Gorelik1
©"Заметки по еврейской истории"
Март  2005 года

 

Геннадий Горелик


О чувстве прекрасного, или Физико-этические проблемы мироздания

 
Поэт: Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне.
           Дело не в сухом расчете, дело в мировом законе...

Физик: Наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные    инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям...

 

Короткий диалог между лириком и физиком, устроенный в эпиграфе, вряд ли кого-нибудь удовлетворит. Хотя бы потому, что нарушает правила литературного приличия: четверостишие о физике и лирике было настолько затрепано в шестидесятых годах прошлого века, что и сейчас не охота его беспокоить. Еще неизвестно, удастся ли убедить редактора посмотреть сквозь пальцы на первую часть эпиграфа. Если удастся и если читатель, сконцентрировав внимание на второй части эпиграфа, поверит Эйнштейну на слово, то дальше можно и не читать. Ибо все дальнейшее посвящено лишь тому, чтобы пояснить слова великого физика, чтобы попытаться представить, каким образом чувство прекрасного, понятие добра, религиозные идеи могут участвовать в работе физика.

Темой более общей и даже грандиозной (а потому в основном закулисной) станет маленькая черточка в заглавии статьи. Связать дефисом два слова нетрудно. А вот как и чем связать два разных мира?

В середине 20 века прозвучал серьезный диагноз — «две культуры». Сказал это не легкомысленный лирик, а человек, профессионально знакомый с миром физики. И нам предстоит поразмыслить над тем, какова в этой правде доля шутки.
 
 

Из чего сделана интуиция физика

Изучая рождение фундаментальной физической теории, можно выяснить многое о том, что-где-когда. Однако в какой бы микроскоп ни рассматривать структуру открытия, в конце концов, неизбежно приходится так или иначе сказать об интуитивном скачке исследователя, в уме которого родилось, оформилось новое знание. Зачастую действительная структура процесса открытия не видна самому открывателю или же заслоняется «объяснительной» версией, придуманной для той или иной цели. Об этом предупреждал сам Эйнштейн:

«Если вы хотите узнать у физиков-теоретиков о методах, которыми они пользуются, не слушайте их слов. Смотрите внимательно на их дела».

(Надо отдавать себе отчет, за что берешься, решаясь проникнуть в механизм какого-то фундаментального открытия. Корни таких открытий всегда уходят во внутренний мир первооткрывателя. И чтобы претендовать на разумное «моделирование» своего героя, историк должен надеяться на некое душевное соответствие ему. Соответствие хотя бы качественное, «топологическое». Разница в величине модели и объекта — дело обычное, но мудрено модель сферы смастерить из линии. Может ли судить о великом научном открытии тот, кто не сделал хотя бы малого? Если речь идет о тонких научно-психологических материях, историк не сможет понять героя, которого ему своим аршином не измерить. Скажу по секрету: осознание этого условия ведет сразу к двум профессиональным заболеваниям историка науки -- мания величия и комплекс неполноценности. Сохранить здоровье можно, либо держась подальше от всего личного и тонкого, либо пытаясь поддерживать два указанных недуга в здравом равновесии. Понятно, что автор избрал не первый путь, а удалось ли здоровое равновесие, судить читателю.)

Составить представление об устройстве интуиции ученого может быть легче, если он склонен писать не только для научных журналов. В этом отношении творчество Эйнштейна -- благодарный объект исследований, -- он, наделенный и даром слова, реализовал этот дар в многочисленных статьях и письмах.

Умудренный собственным опытом и размышлениями над опытом других, Эйнштейн так сказал о рождении нового знания: «Понятия никогда нельзя вывести из опыта логически безупречным образом. Но для педагогических, а также эвристических целей такая процедура неизбежна. Мораль: если не согрешить против логики, то вообще нельзя ни к чему прийти. Иначе говоря, нельзя построить ни дом, ни мост, не используя при этом леса, которые не являются частью всей конструкции».

Что представляют собой эти леса физика-теоретика? Это мысленные эксперименты, убедительные лишь для увлеченного строителя. Это кентавроподобные гибриды понятий, жизнеспособные — как и кентавры — только в мифологическом, а не в строгом физико-математическом смысле. Это методологические, философские ориентиры и стимулы, основанные на историческом научном опыте.

Что еще в качестве лесов может употребить строитель фундаментальной теории, преодолевая инерцию мысли, тяжесть предрассудков, считающихся — с большим или меньшим правом — аксиомами? Да все что угодно! Все интеллектуальные и эмоциональные ресурсы, которыми располагает,— ведь ситуация для него критическая. А поскольку фундаментальную теорию строит, как правило, не просто решатель физических задач, то в качестве лесов он может использовать и нефизические, гуманитарные представления, отделенные, казалось бы, пропастью от мира физических формул.

Подобные контакты гуманитарных идей и естествознания вполне явственны в предньютоновскую эпоху, когда отделение науки от общей культуры, от мира человеческих страстей не стало еще юридическим фактом. Но строители физики XX века скорее бы признали обратное влияние — физико-математические леса при формировании их гуманитарных представлений — из-за гораздо большей надежности, убедительности точных наук. Такое воздействие вполне возможно, но уже после того, как физико-математическое знание получено, а не в период отчаянных его поисков. Так что, свидетельства о гуманитарных корнях фундаментальных физических представлений могут быть только косвенными.

Свидетельствами такого рода мы и займемся. Главным источником для нас станет дискуссия о квантовой теории, дискуссия, в которой принимали участие великие физики XX века — прежде всего Эйнштейн и Бор, а также Шредингер, Борн, Гейзенберг и многие другие.

