©"Заметки
по еврейской истории"
|
Май 2005 года
|
Юрий Окунев
Смерть Велижского Резника
К 60-летию Победы над фашизмом ...
Под гром салютов не позволим
себе забыть о мучениках ...
Ленинград, Январь 1942 года ...
«И если презрите Мои постановления, и
если душа ваша возгнушается Моими
Законами, так что вы не будете
исполнять заповедей Моих, нарушив
завет Мой …
То и Я в ярости пойду против вас и
поражу вас всемеро за грехи ваши ...
И наведу на вас мстительный меч в
отмщение за завет … и преданы будете в руки
врага … Хлеб, подкрепляющий человека,
истреблю у вас, и будете есть плоть сынов ваших,
и плоть дочерей ваших будете есть ...
Я Господь, Бог ваш, который вывел вас из
земли Египетской, чтобы вы не были там
рабами, и сокрушил узы ярма вашего, и повел вас
с поднятою головою».
Ветхий Завет, Левит, Глава 26
Ветер взвыл, обжег холодом лицо и швырнул горсть сухого снега в щель между воротником пальто и ушанкой. Дрожь прошла по телу, и он испугался, что это конец. Он знал за собой эту слабость – неудержимую дрожь. Едва начавшись от холода снаружи, с плеч вздрогнувших, она вдруг уходила вглубь и сотрясала все тело, нарастая безудержно. Все внутри как будто леденело, и заледенелое содрогалось мелко, и казалось, вот-вот остановится сердце. И ничто кроме тепла не могло остановить эту дрожь. Только потоки тепла, мягкие теплые потоки, теплое облако вокруг могли унять эту дрожь.
Но тепла нет, и никогда уже не будет, тепло ушло куда-то из этого города, покинутого Всевышним. Тепло и хлеб ушли из этого города, отринутого Всевышним. Он напряг, как мог, своё легкое тело, наклонил его вперёд, чтобы потянуть санки с ведром посильней, и сделал несколько шагов. Ведро с водой примерзло к санкам, и он не боялся, что оно опрокинется. И в воду он положил деревянные рейки, чтобы не расплескалась, но мороз уже прихватил и рейки. Он задышал в воротник часто и сделал ещё несколько поспешных шагов по узкой тропинке между высоких слежавшихся сугробов.
Дрожь внезапно ушла, и он увидел, что темнеет. В январе в Ленинграде темнеет рано. Значит - уже четыре вечера. Нужно успеть домой пока совсем не стемнело, но до дома ещё двести тридцать шагов.
Он знал это точно - двести тридцать шагов, потому что в этом месте, по дороге с Невы, на бывшем Конногвардейском напротив Дворца труда, всегда приходила слабость, и колени начинали дрожать. Там, у Невы ещё были силы, и он вытаскивал ведро с водой по отлогому, обледенелому спуску на четвереньках, как собака, помогая себе зубами удерживать за веревку санки. Но здесь, на Конногвардейском напротив бывшего царского дворца, приходила слабость. И ещё приходило безразличие. И тогда он считал каждый шаг и старался прогнать безразличие, которое было страшней, чем слабость. Он считал, сколько ещё осталось до дверей на темную лестницу, по которой нужно было пройти вверх ровно 23 ступени – три, потом десять, и потом ещё десять.
Главное – дойти до лестницы. Там придется тащить вверх ведро с водой и санки, но там нет ветра и поэтому кажется теплее. Не надо было сегодня идти за водой – корил он себя. Все силы ушли еще с утра на хлебную очередь, не надо было идти вечером за водой. Вот-вот придет темнота и тогда можно случайно споткнуться о мерзлый труп, и упасть, и никогда не подняться. Он сделал ещё несколько шагов. Тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть – считал он мысленно на идиш, а вслух шептал благословение на древнееврейском:
Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам … Благословен Ты, Господь, Бог наш, Властелин Вселенной …
О, Господи, где Ты … Эта страшная тьма безжизненных улиц, тьма полная, тьма кромешная без единого огонька, тьма холодная без звуков жизни, тьма холодная со звуками смерти - далекой канонадой и близкими разрывами снарядов. Тепло ушло, хлеб ушел, вода ушла, жизнь уходит из этого города. Второй день погасло электричество, и радио молчит … Пришло наказание Господне за неверие, за поругание, пришло наказание за идолов сотворенных, пришла Казнь Египетская .
