилость П.Л. Капицу в качестве директора Института физических проблем, где я в то время начинал свою научную карьеру у Л.Д. Ландау. 30 лет знакомства давали мне право компетентно судить о качествах А.П. Александрова. Как и все ученики А.Ф. Иоффе, он был высококвалифицированным физиком, однако больших научных заслуг не имел. Однако доброжелательно относился к работе бывших сотрудников П.Л. Капицы и сохранил атмосферу этого уникального учреждения. Замечу, что все эти годы его научные и, главным образом, инженерные интересы, а инженер он был, несомненно, выдающийся, сконцентрировались в Институте атомной энергии, где он был 1-м заместителем И.В. Курчатова. Ещё со времен Великой отечественной войны, когда он занимался размагничиванием корпусов военных кораблей и защитой их от мин, у него сложились особые отношения с морским флотом, и поэтому среди его главных достижений сохранились в памяти создание атомных ледоколов и атомных подводных лодок. Известно также, что он имел отношение к проектированию атомных реакторов, в том числе Чернобыльской АЭС, но я, не будучи специалистом, не рискну обсуждать этот вопрос. Думаю, что взрыв реактора Чернобыльской АЭС явился результатом очень многих обстоятельств и колоссальной некомпетентности целой цепочки лиц, за которые А.П. не мог нести ответственности.

После разговора с А.П. Александровым мне стало ясно, что нет никакой необходимости звонить ему, поскольку есть только один возможный кандидат на должность будущего президента АН – это он сам.

А.П. Александров имел достаточно большой опыт научно-организационной деятельности, был членом ЦК КПСС, что означало и связи, и поддержку в высших эшелонах власти. При этом он был человеком демократичным и в известной степени доброжелательным, разве что был несколько субъективен в оценке людей близкого окружения, что было не так опасно. Вырос он и сформировался в коллективе, где работали прекрасные физики: И.В. Курчатов, Л.А. Арцимович, И.К. Кикоин, так что интуитивно способен был чувствовать пульс науки. По-видимому, появление А.П. с Красным знаменем на юбилее АН, подсознательно подтолкнуло меня к идее рассматривать А.П. Александрова как будущего президента.

Теперь нужен был сценарий осуществления этой идеи. Политтехнологов в ту пору, слава богу, не было, поэтому пришлось все делать самому. Обсуждать план действий и спрашивать согласия у А.П. не имело смысла, поскольку он в то время был достаточно самокритичен и не имел амбиций, чтобы претендовать на должность президента АН. Единственной «боевой единицей», на которую можно было рассчитывать, был Ю.Б. Харитон. Можно было предполагать, что у него есть прямой выход на председателя КГБ Ю.В. Андропова, поскольку характер его работы, несомненно, нуждался в контактах с ним. Нужно было еще найти несколько влиятельных членов АН, которые бы поддержали мою идею и убедили Ю.Б. в правильности выбора. Естественным для меня было выбрать Е.П. Велихова, моего старого друга, который был в то время зам. А.П. Александрова в Курчатовском институте. Я поделился с ним идеей, и мы нашли взаимопонимание. Первая встреча «инициативной группы» – Харитон, Велихов и я, – состоялась у меня дома, тогда же были названы возможные союзники – два лауреата Нобелевской премии, оба они сочувственно отнеслись к кандидатуре Александрова, но участвовать в каких-либо публичных действиях отказались. Один из них, очень почтенный человек, сознался Ю.Б. Харитону, что он боится нажить врагов среди других потенциальных кандидатов. Этот отказ очень огорчил Ю.Б., и он, было, впал в уныние, но как настоящий боец не привык отступать. И мои слова «будем действовать в одиночку» упали на благодатную почву.

На следующий день Ю.Б. встретился с Ю.В. Андроповым, который с энтузиазмом одобрил идею и в тот же день обсудил её с ЛИ. Брежневым. Высочайшее согласие было получено. Как стало позже известно, игра происходила в условиях цейтнота, т.к. к этому времени на столе у М.В. Суслова уже лежал проект решения секретариата ЦК о назначении другой кандидатуры президентом АН СССР. Вскоре эпопея завершилась – А.П. был назначен президентом АН СССР (формальные выборы не имели значения). Последняя любопытная подробность. Когда Ю.Б. Харитон и Е.П. Велихов приехали к Александрову сообщить о предполагаемом назначении на высокую должность, тот сначала отчаянно сопротивлялся и даже всплакнул. Однако сопротивлялся недолго.

Ю.Б. очень гордился этой победой и высоко ценил мою инициативу. По характеру работы он был далек от Академии Наук, но её судьбу принимал близко к сердцу. Не удивительно, что встретив меня на юбилее В.Г., он вспомнил именно это наше общее «дело». К сожалению, это была последняя наша встреча с Ю.Б. Харитоном.

Переписка с Андроповым

Возвращаюсь к рассказу о своем "невыезде на два года". Вся эта история со «сроком» меня сильно задела, но выглядела совершенно безнадежной, поскольку некому и некуда было жаловаться. Я попросил вице-президента АН, моего друга Евгения Павловича Велихова попытаться прояснить ситуацию. Он встретился с генералом Г., ответственным за злополучное решение, но вернулся от него подавленный и признался, что ничего сделать не удалось.

Остался последний шанс – поговорить с президентом АН Анатолием Петровичем Александровым. Его предшественник М.В.Келдыш не раз выручал меня в подобных ситуациях. Через несколько дней (это было в начале 1980 г.) Анатолий Петрович сообщил мне, что беседовал с генералом Г., но не смог его ни в чем переубедить. Под конец разговора он посоветовал мне попроситься на прием к Ю. В. Андропову, в то время председателю КГБ. Такой совет был для меня совершенно неожиданным, я засомневался: примет ли он меня? И когда получил утвердительный ответ, то задал последний, очень важный вопрос: могу ли я при обращении к Андропову ссылаться на его, Александрова, рекомендацию? На этот вопрос я тоже получил положительный ответ.

После встречи с Анатолием Петровичем я несколько недель размышлял и все не решался писать письмо Андропову. Во-первых, обращение к нему означало, что я ввязываюсь в серьезную борьбу, в известной мере задевающую амбиции его заместителя генерала Г. Во-вторых, я не очень надеялся на то, что моя проблема, не имевшая большого государственного значения, может заинтересовать фактически второе лицо в государстве, у которого в это время и без того была постоянная головная боль и от начавшейся войны в Афганистане, и от чрезвычайного положения в Польше.

Наконец, встретивший меня случайно в Академии наук Анатолий Петрович сразил меня вопросом, написал ли я письмо Андропову. Это показало, что он к данному мне совету относится серьезно. Возможно также, что он, как человек азартный, уже заинтересовался начинавшейся игрой.

На следующий день я отправил Андропову письмо. Я понимал, что оно должно быть очень кратким, без упоминания каких-либо деталей, которые давали бы возможность его помощникам легко отписаться. Я просил принять меня в связи с непонятными проблемами, возникшими вокруг моих зарубежных поездок. Письмо начиналось словами, что я обращаюсь к Юрию Владимировичу по совету президента Академии наук. Это было моим главным козырем в будущей игре.

По прошествии некоторого времени мне позвонил старший помощник Андропова и пригласил встретиться в приемной КГБ на Кузнецком мосту, объяснив, что сам Андропов личные приемы не ведет. Говорят, что во дворе дома, где находится приемная, в годы массовых репрессий стояли длинные очереди с передачами для заключенных.

В назначенный час я вошел в большой кабинет с письменным столом, уставленным десятками телефонных аппаратов. Помощник Юрия Владимировича назвал мне свое настоящее имя и фамилию – Павел Павлович Лаптев. Это был человек средних лет, достаточно любезный, с усталым лицом. Ничего «генеральского» в его манерах не было. К сожалению, разговор не клеился. Тем не менее, Павел Павлович исписал несколько страниц мелким убористым почерком и, доброжелательно попрощавшись, обещал внимательно разобраться в моем деле.

Прошло несколько месяцев, прежде чем раздался телефонный звонок, приглашавший меня снова в приемную КГБ. На этот раз в том же кабинете меня встретил человек с явно выраженной  генеральской  внешностью и манерами. Его амбициозность так и лезла наружу. Он назвался Иваном Михайловичем – явно вымышленным именем, как было принято в этой организации. Я интуитивно почувствовал, что разговора у нас не получится, поэтому решил ждать, что он скажет. Наконец он произнес: «Вы же разгласили Черноголовку!» Очевидно, имелось в виду мое интервью десятилетней давности журналу «Scientific American», в котором я называл хорошо известное уже в то время место, где находился научный центр АН. Я продолжал молчать, решив не втягиваться в бессмысленную дискуссию вокруг проблемы, не стоящей выеденного яйца и придуманной людьми, которые «опекали» АН.

