Poljansky1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Отзывы Форумы Ссылки Начало
©"Заметки по еврейской истории"
Апрель  2006 года

 

Игорь Полянский


Кровавые мальчики

Какой-то демон обладал

Моими играми, досугом

А.С. Пушкин

 

 

1. 1999-й

 

Одна публицистическая реплика вернула меня мысленно в прошлое тысячелетие. Доисторический окрик раздался из 1999-го года, последнего в жестоком и кровавом XX-ом веке. Как и положено на исторических «сменах вех», архиважные события сотрясли в тот памятный год великую русскую литературу. В раскаленной обстановке апокалипсического ожидания в эмигрантской «прессе» Германии разгорелась ожесточенная полемика в связи с повестью Ольги Бешенковской «Viehwasen 22 – Дневник сердитого эмигранта».

Способствовал тогдашней ажитации и автор этих строк. «Эмиграция перед зеркалом», так называлась моя статья в журнале «Зеркало Загадок», в которой, был дан критический отзыв об этом произведении, а также об издававшемся Бешенковской журнале «Родная речь». Суммарным вектором моей оценки была мысль, что симптоматичный для положения постсоветских эмигрантов в Германии текст Бешенковской паразитирует на шовинистских дискурсах, главным образом, антисемитском и антинемецком, демонстрируя при этом нулевой уровень рефлексии.

Что же касается «Родной речи», то я обратил внимание на экзальтированный и пропитанный «лингвистическим» национализмом культ «литературы» и «родного слова», который это издание взялось проповедовать. В частности, я процитировал пассаж из редакционного манифеста «Родной речи»: «наши друзья – все те, кто исповедует русский язык как родную речь, Слово – как религию».

Прошли годы. Журнал «Родная речь», опубликовавший упомянутые «записки» давно уже стал мало кому интересной историей. Тысячи звезд загорелись и погасли с тех пор. И вот, словно челюсть ископаемой рептилии: статья Бешенковской «Зазеркалье», помещенная, в интернет-журнале «Заметки еврейской истории». В этом, очевидно, годами выстраданном мемуаре говорится о «клевете» и «подловатых» махинациях на конкурентной почве с моей стороны.

Увы, дискурсивный анализ текстов является моей специальностью и частью профессии. Нелицеприятные констатации – ее, так сказать, издержки. Предвзятым или ошибочным поставленный мной диагноз, разумеется, не был. Я заглянул в интернет... И был поражен! Оказывается, поэтесса развернула за это время под видом философско-художественных обобщений широкую пропаганду своих не очень симпатичных фантазий. Одновременно в Штутгарте на нее со всех сторон обрушился поток площадной брани. Писательницу бойкотируют, ей угрожают...

«Блажен, кто молча был поэт...»

Но не только профессиональный кодекс и «гражданский» долг заставляют меня откликнуться на это палеонтологическое déjà vue. Уже работая над статьей в «Зеркале Загадок» я не случайно поместил писательницу и ее журнал, так сказать под максимальное «увеличение». Интересовала меня не столько сама Бешенковская как более или менее прискорбный «литературный факт», выражаясь в тыняновской терминологии, сколько актуальное общественное явление, усредненно-типическим носителем которого она вызвалась быть.

Нет, я говорю не о банальном шовинизме, послужившем в «Viehwasen 22» всего лишь субстратом куда более глубоких и мощных страстей. Страсти эти понтийские терзают многих литераторов-лишенцев, причем не только в Германии. Фокусируются, сгущаются и достигают критической массы эти страсти в семантическом поле двух понятий: «родины» и «речи». Не случайно упомянутый альманах окрестили именно «Родной речью». Тема родины и речи – это в более узком плане также овидиевский мотив художественного творчества «Ex Ponto», то есть поэзии «В ссылке, в дикой стране». Но одновременно это и вопрос о родине в речи, то есть о литературе как «зазеркальной» системе ценностей, ревностно охраняемой особой субкультурной формацией: литературным жречеством и окололитературной паствой, исповедующей «родную речь» и «Слово – как религию».

 

2. Слово как религия

 

Такая постановка проблемы, требует небольшого отступления. Интересно, что наряду логоцентрическими культами история знает и воинствующих еретиков словесности. «Слова прямо насилуют разум», сказал Фрэнсис Бэкон, формулируя свою «теорию идолов». Язык как предмет культа он метко назвал «идолом площади», являющимся наряду с идолами рода, пещеры и театра антитезисом свободного познания. «Мне стыдно идолов моих», признается поэт книгопродавцу в знаменитом пушкинском стихотворении.

В самом деле, именно русская литературная традиция довела словопоклонничество до экстатических форм. Ведь сакрализация языка означает рождение именно «художественного», вненаучного слова. Литература, а не живопись, например, безраздельно главенствует в российской (и советской) иерархии искусств, а властителями дум становятся, в первую очередь, «мыслители» от литературы, а не ученые. Толстой, Достоевский, Булгаков, Солженицын – истинные пророки. Не Кант, не Хайдеггер, не Виттгенштейн, как, например, в Германии, что и понятно: «...призрак бога, вдохновенье/ Для них и чуждо и смешно».

Ну и, конечно же, особое место на Олимпе литератур, отводилось «великой русской литературе». Известный петербургский критик и беллетрист, профессор Петербургского университета Осип Сенковский, был уличен однажды в страшном грехе – «нелюбви» к русской литературе. Самоуверенный поляк пародировал самого Пушкина! За что был стерт даже из исторической памяти литературы как системы.