Пятьдесят один, пятьдесят два … Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам …
По утрам он ходил за хлебом в булочную у Почтамта. Прежде, когда жена еще могла ходить, она занимала очередь за хлебом, а он ходил за водой на Неву. Но теперь жена уже не может ходить. За хлебом нужно было идти затемно, чтобы хватило. Чтобы, упаси Господь, не услышать от продавца - хлеб кончился, остальные карточки будут отоварены завтра. По утрам он легко шел в булочную, привычно выбирая путь в полной темноте, потому что по утрам это была другая, утренняя темнота, не такая жуткая, как вечером. Это была темнота дороги к хлебу, темнота, за которой вскоре приходит рассвет. И он шел упорно, пока черные тени очереди не проступали из темноты. Когда бы он не приходил, черные тени уже стояли. И тогда он шел так быстро, как мог, чтобы поскорее встать в конец. Очередь казалась бесконечной, но страшное безразличие уходило совсем, и он волновался, что ему не достанется хлеба.
В очереди тихо говорили о разном. Сегодня утром говорили о температуре и о радио, говорили, что ночью было минус 40 – такого никто не припомнит, и что без радио перед немцем не устоять. Ещё говорили – Сталин послал генерала Кулика освободить Ленинград, генерал Кулик с целой армией идёт от Москвы к Ленинграду. И ещё говорили - якобы на Мойке органы поймали людоеда, который убил соседку и варил ее мясо. О людоеде сипло говорил старик-дистрофик с выпученными глазами и жутким оскалом на обтянутом почерневшей кожей лице.
В очереди он старался не думать о еде. И ещё – в очереди он пытался не думать ни о чем плохом, чтобы хлеба хватило. В очереди он старался думать о своем велижском ремесле. О далеких молодых годах, когда он целыми днями разделывал свежие куриные и говяжьи туши.
О, он был когда-то настоящим шойхетом, признанным мастером своего дела. Теперь думают, что шойхет – это простой мясник. Но тогда считали: шойхет – это глубоко религиозный и благочестивый человек, советчик и наставник – почти что рабби, к тому же хорошо знающий законы шхиты. Великий Маймонид включил шхиту в число 613 заповедей, обязательных для еврея, а процедура шхиты детально разработана в Талмуде. Он знал и безукоризненно исполнял все правила своего ремесла. Главное в искусстве шхиты – не допустить страдания убиваемого животного. «Закон предписывает, чтобы смерть животного была как можно более легкой и безболезненной» - писал Маймонид. Очень острым ножом без малейшей зазубрины, одним неуловимым двойным движением слева направо и справа налево, нисколько не нажимая на шею, нужно рассечь моментально и почти одновременно трахею, пищевод, сонную артерию и яремную вену. Животное при этом теряет сознание мгновенно, и боль не успевает прийти. Малейшее нарушение этого правила лишает убитое животное кашерности. И список нарушений он тоже хорошо помнил: шхийя - любая задержка или прерывание процедуры, драсах - любое давление ножом на шею животного вместо быстрого движения вдоль, хаграмах - разрез в неположенном месте, иккур - разрыв тканей животного вместо разреза. А еще важно было, чтобы кровь быстро и полностью покинула тело животного.
