Elina1
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Гостевая Форумы Киоск Ссылки Начало
©"Заметки по еврейской истории"
Ноябрь  2007 года

Нина Елина


Семья Елиных

Публикация и подготовка текста Шуламит Шалит и Изабеллы Побединой

 

Предисловие Изабеллы Побединой

24 октября 2006 года, утром, я должна была отправить Нине Елиной экспрессом набранный мною полный текст написанных ею воспоминаний для окончательной правки, но накануне, 23 октября, у нее был сердечный приступ. Из больницы она уже не вышла. Воспоминания остались незаконченными…

Передо мной стала дилемма: с одной стороны, у меня остался не выверенный ею самой текст, с другой – воля покойной, заключавшаяся в том, чтобы именно эти воспоминания были опубликованы. Главной ее целью было показать, что из всей семьи Елиных она одна добралась до Израиля! И путь этот был очень долог и сложен. На примере своей семьи она хотела показать процесс ассимиляции евреев. Это была ее боль. Как случилось, что она, единственная, сохранила в себе свое еврейство?!

Мне на помощь пришла Шуламит Шалит. Прочитав воспоминания Нины Елиной, она написала мне:

«Да, работа не была завершена, но в ней подкупают честность и интеллигентность автора, сама культура повествования. Надеюсь, что для читателя она будет интересна тем, что сквозь канву рассказа просвечивает само время».

Шуламит Шалит – профессиональный литератор, она первой рассказала о Нине Елиной на радио, первой опубликовала очерк о ней, напечатанный в "Еврейском камертоне" (приложении к газете "Новости недели"), в американском журнале "Вестник", на  сайте "Заметки по еврейской истории" ("Но я не Лотова жена", http://berkovich-zametki.com/2005/Zametki/Nomer1/Shalit1.htm, эту работу перепечатала и московская газета "Еврейское слово". Сейчас ее можно прочесть в интернете на разных сайтах.

И я со спокойной совестью передала ей для правки эти воспоминания. Работа была очень сложная, так как с живым автором можно поспорить, в чем-то убедить, а когда человека уже нет, надо проявить максимум деликатности, чтобы сохранить стиль автора и в то же время тщательно отредактировать.

Пусть эта публикация будет и нашим общим поминальным словом над могилой Нины Елиной, великого знатока английской и итальянской литературы, да и вообще мировой культуры, оставившей своих учеников буквально на всей планете, активно трудившейся почти до самого конца своей жизни в любимом ею Иерусалиме, замечательной дочери еврейского народа.

Изабелла Победина

 

Семью отца я знаю хуже, чем семью матери. Отец мало рассказывал, а я его не расспрашивала. Слишком была занята собой. Мне было 30 лет, когда он умер, я ещё чувствовала себя молодой, и меня занимало настоящее, а не далёкое прошлое. Поэтому мои представления о прадедах основаны на домыслах, почерпнутых из отдельных фраз мамы и её сестры. О дедушке и бабушке я, конечно, знаю, бабушку помню, но, мысленно воспроизведя их жизнь и их портреты, тоже не избегаю домыслов, потому что о многом не имею понятия. Когда и где они поженились? Когда оказались в Люблине? Когда родился первый ребёнок? Ничего этого не знаю. Поэтому буду писать о них, по крайней мере, в начале, по отдельности. Деда звали Мордко, в принятом русском соответствии – Марк.

Имени прадеда не знаю, зато фамилия его мне известна: Эльберт. Марк (буду его называть по имени, которое вошло в отчество детей) был не единственным сыном в семье Эльбертов. (У моего отца хранилась фотография его двоюродного брата Эльберта, певца, выступавшего под псевдонимом Гиляров).

 

Эльберт (Гиляров), 30 августа 1908. Одесса

 

Чтобы уберечь мальчиков от солдатчины, прадед записал Марка под фамилией родственников Елиных, у которых он по официальным записям оказался единственным. Родной дед Марка был из Брест-Литовска. Полагаю, что прадед не был купцом и не был человеком богатым, иначе он не записывал бы сына под чужой фамилией, а надеялся бы откупиться. Кроме того, Марк получил бы хоть какое-нибудь наследство, а об этом никто не говорил. Родился дед Марк, вероятно, в 1844 году. Это я вычислила, зная, что он умер от рака в 1904 году, 60 лет от роду. Учился он, конечно, в хедере, думаю, что в ешиву его не определили. Судя по дальнейшей жизни, он был светского направления, да и прадед вряд ли был раввином. Скорее всего, Марка устроили в контору какого-нибудь предпринимателя, где он научился счетоводству, а затем изучил бухгалтерию. Человек он был, несомненно, способный, овладел не только уважаемой и нужной профессией, но и русским языком. О его устойчивом положении и знании русского языка свидетельствует сделанная в Москве фотография, где ему на вид лет 30.

 

Марк Елин. 29 марта 1879 г. Надпись на фотографии жене Рахиль Меировна

 

Короткая (по словам его среднего сына, моего отца) рыжеватая бородка, черты лица мягкие, на голове – кипа (тогда говорили – ермолка). Очевидно, он поехал в Москву по делам своего хозяина, выхлопотавшего для него необходимое разрешение пробыть там определённый срок. На обратной стороне фотографии дарственная надпись жене, по-русски (!). Ни одной орфографической или грамматической ошибки, красивый почерк, не писарский интеллигентный, но стиль надписи старинный, похоже, лексика заимствована из какого-нибудь старого письмовника.

Поселились Елины не в Брест-Литовске, а в Люблине. Там родились все старшие дети. В 1886 г. они переехали в Одессу.

 

Елины с сыновьями - Максом, Арнольдом, Генрихом

 

Там дед поступил бухгалтером на службу в контору чайной фирмы Высоцкого, достаточно солидной, и, очевидно, получал приличное жалованье. В ней он проработал до своего конца. На фотографии, сделанной в Одессе незадолго до смерти, запечатлён пожилой человек, седой, с правильными чертами интеллигентного лица, с небольшой аккуратно подстриженной бородкой, одетый по-европейски. Надписана фотография детям тоже по-русски, но уже в современном стиле.

 

Марк Елин. 18 апреля 1904

 

По-видимому, знание русского языка он использовал на службе и в торжественных случаях с детьми. Дома с женой, и в обычных семейных разговорах, вероятно, придерживались идиша. Усвоив правильную русскую речь, письменную и устную, ассимилятором он не стал. Детей назвал еврейскими именами: Давид, Голда, Моисей, Герш, Арон. И всё же, думаю, он ограничивался чтением газет и вряд ли был хорошо знаком с русской литературой. Насколько я себе представляю, полностью свои способности он не смог реализовать, но передал их детям.

О детях заботился, хотел, чтобы они получили не только среднее, но и высшее образование. Все сыновья поступили в гимназию, и, за исключением младшего, ещё при его жизни потом учились в университетах. Старший стал врачом. Только дочь получила домашнее образование. Дети уважали отца, говорили ему «вы» и, по словам младшего сына, боялись. Был он очень вспыльчив, и они старались свои проступки от него скрывать. Но на самом деле нрава он был отходчивого и далёкого от злых чувств. И один из сыновей это хорошо понимал. Но об этом дальше. Жену свою дед, по-моему, любил, а она, наверное, старалась с ним ладить. Звали ее, нашу бабушку, Рахиль Меировна, а вот девичьей её фамилии я не знаю. И это очень жаль. Родилась она в Вильно, умерла в Москве, в 1932 году, пережив деда на 28 лет. Ей было за 80 (точно не помню). С детства слышала от тёти, маминой сестры, что бабушка знатного происхождения. Но только после папиной смерти мама открыла мне, в чём же заключалась бабушкина знатность. Она, оказывается, происходила из рода Виленского Гаона, то ли была его внучкой то ли внучатой племянницей. Очень этим гордилась. Своей еврейской образованностью – знанием священных книг – не уступала многим мужчинам. Она свободно беседовала на религиозные темы с будущим сватом – маминым отцом, постоянно изучавшим эти книги. Традиций она придерживалась, но после Октябрьской революции, живя у сыновей, перестала их соблюдать, понимала, что это им трудно, если не невозможно. По-русски она читала и говорила, но с сильным акцентом, и с ошибками. По словам старших, в молодости она была хороша собой. У меня есть фотография, где ей на вид лет 30. Одета в нарядное платье по моде того времени, на голове эффектный парик с густой косой. Но, на мой взгляд, её лицо скорее умное и интересное, чем красивое, хотя его черты правильные. В более поздние годы она уж никак не отличалась красотой, но дети были красивы, и это косвенно доказывает, что похвала её внешности была небезосновательной. Бабушка, естественно, не работала, и лавочку не держала, не было необходимости. На ней лежали домашние хозяйственные заботы, материнские и супружеские обязанности. В доме была прислуга, но приготовлению еды она сама уделяла достаточно много внимания, стараясь угодить мужу и приспособиться к вкусам детей. Во всяком случае, не заставляла их есть блюда, которые им не нравились. К другим видам хозяйствования относилась равнодушно. Шитьём, вышиванием, вязанием, насколько я себе представляю, не занималась. В свободное время читала по-еврейски: и на идиш, и на иврите. Особого уюта в доме не было, гости приходили не часто, да и сама она редко кого посещала. К своим детям материнской нежности, по крайней мере, внешне, не проявляла, разве только к младшему сыну, но желание мужа, чтобы они учились, вполне разделяла. Еврейской матерью (идишэ мамэ) её назвать вряд ли можно, но зато в дела даже еще совсем не взрослых детей не вмешивалась. Сыновьям не запрещала играть во дворе с русскими мальчишками. В гимназические годы они со своими соучениками гуляли в парке, ходили к морю. Бывали в гостях у зажиточных русских одноклассников. Она не беспокоилась о них и не мешала им. Какой была бабушкина супружеская жизнь, любила ли она мужа? На этот вопрос мне трудно ответить. Во всяком случае, она его уважала, и, насколько я себе представляю, жила с ним мирно, несмотря на его горячность и свою жёсткость. После смерти мужа осталась до какого-то момента в Одессе с дочерью.