Что уж говорить о бэконовском бунте против художественного слова как такового! Впрочем, и здесь можно найти немало примеров тайного антилитературного диссидентства. У Пушкина в «Повестях Белкина» рукопись пускается на оклейку окон. У Гоголя в «Вечерах...» – на выпечку пирожков. Однако открытый протест приходит на смену половинчатой субверзии впервые лишь у Пригова, который сколачивает для литературы свои знаменитые «Гробики». 

Тезис о том, что литература с ее «толстыми журналами» вытеснила из российской культуры философию, известен. Можно развить его по отношению к советской эпохе, когда литература заменила в обществе также и религию, а на смену церковным душеприказчикам пришли «инженеры человеческих душ». Литературное жречество явилось в условиях мировоззренческой диктатуры важнейшей структурой власти и новой религиозной инстанцией. Однако советское словопоклонничество имело и обратную сторону: иррациональный, панический ужас партии и правительства перед художественным словом.

Физиолог Павлов ставит эту логофобию в своем учении о второй сигнальной системе и гипнозе на естественно-научную основу: словом можно убить. Сталинская псевдолингвистика опирается на этот павловский постулат. Типографии и радиостанции охраняются в СССР, как военные объекты. Одновременно, СССР – это чудесное «зазеркалье», где рукописи не горят. Наконец, СССР – общество графоманов. Графомания, не в нормативном смысле, а как страсть к сочинительству, становится «лирическим я» советской интеллигенции. Тем мучительней страх прослыть графоманом. Термин этот приобретает все более уничижительный смысл, становится «знаком некачества» непропущенного в печать. Одновременно идет психопатологизация непризнанных. Графоман не осознает, что болен. «Только графоманы, каковых в эмиграции, кстати, тьмы и тьмы, свято уверены в том, что они – поэты» (Бешенковская в АиФ). Графоман – маньяк-душегуб! Бешенковская приводит в «Зазеркалье» характерное высказывание Кушнера: «Оля, вы недооцениваете опасность, исходящую от графоманов. Что бы они ни говорили и ни делали, они не безобидны, они только и ждут момента, чтобы из зависти воткнуть вам нож в спину...»

Тем томительнее алкание творческих масс: печататься любой ценой! Этот социальный императив сводит с ума (в буквальном смысле) булгаковского мастера. Печататься, хотя бы даже на театральных тумбах, об этом мечтает Ахматова. Параллельно мясорубке ГУЛага советское общество пропускается через гигантский литературный карстинг.

Послесталинская культура потребовала от работников искусства еще более виртуозной мимикрии, чем сталинский режим. Лагерный опыт создал новый, в отличие от сталинского сущностно советский, тип творческой интеллигенции, умело лавировавшей на грани элитарности и пролетарности. Кино, литература, театр стали наиболее коррумпированными зонами советского общества. Эти иерархические структуры литературно-художественного полусвета не только диктовали особый стиль в искусстве, но предписывали определенный стиль жизни и мышления, воспитывавшийся с «младых ногтей».

Воспроизводство кадров становится поэтому насущной заботой системы. При литературе создаются особые «духовные семинарии», где окруженные почетом и неусыпным вниманием «мастеров», ждут своего звездного часа, оттачивая перья, будущие «инженеры человеческих душ».

«Самолюбивые мечты, Утехи юности безумной!»

В одном из таких литературных инкубаторов как раз и сформировался неподражаемый лиризм, столь характерный для «лирического я» писательницы Ольги Бешенковской. Отсюда «лирическая героиня» проделала далекий путь на «дно» – в эмигрантское общежитие на «Viehwasen 22».

 

3. Павлик Морозов

 

1962 год. Первая женщина готовится к полету в космос, а мужчины-космонавты Адриян Николаев и Валерий Быховский с беспокойством следят за земными событиями с космической орбиты. Внизу разгорелся Кубинский Кризис. Мир стоит на грани атомной катастрофы. Потому как заклинание звучит из репродукторов советский хит сезона: «Тише, солдат, слышишь, солдат: / Люди пугаются взрывов! / Тысячи глаз в небо глядят, / Губы упрямо твердят: / Пусть все-гда бу-дет солн-це...»

Срывающийся от страха мальчишеский голосок, заклинающий небеса, становится символом разрядки, как на внешнем, так и на внутреннем фронте. Вконец перепуганный Кремль бьет отбой в Карибском море. Одновременно, в кильватере XXII-го съезда КПСС по стране Советов катится бабье лето десталинизации. «Правда» срочно печатает разоблачительную поэму Евтушенко «Сталинские наследники», а «Новый мир» – «Один день Ивана Денисовича». В этот переломный год пионерских срывающихся голосов и мальчишеских рисунков впервые публикуется в книге и пятнадцатилетняя Ольга Бешенковская, до этого печатавшаяся только в «Ленинских искрах». Книжный дебют активистки – всего три стихотворения. Среди них баллада, славящая пионера-доносчика Павлика Морозова. Впрочем, обо всем по порядку.

В ленинградском Дворце пионеров имени Жданова, бывшем Аничковом на Невском проспекте, а также при газете «Ленинские искры» юные дарования учатся литературному ремеслу. Ювенильное море поэзии и прозы. Мраморные лестницы, белоколонные залы, золотая парча на окнах. Все лучшее детям!

В 1962 году партия, правительство и литературное жречество впервые оказывают малолетним поэтам и прозаикам великую честь. Прилив свежей крови необходим системе, и в Лениздате выходит поэтический сборник «Книга юных», в котором публикуются детские произведения. «Сколько солнечного света и весенней непосредственной радости в этих простых, из души льющихся строчках!» – восклицает Всеволод Рождественский в своем предисловии, «Важно уже то, что ребята учатся по-настоящему ценить слово». Литературное жречество учит этому в первую очередь. Что, конечно, соединяется с патриотическим дискурсом. В «Родной речи» почти сорок лет спустя будет сказано: «Отечество нам – русский язык».