В половине десятого начинало светать, и черные тени очереди превращались в грязных, изможденных, безобразно замотанных в зимнее людей. Больше было женщин, потому что мужчины скорее слабеют и раньше умирают. Женщины, в мужских брюках и платках поверх пальто, покачивались перед ним в безжизненной предрассветной стуже, медленно продвигаясь вдоль окон булочной. Окна были заделаны мешками с песком и забиты поверх досками, чтобы не было видно, что внутри, и чтобы воры не проникли в неурочный час слизывать крошки с пола за прилавком. По мере продвижения к дверям булочной его волнение нарастало, и когда он наконец входил внутрь, в теплый запах хлеба, дурнота подступала, и он должен был держаться за прилавок, чтобы побороть слабость. Приготовив платок для завертывания, он смотрел, как продавец нарезает буханку чёрного хлеба: сначала медленным движением вдоль, а затем быстрыми движениями поперёк. Вот продавец взвесил на две карточки восемь кусочков и ещё крошечный довесок и положил все в протянутый платок. Довесок он сжует по дороге домой – думал он. Он старался не думать о хлебе и смотрел на нож продавца.
Он знал толк в ножах. Нож шойхета – это орудие мастера. Нож шойхета должен быть чистым - без единого пятнышка, гладким - без единой зазубринки или вмятины, и острым, как бритва. Нож шойхета делается из самой лучшей стали длиной, по крайней мере, в два раза больше ширины горла животного, без заострения на конце. Он знал толк в ножах, он знал, как поддерживать совершенство ножа. И он знал, как измерить это совершенство, мягко пропустив лезвие ножа туда и обратно между кончиком пальца и ногтем.
Семьдесят, семьдесят один … Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам …
Дойти домой и лечь в постель, лечь, не снимая пальто, закрыться с головой одеялом, согреться собственным дыханием. Не согреться, но хотя бы унять дрожь. Совсем согреться невозможно - голодное тело не вырабатывает больше тепла. Возгнушался Господь душами заледенелыми и истребил хлеб, подкрепляющий человека, загасил тепло в теле его. Холод – вот наказание Господне пришло.
О, Господи, где Ты … Этот страшный, изматывающий, постоянный холод, холод без перерывов, холод везде и всегда. Облако беспощадной стужи спустилось с черного неба и накрыло город. Облако стужи проникло в каждый дом, в каждую постель, под одежду и внутрь тела. Холод снаружи и ещё более страшный холод внутри. Внутренний холод - как будто тебя щекочут изнутри, щекотка, охватывающая всё тело от головы до пальцев ног. Постоянный внутренний холод, не дающий забыться и уснуть.
Сначала он согреет воду и даст жене попить теплой воды. И согреет руки о теплую кружку. Раньше, по вечерам, он варил студень из столярного клея. У жены чудом сохранилось немного горчицы – с горчицей удавалось проглатывать вонючее месиво. В месиве были спасительные белки, спасительные калории. Он работал до войны переплётчиком, и ему казалось, что запасенного клея хватит надолго, но это только казалось. Так было со всеми запасами. Картошка и крупа кончились ещё в ноябре, черные сухари и рыбий жир из аптеки – в декабре, столярный клей и горчица – в январе. Прежде, зачем-то выбрасывали картофельную шелуху, раньше, почему-то не закупали на все деньги рыбьего жиру, пока он был в аптеке. Почему? Потому что Господь помутил разум.
Он заметил, что жена стала опухать от голода, и опухшее лицо её налилось какой-то синеватой водой. Сосед, ещё нестарый человек, научный работник тоже сначала распух, а потом спал с лица и почернел лицом, и почерневшая кожа, истончившись, иссохнув, обнажила зубы во рту, из которого всё время вытекала слюна. Но когда он нашел соседа мертвым, лица у него совсем не было - крысы объели всё до костей. Казалось, он уже безразличен к мертвым – смерть была везде вокруг, смерть являлась на каждом шагу в самом безобразном обличье. Но сосед без лица ужаснул его. Теперь, возвращаясь домой, он опасался найти жену мертвой, и он проверял нет ли на её лице вшей – когда человек умирает, вши выползают наружу.