 

Бабушка и Ольга, 1910-12 гг. Одесса

 

Сыновья, начиная с Давида, постепенно разъезжались. Бабушка с Голдой-Ольгой вначале жили под Саратовом. Вероятно, незадолго до войны 1914 года они переехали под Саратов, к Давиду, где он жил с семьёй. Были они материально более или менее независимы. Дед оставил семье наследство: приличную денежную сумму, думаю, жене больше, чем детям, к тому же младшие сыновья отказались от своей доли в пользу матери и сестры. Физически бабушка была крепкой, в 70 лет колола дрова. Об её отношениях с семьёй Давида скажу дальше. Когда в 1921 году один из средних сыновей, Герш (Генрих), вернулся с семьёй в Москву, её привезли к нему. С его семьёй она прожила до 1928, а затем перешла в семью Моисея (Макса). У них она и умерла, ничем особым не болев, в 1932.

У дедушки и бабушки родились 12 детей, но семеро умерли в младенчестве, по-видимому, в первые годы брака и в промежутке между старшими детьми и средними.

Разница между старшими детьми Голдой и Давидом была очень небольшой, может быть, они были погодками. Кто из них был старше, не знаю. Полагаю, что Давид, но начну с Голды (Ольги).

 

Ольга

 

Дома её звали Олей. Родилась она, вероятно, в 1870. Думаю, что в Люблине. Была она для того времени довольно высокая, видная, темноволосая, темноглазая, с крупными, но правильными, как у родителей, чертами лица. Красивая еврейка аристократического типа. Ольга была замужем, но очень недолго. За кем, почему разошлась, этого не только я, но, наверное, и братья не знали. Вернувшись домой, она посвятила себя им. Очевидно, у неё от природы материнский инстинкт был сильнее развит, чем у бабушки. С Давидом она была на равных, а о младших трогательно заботилась, была к ним очень привязана. Превратила Моисея в Макса, Герша в Генриха, Арона в Арнольда. Наверное, увлекалась немецкими романами, хотя полагаю, и русскую литературу читала. Особенно любила младшего, Арнольда. Ездила с ним летом под Измаил, как мать со своим ребенком.

 

Ольга

 

Была она, несомненно, способной женщиной, но свои способности не смогла реализовать. Образование ей дали поверхностное, какое давали в те времена большинству еврейских девочек, и она сама уже впоследствии его дополняла. По-русски читала, говорила и писала свободно. Одесса – город интернациональный – очень способствовала расширению её кругозора. От национального еврейского движения, однако, была далека, и дружеские отношения с сестрой невесты, а затем жены брата Генриха её к этому движению не приобщили. Она была светской дамой, к своим невесткам относилась критически, все были не достойны её братьев. Одна - из простой семьи, другая – некрасива и стара, третья – слишком заставляет себя ждать. Под Саратовом, в Каменке, а потом в Аткарске она прожила с семьёй Давида до 1922. Когда узнала, что младший брат Арнольд овдовел и эмигрировал из Батуми в Константинополь с маленьким сыном, она решила ехать к нему. По дороге из Саратова в Турцию остановилась на две недели у нас. Мама моя приняла Олю хорошо, старые Олины заочные колкости и желание, не очень, правда, настойчивое женить своего брата на другой, более богатой девушке, влюблённой в него, были забыты. Мама оценила её преданность братьям. Мне Оля понравилась, конечно, до тёти Сони ей было далеко, но всё-таки она была настоящей тёткой. Разговаривала ласково, рассказывала неизвестные мне сказки. Я готова была с ней дружить. Гораздо хуже была её встреча с бабушкой. Они и раньше не слишком ладили. Полагаю, что бабушка ревновала к Оле сыновей, забывая о том, что Оля уделяла им больше заботы и любви, чем она.

 

Ольга

 

Но в одном отношении бабушка была права. Олина любовь, всегдашняя готовность прийти на помощь братьям, приводила к вмешательству в их жизнь. Жить с Олей было нелегко, она была властной, требовательной и одновременно обидчивой и истеричной. Бабушка была категорически против того, чтобы она ехала к Арнольду – портить ему жизнь. Бабушкино предвидение частично оказалось справедливым. Только Оля больше испортила жизнь себе. Но об Оле бабушка не думала. Своё возмущенное несогласие с ее решением выразила совершенно неприемлемым образом: она прокляла Олю. Этим она окончательно подорвала всякие отношения с невесткой, моей мамой, для которой материнское чувство было превыше всего. То ли и вправду подействовало бабушкино проклятие, то ли трудный Олин характер, но жизнь с Арнольдом в эмиграции оказалось несчастливой. Добравшись до Константинополя, Оля столкнулась с тёщей Арнольда, приехавшей до неё, чтобы заботиться о единственном внуке, сыне умершей и единственной дочери. Конечно, обе женщины, приблизительно одного возраста, поставившие перед собой одну и ту же задачу, не ужились. Арнольду была ближе Оля, и тёща через какое-то время вернулась на Кавказ и поселилась в Баку, где у неё были родственники. Хотя Оля «выиграла сражение», думаю, весь этот эпизод был её неприятен.

Из Константинополя маленькая семья переселилась в Бухарест. Оля старалась заботиться о брате и о племяннике. Но брат был ещё молод, и вскоре он женился на российской еврейке. Разумеется, Оля прохладно относилась к невестке, отношения не были родственными, но когда в начале 30-х годов Арнольд влюбился в другую, более молодую женщину, и разошёлся со своей второй женой, она возмутилась. В письме к Гене (моему отцу) она излила своё возмущение, иронически заметив, что если принц Уэльский мог развестись со своей супругой, то что спрашивать с Арнольда. С племянником тоже особой близости не возникло. Его раздражала её истеричность и скандалы, которые она устраивала. А когда он уехал учиться в Бельгию, она почувствовала себя совсем ненужной. Только одно утешение её поддерживало: у неё в её пожилом возрасте неожиданно открылись способности к лепке, и она вылепила несколько приличных бюстов. Но этого было не достаточно. Летом 1939 года Арнольд ощутил, что в воздухе пахнет войной, и решил, что из Румынии нужно уезжать. И собрался с женой в Бельгию. А Оля? С Олей, очевидно, уже были такие отношения, что он или не позвал её, или она сама не захотела с ними ехать. Осталась одна. Как ей удалось выжить в Румынии, которая тоже не избежала Холокоста, не знаю. Кажется, какой-то врач её укрыл. После окончания войны она смогла связаться с Арнольдом, но настоящей переписки не вышло. Послала открытку Гене, он очень обрадовался, что она жива, но не ответил. Дух Лубянки, куда его неоднократно вызывали и откуда он чудом выходил, давил на него. Ни в Нью-Йорк, ни в Москву её не пригласили.

Последние годы жизни (об этом рассказал мне двоюродный брат) она оставалась в Бухаресте, ухаживала за чужими людьми. Я уже говорила, что встретилась с ней мимолётно, в раннем детстве. Впоследствии не интересовалась ею, а когда заполняла анкету, старалась про неё забыть. А вот теперь, когда пишу о ней, моей тёте Оле, мне её сердечно жаль. И я думаю, как бы со стороны, наконец, нашёлся человек, который вспомнил её и пожалел. Если мёртвые что-то чувствуют, её душе, наверное, становится светлее.