Можно предположить, что выход сборника стал для будущего автора «Дневника сердитого эмигранта» незабываемым событием. Ведь для нее поэзия – это еще более всерьез, чем для остальных сверстников. Написала же она уже будучи двенадцатилетней такое признание: «Поэзия – петля над пьедесталом / И робкая росинка на листке...» В системе ценностей литературного жречества для подлинного поэта действительно существует только одна альтернатива: на пьедестал («Я памятник себе...») или в петлю (графоман!).

Это чувство отсутствия третьего пути у Бешенковской очень точно и емко передано. И пронесено в девственной чистоте сквозь годы. «Дай-то Бог быть просто поэтом, это и так настолько высокий титул, что (...) Дух захватывает! И страх: а соответствуешь ли ты этому титулу?.. Только графоманы, каковых в эмиграции, кстати, тьмы и тьмы, свято уверены в том, что они – поэты…» Это из интервью «АиФ» в 2005 году.

Ну, а что касается росинки на листке... Это, видимо, о нашей неброской северной красавице-природе, о родине. С чего начинается родина, с того же начинается дорога на поэтический пьедестал – с воспетой росинки!

Патриотический пафос звучит, я бы даже сказал, звенит, как натянутая струна в стихах Бешенковской с 1962 года: «Посоветуй, что мне делать дальше / И каким шагать мне из путей, / Чтобы честно жизнь прожить без фальши / Для Великой Родины своей.» Руководство лелеет поэтессу как редкую орхидею. Истово убежденные, как она, из Красных уголков перекочевывают в Красную книгу. Искренность нужна стране, как воздух в непростой обстановке десталинизации, когда повсеместно возникают оппозиционные молодежные кружки, старшеклассники слушают западную музыку, и растет число демонстративных выходов из Комсомола. Быть может, и у Ольги Бешенковской политической лирики было сравнительно немного. Но именно эти стихи цепкие пальцы системы вырвали из ученической тетрадки, чтобы запятнав, скрепить союз.

«Отец и дед / Несут мешки на спинах, / А в тех мешках колхозное зерно». Это из баллады «Павлик Морозов». Мужскую половину семьи заменит пионерам, идущим по павликовым стопам «Отчизна»: «Друзья идут / В колонне по четыре, / И верят их бесстрашные сердца, / Что есть одно лишь только / Счастье в мире: / Служить, как он, Отчизне до конца».

Свежие стихи, и дело тут не в относительной юности их автора. Юность в литературе – категория не возрастная, это – тембр поэтического голоса. «Срывался голос / В трепетном волненье» (это опять из «Павлика»). Такие юные срывающиеся голоса навсегда сохраняли, например, престарелые актрисы Театра Юного Зрителя. Семидесятилетние старушки вовсю играли на сцене Павликов Морозовых. Поэты Сельвинский, Корнилов, Смеляков, Тихонов выпестовали в себе и пронесли через всю свою жизнь этот особый ювенильный саунд, панегирический регистр стихов о родине, и партии.

Но не для того цитирую эти строки, чтобы дискредитировать Бешенковскую на политической почве. Во-первых, это было бы в сегодняшних реалиях довольно бессмысленное занятие. Во-вторых, уверен, что стихотворением «Павлик Морозов» Бешенковская дискредитировала себя уже именно тогда, в знаменитый год Солженицына и Евтушенко. Возможно, именно оно стало началом характерной для писательницы диссоциации формы и содержания и одновременно подмены задач искусства принципами эстетики, рождающей идолов площади. Площадные идолы – это и есть поэзия на пьедестале. «Первое впечатление — не смысл, а стиль», так метко охарактеризовала «Viewasen 22.» Е. О’Морфи в своей рецензии в «Октябре».

То же можно отнести к публицистике. Возьмем, к примеру, статью «Зазеркалье». Моих оценок ее повести по существу Бешенковская практически не касается. И вот, как будто мысленно все еще там, в пионерском литературно-художественном объединении начала шестидесятых, писательница наивным образом пытается задеть «авторское самолюбие»: материал «неотфильтрованный», демонстрирует «элементарное невладение словом».

Стихи из «Книги юных» примечательны, однако, еще и вот почему. Как уже отмечалось, кумачево-красной нитью проходит через них тема «отечества». Патриотическая экзальтация и «сердитость» эмигранта состояния комплементарные, особенно если учесть, что родина и литература сплавляясь, образуют как бы оловянный припой к советскому прошлому. Так что, «Дневник сердитого эмигранта» – еще и продолжение «взаимоотношений» писательницы с отчизной и литературой, или, вернее, отчизной в литературе, так славно начавшихся, но, увы, не сложившихся.

Нет, вовсе не хочу сказать, что Ольга Бешенковская принадлежала в советское время к литературному истеблишменту. Если верить аннотации к статье «Зазеркалье», она, будучи журналисткой, была уволена без права работать в советской печати, самореализовывалась в «самиздате». Впрочем, в другой автобиографической справке признание: до 1985-го года как бы брала на себя функцию народного депутата. Как бы то ни было, многолетняя принадлежность к «системе» несомненна. В том и заключался магический магнетизм литературного жречества, что как самых догматических его апологетов, так и самых ярых поборников ересей объединяло и уравнивало между собой всепоглощающее чувство литературно-художественной истовости, включенности в кодовую систему единого литературного процесса.