Наконец, он выдал решение: «Вы можете ездить за границу, но не один и не в Америку». Я переспросил, что означает «не один», достаточно ли выезжать вдвоем. Он мгновенно отреагировал, сказав: «Нет, лучше больше». Тут я сразу понял, что вопрос был лишний, и решил больше вопросов не задавать. Как человек военный, Иван Михайлович сообщил мне, несомненно, буквальную резолюцию Ю.В. Андропова. Свободу толкования ее я решил оставить за собой. В конечном счете, я мог быть удовлетворен результатом, отменявшим решение генерала Г., а сохраняющиеся ограничения были данью чести его мундира.

Я снова начал выезжать, соблюдая принцип о поездке вдвоем. Как правило, этим вторым был мой близкий сотрудник, с которым мы опубликовали совместно много работ, поэтому наше появление за рубежом вдвоем не вызывало большого удивления, хотя в течение ряда лет мы выглядели, как Добчинский и Бобчинский.

 

К сожалению, моя переписка с Андроповым на этом не закончилась. В начале 1982 г. мы с моим постоянным спутником должны были выехать в Бразилию для чтения лекций в школе по космологии в Рио-де-Жанейро. Примерно за неделю до отъезда я встретил в Президиуме АН начальника УВС В. Добросельского, человека интеллигентного и доброжелательного, проработавшего много лет на дипломатической работе, который сказал мне: «Я должен вас огорчить – вы в Бразилию не поедете, но меня просили передать, чтобы вы не обижались, поскольку знаете почему». И хотя эта информация содержала новый акцент – те лица, которые ранее сообщали о своих решениях безапелляционно, сейчас просили меня не обижаться.

Тем не менее, я решил обидеться. Я почти сразу догадался, что тот чиновник, который готовил решение, по-видимому, стал изучать на глобусе, где находится Бразилия, и обнаружил ее на американском континенте. А поскольку в моем досье хранилась резолюция, запрещавшая мне ездить в Америку, то он и подготовил отрицательное решение. В то же время мне было очевидно, что резолюция предусматривает запрет только на выезд в США. Я снова написал письмо Андропову, которое на этот раз было более подробным, поскольку я мог сослаться на решение, принятое им за два года до этого. Прошла неделя – никакой реакции, в КГБ было не до меня. КГБ находился в шоке – покончил самоубийством первый заместитель Андропова и человек Брежнева генерал С.К. Цвигун. Подробности этой драмы (не исключено, что полувымышленные) читатель может найти в известном бестселлере Эдуарда Тополя и Фридриха Незнанского «Красная площадь».

Время шло, Цвигуна уже похоронили, до предполагаемого отъезда оставалось несколько дней, а никакой реакции по-прежнему не было. Сознаюсь, я нервничал, но решил сражаться до конца. Легко сказать – «сражаться», но как я не знал. Наконец, за день до отъезда у меня дома в 8 часов вечера раздался телефонный звонок. Я услышал в трубке знакомый голос: «Говорит Иван Михайлович. Вы можете ехать в Бразилию». Я заметил: «Вот видите, Иван Михайлович, как можно было бы просто решить все вопросы, если бы у меня был ваш телефон», – на что он быстро и резко отпарировал: «Вы же видите: когда вы нам нужны, мы вас находим»[5].

Хотя говорят, что последняя фраза была стереотипной для КГБ, я ее считаю оскорбительной.

Что же касается П.П. Лаптева, которого я упоминал в начале истории, то его имя, когда Андропов стал генеральным секретарем, фигурировало иногда в официальных сообщениях, он назывался старшим помощником.

 История моей «переписки» с Андроповым – еще один штрих к портрету этой неоднозначной личности. Он вник в незначительное по его масштабам дело и защитил меня от самодурства своего заместителя.

Не секрет, что часть интеллигенции связывала свои надежды на лучшее будущее страны с приходом Андропова к власти. Мы очень мало знаем о наших «вождях». Создавалось впечатление, что он был более интеллигентен и образован, чем Брежнев и его соратники. Да и некоторые становившиеся известными факты говорили в его пользу. Например, то, что Евгений Евтушенко мог звонить ему домой, когда арестовали Солженицына. Анатолию Петровичу Александрову, который хлопотал о Сахарове, высланном в Горький, Андропов сказал, что эта ссылка была самым «мягким» наказанием в условиях царившего в Политбюро психоза, когда другие его члены требовали значительно более суровых мер.

К сожалению, факты, ставшие известными позже, говорят скорее о том, что мы были склонны несколько идеализировать эту личность. Я имею в виду воспоминания генерала О. Калугина о подробностях организации убийства болгарского диссидента Маркова или ответ Андропова на письмо Петра Леонидовича Капицы о необходимости диссидентского движения для функционирования нормального общества. Письмо Андропова Капице, жесткое по существу, написано суконным языком и полно газетных штампов, характерных для того времени, и в нем совершенно не чувствуется какого-либо уважения к оппоненту.

Мой друг писатель Владимир Войнович показывал мне копию письма Андропова в Политбюро «О писателе Владимире Войновиче», сохранившееся в бывшем архиве ЦК. В этом письме Андропов докладывает о том, что писатель Войнович пытается организовать в Москве отделение международного объединения писателей – Пен-клуба. Сообщается также, что по отношению к нему будут приняты специальные меры воздействия, если он не прекратит свою деятельность. Непонятен даже смысл написания такого письма, поскольку вряд ли Брежнев или другие члены Политбюро слышали когда-либо о Пен-клубе. Войнович же считает, что это письмо было направлено с целью получить разрешение на применение специальных мер воздействия.

Видимо, того, что мы знаем, еще маловато, чтобы адекватно судить о личности Андропова.

Если говорить о влиянии и воздействии партийных деятелей и КГБ в то время на жизнь ученых вообще и мою в частности, я хотел бы подчеркнуть следующее.

 Моя тёща в 1940 г. как вдова героя Гражданской войны Н. Щорса получила квартиру в «доме правительства» на набережной после того, как о нём вспомнил Сталин.

Некоторые наивные люди считали, что если я живу в доме правительства то я могу, просто перейдя через Каменный мост, свободно ходить в Кремль, чуть ли не к самому товарищу Сталину. Ну или, соответственно, к любому его преемнику. Это, естественно, все относится к области ненаучной фантастики. Я не то, что в ЦК, но даже в райкоме партии за все годы советской власти ни разу не был. Меня никто туда не вызывал. Я согласен, что это довольно странно, потому что по моему рангу – директора ведущего института, меня должны были бы по крайней мере приглашать на беседы в Отдел науки ЦК. Единственные мои визиты в ЦК были связаны с поездками за границу. В то время каждая такая поездка обязательно согласовывалась в соответственных партийных органах. И меня действительно вызывали в Отдел выездов, особенно перед первыми поездками, и там инструктировали. Я уже описывал один из таких инструктажей, для поездки в Румынию. Что же касается райкома партии, то обо мне, наконец, вспомнили только в 1985 году, когда умер Генеральный Секретарь КПСС К.У. Черненко. Вдруг раздался звонок из райкома партии, и меня пригласили прийти на Красную площадь присутствовать на его похоронах. Это, несомненно, означало, что грядут большие изменения. И они на самом деле наступили – к власти пришел Горбачев, началась перестройка…

Я стоял на трибуне, которая ближе к Васильевскому спуску, шел такой мокрый грязноватый снег – дело было в марте – по площади проходили войска, печатая шаг. Все это происходило с какой-то необычайной скоростью, просто в бешеном темпе – такие похороны проходили в последнее время достаточно часто, все уже привыкли и наловчились. Так что закончилось все очень быстро.

Это приглашение на похороны Черненко я считаю апогеем своей "партийной" карьеры. Выше этого я уже не поднимался. Наступало время больших перемен.

Как мы узнавали подобные вещи? Что значит то или иное событие, такой или другой порядок, в котором были перечислены официальные лица где-нибудь на передовице "Правды" и что может за этим последовать? У каждого из нас были свои методы, свои навыки чтения тех же газет, выработанные, можно сказать, на собственной шкуре. Это было своего рода искусство. Конечно, в отличие от тридцатых годов мы уже говорили об этом, обсуждали по вечерам на кухне – естественно, только в своем кругу, с людьми, которым могли доверять.

Неверно, что при советской власти не было свободы слова. Была. Только это слово не было громким, публичным. И свобода распространялась только на очень узкий круг людей в пределах одной отдельной кухни. Там мы говорили совершенно обо всем. И как убивали С. Михоэлса в Минске, и С. Кирова в Ленинграде, мы все это знали и обсуждали. Степень открытости была, как видно, достаточно высокой, но, тем не менее, совсем глубоко в каждом из нас все же сидел страх. Был такой эпизод – в 1987 году ко мне приехал мой давний товарищ. Он был в свое время комсомольским деятелем на уровне ЦК комсомола, затем создал академический институт. Ну, и со времен работы в ЦК комсомола остался дружен со многими деятелями тогдашней верхушки. Вот он приехал ко мне после встречи с А. Лукьяновым в Кремле, мы пообедали, выпили, поговорили. Дружили мы давно, и, естественно, диапазон наших разговоров, особенно уже в то время – это был, повторю, 1987 год – был достаточно широк. Мы сидим в моем кабинете, и вдруг он, понизив голос, страшным шепотом сообщает мне на ухо: "Ты знаешь, ОНИ, кажется, готовы ликвидировать колхозы!"