Сосед без лица так и лежит в своей комнате. Только бы прийти домой и лечь в постель …
Длинными, черными вечерами и ночами он лежал неподвижно, в полузабытьи. И когда были силы, чтобы думать, когда тошнотворное безразличие чуть отпускало, он вспоминал город своей молодости Велиж. Не блистательный довоенный Ленинград – бывшую столицу великой империи, в которой ему посчастливилось жить больше десяти лет, а крошечный провинциальный Велиж с его деревянными домишками, криво сбегающими к берегам тихой Западной Двины. Он видел своего отца – велижского резника, с седыми пейсами и бородой, в круглой меховой шапке и очках на кончике носа, с раскрытой Торой в руках. Отец, да будет благословенна его память, не дожил до Революции, отец не узнал, что его внуки забыли Закон и стали коммунистами. Ему виделись печальные глаза отца из-под очков. Нет, отец не осуждал его и внуков. Нельзя требовать от всех праведных; подвигов библейского Иова – говорили печальные отцовские глаза. Страдание и жалость к сыну и внукам излучали печальные отцовские глаза – не по своей воле пришли они в царство Амана, не по своей воле стали поклоняться идолам. Он то знал, что по своей!
Он родился в Велиже в 1879-м, в тот же год, что и Великий Вождь – они с Вождём ровесники, обоим пошел 63-й год. И оба поначалу избрали путь служения Богу. У велижского резника Мовше Окунева и его жены Двойры было трое детей – два сына, Гершен и Исаак, и дочь Бася. Профессия резника считалась наследственной. Он был младшим сыном, но отец передал ему своё место велижского резника. Старший брат Гершен не захотел быть резником и пошел учиться на провизора, и тогда отец научил его своему ремеслу и передал ему свою профессию. Ему пришлось осилить Талмуд и Шульхан Арух, чтобы знать все тонкости шхиты и кашрута и чтобы сдать экзамен строгим раввинам в Любавичах. Ему пришлось много тренироваться, прежде чем он научился не нарушать кашерности убиваемых животных. Когда он впервые взял в руки нож шойхета, в Велиже было почти 6000 евреев – половина всего населения, и все 6000 соблюдали Закон и кашрут. В Велиже была синагога и пять молельных домов, и все шли к нему, чтобы готовить пищу по законам Торы. А ещё приезжали из местечек Ильино и Усвят. Работы хватало, и его семья не знала бедности.
  О, эти благословенные годы начала века – вспоминал он. После Велижского дела евреи жили здесь относительно спокойно. Их миновали погромы 80-х. Даже еврейские ремесленные училища открылись – казенное мужское и частное женское. Отец часто бывал в Любавичах чтобы потолковать с мудрецами любавичской иешивы - центра еврейской учености всей Белоруссии. Там отец и сосватал ему невесту Ривку – дочь любавичского раввина Давида Якобсона. Обручение и свадьба проходили в Любавичах – родители невесты несли все заботы. А потом он с отцом и матерью увозил жену к себе в Велиж. Ему тогда только что минуло 19 лет. В последний год уходящего XIX века Рая родила ему дочку Иду, а потом появились Пиня, Абрам, Минна, Рахиль, а в девятом году – маленький Бенчик.
Сто два, сто три… Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам …
Маленький Бенчик … О, Господь, Бог наш, будь милостив … Бенцион опять на фронте. Воевал на Финской, потом пошел воевать против немцев, лежал раненный в глаз, теперь опять где-то воюет. Писем нет. Пока почта ходила, Абрам из госпиталя писал. Господь милостив, Абрам ранен в грудь и руку неопасно. Теперь, наверное, уже вылечился.