 

4. «Интеллигенты советской поры»

 

1991 год. В Беловежской пуще «как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование» Советский Союз. С распадом СССР закончилось не только существование «отчизны», но пришел конец и самой литературе как системе вербовки и коррупции идеологических элит, «слову» как религии. Пьедестал убрали. А в петлю лезть вообще стало как-то глупо.

«Что слава? – Яркая заплата / На ветхом рубище певца». Жалкое существование, которое влачили в 1990е годы неприступные некогда «толстые журналы», разруха в редакциях, нищета редакторов, пыльные пачки залежавшихся выпусков «Нового мира»! Это ли не свидетельства литературной секуляризации общества, низложения идолов площади, запоздалой культурной реформации, первых ростков просвещения?! Однако «бывшие» из редакторских кабинетов и «бывшие» из котельных объединились в общем плаче по ушедшей советской культуре, по тогдашнему чудесному симбиозу «кабинетов» и «котельных».

Трепетных «интеллигентов советской поры», «последних мамонтов из старой литературной интеллигенции» оплакивает в одном из своих последних стихов и Бешенковская. И признается, что писатель, «не скрывающий ни от кого, что служил в Москве советским литературным чиновником» ей, несмотря на ее «левое» прошлое, ближе по духу, чем многие бывшие диссиденты. («Зазеркалье»). В интервью «Аргументам и Фактам» почти по-зюгановски сетует на попрание эстетических норм в современном искусстве. И мечтает об особом социалистическом оазисе-спецраспределителе для литераторов в условиях капитализма: «Рыночные отношения хороши для экономики и губительны для поэзии.» Талантам надо помогать... Так что писательница, запоздало лоббирующая интересы «творческих работников», кривит душой, заявляя о собственной аполитичности.

Постсоветская ностальгия в «Дневнике» привлекла, кстати, также внимание О’Морфи: «Кажется, в России было много тяжелее, даже если судить по тем, довольно скупо сообщаемым подробностям. (...) Но, как ни странно, похоже, со всем этим что-то примиряло». Примиряла литература как социальный институт и система ценностей.

Обезлитературенный «век – торгаш» в который окунается «лирическое я» автора – таков, собственно, истинный нарратив «Дневника», и эмиграция в повести, разумеется, категория не пространственная: «Оголилась душа. Разметало друзей по Земле.»  И сданы в утиль белые одежды.  Тем важнее уберечь на семи ветрах суровой постлитературной эпохи связующие нити эзотерических ритуалов – поэтических перепевов, аллюзий и реминисценций. «И встретят в белом сёстры, братья... И впереди - Иисус Христос.» (так в одном из стихотворений Бешенковской). Вы думаете речь о Христе? Нет, это о Блоке. Или: «Господи, как я ненавижу людей, особенно немцев и евреев». Вы думаете это сама Бешенковская? Нет, это ее бальмонтовская «аллюзия». 

 

5. «Великие традиции»

 

Однако тут литература как бы выпускает острые свои коготки: «есть только один, единственно верный критерий литературы, и этот критерий – сама литература.» («Родная речь»). Так например, топос пошлости, продажности, бездуховности неотделим в русской литературной традиции от шовинистических образов и схем, характерных для царской России позапрошлого века. Потому неудивительно, что «немецкие обыватели» и «стяжатели-евреи», как «клопы» сползаются на страницы «Viehwasen 22» из Гоголя, из Достоевского, из Набокова...

О немцах: «Завершают же нордический характер злопамятность, мстительность, эгоизм». Это, разумеется, из Набокова. А вот характеристика евреев: «Может быть, религия – это бессознательно культивируемая сказка об избранном народе, призванная компенсировать свойственное ему малодушие, готовность унизиться, схитрить, печально-комическое раболепие всегда и отовсюду изгнанных». «...Вон и мать Моисея, нанявшись к собственному, чудом спасенному сыну кормилицей, вместо того, чтобы от счастья святой сделаться, душой вознестись, добилась за эту работу еще и денежного вознаграждения». Это даже не из Достоевского.

В своей статье в «Зеркале Загадок» я констатировал, что «Дневник» Бешенковской следует литературной традиции русского антисемитизма, представленной такими «бестселлерами» своего времени, как «Сыны дьявола» И. Родионова, «Сатанисты XX века» Е. Шабельской и «Под звездой дьявола» Н. Брешко-Брешковского.

И вот, надо же, Бешенковская обвиняет меня в предвзятости. На мысли о том, что литературные аллюзии-наваждения, как бы самозарождающиеся в «грязном белье» лагерного быта и осаждающие воспаленное воображение «лирической героини», на самом деле – неотъемлемая и самая «ценная» часть того ментального багажа, с которым автор прибыла на германское ПМЖ, остановлюсь позднее.    

Для полноты картины приведу еще одну характерную цитату из ее книги, судите сами. «Я не выношу местечкового акцента. Нет ничего более омерзительного для фарфоровых петербургских ушей, чем всякие там «пописять», «ой, вы знаете, Абрамовичи тоже едут» и т.п. и т.д. Как будто эти горластые, измазанные липким шоколадным дерьмом детки уже «пописяли», и не куда-нибудь, а именно в твои благородные ушные раковины».

Натуралистические описания переселенцев с их «индюшачим местечковым тщеславием» в духе «Штюрмера» и комментарии типа «евреи не возникать не могут, за это их все и не любят, и автор тоже» можно цитировать из «Viehwasen 22» бесконечно. Можно не сомневаться, что в переводе на немецкий язык в ФРГ этот опус элементарно не прошел бы издательской цензуры.