Перейду к жизнеописанию братьев.

 

Братья Елины: Давид, Генрих, Макс

 

 

Давид

По моим подсчётам, он родился в 1869 году, тоже, вероятно, в Люблине, но гимназию кончал в Одессе, куда семья переехала в 1886. Думаю, что он вряд ли кончил её с золотой медалью, ведь ему пришлось перейти из польской гимназии, даже, если там русский язык изучался и был в употреблении, в русскую. Во всяком случае, учился он хорошо, и отец помог ему стать студентом медицинского факультета Дерптского университета (ныне Тартуского).

Занимался он с интересом, профессия ему нравилась. Но он не только грыз гранит науки, изучал строение скелета и внутренних органов, а позднее учился ставить диагнозы и прописывать рецепты. Он был молод, хорош собой (он был самым красивым из братьев): густые тёмные волосы и красивые усы, большие тёмные миндалевидные глаза, нос с небольшой горбинкой, хорошая фигура, высокий, стройный. Он прекрасно танцевал, приятно пел, был музыкален. Вежливо, не без галантности, беседовал с женщинами. Не мудрено, что барышни на него заглядывались. Да и он не прочь был за ними поухаживать. Там, в Дерпте, где он жил вполне самостоятельно, вне семьи, и сложилась его судьба. Он снимал комнату в доме местного портного, у которого были две (или три) молоденьких дочери. Я представляю себе только двух: старшую Феню (вероятно, Фейга) и Олю (вероятно, Голда).

 

Давид

 

Олю - лучше (она намного пережила Феню). Смолоду, судя по фотографии, она была довольно хорошенькой, но по рассказам тех, кто с ней соприкасался, и отчасти по собственному впечатлению – очень взбалмошной. Феня на фотографии очень миловидна и женственна. О ней мало рассказывали, по-видимому, она была скромной и неразговорчивой. Обе девушки, вероятно, как и Оля Елина, гимназического образования не получили и сомнительно, чтобы, в отличие от Оли Елиной, позднее расширили свои познания. Тесное каждодневное общение Давида с хозяйскими дочерьми благоприятствовало пробуждению и расцвету чувства: Давид увлёкся Феней, а она, думается, полюбила его тихой глубокой любовью. С наступлением ХХ века они поженились. У них родилось трое детей–погодков - Яша, Люся (Цецилия) и Лёва. Начало века ознаменовалось для России не большой, но тяжёлой, проигранной Русско-японской войной. Давида, который к этому времени получил место земского врача под Саратовом, мобилизовали. Феню с детьми он перевёз в Одессу. Сохранилась фотография Давида в мундире (как врач он получил офицерский чин), где у него импозантный горделивый вид. Таких фотографий, запечатлевших евреев в офицерской форме в царскую эпоху, сохранилось, наверно, немного. Но за этот чин Давид заплатил очень дорого. На Дальнем Востоке он простудился, заболел тяжёлым бронхитом, перешедшим в туберкулёз, болезнь в то время неизлечимую. Однако работать он продолжал. Он был хороший, добросовестный земский врач. За ним приезжали на телеге, в розвальнях днём, ночью, в вёдро, в непогоду, и он ехал в дальнюю деревню лечить тяжелобольного, принимать роды. Спустя чуть не полвека его внук оказался в одной из таких деревень, где старики ещё помнили его деда. Болезнь между тем усиливалась. Его коллеги врачи посоветовали поехать в Швейцарию, подлечиться. Благодаря полученной от отца доли наследства, он год, может быть, и больше, прожил в горном санатории: болезнь на какое-то время отступила, и он вернулся в Каменку. Представляю себе, какой это был контраст! Не говоря уже о ландшафте, он, по духу человек западной цивилизации, оказался опять в степной глуши. По своим взглядам он был далёк и от сионизма, и от российских революционных партий вроде социал-демократов или эсеров. Крестьян, с которыми он тесно соприкасался, он никак не идеализировал, хотя по тому, что его долго помнили, они относились к нему неплохо. Он, наверное, нуждался в дружественной среде, а кроме второго земского врача Михаила Яковлевича (?) Розенблюма, ставшего впоследствии одним из видных московских офтальмологов, вряд ли было с кем беседовать на профессиональные темы. В какой-то момент он встретился с приехавшей из Одессы в Саратовскую губернию молодой парой Павлом Андреевичем Дубосарским и Рашель Григорьевной Товбиной, гимназической подругой Гениной невесты. До рождения ребёнка они жили гражданским браком, а затем ей пришлось креститься, иначе ребёнок оказался бы незаконнорожденным. Она была очень хорошенькая, приветливая и тихо-остроумная. Муж её был, как говорили, из интеллигентных рабочих, человек способный, но нелёгкого нрава. Давиду она очень нравилась. Об этом она мне рассказала много лет спустя, когда ни Давида, ни её мужа давно не было в живых (они умерли в один и тот же год).

Наверное, чувство, которое Давид как-то проявлял, было ей приятно. Но это был эпизод, который никак не повлиял ни на её, ни на его жизнь. Основное была семья. У Давида тоже характер был нелёгкий, но в другом роде. Он был раздражителен, склонен к тяжёлым настроениям, усиливающимся от болезни. Жена, милая тихая Феня, не могла его отвлечь, у неё было больное сердце, а это тоже не придаёт жизни радостного духа. Были дети, он их, конечно, любил, но внутренней близости с ними не было. Он огорчался, что мальчики недостаточно хорошо учатся, а Люся часто неизвестно чем недовольна. Конечно, живи они в Одессе, они вращались бы в другой среде и были бы развитее. Вокруг них были почти исключительно русские дети, и не из самых интеллигентных. Да и провинциальные гимназии, куда они поступили, были, вероятно, не из лучших. Кроме малой семьи – жены и детей, в доме постоянно жили родственники. То Ольга – сестра Фени, то Ольга – его собственная сестра. Думаю, что обе, каждая по-своему, его раздражали. И жила мать, с которой он совсем не ладил. Радовался Давид приезду младших братьев Гени и Арнольда. Особенно Гени, с которым, несмотря на разницу лет, он дружил. Но началась гражданская война, и эти встречи прекратились. Вся семья с матерью и Ольгой переехали в городок Аткарск. И там Давида и Феню постигло страшное несчастье. Старший сын Яша, хотя учился и не так хорошо, как хотелось Давиду, был всё же мальчик начитанный, увлекался поэзией, сам писал стихи. Вероятно, не в стиле Серебряного века, сомнительно, чтобы он вообще её знал. Но и та старая поэзия, включая Надсона (книга его стихов, вместе с Некрасовым, принадлежавшие Яше, попали ко мне), настраивала мальчика на романтический лад.

 

Яша, 1917

 

Шёл 1918. Яша только закончил гимназию. И стихия революции его захватила. Было ли это в 18-м году, или уже наступил 19-й, точно не могу сказать, но Яша ушёл из дома. Куда? К кому присоединился? Младший его брат Лёва рассказал своему сынишке, что Яша пошёл к красным (сынишка очень этим гордился). Я в детстве слышала другую версию: Яша направился к белым. Одинаково возможно и то и другое. Известно точно только одно: он никуда не дошёл, ни к кому не присоединился. По дороге на него напали казаки и убили не как красного и не как белого, а просто как еврея.