Дети … только Минна умерла ребенком, все остальные, Господь милосерден, выросли, в большие люди вышли. Старшая Ида стала ученой, историком, замужем за московским адвокатом, за самим Хавинсоном. Пиня – завмаг, Абрам – на партийной работе. Рахиль – тоже образованная, педагог. Влюбилась в русского, родила от него дочку, а потом Господь покарал - в тюрьму попала, как жена врага народа, расстрелянного, хотя и не жена никакая. В Казахстан сослали, а дочку Наташу – в детдом. Господь милостив, выпустили Рахиль из тюрьмы – Хавинсон доказал, что не жена. Жили все в Москве и Ленинграде. Теперь всех судьба и война разметала …
А более всего разметала всех революция и новая жизнь. Жили все вместе, одной семьей в Велиже. Сначала старшая дочь Ида – ещё совсем девчонка - пошла к социалистам в Бунд, а после революции записалась в большевики, уехала в Москву. Потом Абрам пошел в комсомол, уехал в Ленинград, стал коммунистом. Дети атеистами стали, Закон давно забыли. Бога нет - говорят. Большевики дали евреям то, что Бог тысячи лет обещал. Большевики строят рай на Земле а не на Небесах. И - построят, дадут счастье всем людям на Земле, всему Интернационалу. И нечего было ему детям возразить, потому что поначалу всё, о чём они говорили, чудесным образом сбывалось. И не было рядом отца, в вере неколебимого. И нетвердым стал он сам в своей вере. И сомнения размывали его веру, но ведь и пророки сомневались …
Вот оно, счастье обещанное, вокруг … Господь разгневался и навел на всех меч вражеский в отмщение за завет, в отмщение за богохульство, в отмщение за неверие и сомнение, за поругание Закона.
Внезапно начался артобстрел. Он остановился без сил и стал слушать, где рвутся снаряды. Снаряды взрывались севернее, в районе судостроительных заводов на Неве и за Невой на Васильевском острове. Он не пугался артобстрела, он привык к нему. Артобстрелы стали обыденными в этой жизни. Как начался голод, никто уже не боялся бомбёжек и артобстрелов. Ничто не могло сравниться со страхом и мукой голода. Голод затмевал все, голод подавлял все мысли и все другие страхи. Голод начался в ноябре, когда дали по 125 грамм хлеба на иждивенцев. Но тогда, в ноябре это был не настоящий голод - у них с женой ещё были кое-какие припасы. Настоящий голод начался в конце декабря, когда все было съедено. И, когда жмыхи и столярный клей подошли к концу, пришло наказание Господне, пришел голод лютый и раздался вопль великий, какого не бывало и какого не будет, и стали люди есть плоть ближних своих.
Сто двадцать, сто двадцать один … Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам …
Когда дети разъехались из Велижа, он с женой тоже решил покинуть бывшую черту оседлости, родной город, где Окуневы жили целое столетие. Профессия его оказалась совсем ненужной и даже вредной для новой жизни – он стал последним шойхетом в Велиже. Куда поехать – в Москву или в Ленинград? В Москве жили две дочери, в Ленинграде – три сына. Поехали в Ленинград. В Ленинграде потребовалось заполнить анкету на прописку. Трудным оказался вопрос: «Род занятий до 1917 года». Его профессия резника подпадала под название «Работник культа». С таким «родом занятий» о прописке думать не приходилось. Тем не менее, думали всей семьей и придумали. Он написал: «Культработник». Пронесло – прописали. Потом он утроился в артель переплётных работ и, как трудящийся пролетарий, получил для жилья комнату в коммунальной квартире на улице Чайковского.