Потенциальная пропагандистская ценность материала, была, впрочем, взята на заметку как «арийскими» друзьями, так и ценителями изящной словесности из российских органов – леденящее кровь обстоятельство, о котором писательница с обезоруживающей откровенностью и даже гордостью активистки «юденрата», замеченной лагерным начальством, сама же и сообщает:  «Российское посольство в Бонне тогда, в 1998 году, заказало несколько журналов в редакции «Октября», представитель посольства сказал редактору, что автор – смелый и честный человек, и всем нам надо эту повесть прочесть, чтобы лучше понять проблемы наших эмигрантов... Сотрудники немецкого консульства в Москве одно время советовали познакомиться с «Дневником» подающим документы на отъезд в Германию. Германские дипломаты тоже увидели здесь именно проблемы и их правдивое отображение». Со ссылкой на «проблемы» и их «правдивый» анализ были, как мы знаем, ужесточены правила приема беженцев в ФРГ.

Впрочем, не стоит преувеличивать, значения Бешенковской и ее агитации. Приведенные выше пассажи писательницы, особенно учитывая ее личное положение прибывшей в Германию на ПМЖ по «еврейской линии», не лишены даже определенного комизма. Это и мнимые ее «заслуги» перед властями, достойные памяти Павлика Морозова. Это и упоминание о фонетических антипатиях. «Я ведь не политик, а фонетик: слышу звон – и маюсь до зари...», признается поэтесса в одном из своих новых стихотворений. Однако фонетика всегда была и остается политикой. Вспомним Бордье и его знаменитую теорию языкового капитала. (О «дипломатических» притязаниях автора уже не говорю.)

Тема литературного произношения и мотив «ушных раковин» укладываются в основную структурную оппозицию книги, где речь и слух, рты и уши не что иное как вход и выход в круговороте священного «слова как религии». «Измазанные» провинциальным акцентом рты и зловонные испражнения, струящиеся по фарфору петербургских ушей, в которые когда-то что-то говорил сам «Сережа Довлатов»! Это ли не осквернение храма?

Поэтому, в определенном смысле Бешенковская не кривит душой, уверяя, что изначальным побудительным мотивом ее повести не был шовинизм. Действительно, ее произведение, прежде всего, посвящено перипетиям и мытарствам художественного слова. Именно потому я так сформулировал свою критическую оценку: «Дневник» паразитирует на шовинистических дискурсах, скачет галопом, оседлав антинемецкие и антисемитские реминисценции, клише и нарративы.

Далеко ли ускачет на гнедых-вороных? Чтоб удержаться в таком седле, надо родиться казачкой. Так что «Viehwasen 22» только во вторую очередь шовинизм. А в первую очередь нечистоплотность в выборе средства передвижения. Которая началась уже с «Павлика».

 

6. «А был ли мальчик?»

 

Вернемся к убиенному отроку, ставшему, очевидно, «кровавым мальчиком», мучительным наваждением «поэтической судьбы» поэтессы. Не случайно, в коллизии «Дневника» мы обнаруживаем на структурном уровне все ту же дилемму, что и в мотиве «Павлика». Это дилемма предательства и конфликта с «родней». Главным в житии Морозова и, соответственно, сюжете баллады является разрыв мальчика с семьей, со «своими»: «Отец и дед / Несут мешки на спинах, / А в тех мешках колхозное зерно».

С другой стороны в балладе Бешенковской, исподволь присутствует почти животный страх доносителя. Уколами совести цепляются за одежду, мешают бежать «колкие кусты»: «И лишь рассвет / Поплыл над горизонтом, / Лишь покатились капельки росы, / К колхозникам / С ветрами вперегонку / Парнишка мчал сквозь колкие кусты.» И почти физическая боль в этих стихах, потому что «Служить, как он, Отчизне до конца» идущим по его стопам сначала не под силу, а позднее даже стыдно. Оттого и «срывается» у Павлика, а на самом деле, у самой поэтессы, голос.

Как пелось в одной советской песне о Павлике Морозове, «Те песни давних лет / Сегодня вместе с нами». И вот застарелый конфликт прорисовывается снова, уже в «Дневнике сердитого эмигранта» в отношениях с соотечественниками-эмигрантами, с которыми лирическую героиню, по собственному признанию, связывает «доходящая до ненависти любовь», а также с Германией как новой «Отчизной», за судьбы которой писательница вызвалась нести «гражданскую ответственность». Дармоеды-переселенцы беззастенчиво «доют» в повести Бешенковской (как, впрочем, и в ее публицистике) приютившую их страну, спекулируя «исторической виной» немецкого народа.

Однако лирическая героиня отважно изобличает расхитителей германского добра. Помня пионерское прошлое, она держит, впрочем, дистанцию и по отношению к «немцам»: «Писатель – не кошка, чтобы лизать кормящие руки». (Интервью АиФ). Мотивация тут не меркантильная.

И все же «колкие кусты» присутствуют повсюду и в «Дневниках» Бешенковской. Вот почему в этот двойной нарратив встраивается уже описанная нами логика литературного жречества как поиск выхода из нравственного тупика героя/героини. Абсолютным морально-нравственным критерием и механизмом эксклюзивности, как бы смывающим «позор», становится при этом принцип художественности. Причем логика эта распространяется и на творчество писательницы в целом.

С одной стороны, обнаруживает себя какое-то антиинтеллектуально-махровое высокомерие по отношению к новой родине, характерное для социальных «низов» эмиграции: «Всех их орднунгов лживых порядочней русский бардак.» Что поделаешь, немец в «священной» литературной традиции от Достоевского через Набокова к Фадееву – персона нон грата, а прозябание на социальном дне ФРГ размыванию этих клише не способствует. 