Вообще в то время понятие "Они!" имело абсолютную и очень страшную подавляющую силу. У каждого были свои "они". Надежда Мандельштам первая написала в своих воспоминаниях про К. Симонова, что он-де хотел дать ей квартиру от Союза писателей, но "они" не позволили. "Они" были даже у Генерального секретаря ЦК КПСС. Была, например, такая история.

После доклада Н.С. Хрущева "О культе личности" на пленуме ЦК КПСС в 1956 году во всех парторганизациях проводились закрытые партсобрания, на которых зачитывался этот доклад, и проводились его обсуждения. Особенно бурные обсуждения произошли в ИТЭФ. Этот институт подчинялся Министерству атомной энергии (Средмаш) и поэтому его партийная организация была в подчинении Политуправления министерства, а не районного комитета партии. В ИТЭФ, возглавляемом другом Ландау Абрамом Исааковичем Алихановым, был большой теоротдел, в котором работало много учеников Дау, а начальником был любимый ученик, И.Е. Померанчук (Чук). Секретарем парторганизации института был Володя Судаков. Именно он был за рулем машины в январе 1962, в день роковой аварии, искалечившей жизнь Ландау.

На партсобрании интеллигентная часть партийцев очень возбудилась от услышанного в докладе Хрущева. Начались очень резкие выступления. А Юрий Орлов, молодой и очень талантливый физик, автор оригинальной идеи создания ускорителя элементарных частиц, по характеру типичный «революционер», договорился на этом собрании совсем до радикальных призывов. Он вспомнил слова В.И. Ленина о том, что в ответственные моменты истории народ должен вооружаться, и призвал окружающих выполнять заветы вождя.

В общем, о собрании в ИТЭФ доложили во все партийные инстанции, вопрос обсуждался на Политбюро ЦК КПСС, и было принято беспрецедентное в истории партии решение о роспуске парторганизации ИТЭФ. В самом деле, устав КПСС допускал такую высшую меру наказания. Все члены распущенной организации считались исключенными из КПСС, и специальная комиссия политуправления должна была производить их персональный прием обратно в партию по личным заявлениям. По результатам работы этой комиссии Володя Судаков получил строгий выговор, а трое самых активных участников собрания были из партии исключены, и среди них оказался, естественно, Юрий Орлов. Дирекции института было рекомендовано уволить всех троих. Но работа Юрия Орлова была крайне важна для проводимых институтом исследований, и поэтому директор института Алиханов пытался сопротивляться. Он позвонил лично Н.С.Хрущеву и попросил его дать разрешение все-таки не увольнять ценных для института работников. Но получил отказ, сопровождающийся такими словами: "Вы не понимаете, о чем просите. Вы не знаете, что происходило на Политбюро. Они вообще требовали арестовать всех троих".

Все друзья Юрия Орлова приняли участие в его устройстве на работу. В конце концов, он стал работать в Ереванском Институте Физики, который был создан Артемием Исааковичем Алиханьяном, братом Абрама Исааковича Алиханова. Юрий Орлов создал свой уникальный ускоритель там.

В 1975 году Л.И.Брежнев подписал Хельсинкский протокол, который, среди прочего, давал гарантию правам человека. Диссидентское движение увидело в Хельсинкском протоколе новые надежды на достижение гражданских свобод. "Профессиональный революционер" Юрий Орлов возглавил созданную в Москве Хельсинкскую группу. В действиях этой группы власть усмотрела (и правильно усмотрела!) серьезную угрозу существующему строю. Юрий Орлов был арестован, судим и отправлен в ссылку, где долгие годы пребывал в тяжелейших условиях. В годы перестройки он был с почетом из ссылки возвращен. Не знаю, удовлетворен ли он дальнейшим ходом российской истории.

Известна еще одна похожая история. Когда Президент Академии наук А.П. Александров позвонил Андропову по поводу ссылки Сахарова в Горький, то Андропов ответил ему практически теми же словами: "Что вы! Вы не представляете, о чем просите. Они требовали сослать его в Сибирь!"

Эти сакраментальные "они" существовали для всех уровней власти, не исключая самого Генерального секретаря. При этом на всех уровнях, когда говорили "они", при этом рукой показывали куда-то на потолок. На этом "они" держалась вся советская власть.

Я думаю, что под "они" у Хрущева и у Андропова понимались остальные члены Политбюро. Все эти люди были настолько крепко между собой повязаны, что никто из них, даже занимающий главный пост, абсолютной верховной власти никогда не имел. В этом была очень важная, интересная особенность системы. Работала круговая порука, сильная, неразрывная взаимозависимость. Собственно, кризис, или путч 1991 года произошел потому, что Горбачев попытался так или иначе эту круговую поруку разорвать. А "они" пытались ему этого не позволить. Горбачев так или иначе победил, и после этого, действительно, началась другая эпоха, в которой уже работали несколько другие правила.

80-летие Ландау

В январе 1988 г. мы собирались отметить 80 лет со дня рождения Льва Давидовича Ландау. Не успели мы еще определиться с планами, как получили предложение от известного израильского физика Ювала Неймана провести в Тель-Авиве международную конференцию по теоретической физике, посвященную этому событию.

В то время официальные отношения с Израилем только начинали налаживаться, и делегации Академии Наук еще не выезжали в эту страну. Данное обстоятельство, а также естественная необходимость проведения такой конференции в Москве, где работал и жил Ландау, создавали довольно сложную ситуацию. Поэтому возникла идея: вместо указанных двух конференций провести одну в Копенгагене, в Институте Нильса Бора, где в свое время Ландау начинал свою научную карьеру. Относительно Копенгагена удалось договориться довольно быстро. Однако, когда мы сообщили об этом решении в Израиль, то получили ответ, что там подготовка к конференции идет полным ходом, и уже разосланы приглашения. С одной стороны, нельзя было не считаться с этим фактом, но с другой – приготовления к конференции в Копенгагене тоже уже начались. Выход из положения помог найти тогдашний президент АН Гурий Иванович Марчук. Он сумел получить в ЦК КПСС разрешение послать на конференцию в Тель-Авив немногочисленную, но авторитетную делегацию. Что же касается копенгагенской конференции, то нам представилась возможность послать туда большую делегацию, включавшую как учеников Ландау, так и многих других крупных теоретиков. Проведение двух столь представительных юбилейных конференций исключало необходимость аналогичной в Москве. К тому же, поскольку конференция в Копенгагене проводилась в рамках нашей постоянной программы сотрудничества с NORDITA и Институтом Нильса Бора, то запланированная на следующий, 1989 год, ответная конференция в Москве в рамках той же программы как бы восстанавливала баланс сил.

В результате летом 1988 г. были проведены последовательно две международные юбилейные конференции. В Тель-Авив прибыла первая в истории советско-израильских отношений делегация Академии наук СССР. В ее состав входили три академика: Людвиг Дмитриевич Фаддеев, директор Ленинградского отделения Математического института, Юрий Андреевич Осипьян, директор Института физики твердого тела, и я, представлявший Институт Ландау. Нашу делегацию тепло приветствовали на конференции. Трогательными были встречи с коллегами, эмигрировавшими в Израиль. Было приятно снова увидеть Наума Меймана, Марка Азбеля, Вениамина Файна, Сашу Воронеля и других. На этой конференции было также много ученых из США и Европы. Марк Азбель выступил с лекцией «То be a student of Landau». To, что представитель Харьковской школы Ильи Лифшица, никогда не работавший с Ландау и даже не сдававший ему экзамены теоретического минимума, выдавал себя в Израиле за ученика Ландау, могло вызвать только улыбку.

Мне пришлось дважды выступать с воспоминаниями о Ландау – сначала в Тель-Авиве, потом – в Копенгагене. Конференция в Копенгагене получилась очень представительной. От нашей страны  приехало около 20 участников, среди которых было много членов АН. Программа включала обзорные доклады, представленные западными и нашими участниками.