Но прежде чем приступить к делу, отметим важное отличие зданий из кирпича и цемента от зданий, построенных из понятий и логики. В первом случае после окончания строительства леса убираются быстро и без особых затруднений. Во втором — это процесс гораздо более сложный. Даже после окончания строительства не всегда сразу ясно, что относится к лесам, а что — к самому сооружению. Поэтому часть лесов может оставаться рядом с построенным зданием теории еще долгое время. Кроме того, сам строитель, привыкший за время работы осматривать свое творение с лесов, может и после окончания строительства пользоваться ими, а не парадной лестницей или скоростным лифтом, имеющимися в здании теории. Ну а нефизическую, гуманитарную часть лесов сами физики, как правило, не замечают ни при строительстве, ни после его окончания.

Квантовая вероятность

Дискуссия о квантовой теории, начавшаяся в конце двадцатых и достигшая максимума в тридцатые годы,— одна из самых драматичных в истории физики. Вопросам, поставленным в ходе этой дискуссии, посвящена огромная литература. Пытаться ее пересказать, «стоя на одной ноге»,— дело безнадежное и для нашей цели излишнее. Ограничусь лишь напоминанием сюжета.

Суть квантовой физики состоит в том, что поведение достаточно малых корпускул сильно отличается от поведения больших тел (в переводе с латыни «корпускула» — «тельце»); «большое» и «малое» разделяет знаменитая постоянная Планка h. Самое удивительное в движении квантовых корпускул — это его волновые свойства. Волновое движение само по себе было прекрасно изучено в до-квантовую эру. И можно было думать, что в квантовой физике просто-напросто нужна какая-то комбинация двух хорошо известных способов движения — корпускулярного и волнового. Однако слово «комбинация» в данном случае очень бледно выражает реальное положение дел. Совмещение несовместимых, казалось бы, свойств — волновых и корпускулярных, размазанно-вероятностных и точечно-директивных — физики назвали дуализмом, а не просто комбинацией. Кентавра можно назвать комбинацией лошади и человека, а тут перед нами существо, в некоторых ситуациях неотличимое от лошади, а в других — от человека.
 
 

Для демонстрации квантовой вероятности используем электронную пушку с неизменным прицелом, то бишь старинную пушку, но стреляющую современными электронами.

Поставим мишень, а перед ней — защитный экран с двумя отверстиями. Закроем сначала одно отверстие. Тогда каждое попадание электрона в мишень ясно скажет, что мы имеем дело с корпускулой: одно попадание — одна пробоина. Некоторый разброс попаданий, концентрирующихся вокруг точки М1, скажет о «неидеальности» пушки. Подобная картина густоты попаданий образуется, если закрыть другое отверстие. А что будет, если открыты оба? По законам физики XIX века (как и по законам арифметики) 1+2=3, где сложение — это наложение картинок. Однако физика XX века — физика квантовая — дала совсем иную картину. На что это похоже? На картину интерференции волн. Оказывается, об электроне нельзя даже думать, будто он прошел либо через первое отверстие, либо через второе!


 

Новые вероятностные закономерности радикально отличались по своему смыслу от всех вероятностей, с которыми наука имела дело до квантовой эры. Раньше всякая вероятность означала недостаток сведений: если точно знать силу щелчка, подбрасывающего монету, то можно точно предсказать, орел или решка. Соответствующую ученую формулировку торжественно называют лапласовским детерминизмом, в честь великого специалиста в области физико-математических наук и, кстати, одного из создателей теории вероятности, который за сто лет до открытия h сказал: "Ум, которому были бы известны для какого-либо момента все силы, действующие между телами природы, и расположение всех тел, знал бы все, что произойдет во Вселенной в будущем».

К исходу первой трети 20 века физики обнаружили, что такого лапласовского ума быть не может: в событиях с участием электронов и других микрочастиц вероятность оказалась первичной, не объяснимой каким-либо недостатком сведений.

Физики быстро научились работать с новым типом вероятности, но примириться с новым словом науки было им очень трудно. А некоторым так и не удалось. Среди этих некоторых — большая половина нобелевских лауреатов, награжденных именно за создание квантовой теории. Всего таких было восемь, но лишь трое приняли квантовую вероятность всей душой. Четвертый, правда, лишь на своем семидесятилетии сознался, что ему тоже неуютно жить в мире, в котором царствует квантовая вероятность, хотя и приходится.

Последовательнее и изобретательнее других выражал свою неудовлетворенность Эйнштейн — сделавший второй, вслед за Планком, значительный шаг на пути к квантовой теории. Более того, именно Эйнштейн первым ввел понятие вероятности в аппарат квантовой теории.

И тем не менее Эйнштейн, считая квантовую механику правильной теорией, отказывался признать ее вероятностный язык в качестве фундаментального. Он ожидал, что квантово-вероятностное описание в дальнейшем заменится более глубоким, точным, обходящимся без понятия вероятности. Это свое ожидание Эйнштейн часто выражал словами:

«Я не верю, что Бог играет в кости».
 
 

Эйнштейн и Бор

Дискуссию о квантовой теории, главными участниками которой были величайшие физики 20 века Эйнштейн и Бор, по фундаментальности затронутых в ней вопросов, по философскому накалу можно сопоставить, пожалуй, лишь с дискуссией Лейбница и Ньютона в 18 веке о смысле понятий пространства и времени. У этих дискуссий есть сходство и в другом. Победившие позиции — Ньютона и Бора — признавались явным большинством физиков. Тем не менее, позиции, казавшиеся побежденными — Лейбница и Эйнштейна,— не исчезли вместе со смертью их основателей, что можно считать признаком их жизнеспособности.

 

Альберт Эйнштейн и Нильс Бор

 

Только после двухвекового господства ньютоновского абсолютного пространства проявилась жизненная сила представлений Лейбница о пространстве как отношении тел. Трудно сказать, предвещает ли дискуссия о квантовой теории изменения в картине мира, сопоставимые по масштабу с теорией относительности. Ясно только, что отсутствие особого интереса нынешних физиков к этой дискуссии не означает, что она целиком принадлежит прошлому. Ведь до теории относительности большинство физиков также считали дискуссию Лейбница — Ньютона законченной.