С другой стороны, на внутреннем, так сказать, фронте, среди «своих», монополия ненависти, закрепляется исключительно за избранными «отроками» поэзии, кастой «талантов»:  «А если писатель ругает (Германию – И. П.) – то он это должен делать талантливо. (...) Кстати, в журнале, который я издавала, бывали и очень резкие (но талантливые!) рассказы и повести. А вот когда некоторые эмигранты, заметив это, стали посылать мне свои малохудожественные претензии к стране, я сразу сказала: Германия – не столовая, а литературный журнал – не книга жалоб и раздражений.» Так в интервью АиФ. (В скобках замечу, что поэтический слэм под названием «Родная речь» до высоко поставленной «планки», разумеется, сильно не дотягивал. Виновна в этом не редакция, а социальная специфика писательского «контингента» в ФРГ).

В статье «Зазеркалье» схема та же, но писательница, сама того не осознавая, оседлала здесь иную метафорику, оформившуюся на идейной оси Шопенгауэр – Нитцше – Бергсон в сочетании с бурным развитием социальной гигиены на рубеже XX века: «гулливеров мало, а лилипутов – тьмы, тьмы и тьмы, и они, как клопы, пьют кровь великанов». Нападки на свое бессмертное творение Бешенковская пытается вписать в диалектику взаимоотношений «Человека» и армии паразитов, очевидно причисляя себя к несчастным созданиям типа слонов и носорогов, вынужденным постоянно кататься в пыли, дабы избавиться от назойливых кровососущих.

Не стоит смешивать причину со следствием! Как раз этими и подобными им энтомологическими образами и были спровоцированы протесты читателей «Дневника». Попадая в поле напряжения указанных дуальных схем, национальные дискурсы неизбежно приобретают коричневый оттенок, как это случилось уже в тридцатые годы прошлого века именно в Германии, причем не без участия белоэмигрантских помощников Розенберга. Вполне естественны поэтому непонимание и возмущение «масс».

Однако «индюшачья» аксиология литературного жречества априорно исключает саму возможность протеста «снизу». С одной стороны, под видом «аллюзии» она в качестве художественного приема узаконивает унижение «клопа», незнакомого на свою беду с этим понятием, а, с другой стороны, избирает «клопа» излюбленной своей мишенью именно в силу его «литературной серости».

В то же время курьезный эпизод конца девяностых, когда несколько любительских изданий, не сговариваясь, выразили протест против тех или иных пассажей актуальной в то время повести, вырастает до масштабов греческой трагедии: «Рушась наземь, гиганты придавливают стада кровососущих своими мощными фигурами». Налицо здесь, конечно, и неубедительная попытка протиснуться в иконостас «затравленных» литераторов-мучеников.

Однако страшные времена охоты на поэтических ведьм, когда критический выпад в «Правде» мог стоить жизни или карьеры, канули в лету. Перестройка и гласность избавили литератора от хронической паники перед печатным «приговором», что имеет неприятный побочный эффект: развязаны руки и спокойна совесть также и у критики, к уколам которой необходимо вырабатывать «иммунитет», если считаешь себя профессионально пригодным.

Подведем предварительный итог. Как видим, художественный «талант» выполняет в мировоззрении «слова как религии» компенсаторную функцию. Это особенно важно именно в условиях эмиграции, где обостряются национальные (смешение региональных и национальных субкультур бывшего СССР) и социальные (чувство деклассированности) конфликты. Проблема национальной самоидентификации переносится при этом с сферу творчества, где национальная принадлежность, якобы, определяется не происхождением, но художественным языком. (Я пишу по-русски, значит я русский писатель, постулирует известную догму Бешенковская.)

Талант, божий дар, сопричастность к литературному процессу позволяют сбросить национальные (и, одновременно, религиозные) одежды: «Впрочем, рискну предположить, что каждый подлинный поэт (...) всё равно рано или поздно придет к неладам со своей, если так можно выразиться, «религиозной конторой», слишком уж пронизанной земными грехами». (Бешенковская, «Зазеркалье»)

Аналогичен механизм этнической стерилизации Христа, вознесшегося над «распявшей» его нехудожественной «чернью». Поэт противопоставлен массовой «бездарности», обязанной нести ответственность по принципу крови. Разрыв кровных уз под эгидой «слова как религии» вновь возвращает нас к «кровавому мальчику».

Образ особо уполномоченного божьим даром поэта-эмигранта, порывающего с «национальной нишей», развивается из мученика коллективизации, рвущего патриархальные узы кровного родства. Героизм и гений, поэзия и хлеб – коллективные мифы общего порядка.

«Мы знаем, никто не сумеет, не сможет / И песню, и хлеб у народа украсть.» (Это уже из другой песни о Павлике.)

И вот, героизм пионера-доносчика прорастает поэтическим даром пионерки, а позднее и эмигрантки – идущей на заклание, разумеется, уже не из-за колхозного зерна, но во имя льющейся, как песня «родной речи». Так что можно теперь даже усомниться: «А был ли мальчик?»

 

7. «Конечный счет»

 

Вот такие примерно мысли посетили меня в 1999-ом году, когда я писал статью «Эмиграция перед зеркалом». Излагать эти наблюдения показалось мне тогда не слишком уместным, поскольку речь в статье шла не только о Бешенковской. Я писал общий обзор и поэтому сделал лишь штриховой набросок к портрету. Однако считаю, что в общем и целом, ситуация в «Зеркале Загадок» отразилась тогда адекватно. (Кстати, «Зеркале» отнюдь не «кривом». Дмитрий Хмельницкий опубликовал в свое время статью «Кривое Зеркало Загадок», полемизируя со мной и Фридрихом Горенштейном по актуальным вопросам международной политики.)