Феня ненамного пережила своего любимого сына. Умерла, скорее всего, от разрыва сердца. У Давида усилился туберкулёз. Он, однако, продолжал работать, иначе как бы они выжили в голодном 20-м году? Помогал немножко Лёва, он не закончил учение, а пошёл работать, служить на железную дорогу. Его приняли контролёром в поезда дальнего следования и, возможно, ему удавалось раздобыть какие-то продукты, когда он приезжал в Москву. С матерью у Давида разлад дошёл до полного разрыва, в минуту гнева она его, ещё раньше, чем Олю, прокляла (замечу, что младших сыновей она не проклинала). Впрочем, с Арнольдом, своим любимцем, когда он стал взрослым, вполне самостоятельным, она не жила. Макс её любил, да и вообще был сдержаннее братьев, а к Гене она питала своеобразное уважение. Кроме того, может быть, испугалась: Давид умер на несколько лет раньше неё. Как я уже упоминала, в 1921 году она переехала к Гене. Вслед за ней, и об этом я тоже писала, уехала в Константинополь Ольга. Давид остался только с Люсей и Лёвой. Но с годами его жизнь становилась всё тяжелее. Чахотка (это русское слово более выразительно, чем туберкулёз) съедала его. Большое огорчение доставил ему Лёва. Первая любовь двадцатилетнего сына оказалась очень серьезной. Беспокойство причиняли не столько его молодость, сколько выбор невесты. Катя Реш очень хорошенькая, светловолосая, сероглазая, с ямочками на щеках, весёлая, обаятельная девушка была из большой (у неё было семь сестёр и брат) немецкой католической семьи. Глава семьи владел типографией, дочери учились в гимназии, так что не социальное происхождение Кати удручало Давида. У него вдруг пробудился еврейский дух. Сын хочет жениться на «гойке», на чужой, да ещё ярко выраженной. Если бы он знал, что Лёва, по настоянию Катиных родителей, крестился, то ему, наверное, было бы больно вдвойне. О том, что в 1932 году, когда нам стали выдавать паспорта, Лёва записался русским, узнали только из книги его сына. Тогда ещё не было дискриминации, а Лёва искренне считал, что он чужд еврейству, что соответствовало действительности. Но Давид ведь и не воспитывал в своих детях национального чувства. А выросли они в русском окружении. Лёва был далёк от всякой религии и смотрел на крещение, как на пустую формальность. Впоследствии Давид, мне кажется, примирился с Катей, и Лёва привозил её к нам знакомиться. Зимой, не то 1923, не то 1924, Давид приезжал к нам недели на две. Я его хорошо помню, худой, измождённый, кашлял сухим кашлем. Папа окружил его сердечным вниманием, хотел, чтобы он хорошо чувствовал себя у нас, и в этом ему помогала мама. Она впервые встретилась с Давидом, прониклась к нему симпатией и жалостью. Как врач, она понимала, что ему недолго осталось жить. Через много лет мама рассказала мне об одном грустном и трогательном эпизоде. Куда-то они втроём поехали, вероятно, в театр. Тогда трамваи (троллейбусов и автобусов ещё не было) ходили не часто, и их брали с боя. Зато были ещё в ходу извозчики, а зимой санки. Как они туда добрались, не знаю, но обратно на санках места для троих не хватило, и мама настояла на том, чтобы Давид сел с папой, а она поедет одна. У Давида выступили слёзы на глазах: женщина уступает ему место. Ему было больно от его немощи (ведь ему было немногим больше 50), и в то же время он был тронут. Умер Давид в 1926 году, очень мучился перед смертью. Ухаживала за ним Люся.

Когда ему стало совсем плохо, она вызвала папу. Папа вернулся после похорон очень расстроенный. А вскоре приехала Люся, которую он пригласил, и прожила у нас больше года.

Лёва между тем не стал учиться ни в каком учебном заведении, а продолжал служить на железной дороге. У нас он впервые появился в 1921, когда ещё был контролёром. Папа его очень любил, называл Лёвушкой, а Лёва его Геней. Племянники не называли младших братьев отца дядями.

Папа огорчался, что любимый племянник не учится, но утешался тем, что он постепенно поднимается по служебной лестнице. У Лёвы открылись административные и технические способности, и он прекрасно разбирался в тонкостях работы железнодорожного транспорта. При этом он легко общался с людьми, был хорошим товарищем, и они его любили, начальство его ценило, он не заискивал, но держался скромно, был дельным исполнительным подчинённым. В Катиной семье его тоже любили. Он уважительно относился к Катиным родителям и по-дружески – к её сёстрам. Был музыкальным: не зная нот, играл на гитаре, на рояле, охотно аккомпанировал доморощенным певцам и певицам.

К нам он почти ежемесячно приезжал на день-два. В начале 30-х годов, во время очередного голода на Волге, мама собирала для него большие продуктовые посылки (папе, как специалисту, дали закрытый распределитель, правда не первой степени, а второй, но и там продуктов было достаточно). Изредка с ним приезжала Катя с сынишкой Гегой (Генрихом).

Мне Лёва сразу понравился. Такой он был милый и внешне хорош: красивый, с прямыми тёмными волосами, тёмными глазами, складный, высокий. Я обрадовалась, что у меня такой красивый взрослый брат. Раза два ходил со мной на каток. К концу 30-х годов Лёва занял в своём управлении уже достаточно высокую должность, вступил в партию и его, к папиному большому удовлетворению, послали учиться в Москву, в железнодорожную академию.

Но проучился он всего две недели. Шёл сентябрь 1939 года. По договору Сталина с Гитлером, после вторжения немцев в Польшу советские войска без всякого сопротивления заняли Западную Белоруссию. Лёву сняли с учёбы и направили в Брест начальником Брестского отделения службы движения. Он сразу перевёз в Брест семью, которая вскоре увеличилась: родилась девочка Натуля. Из Бреста Лёва приезжал редко, но один его приезд, в июне 1941, когда меня в Москве не было (я училась в аспирантуре в Ленинграде), остался в глубине моей памяти. Всплыли воспоминания об этом приезде уже в Израиле, когда я читала отрывки из сочинения В. Суворова о войне, которым я совершенно не доверяла. Лёва, так рассказывала мне мама, обронил одну фразу: осенью, когда снимем урожай, начнётся война с Германией. Почему мы всё-таки забыли об этой фразе и были твёрдо уверены, что Германия на нас напала неожиданно и предательски? Я не собираюсь защищать Гитлера, а просто удивляюсь способности даже посвящённых людей настолько поддаваться заявлениям великих мира сего и непрерывно мелькающей перед глазами и звучащей в ушах пропаганде, что они отбрасывают ту информацию, которая этому не соответствует, даже если источник вполне достоверный. О том, как там началась война, как погиб Лёва, подробно описал в своей автобиографической книге «О времени и о семье» его сын. Кратко его описание сводится к фразам: «Как только ночью 22.06. началась бомбёжка города, Лёва побежал на вокзал, отправил железнодорожный состав с женщинами и детьми, а затем руководил группой железнодорожников, столкнулся с немецкими автоматчиками и был смертельно ранен». Я только добавлю в виде постскриптума к его повествованию то, что услышала, увидела и подумала в разное время после Лёвиной смерти. В первые же дни войны, когда мы услышали по радио, что «наши войска оставили город Брест», сразу поняли, какая страшная опасность обрушилась на Лёву и его семью. Я пошла в НКПС (Народный комиссариат путей сообщения), без всякого труда нашла осведомлённого человека, и он грустно и сочувственно сказал мне, что брат погиб, а что с его семьёй они не знают. Только после окончания войны мы получили открытку от Кати и узнали, что она и Гега живы. О них я коротко расскажу дальше, тоже в дополнение к Гегиной книге.

Прошло очень много лет, у нас с Гегой вышла размолвка. Во второй половине 70-х годов одна моя неудачливая аспирантка сообщила, что едет в Брест, как переводчица, с группой итальянцев. Я попросила ее навестить, если удастся найти, Лёвину могилу, ведь Гега в первый свой приезд сказал, что Лёву похоронили во дворе больницы, где он умер. Вернувшись, она мне рассказала, что на больничном дворе могилы нет, что Лёвины останки перехоронили на кладбище на окраине города, и что она эту новую могилу нашла. Дала мне её номер и объяснила, где её искать. Через год или два моя близкая подруга Вера Лапчинская предложила поехать с ней в Брест, где нам было, где остановиться. Я с удовольствием согласилась.