Это было для него с Раей неплохое время. Пошли внуки. Сначала подряд три девочки у Иды, Пини и Рахили, потом два мальчика у Абрама и Бенциона. Рая была счастлива, да и ему казалось – Господь с детьми заодно, Господь смилостивился, Господь терпим к отступникам, Господь не против большевиков. Но счастье это продолжалось недолго. В 36-м Рая заболела раком груди и вскоре умерла – он остался один. В 37-м арестовали и сослали Рахиль, а внучку Наташу определили в детдом. Он поехал в Москву забирать внучку. Никто другой не решался это сделать – дочка врага народа. Привез одичавшую девочку в Ленинград, поместил её в семью Абрама. Тоскливо было ему одному в комнате на Чайковского. Он женился второй раз и переехал к жене на Почтамтскую, поближе к синагоге. Ленинградская синагога – не чета велижской, построена самим бароном Гинцбургом. Настоящий Храм Иерусалимский, да будет благословен Господь, Бог наш, Властелин Вселенной … Только вот молящихся было больше в маленькой велижской синагоге, чем в огромном ленинградском храме. Да и те немногие, что приходили по субботам, все были старики, молодых не было.
Сто сорок, сто сорок один… Барух Ата, Адонай, Элохейну, Мелех Гаолам …
От Пини никаких вестей. Как записался добровольцем в июле, так и сгинул – ни письма, ни извещения. Может быть, Эмма – жена его, какую-то весть имеет, но как добраться до неё через весь город на Марата. Да и жива ли сама … А если умерла, где теперь внучка Сарочка … Только старший сын Пиня послушался отца – дал внучке еврейское имя. Всем другим внукам дали гойские имена – Майя, Наталья, Роальд, Юрий. Рая, да будет благословенна её память, нарадовалась при жизни внуками. Только младшего Юрочку не дождалась. Роальд и Юра эвакуированы. Увезли их невестки в Галич, потом ещё куда-то далеко – Абрам писал. Одна Сарочка осталась в Ленинграде. Жива ли? Не уехали, всё вестей от Пини ждали, а потом уже поздно стало. Не успели уехать …
Сто пятьдесят, сто пятьдесят один… Барух Ата, Адонай, Элохейну …
Снаряд разорвался где-то совсем близко, и было слышно, как стена дома рушится на землю. Он потянул веревку, оступился и неловко присел на краешек санок, обхватив руками заледенелое ведро с водой. Дрожь снова вернулась, вошла внутрь и мелко, неудержимо затрясла его, приближая муку последнюю. Господь дал, Господь взял, да будет имя Господне благословенно!
Огонь пожара от разрыва фугасного снаряда высветил на мгновение в черном, безжизненном провале улицы скорченное, дрожащее живое существо между снежных сугробов … И если кто-нибудь мог бы услышать, что шептали в последней судороге его холодеющие губы, то услащал бы вечный призыв, с которым вот уже две тысячи лет идут на смерть иудейские мученики: «Шема, Исраэль!»
Так умирал мой дед Исаак Окунев. Так страшно умирал – не дай Бог никому такую смерть – бывший Велижский резник, вырванный революцией из патриархальной местечковой среды, пытавшийся было найти своё небольшое место в новой жизни, и безжалостно убитый, в конце концов, этой новой жизнью. Так умирал в не поддающейся измерению дали от своих детей и внуков мой дед, принявший ленинградскую катастрофу как наказание Божье за всеобщее забвение и предательство веры и Закона.
Мои мемуары – не историческое исследование, в них – лишь только история нашей семьи. Но я вижу внимательный и настороженный взгляд своего далекого потомка, и я предвижу его недоуменный вопрос: «Как могло такое случиться?» Как могло случиться, что в середине XX века – века величайших научных и технологических достижений, в крупнейшем культурном центре Европы люди, доведенные голодом до безумия, поедали трупы других людей, умерших от голода? Пытаясь ответить потомку, не могу ограничиться ссылкой на исторические исследования, потому что я им не доверяю. Не могу, потому что ленинградская трагедия - одна из самых мрачных и жутких страниц человеческой истории - переврана, оболгана, заболтана, засюсюкана, замазана и заславословлена так, что уже нельзя найти всю правду. Я должен, я обязан рассказать моим потомкам то, что я знаю сам, и то, что сам думаю об этом.
Отрывок из книги «Письма Близким из ХХ Века»
Издательство «Искусство России», 2003.
___Реклама___