И вот, спустя годы, узнаю случайно о новом опусе Бешенковской. С содроганием читаю фантасмогорическую хронику чудовищной «травли», об осином гнезде недоброжелателей, якобы всюду преследующих писательницу до сих пор. Здесь и злобные анонимные письма читателей, и телефонные звонки с угрозами, и даже почтовый конверт с «подозрительным» порошком, подброшенный заклятыми врагами...

«За селом цвели густые травы, / Колосился хлеб, в полях звеня. / За отца кровавою расправой / Угрожала Павлику родня.» (Песня тридцатых годов.)

А в самом начале, как бы на старте всего этого полууголовного кошмара давнишняя публикация автора этих строк!

Крайне несимпатичная эскалация, о которой, если таковая действительно имеет место, можно только сожалеть. Но что касается систематической «травли» в печати, упомянутой в «Зазеркалье», то это явное преувеличение. А если где-то (в штутгартской листовке «Импульс», например) еще вспоминают о прежних баталиях, то это, по-видимому, дело рук самой же Бешенковской. Пример тому – статья «Зазеркалье».

Гонясь, очевидно, за рекламой, писательница сама более чем навязчиво напомнила о себе. Резкими провокационными обвинениями в заведомой клевете и некоем «заговоре» практически лишила меня возможности оставить без внимания этот новый виток в коллизии «Дневника». И все же, вначале я промолчал. Но вот уже и в февральском продолжении «Зазеркалья» – опять моя фамилия и «Зеркало Загадок» в неприглядном соседстве и контексте.

Таков ответ на статью семилетней давности, выдержанную в мягких, «пастельных» почти что тонах. Страшно даже представить себе, что творится на передовой, в Штутгарте!

Я человечество на клопов и героев не делю и верю в универсальную силу аргументов. Тем более удивило меня упорство Бешенковской, которая, по собственному признанию, до сих пор гордится «Дневником сердитого эмигранта». Уже даже не скрываясь за «лирическим я» поэтесса судит в печати об истории и философии, видимо полагая, что «талант» скомпенсирует элементарную безграмотность.

Кстати, о «таланте» Бешенковской. Определенное владение образным инструментарием и навыками художественного письма, пусть и не слишком разнообразными и чресчур ученически «правильными», ее творчество, главным образом лирика, бесспорно демонстрирует. В «Ленинских искрах» работали, в конце концов, первоклассные наставники-педагоги, способные даже медведя научить танцевать. Прибавьте сюда ежедневный механизм: «пальцы просятся к перу, перо к бумаге» и так вот уже пятьдесят лет подряд!

Однако из искры не возгорелось пламя, а удушливо зачадило историко-философскими обобщениями церковно-приходского уровня.

Недавно не где-нибудь, а в «Еврейской газете» (!) прочел: «Да и вообще, вековое унижение не может пройти для народа бесследно». В «вековой истории» унижений Бешенковская находит объяснение «цинизму» тех, кто якобы «пользуется чувством вины, воспитанным за послевоенные годы в немецком народе, вернее, уже не чувством – чувства не вечны, – а этим опасно устоявшимся клише, и беззастенчиво «доит» немецкое государство якобы для блага членов общины».

Очевидно, поэтесса вновь заступила на охрану колхозного зерна! «Паразитизм» иностранцев на германских хлебах – излюбленная тема у правых радикалов ФРГ. То же самое относится к мифу о спекуляции на Холокосте, который пестуют здесь с давних пор. В советском документальном фильме «Тайное и явное» 1973 года, посвященном «звериной сущности сионизма», «бесстыдная эксплуатация жертв Освенцима» также является ведущим мотивом, призванным объяснить ход всей послевоенной истории.

Энтомологическая иконография этого киноманифеста советского антисемитизма, к счастью, по личному распоряжению Брежнева, не вышедшего на широкий экран, сродни клопографии Бешенковской. Поэтесса размахивает «пятым пунктом», видимо, надеясь на него, как на особый «расовый» мандат, чтобы и дальше проводить подобную пропаганду, но увязает в националистической логике еще глубже. Шовинизм – не вопрос крови, а система убеждений и пристрастий, в том числе и эстетических. (Обратим в скобках внимание на откровенное лицемерие литературной жрицы. Защищаясь от нападок на «Дневник», писательница прикрывается фикциональностью жанра, но в публицистике встает тем не менее на позиции собственной «лирической героини».)  

Не стану углубляться в очередную полемику по надоевшему национальному вопросу. На более общем уровне мы коснулись, однако, проблемы, о которой шла уже речь вначале. Присущая архаическим культурам и все еще характерная для России структура дискурса, отводит беллетристике незаслуженное место мировоззренческого гегемона. Пьедестал поэта – это еще и бочка на площади, на которую идол-литератор взбирается, чтобы вещать перед толпой.

Однако литературно-художественный «опиум для народа» теряет силу. Так же, как уходит в прошлое непосредственно связанный с ним культ личности. Я говорю не о Сталине. А об архаическом культе гения (или таланта), породившем Сталина (кстати, тоже «поэта»). Разумеется, до эпохи деконструкции личности в духе Мишеля Фуко, своими персональными героями располагала почти каждая отрасль народного хозяйства, причем не только в России: повсюду звучали дифирамбы гениальным политикам, одаренным полководцам, великим ученым, врачам ит.д.