Грандиозное и давно ожидаемое преобразование физической картины мира должно быть связано с синтезом общей теории относительности (воплощающей исследовательскую программу Эйнштейна) и квантовой теории (в оформлении которой столь велик вклад Бора).

Этот синтез, как ожидается, соединит всеобщность пространства-времени-гравитации со всеобщностью квантовых законов. Быть может, при этом по-новому зазвучат мотивы знаменитой дискуссии?

К одному из них уже вернулся нынешний авторитет в квантовании гравитации С. Хокинг, по словам которого, гравитация вводит в физику новый уровень неопределенности, помимо и сверх неопределенности, свойственной для квантовой механики. Эйнштейна очень удручала непредсказуемость, присущая квантовой механике, ибо он чувствовал, что „Бог не играет в кости". Имеются, однако, свидетельства, что „Бог не только играет в кости. Он иногда бросает кости туда, где их нельзя разглядеть". Поскольку Хокингу удалось сделать лишь очередной шаг к великому синтезу, а не последний, не будем вникать в физический смысл его слов. А гуманитарный смысл достаточно ясен: связь времен в науке не рвется.

Крепкие задним умом объяснители с легким сердцем говорят, что в дискуссии о (не)полноте квантовой теории противостояли две формы причинности — старая и новая, классическая и квантовая. Но можно ли считать позицию Эйнштейна целиком обращенной в прошлое? Действительно ли он хотел возврата к лапласовскому детерминизму? Современная физика не знает пока никаких других форм детерминизма, кроме лапласовской и квантово-теоретической. Однако сам Эйнштейн, отвергая фундаментальность вероятностного квантового описания реальности, стремился не к старому лапласовскому, а к некоему новому сверх-детерминизму, который подчинил бы определенным законам не только развитие во времени, но и начальные состояния. Этот сверхдетерминизм мог бы, по мнению Эйнштейна, заменить квантовое описание, также не допускающее полного произвола в начальных состояниях.

Лапласовский детерминизм был явно недостаточен Эйнштейну и в его космологических размышлениях. Известна его фраза: «Что действительно меня интересует, так это — был ли у Творца какой-либо выбор при сотворении мира?». У лапласовского, конечно, был, он имел полную свободу выбора начальных условий. Эйнштейновский творец, судя по всему, должен был ограничить свой выбор всего одним вариантом, поскольку в подлинной теории мироздания, по Эйнштейну, нельзя менять даже величину физических констант, не разрушая теорию.

Чем объяснить различие между позициями Бора и Эйнштейна? Не забудем, что научное творчество — деятельность не какого-то абстрактного субъекта, снабженного этикеткой «ученый», а реального человека, обремененного собственной биографией, неповторимыми жизненными обстоятельствами. Структура точки опоры, с помощью которой очередной архимед переворачивает мир, всегда не стандартна и не сводима ни к каким застывшим принципам. Эйнштейн говорил об инстинкте, о чувстве, которое помогает определить, «какое дерево будет расти, а какое засохнет».

Особенно важно, что Эйнштейн и Бор -- не просто физики, а физики-мыслители, для которых жизненно необходимо постижение единства мира, соединения проекции мира на физику и «ненаучных» гуманитарных составляющих жизни.
 
 

Детерминизм физический...

Но прежде чем говорить о влиянии гуманитарных представлений на физическое мировоззрение, предоставим Эйнштейну возможность самому высказаться о своем отношении к вероятностному языку квантовой теории:
«Я все еще верю в возможность построить такую модель реальности, то есть такую теорию, которая выражает сами вещи, а не только вероятности их поведения».

Эйнштейновское неприятие квантовой вероятности, несомненно, было связано с его отношением к причинности. Он неоднократно подчеркивал принесенные квантовой механикой ограничения на причинное описание природы. И употреблял при этом весьма тревожные слова:
«В настоящее время уверенности в постоянно действующей причинности угрожают именно те, кому она освещала путь и чьим главным и полновластным руководителем она была,— представители физики», «Ради этой цели [достижения результатов с помощью минимума теоретических элементов] квантовая механика охотно жертвует даже принципом строгой причинности».

Принцип причинности занимал очень важное место в методологии Эйнштейна. Именно нарушение причинности (кажущееся, как потом выяснил он сам) некоторое время мешало ему завершить главное его творение — теорию гравитации.

Чем можно объяснить отношение Эйнштейна к вероятностному фундаменту новой физики, которое, говоря его словами, он «отвергал чутьем физика»? Вряд ли на этот вопрос можно дать однозначный ответ. Действовала совокупность причин. Начнем с самых простых.

1. Завершение квантовой механики Эйнштейн встретил пятидесятилетним. Это не лучший возраст для восприятия новых идей в физике. Но, во-первых, физикой Эйнштейн занимался еще несколько десятилетий, и, во-вторых, с квантовыми идеями Эйнштейн нянчился почти с момента их рождения. Кроме того, Борн и Бор, принявшие новые - вероятностные - представления, были всего на несколько лет моложе Эйнштейна. Поэтому возраст нельзя считать достаточным объяснением.

2. А может быть, Эйнштейн недооценивал квантовую программу потому, что не занимался конкретными «практическими» проблемами атомной физики, где плодотворность квантовых идей особенно впечатляла? Эта причина тоже не слишком убедительна. Ведь и при создании теории гравитации Эйнштейн, по существу, не решал практических проблем.

3. Наконец, грандиозный успех его теории относительности мог оказать некое гипнотическое воздействие на Эйнштейна, мешая ему принять новую исследовательскую программу. Сам Эйнштейн подобную возможность,— по крайней мере, для других — вполне допускал. Говоря об абсолютном пространстве Ньютона, он пишет: «Огромный практический успех учения Ньютона, по-видимому, воспрепятствовал ему и физикам 18 и 19веков признать произвольный характер основ его системы».