Мне захотелось побывать в городе моих предков. Сам город, обычный, провинциальный, не произвёл на меня большого впечатления, но запомнились захолустные улицы, застроенные одноэтажными деревянными домиками. В таком домике, наверно, родился мой дед, и жили ничем не знаменитые мои предки. И в этом же городе нашёл свою гибель их потомок, мой близкий кровный родственник. Через несколько дней мы поехали искать его могилу и очень легко нашли. Большое каменное надгробие. Имя. Фамилия. Когда и как погиб. Невольно думаешь, отсюда, из этой земли вышел родоначальник нашей не разветвлённой семьи Эльбертов-Елиных и сюда, в эту землю, лёг сражённый дважды враждебной пулей его внук. Истинный центр города – Брестская крепость, теперь это мемориал. Крепость то ли хорошо сохранилась, то ли её умело реставрировали, во всяком случае, мысленно видишь трагедию, которая там разыгралась. В глубине крепости здание мемориального музея. Медленно осматривая стены довольно просторного зала, я наткнулась на отдельный небольшой стенд. Елин, имени-отчества нет. Был смертельно ранен, защищая вокзал, откуда отправлял железнодорожный состав. Я подошла к музейной сотруднице, назвалась, она внимательно и не слишком приветливо посмотрела на меня. Я спросила: «А почему нет имени-отчества?» – «А вы знаете его?». «Да, конечно, Лев Давыдович». Лицо её вдруг потеплело. «Ну, теперь я вижу, что вы действительно двоюродная сестра. А то к нам приходит много самоназванных родственников наших героев. А имени-отчества мы просто не знали. Мы ведь открыли музей не так давно». Конечно, это кажется странным, может быть, не понравилось имя-отчество? Так или иначе, она заинтересовалась моей особой, спросила, нет ли у меня какого-нибудь предмета, принадлежащего Лёве. У меня хранился кошелёк, и я обещала послать им его и посоветовала обратиться к сыну. Через эту сотрудницу я познакомилась с немолодым железнодорожником, который знал Лёву. Он вёл себя очень сдержанно, подчеркнул, что Лёва был большим начальником, а он, тогда ещё совсем молодой, - маленьким человеком и мало с ним общался. Рассказал о том, что я знала: что Катя с детьми ушла в деревню, но он добавил и то, чего я не знала. Лёвину заместительницу, еврейку, сумели отвезти к партизанам, а те переправили её на советскую сторону. Про гибель Лёвы сказал то же самое, ещё короче: был смертельно ранен, когда отправлял ж. д. состав и защищал вокзал. Последний раз я слышала о Лёве… в Израиле. В конце 90-х годов я читала лекции по истории западноевропейских евреев в культурно-религиозном Центре. Мои слушатели были пожилые евреи, приехавшие из России. Однажды после лекции ко мне подошёл один из них, наиболее внимательный и образованный, и спросил, не родственница ли я Елина, начальника железнодорожного движения в Бресте. Оказалось, что он там учился в ж. д. техникуме и приходил по какому-то своему делу к Лёве. А в заключение своего весьма краткого рассказа произнёс ту же фразу: «Был смертельно ранен, когда отправлял составы и защищал вокзал». В этой повторяющейся фразе – сущность Лёвиного характера. На двадцать с лишним лет Лёва пережил своего старшего брата, но и его срок оказался недолгим. Та же злая сила, хоть и в другом обличье, оборвала его жизненный путь на середине.

Последней ушла из жизни Люся. Она пережила младшего брата на месяц, может быть, на два. Родилась Люся (Цецилия) в 1901 году. Суждено ей было держаться земной тропы ровно сорок лет.

Люся любила своих братьев, особенно дружила с младшим. В детстве она ему покровительствовала, она ведь была старше его на целых полтора года. Сохранилась в памяти живших в Одессе детей старших братьев, а затем и в моей памяти фраза, которую она произносила, когда их собирались укладывать спать, чего дети очень не любят: «Лёвушка, в церкви ещё не звоняли!», то есть, что ещё рано ложиться спать.

В Саратовской губернии Люся успела закончить гимназию. О её гимназических годах я ничего не знаю. Полагаю, что училась она средне и особых способностей не проявляла. Однако в начале 20-х годов она поступила в Саратовский университет на биологический факультет и закончила его без защиты дипломной работы в 1926 году. На её юность и молодость легла большая тяжесть: гибель брата, преждевременная кончина матери, мучительная болезнь и смерть отца, за которым она, прервав занятия, ухаживала до самого конца. Конечно, молодость преодолевает удары, которые наносит жизнь, но след остаётся. Всю любовь к семье, которая разрушилась, Люся обратила на Лёву, а затем на его сынишку и жену. В среде молодёжи, в которой она вращалась, встречались, конечно, такие, кому она нравилась, один из них, мой учитель, был серьёзно в неё влюблён, о чем невольно дал мне понять, я писала об этом в одном из своих рассказов. Но одни ей не нравились, а те немногие, кто привлекал её чувство, не ответили ей взаимностью. По крайней мере, не выразили желания связать с ней свою жизнь. Между тем, внешность у неё была необыкновенная. Фигура, правда, не идеальная, она сутулилась, но лицо…

 

Люся, 12.04.22

 

Не знаю, как его назвать, хорошеньким или красивым, оно было тонким и нежным, и походило на облик безбровых, гладко причёсанных итальянских мадонн Боттичелли. Тёмные, но не черные волосы, темно-карие миндалевидные, как у отца, глаза сами по себе не поражали, но матовая кожа, классический соразмерный овал, прелестная улыбка красиво очерченного рта – все это не мог не заметить человек, обладающий хоть каким-то эстетическим вкусом. Одевалась она более чем скромно, чтоб не сказать плохо, и никакой косметики не употребляла. Приехала она к нам, об этом я уже вскользь сказала, в 1926 году и жила со мной в одной комнате. Это была очень большая, почти квадратная, комната, наверное, бывшая гостиная, но проходная. Одна дверь вела в комнату, где жили родители, другая – в коридор, в переднюю, где была дверь в тёмную узкую комнату, вероятно, бывший кабинет, и еще одна дверь на парадную лестницу, которая в тревожные революционные годы (и не только у нас) была всегда закрытой. Когда в 1921 году мы въехали в эту квартиру, она уже была коммунальной, нам принадлежали в ней три комнаты, что по тем временам было очень просторно, и нас не уплотняли только благодаря дополнительной площади, полагавшейся маме как врачу, и переехавшей к нам тёте Соне, зубному врачу. С тётей Соней жила в комнате Сара, одна из старших дочерей дяди Моисея, самого старшего среди дочерей и сыновей деда Перельмана. Во второй комнате, как я уже упомянула, обитали мои родители, а в третьей – я, Люся и бабушка. Наша комната была дважды поделена: длинная занавеска отгораживала проход в переднюю, для соседа, жившего в смежной комнате. Иван Иванович Торсуев, профессор химии, старый холостяк, был тихий, скромный человек. Другая часть комнаты была отделена шкафами, за ними жила бабушка. Наши с Люсей кровати стояли вдоль стены, впритык. Её кровать была отгорожена ширмой.

Жили мы вполне мирно. Она была очень измучена, но я её не раздражала. В детстве у меня был на редкость уживчивый характер, не помню, чтобы я с кем-нибудь ссорилась, разве что иногда обижалась. Все углы, а их оказалось достаточно, вылезли гораздо позднее. В Люсю я к тому же была влюблена. Меня притягивали её лицо, её музыкальный голос, она очень мило напевала модные тогда песенки, вроде «У маленького Дженни горячие ладони и зубки как миндаль», аккомпанируя себе на пианино. Приводили в восторг неожиданные всплески веселья, артистические позы, которые она принимала, шутки. Она подружилась с Сарой, добродушно её поддразнивала и делилась какими-то женскими переживаниями. Ко мне она относилась по-родственному, как к младшей сестрёнке, но без большого интереса. Кого она терпеть не могла, так это нашу бабушку, называла её «бабкой», да ещё добавляла эпитет «противная». У неё, очевидно, были свои счёты с бабушкой с того времени, когда бабушка жила у них. Огорчало меня, что она могла часами лежать у себя за ширмой, жаловалась на головную боль и была в подавленном настроении. Тогда появлялась мама, садилась у её изголовья, что-то ей тихо говорила. Я к ним не подходила. Когда Люся немножко пришла в себя, она начала писать диплом о каком-то гумусе. Писала без всякого интереса, боялась провалиться и, действительно, провалилась. Она составляла диплом по книгам, а нужно было экспериментальное обоснование. Мама устроила её в лабораторию, где сама работала. И эта специальность лаборанта пришлась ей по вкусу.

Через какое-то время Люся получила приглашение от своей родной тётки Ольги приехать к ней жить и через год уехала в Смоленск. Ольга была замужем, у неё была дочка, жили в тесной квартирке, и Люсе там было совсем неуютно. Но она поступила на медицинский факультет Смоленского университета и начала работать в одной из местных лабораторий. В отпуск ездила в Саратов и к нам. С обожанием рассказывала о маленьком племяннике. В Москве ходила в магазины, в театры с мамой, в гости к Саре. Настроение по-прежнему колебалось, часто бывало дурным. Но университет она благополучно закончила и стала дипломированным врачом-лаборантом. Добилась комнаты в какой-то коммуналке. В 30-х годах в её жизни произошло важное событие: в неё влюбился пожилой врач-еврей, и она всем сердцем полюбила его. Он было женат, у него был сын. Но он обещал ей, что когда сыну минет 16 лет, он разойдётся с женой и женится на ней. И она верила ему.

Один раз за все годы, что я её знала, я видела её счастливой. Она ехала на юг через Москву, предупредила, когда будет пересадка, и в каком вагоне едет. Мы с Сарой легко нашли на Курском вокзале её поезд и вагон. И возле вагона на перроне рядом с Люсей стоял он. Невысокого роста человек, черноволосый, типичный еврей интеллигентного вида, бородка с проседью, пожилой. Мне он показался стариком. И рядом с ним Люся, она выглядела совсем молодой. Немножко стеснялась, но видно было, что она счастлива, что едет не одна, а с человеком, которого любит. Они вошли в вагон, Люся встала у спущенного окна. Последнее, что я видела, это ее прелестное сияющее лицо. Это была наша последняя встреча.