Вся конференция прошла в необычайно праздничном стиле, советская делегация была окружена вниманием не только организаторов, но и посольства СССР. Посол Б.Н.Пастухов устроил большой прием для участников. Здесь хотелось бы отметить, что наше посольство в Копенгагене было традиционно гостеприимным по отношению к ученым из Советского Союза, посещавшим Данию. Б.Н.Пастухов продолжал традицию, которая начиналась еще при предыдущем после, Н.Г.Егорычеве. Мне приходилось несколько раз встречаться с послом Егорычевым в неофициальной обстановке и иметь с ним дружеские и откровенные беседы. Егорычев, по нынешней терминологии, – бывший партаппаратчик. Он занимал высокий пост первого секретаря Московского комитета партии, но посмел беспрецедентно открыто критиковать Брежнева и за это был «сослан» послом в Данию. На меня он производил впечатление умного и интеллигентного человека. В пользу этого говорит и тот факт, что Капица любил с ним играть в шахматы. Хотя, по правде говоря, я слышал о нем и не очень одобрительные отзывы. Все возможно, но это лишний раз подтверждает, что людей нельзя красить одним цветом.

В октябре 1989 г. мы провели ответный симпозиум совместно с NORDITA, который можно рассматривать как естественное продолжение конференции в Копенгагене 1988 г. Это был последний из серии традиционных советско-американских и советско-датских симпозиумов, начало которой положил первый советско-американский симпозиум 1969 г. В течение двадцати лет эти международные форумы ученых играли очень заметную роль в прогрессе теоретической физики. Но всему приходит конец. Начинался распад Советского Союза и «большой разъезд» советских ученых.

Последний мушкетер

В декабре 1989 г. Нью-Йоркская академия наук предложила провести совместно с Институтом Ландау небольшой советско-американский симпозиум по теоретической физике. Следует сказать, что членами этой академии могут быть все желающие, если они готовы заплатить ежегодный взнос. Она очень многочисленна и скорее напоминает клуб. О том, как происходит прием в эту Академию, хорошо говорит следующий факт. В 1994 г. она разослала приглашения вступить в ее состав 40 тысячам ученых, адреса которых она, по-видимому, нашла по их публикациям. Тысячи таких приглашений пришли и в Россию. Всякий заплативший около 100 долларов мог получить диплом Нью-Йоркской академии наук. Так или иначе, но она проявила инициативу и провела симпозиум, за что мы должны быть ей благодарны.

Симпозиуму предшествовала взбудоражившая Институт Ландау инициатива, исходившая от Туринских физиков Тулио Редже и Марио Разетти, о создании в Турине на базе ISI (Института научных обменов) филиала Института Ландау. Предполагалось, что сотрудники Института Ландау будут по полгода поочередно работать в этом филиале.

С начала 1989 г. в Институте Ландау происходило большое «брожение умов». Ряд сотрудников из числа «звезд», такие как Саша Поляков, Костя Ефетов, уже имели приглашения на постоянную работу, и многие из тех, кто считал себя не хуже, тоже подыскивали позиции на Западе. Поэтому и возникла идея создания филиалов института, которые могли бы уберечь его от полного развала, грозившего ему в случае разъезда ведущих сотрудников.

Туринские физики были первыми, кто откликнулся на эту идею. И было условлено, что сразу же после конференции в Нью-Йорке я прилечу в Турин для подписания протокола о намерениях. Но той же осенью вслед за  предложением из Турина пришло предложение из США, из Университета А&М в Техасе, о создании подобного филиала у них.

Предложение американцев выглядело очень заманчивым – оно включало на той же «полуставочной» основе, что и в Турине, избрание шести почетных (исключительных) профессоров из числа наиболее известных людей Института Ландау и участие еще десяти профессоров, которые могли бы из года в год меняться. Это предложение выглядело более привлекательным, чем туринское, поскольку Туринский институт не имел постоянного научного штата, с которым можно было бы взаимодействовать, он был создан лишь для проведения конференций и семинаров. Единственное, что меня серьезно смущало в американском предложении, это удаленность Техасского университета от Москвы и Европы, что потенциально таило в себе ряд проблем. За техасским проектом стоял известный теоретик Ричард Арновитт.

Мы условились со Львом Горьковым, который был в то время моим заместителем в институте, воспользоваться нашим приездом в США на симпозиум в Нью-Йорк и побывать в Техасе для обсуждения их предложения. Так мы и поступили.

Знакомство с физическим факультетом этого университета оставило у нас обоих хорошее впечатление. Мы увидели высокий научный уровень. Но что меня особенно поразило – это американская деловитость в действии, с которой я там столкнулся. У проректора университета, принявшего нас, уже был проект соглашения, готовый для подписания, и сформированы фонды для этого довольно дорогостоящего проекта. Я был близок к тому, чтобы принять проект. Однако Лев Горьков, мнение которого для меня было важным, проявил некоторую холодность и незаинтересованность. Это и решило судьбу проекта. Невозможно описать выражение лица проректора, когда мы ему сообщили о нашем отказе. Немаловажным мотивом для нашего отказа были также далеко продвинутые переговоры в Турине. Поставив на «Туринскую лошадку», мы  совершили, как вскоре стало ясно, серьезную ошибку.

Из Техаса я прямо полетел в Турин, а Лев Горьков задержался в США, отправившись в Урбану, в Иллинойский университет. В этом университете работали наши старые друзья – Джон Бардин и Дэвид Пайнс. Тесно связан был с этим университетом также и Боб Шриффер, который в это время занимался созданием Национальной магнитной лаборатории во Флориде (в Талахаси). В Турине был быстро подписан протокол о намерениях, согласно которому в начале 1990 г. группа наших специалистов в области сверхпроводимости в составе 12 человек должна была выехать в Турин на полгода. Однако реализация проекта с самого начала проходила с большими трудностями.   

Приехавшие в Москву в феврале Марио Разетти и его ближайшая помощница Тициана Бертолетти устроили настоящий торг, пытаясь снизить число участников до шести. Это было плохим сигналом. В конце концов в результате острых разговоров сошлись на том, что в первой смене будет 10 участников из Института Ландау. В начале апреля эта первая смена во главе с Горьковым выехала в Турин. Они там проработали 5 месяцев, однако ожидаемого резонанса не только в Европе, но даже в Италии приезд и работа в Турине очень авторитетной группы физиков не имели.

В дальнейшем наш Туринский проект после некоторых конвульсий бесславно скончался. Вторая же смена, которая должна была выехать в 1990 г. в Италию, в начале 1991-го благополучно приземлилась в Париже. В этой смене выезжал и я. Это был мой первый и последний выезд в филиалы Института Ландау, которые были созданы во Франции и Вейцмановском институте в Израиле.

Когда в августе 1991 г. я вернулся из Франции, выяснилось, что мой заместитель Горьков выехал на постоянную работу в США в Национальную магнитную лабораторию, организованную Бобом Шриффером. Таким образом, последний из моих мушкетеров, с которыми я начинал Институт Ландау, покинул поле боя.

Это был окончательный сигнал о том, что Институт Ландау в прежнем виде спасти не удастся.

С Львом Горьковым нас связывало многолетнее сотрудничество. Они вместе с Робертом Архиповым в некотором смысле внезапно появился в Институте физических проблем в 1952 г. в качестве студентов-дипломников. Они оба сдавали экзамены теоретического минимума, но их базовым был Институт атомной энергии. Однажды Ландау привел этих двух студентов, прибывших из Курчатовского института, и попросил меня пристроить их к какой-либо из специальных тем, которыми мы в те годы занимались. В 1953 г. Лев Горьков и Роберт Архипов стали аспирантами Ландау. Занимаясь специальной темой, они проявляли также интерес и к другим физическим проблемам. Мое взаимодействие с ними убедило меня уже тогда, что мы имеем дело с двумя очень талантливыми людьми.

Когда в конце 1953 г., через несколько месяцев после смерти Сталина, Ландау решил больше не возвращаться к «специальным проблемам по заданию правительства», то после слов: «Его больше нет (он имел в виду Сталина), я его не боюсь и больше этим заниматься не буду», добавил: «А этих двух аспирантов забирайте себе».

Таким образом я стал руководителем двух аспирантов – Горькова и Архипова. Ландау явно их в то время недооценил. Оба успешно подготовили у меня кандидатские диссертации. Горьков – по квантовой электродинамике частиц со спином 0 и 1, а Архипов – по теории сверхтекучести жидкого гелия. В дальнейшем по моей рекомендации Архипов перешел в Институт высоких давлений к Л.Ф.Верещагину, где в течение многих лет возглавлял теоретический отдел. Горьков оставался в Институте физических проблем, но Ландау смог оценить его талант лишь в 1958 году, когда Горькову удалось переформулировать теорию сверхпроводимости в координатном пространстве и вывести уравнения Шредингера для двух гриновских функций, описывающих сверхпроводник.

Ландау относился к Горькову с симпатией, хотя и шутил, что побаивается его. Это, по-видимому, объяснялось строгим видом Горькова, который ему придавало пенсне. Я горжусь тем, что оценил талант Горькова раньше, чем это сделал Ландау.