Но и это объяснение трудно считать исчерпывающим. Прежде всего потому, что сам Эйнштейн осознавал возможность подобного воздействия. Далее, создание теории относительности — с ее «гипнотизирующим» успехом — сопровождалось, как известно, чрезвычайно активной борьбой с научными предрассудками. По словам Эйнштейна, физический закон не может быть точным хотя бы потому, что понятия, с помощью которых его формулируют, могут развиваться и в будущем оказаться недостаточными. Поэтому «человек науки должен пытаться сбросить с себя оковы предрассудков и, какой бы авторитетной ни была установившаяся концепция, постоянно убеждаться в том, что она остается и после появления новых фактов».

Такого опыта борьбы с научными предрассудками, какой был у Эйнштейна, не было, пожалуй, ни у кого из его современников. Во время создания квантовой теории его программа была предрассудком, но выяснилось это позже!
 
 

... и этический

Итак, перечисленным обстоятельствам не под силу объяснить эйнштейновское отношение к вероятности и причинности. Тогда давайте посмотрим на биографию ученого шире, почитаем и те его статьи, в которых не наука — главный герой. Без особого труда мы обнаружим, что в гуманитарных представлениях Эйнштейна царствует... тоже детерминизм. Совпадение? Следствие? Или причина?

В мире Эйнштейна гуманитарный комплекс — очень важный компонент, потому что его насущной потребностью было осмысление единства мира. И занятие наукой — не просто увлекательная игра, а поиски скрытых (но существующих!) закономерностей, управляющих этим единым миром. Для Эйнштейна мир физических идей и мир людей не разделены бездонной пропастью, и вполне естественны размышления о месте человека в мироздании, о «смысле жизни».

Не потому ли хорошо его лично знавший Макс Борн в физическом споре с ним привлекал соображения этического характера, что старался использовать наиболее веские для того доводы:

«Конечно, я полностью разделяю твое мнение относительно того, что действия людей — это результат прорыва из глубины этических чувств, первичных и почти независимых от рассудка. Но от этого единства взглядов я сразу должен перескочить к нашей размолвке в области физики. И это потому, что не могу разделять эти вещи и не могу понять, как это ты можешь объединять совершенно механический мир со свободой этических чувств индивидуумов... У тебя философия, которая кое-как приводит в соответствие мертвые вещи-автоматы с существованием справедливости, совести, и с этим я не согласен».

Главный эйнштейновский оппонент Нильс Бор довел осмысление квантового дуализма (корпускулярно-волнового и вероятностно-директивного) до принципа дополнительности, которым и завершилось построение квантовой механики.

В физике принцип дополнительности знаменит не менее принципа относительности. Однако сам Бор концепцию дополнительности не ограничивал физикой, а распространял ее и на «многие другие области человеческого знания и человеческой деятельности». Он, например, считал взаимно дополнительными такие описывающие человеческую деятельность понятия, как мысли и чувства, «свобода воли» и причинный анализ поступков человека. И, как отмечал сам Бор, рассуждения эти возникли в надежде повлиять на позицию Эйнштейна.

Неоднократно повторяющийся Эйнштейном довод против квантовой вероятности — «Я не верю, что Бог играет в кости» — встречал возражения на таком же не научном языке, когда Бор напомнил Эйнштейну, что уже «мыслители древности указывали на необходимость величайшей осторожности в присвоении провидению атрибутов, выраженных в понятиях повседневной жизни».

Для этических представлений Эйнштейна характерна уверенность в строгой причинности, действующей помимо воли человека, неприятие свободы воли, иррациональности, «квантовых флуктуаций» в судьбе человека: «Нам нелегко считать проявления нашей воли зависящими от строго последовательной цепи событий и отказаться от убеждения, что наши поступки ничем не связаны».

Тем более нелегко будет читателю, предпочитающему юридический взгляд на мир философскому, узнать, что по Эйнштейну: «Поступки людей определяются внешней и внутренней необходимостью, вследствие чего перед богом люди могут отвечать за свои деяния не более, чем неодушевленный предмет за то движение, в которое он оказывается вовлеченным».

Когда в тридцатые годы XX века обсуждали проблему причинности в квантовой теории, нередко говорили о свободе воли. В связи с этим Эйнштейн писал:

«Честно говоря, я не понимаю, что имеют в виду, когда говорят о свободе воли. Например, я чувствую, что мне хочется то или иное, но совершенно не понимаю, какое отношение это имеет к свободе воли. Я чувствую, что хочу закурить трубку, и закуриваю ее. Но каким образом я могу связать это действие с идеей свободы? Что кроется за актом желания закурить трубку? Другой акт желания? Шопенгауэр как-то сказал: «Человек может делать то, что хочет, но не может хотеть по своему желанию»... Я убежден, что события, происходящие в природе, подчиняются какому-то закону, связывающему их гораздо более точно и тесно, чем мы подозреваем сегодня, когда говорим, что одно событие является причиной другого».

Эйнштейн не понимает, что такое «свобода воли», и считает, что этому понятию нет места в рамках научного мышления. А как насчет «отсутствия свободы воли»?

Оба эти понятия одинаково непроверяемы «экспериментально» (из-за уникальности каждого «эксперимента»). В этом смысле вопрос «Есть ли свобода воли?» — псевдовопрос. Но то, что свобода воли и ее отсутствие оказываются бессмысленными понятиями, отнюдь не делает их равноправными. Вера во всеобщую и полную причинную связь может стимулировать познание и раскрытие причин. И только когда эта вера сталкивается с конкретными фактами науки, в частности с вероятностными законами квантовой механики, она может стать обузой.

Для «классического» физика квантовая механика, безусловно, означает ограничение, и, следовательно, нарушение причинности (классической!). Для физика «квантового» это противоречие решается тем, что сама классическая причинность оказывается бессмысленной, ее нельзя даже сформулировать на новом языке.