Года через два разразилась великая война с Германией, обрушилось быстрое наступление немецких войск на оккупированные в 1939-40 гг. территории, а затем и на исконные российские земли. Примерно в середине июля по телефону раздался взволнованный голос. Это звонила Люсина тётка, она с дочерью и внуком бежали из Смоленска. Я помчалась в Б. Афанасьевский переулок, недалеко от нас, в дом, где они обычно останавливались у родственников. Из Москвы они должны были ехать куда-то дальше, но всё-таки Ольга позвонила нам.

С ужасом рассказывала она, как немцы подходили к Смоленску, как бомбили город, а затем поезд, в котором они ехали. Как приходилось выскакивать из вагона и укрываться в придорожных канавах. Дочь не могла совсем говорить и явно не понимала, зачем мать меня вызвала. Наконец, я прервала бурный поток Ольгиной речи. «А Люся? Где Люся?» – «Люся? – остановилась она на секунду. – Люся осталась в Смоленске». – «А как же её друг?» – «А он с семьёй вовремя эвакуировался с больничными врачами». Больше спрашивать было не о чём. Ни он, ни ближайшая родственница – о Люсе не подумали. Через несколько дней мы получили письмо, которое чудом дошло из Смоленска, в нём было лишь несколько слов: «Где Катя и дети? Люся». На это письмецо нам нечего было ответить, да и некуда. Немцы заняли Смоленск. Почему Люся осталась в Смоленске? Ведь, в крайнем случае, она могла уйти пешком, как уходили многие, даже с маленькими детьми. Гибель Лёвы, о которой она сразу узнала, уверенность, что Катя и дети тоже погибли, и предательство человека, которого она так любила своей поздней любовью, подкосили её, лишили сил. Всё стало безразлично. О дальнейшей Люсиной судьбе мы узнали от той же Ольги, когда она после окончания войны вернулась в Смоленск. Сведения, которые она нам сообщила, были разноречивыми. В одном письме она написала, что Люся вместе со своей сотрудницей и приятельницей, тоже еврейкой, через несколько дней после того, как вошли немцы, приняли яд. В другом, более позднем, что Люсю, вместе с другими оставшимися евреями, расстреляли, и что стоя у края рва, она кричала: «За нас отомстят!» Первое сообщение, менее патриотичное, кажется мне более достоверным: молчаливая смерть в своём доме больше соответствовала Люсиной натуре. К тому же фраза, которую ей приписала Ольга, неоднократно встречается в рассказах о массовых расстрелах, и она могла легко её оттуда позаимствовать. Как Люся относилась к своему еврейскому происхождению и вообще к своему народу, – не знаю, мы с ней об этом никогда не говорили. Скорее всего, над этим вопросом она не задумывалась до тех пор, пока нацистская свастика не протянула к ней и к её близким свои смертельные щупальца, принесшие гибель миллионам людей.

Так в разных обстоятельствах погибли насильственной смертью (включая самоубийство) все трое детей Давида. От двоих не осталось даже могилы. Краткое упоминание в книге Лёвиного сына и более пространные отрывки в моих записках сохранят о них память.

Автобиографическое произведение в двух книгах Генриха Львовича (Геги) Елина «О времени и о себе» вышло в свет в 2001-2003 гг. в Саратове. В Саратове он родился в 1927, в Саратове и умер в 2002 или 2003, не дождавшись выхода второй книги. Саратовцем он сам себя называл, и это было правильное наименование: он не был евреем по отцу и не был немцем по матери. В паспорте писался русским, но и русским он не был, ни по внешности, ни по характеру. «Саратовский старожил»…

В первой книге Гега подробно рассказывает о своём детстве, отрочестве, юности, таких непохожих на детство, отрочество, юность великого русского писателя, протекавших в первой половине XIX века. И не великого, но выдающегося русского писателя, прошедших во второй половине того же века. Я, конечно, мысленно сравниваю не силу талантов и достоинство художественного изображения (хотя Гегина книга отнюдь не серая заурядная проза), а судьбы трёх мальчиков, росших в одной стране, но в разно социальной среде и в совершенно разное время. К первой книге, где рассказывается о детстве в Саратове, о годах, прожитых в Бресте до его захвата и после освобождения, и о драматичной, на грани смертельной опасности, жизни в белорусской деревне, во время оккупации, мне почти нечего добавить.

Только отдельные эпизоды. Первый раз я увидела Гегу (Гегочку) совсем малышом. Родители приехали с ним к нам в гости, когда ему было года два с половиной. Очень хорошенький, тихий, некапризный малыш. Помню, как однажды мы сидели все вместе за нашим круглым столом, то ли чай пили, то ли ужинали, и он с нами, со взрослыми. И вдруг мы заметили, что он плачет. Молчаливо, беззвучно, личико печальное, но никаких гримас, только катятся крупные слёзы, и на полу под стулом натекла целая лужица. "Гегочка, что с тобой? Почему ты плачешь?" Молчит. Так мы и не узнали, на что он обиделся. Думаю, что уже тогда проявился его характер. Эту лужицу я запомнила на всю жизнь. Вторая встреча произошла, когда перед тем, как он готовился поступить в первый класс, а я заканчивала десятый, я повела его в Парк культуры Горького, благо это было близко от нас. В Парке Гегу привлекали все аттракционы, но больше всего удовольствия доставила «комната смеха». Все стены были сплошь покрыты разными кривыми зеркалами, искажающими внешность тех, кто в них смотрелся. Не знаю, кто из нас больше хохотал, он или я. Из последующих встреч врезалась в память особенно волнующая, когда он приехал к нам из Бреста после окончания войны. Очень высокий и очень красивый юноша, не похожий ни на отца, ни на мать, грустный, молчаливый.

 

Гега

 

Неохотно рассказывал о жизни в оккупации и о гибели маленькой сестрёнки. Все это было слишком близко. Мы это поняли и не расспрашивали его. Поняли мы ещё одно: только благодаря уму, силе характера, обаянию Кате удалось спасти детей (Натуся погибла, когда уже кончилась оккупация) и при этом не запятнать себя коллаборационизмом, не записалась folksdeutsch, держалась вдалеке от немецкого начальства. Поэтому хотя советские органы её и вызывали, они её не тронули. Во второй книге записок повествуется о переезде матери и сына в Саратов в 1946 году, встреча с семьями Катиных двух сестёр, мытарствах с жильём. Гегины годы учения в железнодорожном техникуме, затем на Юридическом факультете Саратовского университета, женитьба на Гале (Галине Георгиевне) Полищук в 1950, рождение дочки Леночки в 1952, Галины успехи в занятиях филологией, Гегины трудности с устройством на работу после окончания университета. В конце концов, он получил место юрисконсульта в Краснодоне, а по возвращении в Саратов – снабженца стройтехснаба, где он проработал вплоть до весны 1959, когда его пригласили перейти в газету железнодорожного транспорта.

Наши отношения с Гегой складывались неровно. В феврале 1947 года умер мой отец. Мама переживала его смерть очень тяжело, и дома исчезла та открытость, которая была свойственна при нем. За промелькнувшие двенадцать лет Гега приезжал в Москву по делу, иногда останавливался у нас, чаще у двоюродной сестры Иры Чевской. Изредка из Краснодона или из какой-нибудь командировки писал остроумные письма. Но мы друг от друга отдалились. Как ни странно, с Катей, которая тоже приезжала в эти годы в Москву, мы, наоборот, сблизились, она сумела найти верный тон с мамой и подружилась со мной. Но в середине 1957 года она вышла замуж за своего сослуживца, вдовца Кисилёва, и хотя мы нисколько не обиделись, – она была ещё совсем не старой женщиной, а после Гегиной женитьбы почувствовала себя одинокой, и было вполне естественно, что ей захотелось иметь рядом друга, – всё-таки какое-то отчуждение наступило. Последний раз я видела ее летом в 1957, в Саратове на вокзале, когда ехала в Алма-Ату. Она меня уговаривала задержаться в Саратове, а я не захотела. В 1966 году она умерла от рака…

Гега между тем оказался способным журналистом и выдвинулся среди своих собратьев. Он перешёл в главную саратовскую газету «Саратовский коммунист», занял должность заведующего партийным отделом. Естественно, ему пришлось вступить в партию. Раньше, чем Гега, пробила себе дорогу на профессиональном поприще Галя, благодаря своим филологическим способностям и трудоспособности. В 50-х годах она защитила кандидатскую диссертацию по лингвистике (её специальностью был русский язык) и получила звание доцента, а в 60-х – докторскую диссертацию и звание профессора. Она тоже стала членом партии. Оба честно исповедовали коммунистические взгляды. Как-то в 60-ые годы в ответ на моё критическое замечание Гега мне сказал: «Я не могу жить двойной жизнью. Если я вступил в партию, значит, я должен не только на собраниях придерживаться её политики». В Москву приезжал, может быть, один раз и совсем не писал. Но, если не ошибаюсь, году в 70-м вдруг раздался звонок в дверь, и на пороге я увидела очень миленькую девушку лет 17-18. Она застенчиво сказала: «Я Лена Елина».

Мы с мамой ей обрадовались, и очень она нам понравилась. Внешне она походила отчасти на Елиных, отчасти на Катю. Опять завязалась переписка. С Гегой. Летом 1973 Лена тяжело заболела не то тифом, не то ещё какой-то инфекционной болезнью, и мы очень за неё беспокоились. К счастью, она одолела болезнь и выздоровела.

В том же году побывала у нас и Галя, мы её тоже приняли радушно, я показала ей родственников Елиных, Лениных предков, но ей это удовольствия не доставило. У неё, вероятно, были свои внутренние причины избегать воспоминаний о родстве, но мы этого не знали, мы заподозрили, что Галю не привлекает еврейское родство. Произошла серьёзная размолвка. В 1974, в мае, умерла мама, Гега приехал, мы похоронили её урну в папиной могиле на кладбище в Старом крематории. Но размолвка не прекратилась.

Прошло десять лет молчания, неожиданно в 1983 году у меня обнаружили опухоль, опасались, что она злокачественная, сделали операцию. К счастью, опасения не подтвердились. Мои казанские друзья по этому случаю достали мне на начало лета билет-путёвку на туристический теплоход «Калинин»: Казань – Астрахань – Москва, и я с облегчённым сердцем поплыла по матушке-Волге. Во всех больших городах теплоход подолгу стоял, и я эти города осматривала. Иногда «организованно» – в группе не слишком интеллектуальных туристов. Чаще самостоятельно, в одиночку.

Теплоход подошёл к Саратову, я вышла на пристань, и тут моему облегчённому сердцу пришло на ум, не дать ли знать Геге, что я в Саратове? Я помнила название газеты и отдела, где он работал. Подошла к газетному киоску «Саратовский коммунист». «Только старый номер», – небрежно бросил киоскёр. «Давайте!», – обрадовано (ведь могло и не быть никакого) отвечаю. Отхожу на несколько шагов и на последнем листе газеты обнаруживаю то, что мне нужно: телефон партийного отдела. С пристани поднялась на большую площадь. В глубине её Собор, окружённый маленьким сквериком, вокруг площади – не слишком высокие, приятного вида дома, похоже, ещё дореволюционные. Телефон-автомат. Немножко волнуюсь. Там ли он ещё работает? Застану ли его? Подойдёт какая-нибудь секретарша, начнёт допытывать, «Кто? Что передать?» Отвечать не хочется. А, может, вообще никто не подойдёт? А если он на месте, то как он отзовётся? Набираю номер. «Я вас слушаю!» – знакомый мягкий Гегин голос. «Гега! Это я – Нина!» – «0, Ниночка! Ты где?» – «Я здесь, в Саратове! Сошла с теплохода». «Ниночка! – он волнуется, – сейчас, где ты?» – «На Соборной площади!» – «Встань возле ларьков, я сейчас же приеду!». Нахожу ларьки на другой стороне площади, стою, жду. Его нет. Но он не может не придти. Может быть, я не там жду? Иду к Собору и там тоже ларьки! И возле одного из них – высокая фигура! Мы могли разминуться… «Ниночка!» Он обнимает меня, мы выходим за ограду скверика, там скамеечка, садимся. Смотрю на него, а у него полные слёз глаза. Господи! Как у того маленького мальчика… «Гегочка! Голубчик! Что ты?» – «Ты себе не представляешь, как я мучился. Приезжал в Москву, подходил к вашему дому, и не решался подняться!» – «Ну, видишь, я сама тебя отыскала»… А дальше пошёл не совсем связный разговор, как это бывает с близкими людьми, которые давно друг о друге ничего не знали. Леночка вышла замуж за школьного товарища-математика. У неё дочка Марина.

Леночка защитила кандидатскую диссертацию, она теперь доцент. У него самого был инфаркт, но сейчас чувствует себя хорошо, упражняется в беге, работа нервная, но интересная, подвижная. «Ты случайно застала меня на месте». Мы спустились на пристань, к теплоходу. Выяснили, когда он прибудет в Саратов на обратном пути. «Мы тебя встретим. Поедешь к нам».

Я сразу их увидела, его и Лену. На такси за десять минут доехали до их дома. Квартира на восьмом этаже. Вид из окон и с балкона на весь город. В комнатах уютно, конечно, много книг. У Леночкиной семьи другая отдельная квартира, но они целый день у родителей. Есть и постояльцы: кот и пудель.

Когда мы вошли, Галя и Марина нас ждали. Марина – бойкая, живая, приветливая девчушка вела себя так, как будто мы с ней давно знакомы. Галя держалась несколько скованно, но общий разговор поддерживала. Промелькнул, наверное, год, я получила от Геги приглашение приехать к ним на дачу. Я легко согласилась, но, очевидно, моё ответное письмо чем-то обидело Галю, и она меня встретила холодно. Гега был смущён, но его утешало моё восхищение дачей. Ведь он столько приложил усилий и столько сделал своими руками. Лёгкое изящное строение, фруктовый сад, яблони, вишни, груши. Деревья и кусты хорошо посажены, маленький ухоженный огород – всюду чувствуется хозяин. Я жила в мезонине с балкончиком, ветви деревьев заглядывали через перила, а сквозь них где-то вдалеке блестела река, приток Волги. Я прожила в Саратове две недели и уехала со смешанными чувствами.

С Леной, Сашей, Лениным мужем, не говоря уже о Геге, мне было легко, хотя свои взгляды я вслух не высказывала, только Саше, но хозяйка дома явно не испытывала ко мне приязни. Однако в жизни иногда случаются неожиданные повороты. Через год Галю в составе маленькой делегации послали в Мексику. Лететь надо было из Москвы, а в Москве дня на два задержаться. Гега, с которым мы не часто, но довольно регулярно обменивались письмами, сообщил мне об этом. Я тут же откликнулась – «Пусть Галя заедет ко мне!». У Гали, в общем, выбора не было, отдельного номера в гостинице ей не предлагали, а она страдала сосудисто-сердечным заболеванием, и ей нужно было перед вылетом в далёкую страну отдохнуть. Наверное, приняла моё приглашение, скрепя сердце, но я постаралась, чтобы она в моём доме почувствовала себя удобно и свободно, и лёд растаял. На обратном пути она заехала ко мне уже вполне по-родственному.

Проскользнуло ещё несколько лет, и наступил 1991 год, для меня переломный. В начале сентября я подала в ОВИР заявление с просьбой разрешить мне выехать на постоянное местожительство в Израиль и получила положительный ответ. Предстояли трудные, неотложные дела, но раньше всего я решила съездить в Саратов, попрощаться с Гегой. Я приехала в Саратов в первых числах октября.

В Саратове было тепло, стояла золотая осень. Гега из-за второго инфаркта уже в 1988 вышел на пенсию и только подрабатывал, времени свободного было достаточно. Проглотив комок в горле, я сказала ему, что собираюсь уехать в Израиль. Он помолчал, потом произнёс одну-единственную фразу: «Если ты считаешь, что ты должна туда уехать и хочешь это сделать, значит, поезжай, я отговаривать не стану». Я отдала ему на память папины золотые часы и, кажется, что-то из столового серебра. И больше мы этой темы не касались. Галя была в командировке, а Лена и Саша грустно выслушали меня и ничего не сказали. С Гегой мы довольно много ходили по городу, поднялись на какой-то холм, откуда смотрели на город, съездили на любимую Гегину дачу, где деревья еще не потеряли листьев. В Саратове я прощалась с Россией, особенно запомнился вид с балкона Гегиной квартиры. Светило осеннее солнце и золотило окрестные холмы, пожелтевшие деревья, сверкавшие маковки церквей. У меня щемило сердце. Это была настоящая Россия, которую я больше не увижу. В последний день, перед тем, как я собиралась возвратиться в Москву, приехала Галя. Она мне обрадовалась, но, узнав причину моего приезда, – потускнела. С Гегой мы виделись ещё дважды. Мой отъезд в Израиль был назначен на 17 марта 1992. Гега приехал в феврале и в начале марта он помог мне собрать вещи и книги для багажа. Ездил со мной на таможню, там как-то договаривался с таможенниками, и они кое-что пропустили; сопровождал меня в другие учреждения, где тоже проверяли то немногое из мелких вещей, которое я хотела взять.