Окно в Европу и целый мир

Американский журнал «The Scientist» в 1990 г. опубликовал таблицу десяти лучших научно-исследовательских учреждений Советского Союза. В это время уже началась так называемая «утечка мозгов», и а связи с этим американцы усилили внимание к уровню науки в Советском Союзе.  В эту таблицу вошли  Московский университет, Объединенный институт ядерных исследований в Дубне, Физический институт им. П. Н. Лебедева АН, Физико-химический институт им. Л. Я. Карпова, Институт теоретической и экспериментальной физики, т. е. крупномасштабные учреждения. В этом списке лучших институтов оказался и Институт теоретической физики им. Л. Д. Ландау. Отбор производился по индексу цитирования, в рассмотрение включались институты, которые превзошли некий порог по числу публикаций. Так вот, среди десяти лучших институтов Советского Союза Институт теоретической физики, получивший в 1968 г., после смерти Ландау, его имя, был поставлен на первое место. Средний индекс цитирования – больше 16. Замечу, что институты, которые оказались на последних местах в десятке лучших, имели индекс около 4. Отрыв в 4 раза! Эта публикация создала дополнительную рекламу нашему институту.

К 1989 г. в Институте им. Л. Д. Ландау работало уже 11 членов нашей Академии наук. Для маленького научного института, в котором работало тогда 70 научных сотрудников, это довольно высокий процент. Таким образом, наши успехи были признаны и в стране, и за рубежом.

Начиная с 1989 г. мы почувствовали разрушительное действие «утечки мозгов». Страна открылась, поездки стали свободными, а многие из наших ученых, даже молодые, имели мировое имя. К этому времени у нас образовалось три поколения учеников, это уже были не ученики Ландау, а, как их называли, представители школы Института Ландау. Институт приобрел большую популярность, американские университеты начали охоту за нашими учеными. Вошло в моду приглашать кого-нибудь из Института Ландау – это привлекало и американских ученых, и студентов. Институт начал терять своих лидеров, которые уезжали в США на постоянную работу. Это предвещало конец. Когда мы потеряли Ландау, мы его заменили группой лидеров, но если распадается коллектив лидеров, то у института уже нет своего лица. Стали думать, как спасти институт. Все понимали, что наилучшее решение проблемы – это сделать так, чтобы наши ведущие ученые, которых привлекает работа на Западе, половину времени проводили там, а половину – в институте, поддерживая связь с коллективом сотрудников, со студентами.

Первый план состоял в том, чтобы создать филиал Института Ландау в Турине, где был небольшой институт без постоянного состава.

У нас, как я рассказывал выше, было очень лестное предложение от американского университета в Техасе. Нам предлагали на такой «вахтовой» основе шесть позиций заслуженных и десять – ординарных профессоров. Мы предпочли Турин и отправили туда первоклассную группу специалистов по сверхпроводимости.

К сожалению, в Туринском институте дело оказалось недостаточно хорошо организовано. Европейские и даже итальянские ученые не были привлечены к деятельности этого центра. Кстати говоря, на Западе нет таких традиций коллективного труда, какие были в нашей стране. Там не принято обмениваться своими идеями, обсуждать предварительные результаты. Интерес к чужим работам отсутствует, и некоторые ученые, осевшие на Западе, жалуются на свое одиночество, вспоминая золотое время в Институте Ландау, где была творческая атмосфера и товарищи, которые проявляли искренний интерес к их работе.

Наша итальянская программа проработала полгода, а затем стало ясно, что у организаторов нет средств. Между тем вторая смена из 10 человек уже была готова выезжать. Я оказался в сложном положении: зря взбудоражили людей вместе с их семьями. И тогда я решился и послал факс Даниэлю Тулузу, директору департамента физики Французского национального совета научных исследований  (CNRS),  с  которым  я  до  этого говорил лишь однажды. Основной аргумент, который я использовал в обращении к Даниэлю Тулузу, сводился к тому, что советская наука (включая Институт Ландау) – часть европейской культуры, и поэтому «утечка мозгов» из нашей страны разрушает также и европейскую культуру. Почву я нащупал верно, потому что французы очень ревниво относятся к тому, что американцы перекупают всех ученых, в том числе и французских.

Через месяц, вернувшись из отпуска, я обнаружил, что у меня дома непрерывно звонит телефон – мне хотели сообщить, что французское правительство нашло средства и готово принять нашу вторую смену, которую мы подготовили для Италии. Это было в августе 1990 г., а в январе 1991 г. наша вторая «итальянская» смена выехала во Францию. Группа была смешанная. В нее входили и математики, такие, как Сергей Петрович Новиков, и астрофизики, и наши крупные специалисты по физике низких температур. Эта группа очень успешно проработала полгода во Франции.

В 1990 г. делегация Академии наук ездила в Израиль вести переговоры о сотрудничестве. Ко мне обратился президент Вейцмановского института с предложением создать и у них филиал. Вопрос решился буквально на лестнице за 5 минут. И уже с 1992 г. такой филиал начал работать.

Программа действовала три года в зимний период. Особенно результативной оказалась последняя смена, когда совместными усилиями были достигнуты большие успехи в теории турбулентности.

Советский директор немецкого института, или не в коня корм

Весной 1988 г. в Швейцарии проходила известная международная конференция по высокотемпературной сверхпроводимости. Это было вскоре после открытия, сделанного К. Мюллером и Дж. Беднорзом, когда бум вокруг этого явления достиг апогея. В перерыве заседания ко мне подошел Питер Фулде, один из директоров (по-нашему зав. отделом) Института физики твердого тела им. Макса Планка в Штутгарте и сделал неожиданное предложение. Он и его коллеги решили пригласить одного из теоретиков Института Ландау на должность директора их института. Всего в институте Макса Планка пять директоров, поочередно исполняющих административные обязанности. Идея сразу показалась мне достаточно безумной, чтобы, согласно Нильсу Бору, рассмотреть ее серьезно. Действительно, русский директор немецкого, довольно престижного института! Такого еще не было. Я попросил два часа на раздумье и пообещал в обеденный перерыв дать ответ. К обеду я уже созрел окончательно и пообещал Фулде в течение двух месяцев подыскать и порекомендовать ему две кандидатуры. Окончательный выбор оставлялся за советом института. Однако в начале лета Фулде позвонил мне в Москву и сообщил, что совет института уже сделал выбор в пользу Константина Ефетова, и желательно, чтобы уже в ноябре тот приступил к исполнению должности директора сроком на пять лет. Следует сказать, что Ефетов в тех неофициальных рейтингах, которые я любил проводить в кругу моих друзей, всегда попадал в число двух лучших теоретиков института в области теории твердого тела. Будучи первоклассным физиком, он виртуозно применял метод функционального интегрирования для решения сверхсложных задач. Думаю, что в этом деле он не имел себе равных в мире.

В Академии наук идея командировать Ефетова в Германию поработать директором института сразу же получила поддержку. Всем было очевидно, что такое предложение полезно и для института и для Академии наук.

В институте же новость об отъезде Ефетова произвела эффект сильного землетрясения. Дело в том, что в институте можно было насчитать примерно 20 физиков, достойных занимать подобные должности в западных университетах и институтах. Притом все они знали себе цену (двенадцать членов Академии наук!). Да еще следует добавить такое же число сотрудников, которые, несколько себя переоценивая, считали, что они не уступают первым двадцати. Вся эта масса, естественно, примерилась к месту, полученному Ефетовым, и пришла к заключению, что и они могут заняться подысканием себе аналогичных должностей на Западе. Детонатор сработал, и «процесс пошел» – процесс утечки мозгов из института. Моей первой реакцией, направленной на спасение института от этого разрушительного процесса, была организация филиалов на Западе, о чем я уже писал.

Как нас учили много лет, если процесс нельзя остановить, то следует его возглавить. Однако также известно, что колесо истории остановить нельзя. Недавно я пытался произвести переучет бывшего «поголовья» института. В настоящее время примерно тридцать «голов» имеют постоянные позиции на Западе. Еще столько же – частично постоянные позиции, т.е. проводят в институте только незначительную часть времени. Что же касается Ефетова, то его карьера сложилась не столь блестяще. Его контракт в Штутгарте окончился и не был возобновлен. Процесс разрушения фундаментальной науки в Германии, который был «успешно» проведен нацистами, дает о себе знать до сих пор. В стране, которая дала миру А.Эйнштейна, М.Планка, В.Гейзенберга и других корифеев, нет места для элитарной науки. Система организации науки и образования рассчитана на середняков. То, что случилось с Ефетовым в Институте Макса Планка, характеризуется известным выражением: не в коня корм.

День сегодняшний

Опасные тенденции

Значительное количество наших ведущих ученых получили постоянные позиции в Соединенных Штатах, Израиле, Германии и во Франции. Многие ездят по программам, которые мы начинали как филиалы. И в конечном счёте сейчас на наших заседаниях ученого совета собирается иногда только треть его численного состава. Но работа продолжается, хотя и не на таком уровне, не при такой «температуре», как в годы расцвета Института.

Теперь хотелось бы сказать о некоторых опасных тенденциях развития теоретической физики. Они наблюдаются не только у нас, но и в Европе, и в Соединенных Штатах – это чрезмерная математизация теоретической физики. Возникает опасный разрыв между теоретической и экспериментальной физикой.