Пронизывающая высказывания Эйнштейна идея строгой причинности не только свидетельствует о детерминизме его этики, но и ставит несколько вопросов. Как возникли такие этические представления у Эйнштейна? Как могут подобные представления не вести к фатализму, пассивности? А ведь активное отношение Эйнштейна к жизни не нуждается в подтверждении цитатами. Оно видно всякому, кто хоть немного знаком с биографией Эйнштейна.

Этические представления Эйнштейна определялись не только тем, что они формировались в «до-квантовую», строго причинную, в лапласовском смысле, эпоху. Иначе было бы непонятно совсем иное отношение Борна и Бора к вероятностным основаниям физики. В объяснении нуждается и своеобразная дополнительность этики Эйнштейна: абсолютный детерминизм «в теории» и активность, признание ответственности людей за их поступки — а вовсе не фатализм — «в жизненной практике».

Направление, в котором можно искать ответ на эти вопросы, подсказывает сам Эйнштейн.
 
 

Эйнштейн и Спиноза

Среди мыслителей, участвовавших в духовной жизни Эйнштейна, особую близость он ощущал -- умом и сердцем -- к Спинозе. И этике Спинозы было присуще то же трудное сочетание -- полный детерминизм «в теории» и свобода -- ответственность человека за свои поступки -- «на практике». В предисловии к книге о Спинозе Эйнштейн писал:

«Хотя Спиноза жил триста лет назад, духовная обстановка, в которой ему приходилось бороться, напоминает нашу. Спиноза был убежден в причинной зависимости всех явлений еще в то время, когда попытки достичь понимания причинных связей между явлениями природы имели весьма скромный успех. Эта убежденность относилась не только к неодушевленной природе, но и к человеческим чувствам и поступкам. У Спинозы не было сомнений относительно того, что наша свободная (то есть не подчиняющаяся причинности) воля является иллюзией, обусловленной тем, что мы не принимаем во внимание причины, действующие внутри нас. В изучении этой причинной связи он видел средство излечения от страха, ненависти и горечи, единственное средство, к которому может обратиться мыслящий человек. Обоснованность своих убеждений он доказал не только с помощью ясного и точного изложения своих рассуждений, но и примером всей своей жизни».

Иногда Эйнштейн говорил попросту, что верит в бога Спинозы, иногда объяснял более пространно: «Мне вполне понятно ваше упорное нежелание пользоваться словом «религия» в тех случаях, когда речь идет о некотором эмоционально-психическом складе, наиболее отчетливо проявившемся у Спинозы. Однако я не могу найти выражения лучше, чем «религия», для уверенности в рациональной природе реальности в той мере, в которой она доступна человеческому разуму».

Книгу «Этики» Спинозы молодой Эйнштейн вместе с двумя друзьями прорабатывал на заседаниях Академии Олимпии. Смешно, конечно, думать, что двадцатилетний физик учился по этой книге этике. Тем более — этике, «изложенной геометрическим способом», как указано в заглавии. Однако этот физик мог обнаружить глубинное родство с «эмоционально-психическим складом» философа, жившего за три века до него. И, как мы видели, обнаружил.

Сходство мировосприятий Эйнштейна и Спинозы помогает выяснить условия и причины их формирования. Ведь триста лет, разделившие их, оставили похожими очень немногие внешние обстоятельства их биографий.

Однако прежде чем пуститься в выяснение, присяду перед дорогой и отдам себе отчет в рискованности самого предприятия. Возможно, читатель и согласится признать сходство гуманитарных представлений философа, тихо шлифовавшего линзы на окраине Амстердама, и физика, ставшего при жизни одним из символов века,— все-таки об этом сходстве заявил сам Эйнштейн. Но чтобы сравнивать формирование таких представлений, надо углубиться в личную жизнь двух великих мыслителей — причем в ранние годы их жизни, когда гуманитарные представления складываются,— тут читатель будет вправе с негодованием осудить легкомыслие автора.

Как можно надеяться проникнуть в начало духовной жизни человека, не располагая солидным запасом документальных свидетельств о его детских годах?! А беда в том, что солидный запас свидетельств в подобных случаях вообще невозможен —великим человек, как правило, становится в зрелом возрасте (если не после смерти), когда подробности детства уже забыты.

Говорят, что если нельзя, но очень хочется, то можно. Поэтому рискну и лишь попрошу читателя не принимать слишком всерьез предлагаемую попытку, отнестись к ней лишь как к возможной гипотезе.

Итак, Эйнштейн и Спиноза: что у них общего?
 
 

От иудаизма — к космонотеизму

И Спиноза, и Эйнштейн в юном возрасте были глубоко религиозны. И Спиноза, и Эйнштейн самостоятельно пришли к решительному отказу от общепринятых форм религиозности. Если ранняя религиозность Спинозы вполне понятна (все-таки XVII век!), то глубокая религиозность Эйнштейна (по его словам, до 12 лет) кажется весьма странной, особенно, если учесть либеральную атмосферу его семейного окружения.

Религиозность юного Эйнштейна столь же требует объяснения, как и пантеизм взрослого Спинозы. Но если пантеизм Спинозы — объект изучения многих исследователей, то ранняя религиозность Эйнштейна воспринимается обычно лишь как курьез и не привлекает особого внимания. Однако так ли уж удивительны и пантеизм взрослого Спинозы, и религиозность юного Эйнштейна, и сходство их духовных эволюций вообще? В подобной эволюции не провялятся ли глубокая личность, жаждущая мысленно охватить мироздание в целом. Ведь религия — первая форма целостного восприятия мира, доступная юному сознанию.

От конкретных биографических обстоятельств зависит, овладеет ли эта форма сознанием. Какие обстоятельства эйнштейновской биографии способствовали этому?