Не знаю, что я бы без него делала. Он себя нисколько не щадил, а ведь у него было уже два инфаркта, и он ежегодно ложился в больницу, чтобы подлечиться. Простились мы за несколько дней до моего отлёта, в аэропорт ему, наверное, не хотелось ехать: очень это тяжело прощаться навсегда. Из Израиля я писала ему, он отвечал, но в письмах не слышишь голоса, интонации, и не видишь выражение лица.

Между тем стала тяжело болеть Галя, её сердечнососудистая болезнь усиливалась. Она уже не могла ходить в университет читать лекции студентам, дома давала консультации аспирантам. Гега преданно ухаживал за ней. Но как-то, это было в 1999, после очередной домашней консультации она упала на пол и мгновенно умерла. Так и доработала до конца, до последнего вздоха. Это был тяжёлый удар, особенно для Геги. Через год Марина вышла замуж и уехала из дома.

А у Лены ещё за три года до этого началось сложное сосудисто-суставное заболевание. После смерти Гали Саша много работал, и Гега взял на себя их хозяйство. Но одновременно, чтобы избежать тоску по Гале, он начал писать книгу, о которой я уже говорила. Первая её часть, опубликованная в 2001 году, имела большой успех. Он прислал мне её. Она, действительно, хорошо написана, с юмором, очень живо, прекрасным языком, многие портреты родственников, соседей, знакомых получились очень рельефно. Он продолжил свою повесть, успел закончить вторую часть, но напечатать не успел.

В марте 2003 года в ясный хороший день он поехал на свою любимую дачу, чтобы посмотреть, в порядке ли дом, сад. Что он там делал? Что-то поправлял, подкапывал? Никто не знает. Сделав то, что хотел, собрался, по-видимому, уходить и упал ничком на дорожку. Ушёл из жизни тоже мгновенно, и тоже выполнив привычную работу. Лене позвонили соседи.

Для Лены это было страшное потрясение. Когда умерла мать, отец остался ей опорой. Теперь этой опоры не стало. Был он ей самым близким человеком. Она походила на него своим душевным складом, и они понимали друг друга с полуслова. Никак не могла она пережить своё горе. Думаю, что след не исчезнет никогда. Весть о Гегиной смерти очень меня опечалила, не думала я, что переживу его. Запечатлелся у меня в памяти чистый правильный человек, горячо любивший свою семью. После его смерти из всех носивших нашу фамилию остались только мы две, я и Лена. Нина Генриховна и Елена Генриховна Елины.

После того, как Леночка у нас побывала и вплоть до нашей первой встречи в Саратове в 1984, в её жизни произошли важные события, о которых я вкратце упоминала: она успешно закончила филологический факультет, а вслед затем аспирантуру, в 1981 защитила кандидатскую диссертацию на тему «Эпистолярная форма в сатире Салтыкова-Щедрина» и осталась преподавать в университете.

Что не менее важно, а, может быть более важно, в 1975 она вышла замуж за своего школьного товарища Сашу Фальковича, её ровесника. В 1978 родилась дочка Марина, моя троюродная правнучка. Во второй половине 80-х Леночка несколько раз приезжала в Москву в научные командировки, останавливалась у меня, мы по-родственному встречались, разговаривали, но особой близости не возникало. Она появилась, как это ни странно, когда я уехала в Израиль, после того, как в 1994 Лена с Сашей и Мариной были в гостях в Израиле и несколько дней прожили у меня.

В том же году Лена и начала болеть своей сложной суставно-сосудистой болезнью и больше в Израиль не приезжала. Саша с Мариной приехали только в 1998 году, потому что боялись оставить родителей, а в 2003, после смерти Геги, Саша на научную конференцию приехал один. До болезни, в 1996, Лена успела защитить докторскую диссертацию на тему: «Литературная критика, общественное сознание в Советской России 1920 годов». Книгу на эту тему я от неё получила. Читать её мне было очень интересно: открылась панорама общественного сознания 20-х годов, которую я, в общем, плохо себе представляла. Лена получила звание профессора, болезнь её несколько отступила, и она продолжает работать в университете, не сомневаюсь, что читает лекции, ведёт семинары хорошо.

Саша Фалькович (Александр Савельевич), как я уже упоминала, Ленин ровесник и школьный товарищ, сын известного математика. Сашина мать тоже была математичкой – он пошёл по стопам родителей и поступил на математический факультет Саратовского университета. Закончив, последние годы преподает математику.

Над кандидатской диссертацией Саша трудился очень долго, так что окружающие изверились, что он когда-нибудь её завершит и защитит. Но он завершил и защитил ее с блеском, фактически, по мнению выступавших, она могла бы быть докторской. Очевидно, Саша «задержался», из-за... излишней добросовестности. Я с Сашей познакомилась после того, как во время обратной стоянки теплохода в Саратове побывала дома у Геги и Гали. Он приехал в научную командировку в Москву и зашёл ко мне. Это было на Песах. Когда мы сели за стол, я ему сразу сказала: «У меня хлеба нет, только маца». Неожиданно он обрадовался: «Как хорошо! Я так давно не ел мацы!». Внешне Саша типичный еврей, да и по самоощущению тоже, хотя мать у него русская. Мы быстро нашли общий язык. Когда я приехала в Саратов по Гениному приглашению, он, по-видимому, был в отпуске, потому что водил меня по городу, показывал исторические здания, рассказывал о них. Попутно мы коснулись советской современности и недавнего прошлого, и я довольно свободно высказывала свои взгляды, отнюдь не правоверные. Ему такие высказывания были, вероятно, непривычны, но он кивал головой и подавал краткие сочувственные реплики. Лишь в какой-то момент заметил: "Вы только при Галине Георгиевне (подразумевая и Гегу) так не говорите, она этого не любит". Я это замечание приняла к сведению. В дальнейшем, когда он приезжал в Москву, он останавливался у меня, и мы с ним без стеснения толковали на запретную тему. Я была радикальнее его, но и он был настроен не просоветски. В Израиле Саша был три раза! В 1994 с Леной и Мариной, в 1998 с Мариной, в 2003 – один. Чувствовал себя как рыба в воде. Тут же освоил карту страны и планы городов, где ему удалось побывать. Лене и Марине, побывавшей в Израиле два раза, он тоже понравился, особенно пришелся по душе Иерусалим. А Марина, молоденькая, хорошенькая, смуглая и стройная девушка имела в Иерусалиме колоссальный успех: повсюду мужчины – евреи, арабы – на неё так заглядывались, что молодой торговец-араб даже подарил ей бусы. Лена крепко держала её под руку, боясь, что вдруг её утащат. В Марине, её генном наследии, смешались четыре крови: русская, украинская, немецкая и еврейская. Но в наружности она пошла в Сашу, и в манере поведения, и в живости и естественной приветливости возобладала кровь еврейская. Когда ей было лет 9, Саша на прогулке счёл нужным посвятить её в происхождение – сообщил о четвертушке (на самом деле 3/8) еврейской крови, которую она унаследовала. Очевидно, он опасался, что кто-нибудь посторонний выскажется по этому поводу определеннее и грубее. Домой Марина пришла возбуждённая этим открытием и с восторгом сообщила матери: «Мама, в моих жилах течёт кровь древнего народа!». Как она впоследствии воспринимала это – не знаю, во всяком случае, не возражала.

Но судьба распределилась по-своему: Марина вслед за бабушкой и матерью пошла учиться на филологический факультет, училась хорошо, и её послали в Германию стажироваться. В Германии она встретилась с молодым эмигрантом из России, полурусским, полу-поволжским немцем Павлом Фризеном. Он в неё серьёзно влюбился, приезжал в Саратов знакомиться с Мариниными родителями и предложил, как говорили в старину, руку и сердце. Она согласилась, а родители, хотя им было очень грустно, что дочка от них будет далеко, не возражали, да и как они могли возражать. Павел им понравился, Марина ответила ему взаимностью. В 2000 году она закончила Университет и уехала в Ганновер. Там она учится в местном университете на английском отделении. Занимается успешно, ездила на стажировку в Англию. Изредка приезжает повидаться с родителями, а в 2004, летом, они съездили на месяц в Ганновер. Молодые живут пока очень скромно, но дружно, Павел всё так же влюблен в Марину, это видно даже на фотографиях. Так что остаётся только пожелать им и дальше семейного счастья. Дети их будут Фризенами – немцами. Бабушка Катя победила. Своё огорчение по поводу Марининого брака вслух не высказываю, хотя мы с ней успели проникнуться милым чувством родственной симпатии, есть вещи, которые сильнее исторических воспоминаний, соответственно, этнических преград и продолжения семейного древа. Пусть будет счастлива!

 

(продолжение следует)


   


    
         
___Реклама___