В США это уже привело к некоторым плачевным результатам. Там возник конфликт между специалистами в области физики высоких энергий, на которую требуются очень большие затраты (строительство дорогих ускорителей), и остальной наукой, в частности учеными, которые работают в других областях фундаментальной физики. Этот конфликт был перенесен в залы конгресса США и закончился тем, что конгресс прекратил ассигнования на строительство сверхпроводящего суперускорителя, на которое уже были затрачены миллиарды долларов. Но сэкономленные деньги не дали тем физикам, которые боролись со строительством ускорителя. Вся эта дискуссия привела к тому, что конгресс вообще решил обрезать ассигнования на фундаментальную науку. Это урок: такие дискуссии ученые должны вести между собой, в своей среде, не вынося их на суд общества.

Внутри физического сообщества реакция на физиков, которые сильно математизировались и оторвались от жизни, в основе правильная. Потому что физикам приходится постоянно доказывать и научной, и широкой общественности важность своей науки для технического прогресса. В настоящее время это требует новых подтверждений.

Когда мы организовывали наш Институт теоретической физики, высказывались сомнения: не потеряем ли мы связи с экспериментальной физикой, не ударимся ли мы в схоластику. Но этого не произошло, и это – главное достижение института. Петр Леонидович Капица сказал мне как-то лет через 10 после организации института: «Вы правильно поступили, что создали институт». И добавил: «Но надо было его создавать не в Черноголовке, а в Москве». Эти слова Петра Леонидовича были для меня высшей похвалой.

В связи с этим необходимо отметить, что связь Института Ландау с Институтом Капицы всегда была и остается самой тесной. Петру Леонидовичу долго было трудно понять, почему талантливые люди покинули лучший институт. Это – как известная проблема отцов и детей. Но Капица проявил необыкновенную щедрость души. Редко остаются хорошие отношения после развода. У нас это получилось. Я часто бывал дома у Петра Леонидовича, иногда мы играли в шахматы, о тех встречах остались самые теплые воспоминания. Но главное – Петр Леонидович разрешил нам сохранить московскую штаб-квартиру у него в институте. Благодаря этому мы сохранили не только все связи с Институтом физических проблем, но и с другими интересными для нас институтами. По сей день в Институте физических проблем продолжаются наши семинары.

   Институт физических проблем остается для наших сотрудников своего рода научным клубом, куда они могут прийти в любой день, могут пользоваться первоклассной библиотекой со свежими журналами. Все свои международные мероприятия, когда Черноголовка была закрыта для иностранцев, мы тоже проводили в Институте физических проблем. Таким образом, наша база в Москве всегда имела для нас жизненно важное значение. Во всем мире наш адрес известен как: «Москва, ул. Косыгина, д. 2» – это адрес института, который носит теперь имя П.Л. Капицы.

Ставка – на молодежь

В нынешних условиях, когда Институт теоретической физики довольно сильно пострадал от «утечки мозгов» – ставка должна делаться на молодежь. Основным источником, откуда мы черпали свежие кадры, всегда был Московский физико-технический институт.

 Несмотря на старания реформаторов, образование в нашей стране разрушено еще не окончательно. И наша система высшего образования пока лучше западной. Наши студенты в результате строгого отбора, который все еще существует, по своим природным данным и изначальной подготовке превосходят зарубежных.

Поэтому я считаю, что, имея хороших студентов Московского физико-технического института, мы должны постараться их сохранить в нашей аспирантуре и доучить до уровня кандидатов наук (или Ph.D. на Западе).

К нам в Институт Ландау по-прежнему идут студенты. Это можно отнести на счет высокого рейтинга нашего института, но, нечего закрывать глаза, несомненно и то, что они рассматривают наш институт как подходящий трамплин для того, чтобы затем найти хорошие позиции на Западе. Что ж, если даже они распространятся по всему миру, то понесут традиции школы Ландау по всему миру. Поэтому наша задача – дать им возможность доучиться.

Одним из первых шагов в этом направлении стало учреждение стипендии имени Ландау. В 1992 г. я, как Гумбольдтовский лауреат работал в Германии, где встретился с директором большого атомного центра в Юлихе, недалеко от Кельна. Его звали И. Тройш. Это человек, во-первых, широкого видения и, во-вторых, способный принимать решения. Он согласился выделить нам определенные средства, и мы вместе решили, что на эти средства учредим примерно 25 стипендий для аспирантов-теоретиков из трех физических институтов: Института им. Л. Д. Ландау, Института им. П. Л. Капицы и Института им. П. Н. Лебедева. Стипендии эти назначаются специальной комиссией в результате конкурса. Возглавил это дело профессор Г. Эйленбергер, теоретик из Юлиха.

Мы не подписывали никаких документов, но вот уже почти пятнадцать лет, как эта система успешно функционирует. Размер стипендии примерно соответствует сегодняшней зарплате профессора в России. Женатым добавляется еще 50 %, и на каждого ребенка столько же. Эти стипендии появились раньше, чем стипендии Сороса и другие. Я думаю, что такого типа инициативы необходимы, чтобы сохранить нашу талантливую молодежь и научить ее.

Каковы дальнейшие перспективы института? Наши бывшие сотрудники, которые теперь имеют постоянные позиции на Западе, – я их называю легионерами, как футболистов, играющих в чужих командах – не порывают связь с институтом. Многие приезжают сюда в отпуск, чтобы участвовать в летних конференциях, которые мы проводим в институте. Формально они находятся как бы в командировке, причем многие относятся к этому очень серьезно. Недавно я видел заявление одного из наших сотрудников, который просит продлить ему командировку до 2010 г. Вот так – у нас уже есть документ, что институт просуществует до 2010 г. Это мне кажется, хороший знак. Может быть, будут заявления и на более поздний срок. Это показывает, что надежду не потеряли как те, кто работает здесь, в стране, так и те, кто уехал.

Мое хобби – давать советы

В 1990 г. после установления дипломатических отношений между Советским Союзом и Израилем было, по-видимому, решено эти отношения развивать. И первым шагом стало подписание соглашения о сотрудничестве между АН СССР и Министерством науки Израиля. В Иерусалим выехала делегация АН СССР в составе президента Г.И. Марчука, вице-президента Р.В. Петрова, главного ученого секретаря И.М. Макарова, начальника УВС С.С. Маркианова, в делегацию входил и я. Израильскую сторону на переговорах возглавлял Ювал Нейман, в то время министр науки.

Наша делегация посетила ряд университетов, был согласован список проблем для проведения совместных исследований. Энтузиазм израильских ученых, проявивших большой интерес к развитию научного сотрудничества, производил впечатление. Как затем выяснилось, аналогичный интерес был проявлен и нашими учеными. Делегацию принял премьер-министр Ицхак Шамир, лидер правой партии Ликуд. У Юваля Неймана была и своя небольшая партия, тоже правой ориентации, имевшая несколько мест в кнессете.

О Ювале Неймане мне хотелось бы рассказать более подробно. Это физик-теоретик, имеющий мировую славу за открытие общеизвестной ныне симметрии в классификации элементарных частиц. Свое открытие он сделал независимо от американского физика М. Гелл-Манна, получившего за это Нобелевскую премию. Тридцать лет тому назад Нейман организовал в Тель-авивском университете отделение физики и астрономии и много лет был ректором. Кроме того, он долгое время активно занимался политикой. О его «правизне» мне не хотелось бы судить, потому что, как мы знаем по собственному опыту, не всегда легко решить, кто правый, а кто левый.

Впервые я встретил Юваля в Брюсселе в 1973 г. на Сольвеевской конференции, о которой уже говорил. Заочно мы друг друга знали, поэтому легко нашли общий язык. Как-то за ужином я обратил внимание на серьезность обстановки на Ближнем Востоке, чреватой новой войной арабов против Израиля. При этом я особенно нажимал на численное превосходство арабов. Очень трудно было рассчитывать на то, что несколько миллионов израильтян смогут долго противостоять 100 миллионам арабов. На это Нейман мне ответил, что этому обстоятельству не следует придавать значения, поскольку Израиль имеет очень большое превосходство в военном отношении и всегда сможет справиться с превосходящими его по численности арабами.

Через неделю после нашего разговора разразилась война, в которой Израиль был близок к поражению, и которая лишь чудом закончилась для него успешно.

Еще через год я встретил Неймана в Риме на астрофизической конференции, и первым вопросом, который он мне задал, был: «Как вы сумели предсказать арабо-израильскую войну 1973 года?» Наш разговор в Брюсселе явно произвел на него впечатление с запозданием, и он его трактовал как прямое предсказание этой войны. Я ему ответил, что никакими данными я не располагал и что все мои утверждения были сделаны тогда на основании интуитивного ощущения обстановки.