Судя по жизнеописаниям Эйнштейна, по воспоминаниям его сестры, их родители, в соответствии с духом времени и места, к религии были равнодушны. Однако в силу своего социального (мелкобуржуазно-, простите за выражение, провинциального) положения они все-таки помнили о своем еврейском происхождении. Когда родился сын, мальчику, согласно обычаю, дали имя покойного деда, и в метрической книге еврейской общины Ульма появилась запись о рождении Альберта (Авраама) Эйнштейна в пятницу, 19 адара 5639 года от сотворения мира, или 14 марта 1879 года от рождества Христова. В те далекие времена загсов еще не было, и зарегистрировать рождение ребенка можно было только под присмотром священнослужителей.

В других отношениях семейная атмосфера Эйнштейнов была свободна от религиозных догм и ритуалов, не было и разговоров на религиозные темы. Начальная школа, в которую отдали сына, была католической, но, подчиняясь социальной инерции, родители позаботились о его иудейском образовании, взяв частного учителя. Этому человеку, видимо, наделенному педагогическим даром, удалось возбудить в мальчике глубокие религиозные чувства и, разумеется, мысли. Будущий физик и, стало быть, «стихийный материалист» в течение нескольких лет, очень важных для формирования личности, относился к религиозным заповедям гораздо ревностнее, чем кто-либо в семье, и даже - по дороге в школу - распевал гимны во славу Божию собственного сочинения.

Можно себе представить, что при других семейных обстоятельствах, когда библейские истории и заповеди внедрялись бы со всей силой родительского и учительского авторитетов, юный Эйнштейн со свойственными ему независимостью и силой духа с негодованием отверг бы навязываемые духовные оковы. В условиях же либерального равнодушия семьи к религии и, возможно, талантливого проповедничества домашнего вероучителя мальчик с энтузиазмом принял религиозную картину мира, доставшуюся в наследство от предков. Эмоциональная целостность этой картины, ее единство, обеспеченное принципиальным монотеизмом, в детском сознании могло заслонять вопиющее «естествоНЕзнание».

Однако, долго так продолжаться не могло. С ростом интеллектуальных ресурсов и запросов юного Эйнштейна (как и за три века до него — Спинозы) религиозная картина становилась все более тесной. Осознал он эту тесноту еще до религиозного совершеннолетия, которое в иудаизме наступает в 13 лет, и по времени это совпало с переходом в гимназической программе от библейских текстов к обременительным, во всяком случае, по объему, законоучениям Талмуда. Картину мира не спасала ее освященность самим Всевышним. Во-первых, не было надежных доказательств святости, а главное — пытливый ум искал не освЯщенную, а хорошо освЕщенную картину мира. И свет разума в таких случаях надежнее всего.

После разрыва с традиционной религиозной картиной мира духовное развитие Эйнштейна шло уже в обычных для его эпохи рамках естествознания. Но за три века до того подобный переход от глубокой религиозности к столь же глубокому свободомыслию был, конечно, очень необычен. А в целом Эйнштейн и Спиноза помогают объяснить один другого.

Вернемся теперь к формированию религиозности этих двух мальчиков, далеких только в физическом пространстве-времени, но не в духовном, -- ведь складывающиеся в детстве отношения с внешним миром очень важны для формирования личности взрослого человека.

В иудаизме прошлых веков начальное обучение (мальчиков) основам религии и грамоте — обязанность родителей и всей общины. При этом главным учебным пособием была Библия (вторая ступень образования — изучение Талмуда — считалась желательной, но не строго обязательной). Интенсивный контакт с библейскими текстами участвовал в формировании духовного мира. Иллюстрация подобного влияния — Тевье-молочник, персонаж Шолом-Алейхема. Речь Тевье, вовсе не принадлежащего к интеллектуальной или клерикальной среде, обильно уснащена библейскими образами и выражениями.

Контакт с Библией не прошел также бесследно для Спинозы и Эйнштейна. Спиноза, получивший основательное иудейское образование, стал одним из лучших знатоков Библии своего времени. Его «Богословско-политический трактат» опирается на анализ библейского текста. При этом скептицизм автора направлен лишь на абсолютную святость, богоданность каждой буквы текста Библии. К самой же книге он относился с глубоким уважением. Это следует хотя бы из предложенного им принципа анализировать текст Библии, основываясь только на самом этом тексте, а не на предании и посторонних источниках.

Эйнштейн не был таким знатоком Библии, как его любимый герой, но относился к ней с уважением. Пятидесятилетний физик писал своему учителю закона Божьего, что часто читает Библию, хотя и не в оригинале. А в статье «Религия и наука», проповедуя свою «космическую религию», указал, что «зачатки космического религиозного чувства можно обнаружить в некоторых псалмах Давида и в книгах пророков Ветхого завета». Вот в какой глубине видел Эйнштейн корни своего космонотеизма.

Слова «глубокая религиозность» сами по себе мало о чем говорят. Духовный мир Библии, будучи результатом многообразного социально-культурного опыта, предоставляет верующему разнообразные возможности для осмысления реального мира, в котором он живет и действует: от мистического полного порабощения собственной личности до практического атеизма, от фанатической нетерпимости к инакомыслию до признания свободных и различных путей к истине, от высокомерного богоизбранничества до универсального космополитизма. В зависимости от своих интеллектуальных потребностей и душевного склада человек фактически выбирает, что «его душе угодно».

Воздействие Библии на формирование личности особенно велико, если религиозное юное сознание воспринимает эту книгу как действительно Священное Писание.
 
 

Глазами шестилетнего Эйнштейна

Когда в поисках корней гуманитарных, этических представлений Эйнштейна обращаешься к Библии, необходимо перевоплотиться в шестилетнего мальчика, чтобы посмотреть на эту книгу его глазами. Мальчик этот часто бывал сосредоточенным и не склонным к шумным играм. Может, он и был отмечен печатью гения, но родители эту печать не замечали. Скорее наоборот — их беспокоило, что ребенок слишком долго не начинает говорить.

Если читателю сумел перевоплотиться в такого ребенка и освоиться в пространственно-временных декорациях: мюнхенский дом с большим тенистым садом и восьмидесятые годы XIX века, откроем самую первую из книг Моисеевых.

После энергично краткого описания основных этапов сотворения мира и демографической предыстории начинается собственно история сознательного отношения человека к Творцу. История эта начинается с Аврама, который получил от Всевышнего новое имя Авраам вместе с Заветом.

Первые люди, жившие в сознательном согласии с заветом Божьим, должны вызвать особое внимание того читателя, глазами которого мы смотрим на текст Библии. Из-за возраста читателя, это внимание не только рационально, -- Аврааму и его ближайшим потомкам Библия уделяет гораздо больше внимания_ чем схематическим-символическим героями предшествующих глав. Обилие подробностей жизни библейских праотцев позволяет— а нашего юного читателя и побуждает — воплощаться в каждого из них, чтобы испытать на себе благословение Божье.

Что же наш юный читатель испытал? Он пошел вместе с Авраамом, который, покорно и безропотно повинуясь Божьей воле, увел своего сына — долгожданного и богоданного — подальше от дома, связал его и занес над ним нож для жертвоприношения. Вместе с Авраамом юный читатель испытал невероятное облегчение, когда Божья длань остановила занесенную руку. А всего через несколько страниц этот читатель вместе с Иаковом — богопослушным, казалось бы, внуком Авраама — боролся, Бог знает с кем, и в результате получил имя Израиль, что в переводе означает «боровшийся с Богом».

Такое сочетание богопокорности и собственной активности, доходящей до богоборчества, разве менее противоречиво, чем сочетание волновых и корпускулярных свойств электрона?

Можно ли домыслы о впечатлениях и перевоплощениях шестилетнего Эйнштейна обосновать хоть чем-нибудь, кроме общих соображений о детской психологии интеллектуально интравертного типа?

Например тем, что взрослый Эйнштейн свое отношение к квантовой механике выразил как-то с помощью библейского образа:
«внутренний голос подсказывает мне, что это не настоящий Иаков».

Эйнштейн, очевидно, подразумевал эпизод, когда Иаков, формально не вполне праведным путем, получал (вместо своего брата-близнеца Исава) благословение от ослепшего к старости отца — Исаака. Если следовать букве Библии, следовало бы сказать «не настоящий Исав», однако фраза Эйнштейна вполне следует духу Библии, ее отношению к сыновьям Исаака.

Человек, глубоко прочувствовавший указанные перевоплощения, может прийти если не к формулировке, то к чувству, запечатленному в знаменитой заповеди Эйнштейна: «Господь изощрен, но не злонамерен». Каменная скрижаль с этой заповедью была помещена не в Храме Иерусалимском, а в одном из храмов науки — в Принстонском университете, в зале, над камином. А логически эйнштейновская заповедь предшествует заповедям Моисея, поскольку характеризует самого Творца — Бога Авраама, Бога Иакова... Бога Спинозы.

Впрочем, для нас сейчас важнее не логическое предшествование, а психологическое. И если предлагаемая психологическая реконструкция имеет право на существование, то этическая позиция Эйнштейна (и Спинозы) может быть результатом интенсивного раннего контакта с библейским текстом, с соответствующей культурной традицией. Суть этой позиции — противоречивое, на первый взгляд, «дополнительное» сочетание полного детерминизма в теории и свободы действий человека на практике. Поскольку речь идет о вещах нефизико-нематематических, противоречие можно и устранить: если свободное действие человека начинается с явственно услышанного внутреннего голоса, который можно приписать Вседержителю, фаталистическое следование этому голосу станет внешне неотличимо от безбожно волюнтаристского. Впрочем, подобные гуманитарные выкладки способны усыпить не только шестилетнего мальчика.

Даже если кому-то предыдущие рассуждения показались неубедительными, и независимо от того, как формировалась жизненная позиция Эйнштейна, не вызывает сомнений сам его этический детерминизм. И этот детерминизм относился именно к его теоретическим представлениям о человеке. Эйнштейновское целостное мировосприятие требовало согласованности, соответствия этического и физического компонентов. Неудивительна поэтому и привязанность Эйнштейна к физическому детерминизму.
 
 

Нефизические доводы — в физике

Но, может быть, все-таки этические доводы в дискуссии о квантовой теории — это лишь издержки производства физических идей, метафоры, приобретающие смысл только после перевода их на язык физики? Нет, похоже, это важная составляющая дискуссии, и о значении этого компонента, пропитанного эмоциями, говорит уже само применение ненаучных доводов в научной дискуссии.

Эйнштейн говорил о неприятии вероятностного фундамента физики на основе «чутья», «инстинкта»; подчеркивал, что у него нет логических аргументов, что ему трудно поверить и т. п. А что же это такое — нелогичное, инстинктивное, не основанное на научных аргументах? Что остается, если из личности «вычесть» логику, рациональное, науку?

Может ли нечто ненаучное быть мотивом, стимулом (или помехой!) для научного творчества? На такой вопрос сам Эйнштейн ответил бы утвердительно:

«Все здание научной истины можно возвести из камня и извести ее же собственных учений, расположенных в логическом порядке. Но чтобы осуществить такое построение и понять его, необходимы творческие способности художника. Ни один дом нельзя построить только из камня и извести. Особенно важным я считаю совместное использование самых разнообразных способов постижения истины. Под этим я понимаю, что наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям».

Помогая или мешая, добавим мы с надлежащей почтительностью. И непочтительно предположим: Эйнштейн не принял квантово-вероятностный идеал потому, что был «обременен» детерминистскими этическими представлениями.

Эта гипотеза вовсе не означает, что исследователю «вредно» быть сложной личностью. Ведь кроме восприимчивости к новым идеям не менее важна способность рождать идеи, а для этого как раз нужна сложность личности, насыщенность эмоциональной сферы, богатство ассоциативного мышления. Плодотворность эйнштейновского склада личности проявилась в его известных достижениях. А тот факт, что даже эйнштейновский склад оказался неуниверсальным, свидетельствует о пользе многообразия мировосприятий, живущих одновременно в науке (и, тем более, за ее пределами).

Добавим, что богатство личности может реализоваться при наличии еще одного важнейшего качества — силы духа, способности к интеллектуальному и моральному одиночеству. Эта способность ясно видна, например, в такой фразе Эйнштейна из письма Борну:
«В наших научных ожиданиях мы стали антиподами. Ты веришь в Бога, играющего в кости, а я в Совершенную Закономерность чего-то объективно должного существовать в мире, закономерность, которую я грубо спекулятивным образом пытаюсь ухватить... Большие первоначальные успехи квантовой теории не заставят меня поверить в фундаментальность игры в кости, хотя я хорошо знаю, что более молодые коллеги считают это следствием моего склероза».

Гуманитарный компонент в дискуссии о квантовой теории дает возможность заглянуть в творческую лабораторию великого физика и обнаружить, что в ней сотрудничают не только Опыт, Математика, странные субъекты Случай и Везение, но также и Этика, Справедливость, Совесть и т. д. Участие ведущих ненаучных сотрудников в работе всей лаборатории особенно важно в период революционных изменений фундамента науки. В такой период продвижение вперед не может быть достигнуто решением хорошо поставленных задач, требуются логические скачки.

Чтобы сделать великое, «нелогичное» открытие, необходимо напряжение всех сил, поддержка и творческие импульсы со стороны этики и других «ненаучных» компонентов личности. Такая поддержка может противостоять научной логике, еще не перестроенной в соответствии с «нелогичной» идеей, противостоять в течение времени, необходимого для такой перестройки.

Можно усомниться в плодотворности любого гуманитарно-физического влияния, поскольку то гипотетическое влияние, о котором шла речь,   мешало научному прогрессу. Это -- обычная ситуация: ищут под фонарем только потому, что в других местах просто ничего не видно. Когда физик смело решается на упомянутые логические скачки, он слишком поглощен физикой, чтобы отвлекаться на не относящиеся к делу гуманитарные комментария. Кроме того, в активный творческий период физик еще молод и не чувствует себя столь независимо, чтобы «нести всякую чушь» (с физико-математической точки зрения). Так что нам, убедившись в существовании самого физико-этического взаимодействия, остается поверить взятому в эпиграф голословному заверению Эйнштейна в потенциальной его плодотворности.

Чтобы квантовая физика не казалась совершенно уникальной по связи гуманитарных и физических идей, приведем пример, отстоящий на полвека,— доклад Максвелла «Молекулы», посвященный первым успехам атомно-молекулярной теории. Этот доклад кончается словами:

«Сейчас молекулы так же неизменны по своему числу, по своим размерам и по весу, как и в то время, когда они были сотворены. Из этой неизменности их свойств мы можем заключить, что стремление к точности измерений, к правдивости в суждениях и к справедливости в поступках, почитаемых нами как благороднейшие черты человека, присущи нам потому, что они представляют сущность образа того, кто сотворил не только небо и Землю, но и материю, из которой они сотворены».

Поставленные здесь в один ряд понятия точности, правдивости и справедливости Максвелл объединяет идеей Творца, но важнее для нас сейчас не то, чем он их объединяет, а то, что он их объединяет.

Связь физико-математических идей и морально-этических оценок ощущается не только великими физиками. Это я понял, услышав однажды, как непринужденно 4-летний Матвей перенес идею симметрии из мира детских мозаик и конструкторов в реальную жизнь с ее несправедливостями. Он возмутился: "Это не симметрично – Любка [старшая сестра] уже три раза включала пылесос, а я - только один!"

Но раз подобная связь видна не только нобелевским лауреатам, но и младшим дошкольникам, пора спросить: Что же объединяет геометрию и этику? Как назвать способность оценивать стройность-соразмерность физической теории в ее соответствии реальному миру и стройность-соразмерность человеческих устремлений и действий в их соответствии реальной жизни? Как назвать чувство соразмерности, гармонии? Это — эстетическая способность, это — чувство прекрасного. Так что в древней триаде «истина, добро и красота» последней принадлежит не последняя роль.

Разумеется, не каждый человек наделен чувством красоты в равной мере и в одинаковом роде. Одному более доступен мир линий и цветов, другим — миры звуков, поступков, физико-математических идей... Меньшему числу людей доступны сразу несколько миров.

Оценивая роль ненаучного фактора в психологии научного творчества, следует учитывать, что гуманитарные представления формируются в относительно раннем возрасте, их не формулируют систематически и тем более аксиоматически. Поэтому этический компонент оказывается более косным, более устойчивым, чем научный. Этические представления гораздо труднее экспериментально проверить, чем научно сформулированные утверждения. Однако для цельных, гармонично развитых личностей, убежденны в единстве мира, какими были Эйнштейн и Бор, этический компонент не менее важен.

Сила и форма взаимодействия столь удаленных компонентов личности различны для двух разных типов мышления физиков-теоретиков. Их можно условно назвать «мыслитель» и «прагматик». Прагматики считают краткость человеческой жизни достаточной причиной для того, чтобы не размышлять над вопросами, не обещающими скорого решения. А для мыслителей физика не сводится к возможности решить увлекательно-трудные задачи раньше других, изящнее и в большем количестве; для них целостная картина мироздания — предмет жизненной необходимости.

Среди выдающихся физиков есть представители обоих типов, и их сотрудничество необходимо для эффективного развития науки. Мыслителям жить в некотором смысле труднее, поскольку они заботятся о гораздо большем сооружении, но зато история показывает, что наиболее значительные изменения в картине мира происходят именно благодаря им.


   
   


    
         
___Реклама___