В догматически неповоротливой культуре СССР эти пережитки, однако, сохранялись дольше, чем в Западной Европе. Круг избранных в Советском Союзе пришлось даже расширить. В производственном романе, например, у Кочетова, появились «заклепщики», «крутильщики» и «мотальщики» «от бога». Укоренилась догма о наличии некоего скрытого таланта у каждого смертного.

Своего апогея культ личности достиг однако именно в литературе, которая этот культ одновременно и обслуживала. Поэт раскрывает читателю богатства своего «духовного мира». Занятие, если вдуматься, крайне нескромное. Вот почему литература как система, опираясь на различные эстетико-теоретические построения, культивирует понятие гения, «духовный мир» которого понятие надсубъективное, трансцендентное. Социалистический реализм трансформировал эту мифологию соответственно марксистско-ленинским положениям в духе горьковского ницшеанства («Человек – это звучит гордо») и сделал ее официальной доктриной.

Знаменитая дискуссия физиков и лириков 1959 года была ничем иным, как попыткой пересмотреть эту доктрину. «Значит, слабенькие крылья / наши сладенькие ямбы, / и в пегасовом полете / не взлетают наши кони...», весьма самокритично писал Борис Слуцкий в знаменитом стихотворении «Физики и лирики».

Однако преждевременно он хоронил российско-советских идолов площади. В который раз в многострадальной стране партия лириков одержала победу над партией здравого смысла, культурная революция потерпела крах.

Уточню эту мысль. Фикциональные тексты – неотъемлемая часть культуры, разумеется, они не исчезнут. Однако коммерциализация литературного труда способствует нормализации отношений между поэтом и обществом, если это, конечно, цивилизованное общество, а не «толпа» (не важно, пушкинская или горьковская). В культуре современной России, хотя она и находится еще на этапе поисков, растет, к счастью, авторитет «скромных» специалистов-технократов, трезвого научного анализа. Одновременно, художественное осмысление действительности перенимает на себя более «скромную» функцию: задавать обществу острые мировоззренческие вопросы, не навязывая ответов, являющихся прерогативой науки.

Поэтических бочек становится меньше и меньше. Вот и личная бочка-трибуна Бешенковской эвакуировалась в Германию на поиски своей личной маленькой «толпы». Судя по «Зазеркалью», в Штутгарте ей удалось даже по-ленински захватить ключевую точку – поблизости от печатного станка. Организует ярмарки поэтического тщеславия, «устраивает» тексты в печать, казнит и милует, беззастенчиво эксплуатируя графозависимость русскоязычного окружения: «из многих профессионалов, живущих в Германии, только, я, наверное, и занимаюсь почти безотказно пишущими стихи, причем, на любом уровне. Публикую их и в журналах, и в альманахах, и в газетах. - Не за их счет... При каждой возможности.»

Благодеяния Бешенковской, естественно, не бескорыстны. Жрица печатного станка, охраняющая доступ к святыне, как кипплинговская беззубая белая кобра руины буддийского храма, без обиняков сообщает, какую великую цену запрашивает за услуги: «Единственное моё требование в таких случаях: браться за перо с пиететом к его величеству Слову... С трепетом - к тайнам ремесла... И с уважением - к мастерам». То есть, к ней, поэтессе Бешенковской и группке тесно сбившихся вокруг нее служительниц и служителей культа, чьи имена перечислять здесь не стану.

В заключение вынужден коротко остановиться на менее общественно значимых деталях, непосредственно касающихся «Зеркала Загадок». Речь о мелочных обвинениях Бешенковской лично в мой адрес, следующих все той же фетишистской логике литературно-художественного императива: я якобы поставил перед собой сверхзадачу: «уничтожить входившие тогда в силу конкурирующие издания». И при этом еще являлся слепым орудием некоего заговора против писательницы!

Исчерпав, очевидно, тему, писательница ни с того ни с сего набрасывается на литературного редактора «ЗЗ», к моей статье вообще никакого отношения не имевшую. Бешенковская пишет: «Мне жаль журнал «Зеркало Загадок» и жаль его издателей-редакторов. Это люди, искренне и наивно полагающие, что в литературе и в искусстве связи решают всё... К счастью, в конечном счете, это не так».

Интересно, что понимает Бешенковская под «конечным счетом»? Впрочем, не позволю втянуть себя в теологические споры, дабы не оскорбить чувства верующих. Да и не о том речь. Формы существования белковых тел вне «литературы» и «искусства», очевидно, просто не вписываются в мысленный горизонт создательницы «Viehwasen 22», наивно полагающей, что издание литературных журналов неизбежно укладывается все в ту же ее детскую альтернативу между петлей и пьедесталом.

Что же касается предпринимательской конкуренции между нашими изданиями, то это нескромная инсинуация, уже просто граничащая с манией величия. Увы, ни «Родная речь», ни «Зеркало Загадок» не выросли в коммерческие структуры, к которым было бы применимо понятие конкуренции. На якобы «рынке» русскоязычной прессы в Германии в худшем случае речь шла о столкновении личных амбиций, а в лучшем случае – об идейных разногласиях.

Мои критические замечания в адрес Бешенковской относились именно ко второму, «лучшему» случаю. Но, как видно, худшему для нее. Перелистав «Дневник сердитого эмигранта», я осудил этот социально вредный продукт эмигрантского творчества абсолютно искренне и совершенно бескорыстно.

Свадебные костюмы для мужчин из Германии: Lagerfeld, Digel, Masterhand и др.


   


    
         
___Реклама___