В 1990 г. после приема у премьер-министра Шамира, во время прощания, я, шутя, сказал ему, что у меня хобби – давать советы и что если ему это понадобится, – я всегда к его услугам. После того, как наша делегация  покинула  кабинет премьер-министра, министр Нейман задержался там еще на некоторое время. О дальнейшем я знаю от него. Он слышал мою шутку и рассказал Шамиру о том, как я «предсказал» ему в Брюсселе войну 1973 года (войну "Судного дня") за неделю до ее начала. И здесь последовала совершенно неожиданная реакция Шамира, сказавшего: «За то, что ты не придал значения вашему разговору в Брюсселе, тебя следует повесить». Как сейчас рассказывают, перед началом «войны Судного дня» весь Израиль говорил о грядущей войне, а тогдашний премьер-министр Голда Меир располагала даже данными о точной дате ее начала. Так что началу «войны Судного дня» предшествовали обстоятельства, очень сходные с теми, которые были накануне Отечественной войны 1941 г., а замечание Шамира следует рассматривать только как шутку.

События, которые произошли через короткое время после нашего возвращения в Москву, я склонен связывать с поездкой нашей делегации в Израиль. В это время в стране начались серьезные экономические трудности, и Горбачев был явно готов ухватиться за любую соломинку. В Москву были приглашены для встречи с Горбачевым министр науки и энергетики Израиля – наш знакомый Юваль Нейман и министр финансов Модаи. Модаи – несомненно, выдающийся экономист, сумевший остановить бешеную инфляцию в Израиле и добиться стабильности местной валюты. Как мне рассказывали, визит этих двух министров был организован в течение буквально одного дня, и они прямо от трала самолета были доставлены в кабинет Горбачева, дожидавшегося их в семь часов вечера в Кремле.

Моя фантазия в этом месте всегда рисует сидящего в сумерках и нервничающего в ожидании израильских министров Горбачева.

В ходе визита договорились о конкретных экономических проектах, масштабы которых измерялись миллиардами долларов и сулили большие выгоды нашей стране. Позже я узнал, что ни один из этих проектов так и не был осуществлен. Как пошутил один мой знакомый, израильские министры не знали, что тогда уже начали действовать правила, согласно которым, прежде чем начинать серьезное дело, нужно «позолотить» кому-то ручку.

Мне и теперь часто хочется давать советы, поскольку многое видится со стороны лучше, да никто их не спрашивает.

Несколько замечаний в заключение

Не хотелось бы, чтобы у читателя сложилось впечатление об «эгоистическом» характере международных программ, которые в течение многих лет развивались под эгидой Института Ландау. В действительности эти программы с самого их начала включали теоретиков из всех основных физических центров страны; а советско-французская включала не только физиков-теоретиков, но и физиков-экспериментаторов. Основная цель, которую преследовали эти программы, – поддерживать высокий уровень всей отечественной физики. Для этого мы старались расширять круг участников за счет наиболее активных и творчески работающих физиков.

Приведу пример. Выдающийся физик и астрофизик, академик и трижды Герой Социалистического Труда, Яков Борисович Зельдович почти до конца своей жизни считался невыездным. Сейчас уже не секрет, что он был одним из творцов советского ядерного оружия. Даже через много лет после того, как он оставил эти занятия, ему разрешалось выезжать лишь в страны Восточной Европы. В 1986 г. наш институт проводил очередной совместный симпозиум с Институтом физики им. Г.Маркони в Римском университете, на этот раз посвященный астрофизике и космологии. Возникла уникальная возможность попытаться включить Зельдовича в состав делегации. Это и было сделано. Как  показал  результат, момент был выбран правильно. К 1986 г. ограничения на поездки уменьшились. Вопрос о выезде Зельдовича, естественно, решался на высоком уровне, и сенсация состоялась. Легендарный Я.Б. впервые появился на Западе, в Риме. К сожалению, все это произошло довольно поздно, незадолго до его ухода из жизни.

Надо сказать, что участие в работе над ядерным проектом наложило свой отпечаток на жизнь каждого, кто был в той или иной степени к нему причастен. История Зельдовича – один пример, а вот другой аспект.

Моя дочь Лена, которая, как я уже упоминал, родилась во время войны, успела вырасти и стать взрослой. В восьмидесятые годы она много вращалась в диссидентских кругах, была знакома с писателями, правозащитниками, в том числе близко дружила с писателем Владимиром Войновичем.

Когда на последнего начались серьезные гонения, Лена вела себя совершенно бесстрашно. Она не только открыто бывала у Войновича в гостях, но и прятала у себя дома его рукописи, выносила их из его дома, перевозила в своей машине и так далее. Я тогда, естественно, ничего об этом не знал. Ее могли двадцать раз остановить, обыскать, найти эти бумаги... Но ее никто никогда не трогал. Я не понимал этого – почему сотрудники КГБ, непрерывно дежурившие у дома Войновича, спокойно пропускали ее мимо, не глядя, что у нее в сумке? Объяснение, как я думаю, заключается в следующем. Дело в том, что, когда мы все участвовали в атомном проекте, Берия запретил своим подчиненным в принципе трогать этих людей и их близких. Не просто трогать, но – разрабатывать, так это тогда называлось. Был, очевидно, составлен некий список этих людей, не подлежащих разработке. И Лена как моя дочь была в этом списке – другого объяснения у меня нет.

Надо понимать, что такой список составлялся вовсе не для того, чтобы избавить нас за наши заслуги перед страной от преследования КГБ. Но просто не всем сотрудникам КГБ по чину полагалось знать, чем занимаются люди из этого списка. Представьте себе ситуацию – к вам приходит сотрудник КГБ (от этого никто не был застрахован), начинает задушевную беседу и спрашивает, в числе прочего, чем вы таким занимаетесь. И вы обязаны ему отвечать. Так вот, то, чем занимались люди из списка, рядовому сотруднику КГБ знать было запрещено. Для того, чтобы избежать подобной ситуации, и был составлен этот список с запретом на разработку.

Физик, академик И.К. Кикоин, которого в шутку называли "сионист-сталинист", активно участвовал в атомном проекте. Его брат, А.К. Кикоин, работавший в Свердловске, на Урале, очевидно, допускал некоторые вольности в разговорах. Об этом стало известно Берии. Тот приехал к Курчатову в институт, встретился с ним и сказал, что надо как-то попросить брата Кикоина придержать язык. Но при этом заметил: "Я вас заверяю, что все, кто как-то причастен к проекту, защищены полностью". Так вот, в этом смысле я тоже был защищен. Но, с другой стороны, я, по-видимому, несмотря на все заслуги и даже на свою переписку с Андроповым, все же был внесен в какой-то черный список.

Были разные международные комиссии, комитеты "Советские ученые за ядерное разоружение", или – "Против ядерной войны". В них входили крупные ученые, и меня, зная мои международные научные связи, несколько раз пытались включить в их состав. И каждый раз я загадочным образом из списка исчезал. Список где-то рассматривался, визировался.

Один раз было уж совершенно курьёзно. Это был уже конец перестройки, железный занавес если еще не совсем рухнул, то изрядно обвис, и из страны началась утечка мозгов. Меня, как руководителя ведущего научного института, этот процесс очень волновал. Мои лучшие сотрудники стали в этих условиях думать об отъезде за границу, некоторые уже успели уехать, я понимал, к чему все это может привести и решил бороться с этим явлением. Я был вообще первым, кто начал вслух об этом говорить. Я выступал, где только мог, искал какие-то способы удержать своих ученых, пытался создать международные научные центры. Я думал о создании такого Института где-нибудь в Европе, чтобы мои сотрудники могли работать там вахтовым методом, не порывая окончательно связи с Россией... Из этого в конечном итоге у меня ничего не вышло... В это время актуальность проблемы дошла уже до самых высоких уровней, до советского отдела ЮНЕСКО, и там было решено создать комиссию по утечке мозгов. Я полагал, что место в комиссии мне гарантированно. К тому времени я уже съездил на несколько международных конференций, посвященных этой проблеме, меня везде приглашали. В общем, я считался «специалистом».

Прихожу на первое организационное заседание этой комиссии ЮНЕСКО, и обнаруживаю, что меня в списке комиссии нет. Тут же начали говорить: «Ой-ой-ой, это машинистка ошиблась». Список цензурировался в том же месте, где меня всегда вычеркивали. Система продолжала работать.

Кстати, о машинистках, которые совершают нужные ошибки. В конце 90х годов я возвратился из командировки, и застал весь институт во главе с директором в глубоком унынии. Оказалось, что в Академии Наук проводилась первая реформа, которая начиналась с аккредитации институтов. Предполагалось, что непрошедшие аккредитацию – будут закрыты. В Отделении физических наук РАН составили список 10 институтов подлежащих первоочередной аккредитации, как читатель уже догадался, институт Ландау в этот список не попал. Я тут же отправился к президенту РАН Ю.С. Осипову и недоразумение было улажено. Однако оставалось загадкой, как такое могло произойти. Однажды, прогуливаясь в Черноголовке, с моим многоопытным другом и влиятельным членом РАН, я спросил его о недоразумении с аккредитацией института Ландау. И получил ответ: «Что ты устроил такой шум?! Машинистка ошиблась». Это меня наводит на мысль о «заговоре» машинисток, которые ошибаются в нужное время и в нужном месте.

***

Как учит физика, в любой замкнутой системе всегда идут процессы, ведущие к возрастанию энтропии. Но это относится лишь к суммарной энтропии системы. В отдельных частях системы энтропия может снижаться за счет повышения ее в других. В конце концов, поэтому и возможна жизнь отдельных индивидуумов. Становление и расцвет Института Ландау совпал с периодом застоя в истории нашей страны, как принято сейчас характеризовать прожитые нами годы. Однако мы видели из фрагментов истории института, что в той системе всегда оставалась возможность для создания ниш, в которых шел творческий созидательный процесс. И это происходило не только в науке.

В настоящее время наша страна больше не представляет собой замкнутую систему, она лишь часть большой системы – мирового сообщества стран и народов. И эта часть теперь далека от равновесия. А в неравновесной системе могут идти процессы, предсказать направление которых, как правило, невозможно. Главная особенность Института Ландау состояла в том, что он почти с начала своего зарождения представлял собой часть мирового научного сообщества. Поэтому то, что произошло с институтом, может служить до некоторой степени моделью того, что ждет нашу страну. А главный урок – институт выжил, правда, не в том виде, какой он имел когда-то и каким был задуман.

Итоги же мне хочется подвести все же на оптимистической ноте. Я хочу сделать это словами П.Л. Капицы, который, заканчивая разговор со мной, неоднократно повторял: «Исаак, пережили татарское нашествие, переживем и это».

Потерянный рай

Так назвал свои годы в Институте Саша Мигдал. Предоставим ему слово[6].

После того как не стало Ландау И. Халатников и несколько других Апостолов создали Институт Ландау. Это была середина 1960 годов, когда страх сталинского времени исчезал, а «железный занавес» начинал ржаветь. КГБ всё ещё играл важную роль, но это была уже более сложная, не всегда смертельная игра.

Исаак Халатников, действительно выдающийся человек, вклад которого в теоретическую физику трудно переоценить. Он был соавтором (совместно с Ландау и Абрикосова) эпохальной работы, где они впервые открыли известную проблему «нуль-заряда», что послужило основанием современного развития внутренне непротиворечивой теории поля. Но дело его жизни – создание Института Ландау, сыгравшего важнейшую роль в истории физики XX столетия, руководил он этим институтом несколько десятилетий. Халат был гением политической интриги, он использовал все доступные ему связи и средства, для достижения своей главной цели – собрать лучшие умы и создать им условия для свободного творчества. На поверхностный взгляд выглядело так: «запад обвиняет нас в антисемитизме. Лучший способ опровергнуть это – создать институт где молодые, талантливые люди в не зависимости от национальности смогут работать, свободно путешествовать за границу, получать всё, что сделает их счастливыми. Это может быть небольшой институт по стандартам Атомного проекта, где не будет секретных исследований. Он будет стоить не много, но поможет «разрядке». Вид счастливых и преуспевающих сотрудников Института скажет западным друзьям больше, чем какая-либо пропаганда».

Вопреки ожиданиям и сомнениям этот сумасшедший план сработал. Лучшие умы были собраны в Институте Ландау, им предоставлялась возможность успешно решать физические задачи, и при этом не жевать политическую труху, как это делала вся страна. К тому же они иногда ездили за границу и обзаводились друзьями на западе. В некотором смысле идея Халата реализовалась по максимуму. Мы стали свободными людьми мира, никто уже не мог нас контролировать, наши друзья на западе стали нам ближе, чем наши кураторы из КГБ. Политические игры и холодная война не заботили нас в 1960 и 1970 годы.

Меня приняли в Институт Ландау в 1969 году, после защиты кандидатской диссертации. Оглядываясь назад, понимаю, что это было время больших открытий в области физики твёрдого тела (главное направление в Институте Ландау) и физики элементарных частиц. Оба эти направления развивались взаимосвязано благодаря известной аналогии, предсказанной великим Джулианом Швингером, который заметил, что обратная температура статистической механики эквивалентна мнимому времени квантовой теории.

В начале 70-х мы с Сашей Поляковым развивали конформную теорию полю. Благодаря образовавшимся дырам в «железном занавесе» мы имели возможность публиковать наши результаты на западе и обсуждать их с нашими западными коллегами. В результате этих дискуссий была сформулирована важная концепция аномальных размерностей.

Свободное успешное сотрудничество было так же результатом умного хода Халата, который организовал Советско-Американские симпозиумы в духе «разрядки». Первый симпозиум проходил в Москве в 1969 году, где мы представили наш подход к решению проблемы фазовых переходов, а уже на 3-ем симпозиуме в Ленинграде в 1971 году Кен Вильсон представил законченную теорию основанную на известном ε-разложении (в пространстве дробной размерности).

Особенно запомнился симпозиум, происходивший в горах Колорадо в Аспене в 1976 году. Это был такой праздник! После бесконечных теоретических дискуссий мы поднимались в горы, вечером 4 Июля танцевали, празднуя 200-летие США, общались с дружелюбной толпой хиппи. Это был мой последний международный симпозиум, возникли «игры» с КГБ.

Институт Ландау был подобен клубу джентльменов и не похож на другие исследовательские институты, которые я знал. Мы работали дома всю неделю в одиночку, иногда встречались в квартирах своих друзей, или разговаривали по телефону. Мои студенты иногда жили в моей небольшой квартире, когда необходима была интенсивная работа. Каждую пятницу мы обязательно ездили в Черноголовку, чтобы участвовать в институтском семинаре. Это было место, где мы обменивались новостями и слухами, получали зарплату, оформляли документы для поездок за границу. Происходили так же неформальные семинары в одном из небольших кабинетов, где на примитивных досках мы писали рассыпающимся в руках мелом, едва видимые формулы. Но именно там, в дискуссиях рождалась новая физика.

Я должен сказать о стиле семинаров, который был весьма уникален, лучшая аналогия – это псовая охота, когда докладчик волк, а аудитория стая собак. При жизни Ландау роль охотника исполнял он сам, а после его ухода место охотника оставалось вакантным, что создавало некоторый хаос в «охоте». Семинар продолжался нескончаемо и мы не знали ничего лучше, чем «охота» друг на друга в поисках истины. Естественно при этом забывались хорошие манеры и политкорректность. Стресс и сильные эмоции мы снимали хорошей выпивкой в кругу друзей. Мои наивные попытки перенести этот стиль дискуссий в Принстон окончились тем, что студенты пожаловались на меня декану.

Институт в 1970 годы представлял собой одну семью, где каждый знал секреты каждого и мы не очень страдали от нашей изоляции. Препринты приходили регулярно, а сотрудники, ездившие за границу, привозили последние научные новости. В 1980 всё это начало портится. Ничто не продолжается вечно в этом мире. Некоторые из нас стали «более равными», чем другие, а наши западные друзья ничего не могли сделать с законами свободного рынка. Если вы лично не можете присутствовать и защищать свои идеи, они будут украдены или попросту проигнорированы.

Часто в Черноголовке мы устраивали вечеринки. Водка текла рекой, было много танцев, флирта иногда кончавшегося мелкими потасовками. Мы были молоды, талантливы, беспечны и свободны. Я никогда не был так свободен в моей жизни с тех пор.

Когда я приехал в большой и реальный мир, где я живу сейчас, я понял, что никто не может жить, не неся тяжелый груз обязанностей, а тогда, в золотые 1970-е, мы почти не имели обязанностей, а груз ответственности нёс Халат. Деньги играли для нас незначительную роль, никто не имел денег по современным масштабам, но все удовольствия жизни были доступны, по крайней мере так нам казалось.

Я ощущаю потерю этого сумасшедшего счастливого времени? Да. Это время ушло и никогда не вернётся.

 

Примечания


[1] Подробно историю их начала см. выше

[2] См. выше

[3] Национальность указывалась в пятой графе анкет

[4] Состав Госкомиссии: И.Е. Тамм (председатель), М.В. Келдыш, А.Д. Сахаров, Я.Б. Зельдович, В.Л. Гинзбург, М.А. Леонтович, И.М. Халатников.

[5] Перечитав вновь эту историю, я теперь понимаю, что Иван Михайлович и генерал Г. это одно и то же лицо (зам. Председателя КГБ).

[6] Из выступления А. Мигдала на юбилее Митчелла Фейгенбаума.

 
E ia?aeo no?aieou E iaeaaeaie? iiia?a

Всего понравилось:0
Всего посещений: 11613




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2008/Zametki/Nomer9/Halatnikov1.php - to PDF file

Комментарии: