Krasavin1htm
©Альманах "Еврейская Старина"
Декабрь 2005

Феликс Красавин

В последние годы халифата

(окончание. Начало в №11(35) )

 

 


   


     Лавровый силок для Миннезингера


     Когда ему исполнилось четыре года, выяснилось, что он - "вундеркинд". Это замечательное открытие стало причиной того, что последующие четырнадцать лет ему пришлось прожить в неволе в одной из самых наиабсолютнейших монархий - в королевстве Скрипки.
     В восемнадцать лет он с блеском окончил Высшую музыкальную школу в Берлине и вышел на свободу, которой незамедлительно воспользовался, чтобы выйти из подданства опостылевшей ему своим деспотизмом скрипки и перейти по зову сердца и к ужасу родителей под знамёна джаза, связав на всю жизнь себя со своей подлинной избранницей - трубой.

     В составе лучшего тогда в Европе джаз-оркестра Стефана Вайнтрауба молодой Рознер шесть лет завоёвывал признание любителей джаза по обе стороны океана, и к двадцати четырем годам его имя приобрело известность среди самых взыскательных и стало печататься на афишах крупными буквами. Случилось в ту пору, что в Италии пересеклись гастрольные пути двух лучших джаз-оркестров Старого и Нового Света, Вайнтрауба и Армстронга. Возникла идея устроить состязание солистов. Наплыв публики оказался не просто очень большим, а фантастически большим: в Италии в это самое время шли финальные игры Второго чемпионата мира по футболу. Первой трубе мира - "Великому Сэчмо" не удалось перетрубить своего молодого соперника, но совершенно естественно, что при равенстве сил победа была присуждена прославленному американцу, одному из отцов - основателей джаза. В знак признания и дружеских чувств он подарил младшему собрату свою фотографию с надписью: "Белому Луи Армстронгу от черного Адди Рознера", и с этих пор за Рознером в Европе закрепилось реноме Второй трубы мира.

 



     Знак высшего профессионального признания, несмотря на то, что он был запечатлён не в дипломе, а на сувенире, означал, тем не менее, что Рознер стал самостоятельной и значительной фигурой в мире джаза, и он понял, что пора попытаться создать собственный джаз-оркестр, где бы он смог проявить свои вкусы и реализовать собственные идеи о стиле исполнения и о роли импровизации в частности. Успех и признание джаз-оркестра Рознера не заставили себя долго ждать. Но не прошло и года, как нацистский партейтаг в Нюренберге провозгласил "Новый Порядок", законы которого запрещали евреям всякую профессиональную деятельность и ещё многое другое. В принципе им было разрешено только регистрироваться, причём в обязательном порядке.

     Оставив нажитое добро "новым немцам", уже повсюду размахивавшим руками в повязках со свастикой, семья Рознер в числе многих других еврейских семей, отправилась за океан, разъехалась по разным странам Нового Света. Что же касается находившегося в это время со своим оркестром на гастролях во Франции Адольфа, то он, простившись с родителями, братом и сестрами, отправился в прямо противоположном направлении, на Восток. Что заставило его пренебречь надёжным и спокойным вариантом эмиграции, однозначно ответить трудно. Можно только предположить, что мотивы этого своенравного выбора, сделанного в 25 лет, были родственны тем, которые склонили его изменить, вопреки ожиданиям родителей, свою профессиональную судьбу в 18. Семь лет назад он решительно простился со скрипкой, с которой был обручён с малых лет, и ушёл в мир джаза, куда влекли его вкусы и свобода, к звонкоголосой певунье - трубе. Что сулила ему жизнь со скрипкой? - монастырскую атмосферу симфонического оркестра и вечно указующий перст инквизитора-дирижёра перед носом, с точки зрения карьеры - место первой скрипки или, в лучшем случае, солиста, обречённого, как прима классического балета, до конца дней на академическую точность и солдатскую верность. На службе классическому искусству - как в армии Священной Империи: все, от рядового до фельдмаршала - солдаты Августа. А мечтой юного Адольфа были профессиональное мастерство и свобода интерпретации, виртуозная техника и ничем, кроме вкуса, не ограниченное право на импровизацию. В грёзах он видел себя не правофланговым в строю оркестрантов-легионеров, застывших в строю под знамёнами богоравного Цезаря, а предводителем дружины вольных стрелков. То есть можно с большой долей вероятности предположить, что если свой первый самостоятельный выбор он сделал в пользу артистической свободы, то второй, уже отведав пьянящего напитка из чаши славы, - в пользу артистического успеха.

     Дело в том, что ему была уже хорошо известна джазовая конъюнктура в Америке: дюжина прославленных биг-бэндов во главе со звёздами первой величины и сотни джаз-бандов по всей стране, из которых каждый изо всех сил старается пробиться на большую сцену. Какая судьба ожидала там джаз-банд Рознера: - третьесортного, с точки зрения не знающих европейского стиля и не любящих ничего чужого американцев, джаз-банда для эмигрантов. Сам Рознер мог бы процветать как исполнитель в любой звёздной компании, но только играя в их стиле и в тени их лидера. Но это совершенно не соответствовало его представлениям о своём будущем. Видимо, поэтому или в первую очередь поэтому, он обратил свои взоры к Варшаве - городу с высокой музыкальной культурой, лишь слегка затронутого веяниями, доносящими с Запада звуки джаза. Для его джаз-банда там не предвиделось никакой серьёзной конкуренции. Привлекателен польский маршрут был и тем, что почти все его парни имели польские корни, да и у самого Рознера дед переехал в Берлин из Варшавы, и отец оставался польским подданным. В общем, Варшава представлялась Рознеру доброй тётушкой, готовой распахнуть перед ним и его дружиной свои двери. И выбор, предопределивший во многом всю его дальнейшую судьбу, был сделан.

     А ведь отправься он вместе со своими родными за океан, наверняка, играл бы там в оркестре Дюка Эллингтона, который и двадцать лет спустя помнил о нём и рад был принять его в свой музыкальный клан, исповедовавший, кстати, тот же самый свинговый "чикагский стиль", который полюбился и Рознеру. Уж как-нибудь счёлся бы славою с Дюком, ну пусть не первым, а вторым, но всё равно в почёте и достатке и горя бы не знал. Вполне "мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом", да видно, нужно ему было горе.

     Варшава не обманула ожиданий кочующих джазменов, их искусство было встречено с энтузиазмом и лучшие концертные залы с готовностью предоставлены были для их выступлений. Над вечерней Вислой поплыли "Караван" и "Сент-Луи-блюз", взошла "Голубая луна" и звезда Ади Рознера. Дела пошли настолько успешно, что через пару лет Рознер приобрел кабаре "Эспланада" и стал подумывать о создании биг-бенда, который стал бы представлять польский джаз. Он решил стать варшавянином навсегда. Вслед за этим само собой пришло решение о необходимости сделать ещё один судьбоносный выбор, и в один из майских дней 1939 года, когда ему пошёл тридцатый год, он принёс корзину пунцовых роз и своё сердце к ногам юной певицы и начинающей актрисы Рут Каминской. Она была ровно на десять лет младше его и ласковая голубизна её смеющихся глаз, и её глубокий мелодичный голос и гордая девическая грация совершенно убедили его, что существа более прекрасного и достойного занять место его Музы и жены ему никогда и нигде не найти. Столь же совершенно убеждённо заняла по этому вопросу прямо противоположную точку зрения мать прекрасной Рут. Дочь актрисы и создательницы еврейского театра в Варшаве, продолжательница дела матери, актриса, которую чтил весь еврейский мир "от Чернего до Балтего", Ида Каминская даже и мысли не могла допустить, чтобы какой-то заезжий "кляйзмер", уличный трубач мог быть достоин руки её замечательной дочери. Рут была мудрой девицей: решив, что мнения матери и претендента взаимно уничтожают друг друга, оставляя тем самым право выбора за ней, она рассудила, что, отказав человеку с таким талантом, такой внешностью (Рознер, во всём подражая внешнему облику Гарри Джеймса, знаменитого трубача из оркестра Эллингтона, был одним из самых элегантных людей, каких ей приходилось видеть) и добившемуся такого успеха, она будет последней дурой. Кроме того, вполне вероятно, что к ним пришла и всё решила любовь. Ида Каминская была вынуждена смириться с судьбой, и жизнь для Адольфа и Рут стала прекрасна, как в песне, и оставалась такой целых три месяца.

     Но пришел сентябрь, и бомба немецкого "Юнкерса" превратила в груду развалин "Эспланаду", уничтожив всё их имущество и даже музыкальные инструменты оркестра. Колонны немецких танков, разрезая на куски беззащитную против них польскую армию, шли с трёх сторон на Варшаву. Правительство бежало на исходе второй недели. Толпы беженцев хлынули на Восток, теперь это осталось единственно возможным направлением. Через две недели после занятия немцами Варшавы "Театр Иды Каминской" и оркестр "Эспланады" в полном составе, с семьями, ночью под предводительством Рознера, одетого в форму немецкого офицера, и под конвоем нескольких артистов, одетых в форму немецких солдат, перешли на другой берег Вислы и очутились в советской зоне оккупации. У Рознера переход в "Ди Вельт Октобер" вызывал больше опасений, чем надежд, но что было делать?! Позади остались дымящиеся развалины Варшавы и лучшая пора его жизни, уже никогда, как подсказывало ему щемящее душу чувство, невозвратимая. Впереди - неизвестность, гадать о которой можно было только по лицам под фуражками с красной звездой, под настороженными взглядами которых шли они день за днём по Люблинскому шоссе на юг, в сторону Львова. И Рознер не мог отделаться от чувства, что разница между теми и этими только в форме и в языке. Ошибки не было: осуществлялся второй пункт братского секретного договора между двумя фашистскими державами о "территориально-политическом переустройстве" ликвидированного польского государства, в результате которого "граница сфер интересов Германии и СССР будет приблизительно проходить по линии рек Нарева, Вислы и Сана". Таким образом, перейдя на восточный берег Вислы, беженцы от арийского рейха "воссоединились с братской семьёй советских народов". И с точки зрения дальнейшей перспективы Рознер не прогадал, потому что Магадан всё же, как ни говори, лучше Освенцима.

     По прибытию во Львов опасения его никак не подтвердились. Советские власти отнеслись к ним вполне благожелательно. Иде Каминской предложили возглавить новый Львовский еврейский театр. Рознеру - организовать джаз-оркестр. Вскоре львовские евреи уже могли наслаждаться переведённой на идиш "революционной" драмой Лопе де Вега "Фуэнте Овехуна", а в театре Оперы и Балета состоялся первый концерт Рознеровского оркестра, в котором вся вокальная часть репертуара исполнялась Рут на русском языке (для чего к Рознеру был прикомандирован специально поэт-переводчик) и через какие-нибудь пару месяцев по стране уже многие поклонники эстрадной музыки распевали новый шлягер: "Ждём вас во Львове!", часто не имея представления, где этот Львов, до недавнего времени скрывавшийся во мраке капиталистического окружения.

     Однако дальнейшие пути Рознера и Каминской стали бесконфликтно, но вполне определённо (можно даже сказать: предопределённо) расходиться. Ида Каминская обладала не только замечательным артистическим дарованием, но и значительным общественным темпераментом. Судьба её театра и судьбы еврейского искусства и культуры в целом были нерасторжимы в её душе. Личные проблемы её родных и артистов её театра - неотделимы от общих проблем той части еврейского общества, в котором она жила, от существования всего еврейского народа. Живые люди, окружавшие её, были плоть от плоти и кровь от крови этого народа, и, когда она говорила: "Мы - еврейский народ", слова эти были полны глубокого искреннего чувства, звучали горячо взволнованно. Находясь в центре этой маленькой частицы еврейского мира, она всегда чувствовала ответственность за её существование и благополучие и должна была изыскивать возможности, чтобы отстаивать их интересы перед местными властями. Оказавшись на новом месте, она сразу активно включилась в налаживание культурной жизни хорошо ей знакомого Львова с учётом, разумеется, новых политических реалий. Была избрана депутатом горсовета. Установила контакты с главным центром еврейского искусства в стране - Московским ГОСЕТом, с его худ. руководителем премьером, только что получившим "Народного Артиста СССР" Соломоном Михоэлсом. Быстро осваивала принятый в разных кругах стиль отношений, новую лексику.

     Энергичнейшим образом помогал ей её супруг, Меир Мельман, взявший на себя те же функции, что и в Варшаве - административно-хозяйственные. В области освоения новой лексики он обгонял даже свою актёрски восприимчивую супругу. На новом месте всегда важно быстро узнать и запомнить имена, отчества, фамилии и должности людей, от которых много зависит, а также - как с кем надо говорить. В одних случаях он говорил с добродушной улыбкой: "как говорит хорошая русская пословица: Сухая ложка рот дерёт", в других - с должной серьёзностью: "Как говорит товарищ Сталин: Кадры решают всё!", и никогда не промахивался, в каком случае как сказать, что вскоре создало ему репутацию надёжного делового человека. В общем, как того и требовала жизнь, они активно врастали в новую почву, ясно сознавая, что здесь они - надолго.

     Рознер же, напротив, после Варшавы уже нигде никогда не делал попыток пустить корни, превратившись в кочующего джазмена, в каждом новом месте интересующегося только условиями работы и оплатой труда. К делам общественным он относился равнодушно, к идеологии - с отвращением. Однако, ему хватало здравого смысла не демонстрировать этого. В своем обществе - в кругу своих оркестрантов - он заботился о поддержании дружеской атмосферы. Любил, чтобы при постоянном многочасовом труде на репетициях "поту не было видно", чтобы в воздухе всегда ощущалось освежающее присутствие непринужденности и юмора. Общество, где все понимают друг друга с пары тактов, с полуслова, было его единственной родной средой, в которой он чувствовал себя, как скворец в саду. Вне его он преображался в странствующего миннезингера, выброшенного волнами после кораблекрушения на чужой берег. Не сказать, что в характере его совершенно отсутствовала властность, но он всегда старался держаться не как босс, а как маэстро, и в самом деле был и премьером оркестра и терпеливым наставником для множества музыкантов из того доброго десятка джаз-оркестров, которые ему довелось создавать часто почти с нуля.

     Задачу артиста он видел в том, чтобы среди сутолоки, шума и грязи жизни разглядеть прекрасные черты в девочке-замарашке, извлечь её из толпы, отмыть и, как следует одев и причесав, вывести во всей красе на белый свет. И он умел, как мало кто умеет, расслышать в примитивном, ничего не говорящем взыскательному слуху напеве какую-нибудь чуть намеченную, лишь пытающуюся возникнуть мелодическую тему и, угадав то, что не сумело проявиться, высвободить из тенет невыраженности и виртуозно аранжировать для джаза. При этом ему всегда удавалось увлечь своих друзей-лабухов поиском средств максимальной выразительности для принятой в свой круг - в репертуар - приглянувшейся незнакомки.

     Если же случалось в его присутствии зайти разговору о долге всякого человека искусства участвовать в служении высшим духовным целям общества, Эдди реагировал на это только ироническим поджатием губ. Иногда, впрочем, он позволял себе процитировать полюбившуюся ему фразу из Стендаля о том, что, слыша рассуждения об общественных идеалах, он опускает руку в карман - проверить, не обнаружит ли там чужую.

     Поэтому ничто не препятствовало ему расстаться с гостеприимным, но слишком вовлечённым в активный процесс усвоения новой идеологии Львовом, когда ему были предложены несравненно лучшие условия в более спокойном, провинциальном Белостоке. Но если из Львова "Золотую трубу" услышали в Белостоке, то очень скоро из Белостока слава её долетела до Минска и Минская филармония пригласила Рознера с его новым Белостокским джаз-бандом выступить в столице Белоруссии. На концерте, состоявшемся весной 1940 года в стенах Минской филармонии, джаз Рознера впервые прозвучал перед представителями элиты советского музыкального искусства и советской власти. Среди слушателей находились гостившие в Минске великие оперные певицы Антонина Нежданова и Надежда Обухова, и муж Неждановой, маститый антисемит и Главный дирижер Большого симфонического оркестра Николай Голованов. Присутствовал и сам партийный вождь Белоруссии Пантелеймон Пономаренко со свитой. Рознеру об этом ничего известно не было, джаз-банд играл в обычной раскованной манере. Играли "Сэнт-Луи Блюз", "Прощай любовь", "Караван", "Тихо вода", обычный репертуар, который успел с ними подготовить Рознер. Для всех присутствующих это было первое знакомство с подлинным джазом. Успех был ошеломляющий и полный. На следующее утро в гостиницу к Рознеру явился полковник МГБ и доставил его в приемную Первого секретаря ЦК. "Батька" Пономаренко имел недостойную большевика-ленинца слабость - он любил джазовую музыку. Впервые услышав одного из "королей" мирового джаза, он сразу же принял решение: любыми средствами Рознера оставить в Минске. Без обиняков предложив ему организовать "Государственный джаз-оркестр Белорусской ССР", "Батька" пообещал ему всемерную поддержку во всём. Единственной просьбой к Рознеру было сменить своё сценическое имя. До той поры и уже более десятка лет он был известен как Ади Рознер. Но в СССР, несмотря на узы дружбы, соединившие его уже как полгода с родственной державой, имя Адольф не приобрело популярности. Рознер согласился, и вскоре начались триумфальные гастроли Белорусского джаз-оркестра "под управлением и при участии Эдди Рознера" по крупнейшим городам страны. В Москве, в летнем театре "Эрмитаж" целый месяц был аншлаг.

     Однажды в ресторане к столику Рознера подсел руководитель и дирижер Государственного Эстрадного оркестра РСФСР. - Слушай сюда, Эдди! - начал он разговор на тёплой душевной ноте, - Сколько платят тебе твои бульбаши? - Я даю вдвое больше! Переходи ко мне, мне нужна хорошая труба. Эдди прожевал кусок, отпил пару глотков вина, вытер салфеткой губы, закурил и, глубоко затянувшись, ответил: - Видишь ли, Лёня, когда я играю, я не люблю, чтобы передо мною кто-нибудь размахивал руками. Выражавшая основной принцип житейской философии Рознера фраза, которая, будь у него рыцарский щит, красовалась бы на нём, была сказана мягко, но прозвучала категорически. Покупатель молча поднялся со стула и ушёл.

     Приобретя славу, артист, как жар-птица, сразу становится нужен и царям и дуракам, и купцам и менадам. И шансы остаться вольной птицей у него ничтожны. Особенно, если Орфею доведётся забрести в Тьмутаракань. Было начало октября, когда по звонку "Батьки" оркестр должен был немедленно собраться и вылететь спецрейсом в Сочи. По прибытию их доставили в гостиницу, а после лёгкого ужина и короткого отдыха - в театр. Там их, прежде всего тщательнейшим образом обыскали люди в одинаковых костюмах с лицами пограничников, затем провели на сцену. Некто в костюме другого покроя с лицом начальника погранзаставы распорядился подготовиться к выступлению. Предстояло дать большой концерт в двух отделениях. После несколько томительного ожидания в полной тишине вдруг раздалась команда: "Начинайте!" и занавес поднялся. Оркестранты оцепенели в шоке: в зале не было ни души. "Играйте!!!" - раздался из-за кулис свистящий шёпот, и оркестр заиграл. Отыграли весь концерт, так и не увидев никого в зале, не услышав ни единого звука из его тёмной глубины. Сразу же по окончанию их отвезли к пароходу, отходящему в Ялту. Наутро Рознеру позвонили в гостиницу в Ялте из Сочи и, не представившись, сообщили, что товарищ Сталин был доволен концертом. Это культурное мероприятие, организованное службой личной охраны Вождя в тьмутараканском варианте византийского стиля, конечно же, было оскорбительно для человеческого достоинства, но в этом и заключалась главная изюминка стиля "новых человеческих отношений". Этот случай намного ускорил понимание Рознером и его друзьями, на каком свете они находятся. Буднично звучащая фраза: "Товарищ Сталин остался доволен концертом" означала абсолютную легитимацию на территории СССР тех, кому было выражено Высочайшее удовлетворение. Теперь оркестр БССР прописался неподалеку от Кремля, в гостинице "Москва". Рознер теперь должен был чередовать выступления для широкой публики в "Эрмитаже" с "закрытыми концертами" для "больших людей", поездки же в Белоруссию превратились в гастроли, случавшиеся не намного чаще, чем в другие крупные центры страны. В кругах деятелей искусств, приближенных к кругам государственных деятелей на расстояние протянутой за вознаграждением руки, Рознера стали называть, конечно, в частном разговоре, "Сталинским джазменом", а его оркестр - "Сталинским джаз-оркестром". Ему даже было предложено сочинить джазовые вариации к вальсу Штрауса "Сказки Венского леса", полюбившемуся Вождю, и исполнить их в фильме "Концерт-Вальс", снимавшемся по его пожеланию. - Ты, говорят, умеешь в две трубы трубить, сказал Рознеру, наставляя его, ведавший при дворе Вождя вопросами культуры начальник его охраны, - так теперь труби во все три! Сам должен понимать, какое дело тебе доверяется. Сумел затрубить ей там в лесу - молодец! А теперь валяй, труби в три раза лучше! Никакого участия в съёмках "Большого вальса" Рознер, естественно, не принимал и исполнительницу главной роли в нём Милицу Корьюс и в глаза никогда не видел. Когда-то с джазом Вайнтрауба он снимался в фильме "Голубой Ангел", главную роль в котором исполняла знаменитая Марлен Дитрих. Замотанный делами своей многотрудной службы генерал немного перепутал. Но Рознер всё равно его не понял, однако играл, как всегда, отменно. И Хозяину опять понравилось. А у Рознера появилось ещё одно прозвище, среди поклонников его стали называть "Иоганном Штраусом джаза".

     Причина феноменального успеха Государственного джаз-оркестра БССР объяснялась не только высоким мастерством его руководителя и оркестрантов, но, пожалуй, ещё в большей степени тем, что они "попали в случай". В СССР они попали в тот самый год, когда там был построен социализм. Об этом советскому народу сообщил сам Вождь с трибуны партсъезда. По такому случаю по всей стране разом начались стихийные манифестации благодарности преданности народа своему Правительству, Партии и Вождю, под руководством которого удалось сотворить такое чудо. Не шуточное дело! Сколько веков лучшие люди мечтали, ждали, надеялись и вот, оно стало явью - всенародное счастье! Социализм!

     Стоило утру окрасить нежным цветом стены древнего Кремля, как все граждане, пробудившись, начинали ликовать. По улицам и площадям городов, украшенных флагами, плакатами и портретами вождей двигались праздничные шествия трудящихся в праздничных одеждах, стройные колонны красноармейцев, которых сменяли физкультурники, физкультурников - пионеры, пионеров - ансамбли народных песен и плясок. Музыка, песни, цветы. Радость не знала границ. И со всех сторон, с громадных портретов смотрел на то, как поёт и пляшет вся Советская страна, товарищ Сталин, пряча в роскошных усах ласковую усмешку.

     Высочайшей своей вершины празднества достигали, разумеется, в Москве. Каждое утро со всех вокзалов потоки гостей столицы устремлялись к Красной площади, туда, где проходит мировая ось и высится Мавзолей вечно живого Ленина. Море цветов и флагов затопляло её, море радостных лиц, вереницы принарядившихся охранников, шпалеры улыбающихся милиционеров. С утра до вечера из репродукторов гремела бравурная музыка и нескончаемым потоком лились песни. В голубом небе краснозвездные самолёты пролетали строем, образующим имя Вождя. Время от времени распорядители, не в силах сдержать нахлынувших чувств восклицали в мегафоны: "Слава Великому Сталину!" и массы взрывались громогласными криками "Ура!!!". И снова песни, марши, пляски, смех. Во всех кинотеатрах лихо пахали и задорно хохотали кудреватые молодцы "Трактористы", хихикала "Волга-Волга", показывала белые зубки, ножки и характер "Девушка с характером". Под сенью великолепных павильонов только что открывшейся Выставки Достижений Народного Хозяйства красовались громадные плоды социализма и самые знаменитые свинарки и доярки встречались с прославленными пастухами и комбайнёрами. Когда же в тёмной синеве над счастливой столицей загорались рубиновые звёзды Кремля, на сцены театров, концертных залов и дворцов культуры всходили ярчайшие звёзды советского искусства. Первые лауреаты Сталинских премий исполняли перед первыми Героями Социалистического Труда Первый фортепьянный концерт П.И. Чайковского. Самые искуснейшие в мире балерины закручивали такие фуэте, что у зрителей начинала кружиться голова. А самое лучшее лирико-колоратурное сопрано призывало их поднимать бокалы с вином и осушать разом. И, естественно, осушали. И призыв лучшего баса: "Выпьем, ей-богу, ещё!" тоже не оставался неуслышанным. В общем, веселились до упаду. Никогда ещё у новой исторической общности - советского народа не было такого замечательного и продолжительного праздника.

     Иногда, правда, когда на короткие ночные часы затихал праздничный гул, до слуха спящих граждан доносилось приглушенное тявканье пистолетов со стороны Лубянки. Это происходила очередная ротация кадров в органах. Славно потрудившихся в последние досоциалистические годы товарищей отправляли на заслуженный отдых. Это заставляло тех, у кого сон был некрепок, плотнее закутывать голову одеялом, справедливо полагая, что это - чисто внутреннее дело наркомата чисто внутренних дел, и, вытесняя ненужные мысли воспоминанием о доброй улыбке, прячущейся в роскошных усах, граждане вновь погружались в спокойный сон, чтобы, как только утро окрасит нежным цветом побуревшие от пролитой за правое дело крови стены Кремля, вновь пуститься в пляс.

     Неудивительно, что в атмосфере всеобщего благодушия и всенародной любви к власти, Сам тоже разрешил себе чуточку расслабиться, смягчив на время свой революционный ригоризм. Распространились даже непресекавшиеся органами слухи, что товарищу Сталину нравятся роман "Три мушкетёра", опера "Риголетто" и кинофильм "Большой Вальс". Конечно, все понимали, что этим самым они силою исходившего от Вождя марксизма-ленинизма очищались от классовой скверны и обнаруживали глубинное пролетарское благородство. Как только это стало известно, роман был издан миллионным тиражом, "Большой Вальс" на целый месяц занял экраны всех 52-х кинотеатров Москвы, а песенка повесы герцога затмила по популярности даже арию Ленского.

     Вот в такое-то развесёлое время приспело Рознеру с его оркестром заявиться в страну Советов, и не мудрено, что оказался ко двору. Но всякому празднику приходит конец. Пару лет поплясали и - нате вам! Подлец Гитлер самым предательским, вероломным образом нарушил честный дружеский договор. Можно сказать, наплевал в душу - и напал на верного друга и собрата по социализму, нанеся коварный удар в незащищённую братскую спину. Началась война.

     Все годы войны оркестр Рознера колесил по всей стране, выступая перед фронтовиками и перед тружениками тыла, в воинских частях, госпиталях и на заводах. Популярность "Парня-паренька" сравнялась с популярностью "Огонька" и почти достигла "Синего платочка". В 1943-м оркестр получил Почётную Грамоту от командующего Белорусским фронтом маршала Рокоссовского и вскоре, после того как Белоруссия была освобождена и "батька Пантелеймон" опять вступил в свою державу, самому Рознеру было присвоено звание заслуженного артиста БССР. К концу войны популярность его оркестра была уже близка к всенародной, и на Празднике Победы в Парке Культуры им. Горького ему рукоплескала такая многотысячная аудитория, какой Москве на музыкальных концертах ранее видеть не приходилось. После этого ещё год гастрольные поездки рознеровского оркестра сопровождались шумным успехом. Свой последний большой концерт "Вот мы и празднуем" Рознер дал в начале августа 1946 года на сцене Центрального Театра Красной Армии, и как только смолкли овации, над артистической судьбой "сталинского джазмена" опустился плотный занавес.

     В качестве рецензии газета "Известия" опубликовала статью "Пошлость на эстраде", автор которой, старший инспектор главка муз. учреждений Всесоюзного Комитета по делам искусств по фамилии, напоминающей удачно подобранный псевдоним, Грошева уведомляла, что чуждым для советского народа формам так называемого искусства отныне нет места на нашей сцене, что "третьесортный трубач", он же "маэстро из Берлина" пытается насаждать в нашем обществе низкопробные буржуазные вкусы, и тем, кто способствует ему в этом, придется вскоре осознать свою ответственность перед зрителями. Трудно сказать, осознал ли свою ответственность главный пособник Рознера Пантелеймон Пономаренко, расставшийся вскоре с должностью "батьки" всея Белоруссии, в связи с переходом на работу секретарём ЦК КПСС и министром культуры СССР, но тем, у кого возникли сомнения в компетентности "музыковеда в штатском", очень скоро предстояло с ними расстаться. Через пять дней после публикации указаний Елены Грошевой, 14 августа было принято постановление ЦК "О журналах Звезда и Ленинград", заклеймившее дух "низкопоклонства по отношению ко всему иностранному".

     Погодные условия на "одной шестой части суши" вновь резко изменились. Они соответствовали резкому различию во взглядах на роль и сферу влияния СССР в послевоенном мире между Хозяином самого СССР и недавними союзниками СССР. Он считал, что эта роль должна быть не меньше, чем в победе над Германией - то есть, главной, а хозяйство должно расшириться пропорционально роли. Поскольку политические руководители Запада сочли такую логику принципиально ошибочной, он объявил их "поджигателями войны" и круто переложил руля, так что дредноут социализма лег на курс тотальной борьбы за мир. А всё, что как-нибудь было связано с Западом, пахло западным духом, выглядело по западному, звучало по западному - стало враждебно лагерю мира и социализма и отвратительно для советского человека. Партия, органы госбезопасности и все честные советские люди единым фронтом начали наступление на врага. Личины у него были разные: буржуазный национализм, космополитизм, идеализм, формализм и ещё дюжина разных "измов", но на самом деле он был един и его подлинный облик дяди Сэма с крючковатым еврейским носом каждый день публиковали центральные газеты, чтобы все советские люди знали, как выглядит враг. Наступление было начато сразу широким фронтом под знаменем "борьбы против преклонения перед иностранщиной", чтобы в широко расставленные сети попались, были выявлены и взяты на учёт сторонники всех ядовитых "измов", гнездящиеся в щелях общества.

     Так Эдди Рознер опять попал в случай, но на этот раз в далеко не счастливый. Наоборот, сразу ощутимо запахло бедой. Став в одночасье "третьесортным трубачом", он понял, как права была его тёща, когда сразу после опубликования Указа Верховного Совета СССР от 10 ноября 1945 года "О выходе из советского гражданства лиц польской и еврейской национальности бывших польских граждан" стала уговаривать дочь и зятя как можно скорее расстаться с эстрадой и оформить выездные документы, чтобы вместе уехать в Польшу. Перебравшись, благодаря связям Рознера, в 1944 году из глубин Средней Азии, куда её забросила эвакуация, в Москву, она сумела гораздо лучше своего зятя разобраться, каким духом понесло из кремлёвской подворотни, после того как отшумели радостные праздники в честь великой победы. Ида Абрамовна никогда не вникала в проблемы большой политики, но довольно точно угадывала текущий курс акций антисемитизма на бирже идеологических ценностей и логику зигзагов государственной политики в отношении к "еврейскому вопросу" постигала чутьём, а не посредством анализа. Пока шла война с германским фашизмом, евреи были полезны как его жертвы и свидетели его преступлений. В качестве таковых они помогали склонить Америку к более активной помощи Советскому Союзу в войне. Но теперь, когда Америка была утверждена на роль главного врага, логически закономерно евреям было отведена роль пятой колонны Америки в СССР. Теперь от каждого еврея несло возможным предательством за версту. У всех у них были родственники в Америке. Все они жаждали посылок и подачек из-за океана и за подачки были готовы на всё. Логика требовала, чтобы органы госбезопасности вместе с административными органами всё это учитывали. В обстановке беспримерной активизации всех антисоветских сил в лагере империализма каждый потенциальный предатель и шпион должен быть учтён и взят под надежный контроль. Присутствие в воздухе настроений, навеваемых этими государственными соображениями, и улавливала Ида Абрамовна настолько отчётливо, что как только услышала о начале борьбы с "преклонением", немедленно атаковала зятя с требованием бросать всё и ехать.

     До этого Эдди колебался, хотя и признавал весомость многих аргументов тёщи. Нелегко было ему популярному артисту, находившемуся на гребне славы, уйти со сцены, когда гром оваций сопровождал его выступления по всей стране. Но Грошева помогла ему, и он уже без колебаний подал заявление в польское посольство с просьбой о репатриации, и очень скоро получил ответ, что "все необходимые документы будут оформлены в течение шести месяцев".
     Другой ответ он получил от своего покровителя Пантелеймона Пономаренко, которому стало известно о заявлении Рознера. Вызвав его к себе и пожурив за неблагодарность, "Батька" в категорической форме запретил ему даже и думать о том, чтобы бросить республиканский оркестр. - Обиделся?! Переживи! Критика она на то и есть критика. Устал? Бери отпуск и поезжай на два месяца с семьёй в Сочи. Хорошо отдохнёшь, всё забудется, и будешь работать, как работал. И чтоб я не слышал больше ни про какую Польшу!

 



     Понимая, что спорить с "Батькой" бесполезно, Эдди было пригорюнился, но тут неожиданно он получил ещё один ответ на своё заявление. Некто Березовский, артист чрезвычайно распространённого в СССР жанра, с которым у Рознера было чисто шапочное знакомство, случайно встретившись и разговорившись, сообщил ему, что существует гораздо более простой способ выезда в Польшу, безо всякой мороки с посольством. Что во Львове работает польский представитель, ведающий регистрацией бывших польских подданных и отправкой их прямым поездом Львов - Варшава. Он предложил Рознеру, если тот хочет, познакомить с этим представителем, поскольку сам у него уже зарегистрировался и ждёт очередного поезда, который будет в конце месяца. Только если Рознер надумает ехать, то надо спешить, потому что регистрация заканчивается буквально на днях. И Эдди заспешил. Когда на прямых путях к желанной цели возникают труднопреодолимые преграды, нет ничего соблазнительней простых обходных решений. Быстренько оформив отпуск, чтобы его отсутствие ни у кого не вызывало вопросов, он выехал с женой и трехлетней дочкой во Львов (Ида Абрамовна, не дождавшись их, уехала с мужем двумя неделями раньше). Представитель огорошил Эдди тем, что регистрация уже закончена, но, оказавшись человеком сговорчивым, за 20 000 рублей согласился оформить её задним числом. После чего уехал с артистом Березовским в Варшаву. А Эдди поехал обратно в Москву в отдельном купе и в наручниках. Несколько позже поехала и Рут с дочкой в Казахстан на ссылку.

     На следующий день по прибытию во внутреннюю тюрьму МГБ на Лубянке Рознер был препровождён вертухаем в кабинет заместителя начальника следственной части по особо важным делам полковника Лихачёва, который и сообщил ему причину его ареста: измена Родине путём нелегального выезда в США с целью передачи шпионских сведений. Никаких иных вариантов, кроме расстрела подобное обвинение не предусматривало, и довести до сведения Рознера ожидающие его перспективы, видимо, и было главной целью первого его допроса, потому что его отрицательный ответ на вопрос, признает ли он себя виновным в предъявленном ему обвинением преступлении, нисколько не разочаровал полковника и он, не задавая более никаких вопросов, отправил Рознера в камеру.
 

 


     Лживость предъявленного обвинения от первого до последнего слова была очевидна, что однако не было редкостью в те времена, а скорее нормой. Но вот, почему этим "фуфлом" занялась следственная часть по особо важным делам и почему через три недели после ареста Рознера допрашивал уже не полковник, а генерал-полковник - лично сам министр госбезопасности, кстати и утвердивший собственноручно постановление на арест Рознера - это и для тех времён выглядело загадочно. Эту загадку мог бы, конечно, разрешить протокол допроса. Но Абакумов разговаривал с Рознером в течение часа с глазу на глаз и никаких сведений о содержании этого разговора, кроме самого его факта и даты - 10 декабря 1946 года - в деле Рознера не осталось. Можно только предположить, что министр попусту потратил время, поскольку после этого разговора следствие ещё семь месяцев топталось на одном месте: протоколы восьми десятков допросов, которые вели, чередуясь, два подполковника, неизменно заканчивались категорическим отрицанием Рознера и шпионских целей, и американского маршрута. Наконец, после того как у него начался туберкулёзный процесс, его уломали подписать, что он собирался ехать в Америку. Ограничившись этим скромным успехом, МГБ постановлением собственного Особого Совещания от 7 июля 1947 года за измену Родине отвалило Рознеру Адольфу Игнатьевичу аж десять лет ИТЛ. Из всех загадочных несообразностей в деле Рознера это была самая несообразная. Даже за попытку изменить Родине как норму давали 25. И дело не в том, что в данном случае не было ни попытки, ни Родины, а всего только страна эмиграции, в которой обвиняемый прожил 6 лет и из которой намеревался выехать на законном основании, хотя и не вполне законным образом, за что наиболее адекватным наказанием должен был стать штраф и не более того. Феноменальный характер этому мелкому, заурядному в принципе делу придавало то, что МГБ, заподозрив человека в тягчайшем преступлении против государства, пусть даже не в совершении такового, а лишь в намерении его совершить, выпустило его в лагерь с минимальным для времени максимального могущества МГБ сроком. Местом отбывания срока этого лёгкого наказания избран был, правда, СЕВВОСТлаг - не лучшее место для лечения туберкулёза.

     Однако до Колымы Рознер не доехал. В Хабаровске, в связи с обострением процесса, его направили в больницу. На следующий год личное дело выписанного из больницы в Хабаровский ИТЛ Рознера легло на стол Комиссии по отбору "особо опасных государственных преступников" в только что созданные "особые лагеря" (спецлагеря МГБ в ГУЛАГе МВД). Как и положено изменнику Родины Рознер получил путёвку в колымский "Берлаг". Однако согласно положению об "особых лагерях" решения местных комиссий должны были утверждаться в Москве Центральной Комиссией, состоявшей из заместителей Генерального Прокурора, министра внутренних дел и министра госбезопасности, причём возглавлял комиссию последний. На деле зэка Рознера Комиссия начертала: "Оставить в общих лагерях". Хранимый таким образом от горших бед неисповедимым попечением МГБ последующие два года Рознер отбывал в Хабаровском ИТЛ, где создал из числа заключённых - музыкантов джаз-оркестр. В летние месяцы его и ещё несколько артистов из лагерной культбригады отправляли в пионерский лагерь для детей работников краевого УНКВД, где они приняли активное участие в организации художественной самодеятельности. Рознер, естественно, был музыкальным руководителем и артистом, а также трубил подъёмы, отбои и сборы на пионерскую линейку. Однако осенью 1950-го он вновь оказался в больнице, сначала в Хабаровске, а потом в Комсомольске-на-Амуре. В Нижне-Амурском ИТЛ его находит письмо известного эстрадного певца Вадима Козина, отбывшего срок в Магадане и по освобождению работавшего там худруком ансамбля песни и пляски клуба военизированной охраны. Они познакомились в 1940-м, когда Рознер был на гастролях в Ленинграде. Козин советовал ему попытаться попасть на этап в Магадан и не опасаться этого этапа, если будет на него назначен. Уверял, что в Магадане у него будут отличные условия, какие только возможны в лагере, что он окажется в хорошем артистическом коллективе. И хотя Рознер и не предпринимал попыток попасть на Колыму, в конце 1951 года вместо давно утратившего силу спецнаряда на этапирование его в СевВостлаг от июля 1947 года, появился новый, подписанный начальником УСВИТЛа генерал-лейтенантом Жуковым. Конечный пункт назначения был тот же: СевВостлаг, а цель этапирования была сформулирована несколько иначе. Вместо "для отбытия срока наказания" значилось: "для дальнейшего содержания и использования по организации художественной самодеятельности".
     Легко заметить, что предписание этапировать Рознера в Ванинскую пересылку для отправки в СевВостлаг, по разным причинам не выполнявшееся в течение четырёх с лишним лет, вдруг вновь обрело силу после того как в июле 1951 года был арестован министр госбезопасности Абакумов. Резонно предположить, что, арестовав Рознера и подвергнув его чекистской обработке, которую из-за начавшегося туберкулёзного процесса пришлось прервать, добившись лишь частичного успеха, Абакумов "законсервировал" его как ценного фигуранта в каком-то крупном деле, находящемся в производстве, а пока отправил "на сохранение" в ГУЛАГ. Установить, что это за крупное дело, которым МГБ занималось в течение пяти абакумовских лет - это тоже не бином Ньютона - скажем мы вслед за булгаковским котом. Такое дело было только одно и занимало оно главное и центральное по отношению ко всем другим делам место в психике Хозяина. И то, что в истории сталинской юстиции оно осталось под скромным наименованием "дело ЕАК" свидетельствует только о неудаче, постигшей и Хозяина и его опричников в организации этого дела (в неудаче второй попытки, известной под именем "Дело врачей" винить его уже не приходится). Указание о тщательнейшем расследовании сионистского заговора "на всю Россию" Абакумов получил от Хозяина сразу по вступлению на министерский пост и взялся за дело рьяно, но выполнить не сумел. За пять лет так и не собрал необходимой для организации большого процесса доказательной базы. Это и стало причиной, что раздосадованный Хозяин сделал вид, что поверил доносу о причастности самого Абакумова к сионистскому заговору и отправил верного, но туповатого пса на живодёрню. Нового министра занимало, прежде всего, новое "мингрельское дело", порученное ему Хозяином. А что касается Рознера, то он ему, скорей всего, был неизвестен и в любом случае неинтересен. Таким образом, выкованный в кабинете Абакумова и висевший над головой ничего не подозревавшего Рознера Дамоклов меч бесследно растворился в воздухе, а его лагерная судьба поступила в распоряжение лагерных хозяев местного значения. Следствием чего и стало, что на исходе пятого года по выезду из Москвы он добрался до бухты Ванино, чтобы занять своё место на нарах среди ожидающих Хорона.

    ***

     Различие жизненных путей и взглядов на жизнь никак не мешало установившимся в компании игроков в преферанс приятельским отношениям. Лишенная событий жизнь поводов для разногласий не давала. Залетающие по случаю в зону новости с воли были довольно однообразны и часто не достоверны. На политические темы общих разговоров практически не велось, потому что, кроме Михаила Ильича, склонного большинство явлений жизни рассматривать именно с политической точки зрения и не утратившего полемического темперамента, других охотников до политических дискуссий в компании не было. Михаил Ильич остался человеком глубоко партийным, хотя в партии и состоял всего три года: вступил в год "ленинского призыва" и вычищен был в 27-ом за принадлежность к "оппозиции". Для него трагедия века была, прежде всего, трагедией идеи, скомпрометированной негодяями, захватившими власть в партии и в стране. В душе он лелеял надежду на будущее поколение коммунистов, которое восстановит чистоту идеи и претворит её в жизнь.

     Алексей Иванович, хотя и пробыл в партии вдвое дольше - с 1943 года, когда начальник политотдела армии уломал его подать заявление, и до ареста - никогда, по сути, партийным человеком не был и не верил в способность партии руководить жизнью народа. Причину трагедии, постигшей страну, он видел в отсутствии общественных сил, способных помочь народу организовать и защитить свою жизнь от политических преступников и пройдох. Однако он сохранял некоторую надежду на то, что после естественного ухода со сцены главарей нынешнего режима начнется междоусобица среди наследников и возникнет возможность объединения решительных и честных людей, которые смогут освободить страну от злокачественного политического образования.
     Ну а Васильич и Эдди вообще считали себя людьми, не имеющими никакого отношения к политике, и относились к ней неприязненно, считая её основной причиной большинства человеческих несчастий. Эдди ещё разрешал себе высказать порой суждения, вроде того, что классовая борьба в СССР окончится победой людей с четырёхклассным образованием над теми, кто имеет семиклассное, и тогда диктатура тупорылых отупеет настолько, что достигнет, наконец, коммунизма, процветавшего в первобытном стаде. Конечно, подобные выходки вызывали возмущение в душе Михаила Ильича, но он не разрешал себе опускаться до спора с человеком невежественным (то есть, марксистки необразованным) и политически чуждым.

     Васильич же просто не проявлял никакого интереса к тому, что касалось политики. Про себя он считал, что политика - это хитрость власти, чтобы обманывать народ или любого, кого надо обмануть. И сколько не рассуждай, всё равно обманет. На то она и власть. На своём веку он хорошей власти не видал и прежде, как говорят, такой не было. Конечно, если б такие люди, как Алексей Иванович, стояли у власти, было бы хорошо. Но в глубине души он не верил, что это может быть. Не сходилось это одно с другим. Потому что тех, кто любит власть и деньги, всегда больше, чем тех, кто любит справедливость. Может эта власть и переменится и будет какая-нибудь другая, а правды всё равно не будет. Так что и говорить не о чём. Только и остаётся, как говорит Алексей Иванович, закрепиться на позиции да ждать от Бога подмоги.
     Каждый из них имел свой резон не бередить душу ни себе, ни другим, коротая время в ожидании будущего, ничего хорошего им не обещавшего. Пустой барак и листок бумаги с записью "гор" и "вистов" были единственными аксессуарами их призрачной жизнедеятельности. Так в ненастную пору своих сошедшихся на краткий срок судеб под шелест выпадавших чередой карт и дней без радости при выигрыше и без споров при проигрыше занимались они на краю земли делом.


     Музыка на водах


     Пока об этапе было известно только то, что он будет, когда откроется навигация, о нём особенно не думали. Жизнь на пересылке текла своим чередом, день за днём - всё то же, в животе пусто, но спать вволю, а сон хлеба не просит. Но стоило только распространиться по зоне слуху, что в порту уже стоят под погрузкой две коробки - одна на Сахалин, другая на Колыму - и как только загрузят нижние трюма техникой и товарами, настанет очередь зэка, зону охватила предэтапная лихорадка.
     Дальний этап в лагерной жизни - явление особое. От него всегда веет знобящим ветерком судьбы, в представлении зэка бабы безглазой и безжалостной. По отношению к нему они всегда делились на фаталистов, шедших на этап с угрюмой покорностью или с презрительным безразличием, и на "шустряков", чья философия жизни требовала делать всё возможное, чтобы попасть на "центровой" этап или, что ещё важней, чтобы "тормознуться от гробового". Конечно, если даже и удавалось найти с какого бока и на какой "козе" подъехать к нарядчику или к "лепиле" из санчасти, желанных результатов это не гарантировало, но, чтобы выжить, надо "шустрить". В основе любой философии лежит вера.

     С точки зрения "хозяев" ГУЛАГа этап является мерой, прежде всего, репрессивно-режимного характера, применение которой, когда это возможно, должно производиться с учётом "народно-хозяйственных планов", а если нет, то и без учёта таковых. Политзаключённых, к примеру, полагалось подвергать этапированию каждые полгода, независимо от производственных соображений. Соображения, от которых зависел выбор такого календаря, были чисто житейскими. За полгода заключённый худо-бедно обживается в новом лагере, нагревает место на нарах, как-то приспосабливается к работе, заводит знакомства в промзоне. Всё это облегчает его существование, смягчая тем самым предусмотренную меру наказания, и, что "особенно чревато", увеличивает возможности для побега. Поэтому необходимо не давать ему приживаться на одном месте, регулярно обновляя условия его содержания.

     Во все времена карательная идеология основывалась на религиозном или почти религиозном убеждении, что насилие всемогуще, а человек по преимуществу - скотина или почти скотина. И когда на эту скотину находит блажь возомнить себя свободным существом, обладающим правом противопоставлять свою ничтожную волю державной воле государства, высшая необходимость требует применить максимально строгие меры, чтобы превратить эту отбившуюся от рук особь в тварь, дрожащую перед властью до конца дней своих. С большим или меньшим успехом это достигалось за счёт находчивости и изобретательности в применении одних и тех де репрессивных мер, составляющих извечный карательный стереотип.
     Широта родной страны и бурное развитие транспортных средств в предбольшевистской России позволили творцам и энтузиастам ГУЛАГа обогатить этот древний стереотип на последней его, собственно карательной, фазе оригинальной новинкой - дальним этапом. И когда ГУЛАГ вырос, заматерел и раздался вдоль и поперёк, регулярные переброски масс заключённых по бесчисленным управлениям Лагерного континента стали органичными элементами жизни страны, побеждённой социализмом.

     Однако всякое совершенство имеет предел. И немалое число заключённых вместо того, чтобы в результате применения к ним столь передовых методов перевоспитания, превратиться в безгласных граждан СССР с наколкой "раб КПСС" на душе, сумели приспособиться и выжить в условиях резко континентального климата ГУЛАГа. Привыкнув жить без всего, без чего с общепринятой точки зрения жить нельзя, они приобретали независимость сродни дикой воле; привыкли жить одним днём, в каждой зоне сразу занимать своё место в своей "масти" - среди таких же "отвязавшихся" или "ломом подпоясанных"; привыкали не надеяться ни на зачёты, ни на амнистию и вообще ни на что, что может дать или не дать власть, и наглухо завязали иметь какие-либо виды на будущее, кроме как на пару глотков "чифиря" вечером в сушилке барака. Для такого отвязавшегося, отбившегося от отеческих рук власти арестанта, когда он порвёт в душе все связи с миром, из которого выброшен, и приучит тело не вспоминать о сытости, уюте и ласке, его колкая как лёд свобода дороже для него той, которую может вернуть ему власть. Такой парадокс не был предусмотрен самой передовой карательной системой. В компании любителей преферанса не было, однако, никого, кто бы сидел достаточно долго, чтобы достичь такой замечательной независимости от внешних условий, и общее возбуждение в зоне подействовало и на них. На этот раз хорошим считался этап на Сахалин, а "гробовым", как всегда - на Колыму. И хотя на Колыме лагерей - как вшей, и конкретным местом назначения этапа была магаданская пересылка, где уже работникам УСВИТЛа предстояло решать, кого к какому "хозяину" посылать, но уже одно слово "Колыма" приобрело за двадцать лет в народе такую славу, что само по себе нагоняло страх. На Соловках и на Беломорканале, в "Горлаге", "Степлаге", "Песчлаге" и прочая, и прочая - во множестве проклятой памяти уголках родимой земли, получивших от обожавших живую природу чиновников министерства гробовых дел наименования, игравшие красками всех ландшафтов ГУЛАГа, людей "стирали в лагерную пыль" столь же успешно, как и в лагерях Колымы. Перед советским человеком, в какой бы из этих уголков ни доставил его всесоюзный конвой, открывалась равно широкая дорога в лучший мир. И всё же надо признать, что у духа ненависти к Жизни, справившего большой бал на нашем веку, были резоны и кроме своеобразия ландшафтов, чтобы поставить престол своей дымящейся над миром славы у предгорий Карпат на берегу Вислы, а по прекращению жертвоприношений в этом избранном местечке перенести его с территории рухнувшего "Рейха" на просторы ещё верного ему "Союза" и воздвигнуть среди сопок Колымы.

     Во всяком случае, даже Эдди, несмотря на защитную сень спецнаряда в Маглаг, простиравшуюся над его головой, испытал некоторое душевное смятение: - А чёрт его знает, что взбредёт в голову этим бандитам (у него уже был опыт знакомства с "всесоюзным конвоем" при этапе через всю страну) когда он вновь окажется в их руках, и обратят ли они внимание на какую-то бумажку в деле?! Вследствие этих веских соображений Эдди записался на приём к врачу, сунув червонец из надёжно припрятанного "энзэ" в руку "лепилы", записывавшего больных во всех зонах пересылки, которых потом поочерёдно водили в медсанчасть, находившуюся в административно-хозяйственной зоне. Впрочем, эта жертва не алтарь Эскулапа оказалась совершенно бесполезной. Человеколюбивый божок древних эллинов был бессилен как-либо повлиять на судьбу Эдди, потому что бумажка, на которой она была начертана, исходила непосредственно с высот магаданского Олимпа и на ней красовалась печать УСВИТЛа. Именно там, в ранге Зевса восседал генерал-лейтенант, которому были безраздельно подвластны и заключённые, и конвой, и ванинская пересылка и все лагеря "чудесной планеты". Поэтому попытка Эдди "тормознуться" была также бессмысленна, как если бы он попытался воспрепятствовать движению своей звезды на небесах. Через пару дней, покорясь судьбе, он плечом к плечу со своими партнёрами по картам понуро проследовал на борт старого угрюмого зэкавоза с надписью "Дальстрой" на сером, в грязных подтёках борту.

     Как только прошли Лаперузы и вышли в открытое море "Дальстрой" закачался на крупной волне. Вскоре заштормило, и набегающая от Курил океанская волна стала толкать его, захлёстывая на палубу, к темнеющей под ветром громаде Сахалина. Пыхтя и отплёвываясь, "Дальстрой" стал забирать всё мористей. Конвой наглухо задраил и зачехлил люка трюмов и убрался с палубы.
     Внизу наступила кромешная тьма, наполненная лишь гулом от бившихся о борта волн. Через некоторое время тысячи тел, лежавших на стальной палубе трюма начали содрогаться и корчиться от мучительных приступов тошноты. Не страдавшее от "морской болезни" меньшинство тоже мало помалу стало впадать в мрачное расположение духа. Ситуация всемерно способствовала тому, чтобы все страхи и тревоги, тоска и гнёт безнадёжности, положенные заключённым по штату, поднялись из глубин души и затопили сознание. Если жгущие душу воспоминания и сожаления можно метафорически принять за "огонь, который не угасает", то при наличии скрежета зубов и кромешной тьмы некоторая аналогия с евангельской картинкой воздаяния грешникам в загробном мире, безусловно, имела место.
     Сутки сменялись другими, но в трюмах время не двигалось. Атмосфера отрешённости от мира живых и Богооставленности предполагает отсутствие времени. Чёрный, как утюг, с красным и зелёным глазками на носу "Дальстрой" упрямо рыл волны, пробиваясь в штормовой мгле всё дальше на север. Сходство этого невольничьего корабля с государством - масса рабов внизу, свора охраны наверху - было столь прямым, что появись на его капитанском мостике призрак с трубкой в рыжеватых усах и рукой, засунутой за борт шинели, это выглядело бы вполне реалистично.

     Шторм прекратился внезапно и полностью на третий день. Ветер очистил небо от туч, и солнечные лучи заискрились на мелкой волне успокаивающегося Охотского моря. По палубе загрохотали сапоги забегавших взад-вперёд матросов и солдат. Когда открыли люк, вниз под косым углом хлынул свет, и стал виден кусок голубого неба. Мгла метнулась в углы трюма, открыв взгляду его огромные сумрачные недра. Среди устилавшей палубу серой массы тел началось копошение. Зеки жадно хватали ртами свежий морской воздух, широкой волной вливавшийся в трюм и быстро вытеснивший спёртый, пропитанный запахами рвотных масс и нечистот. Через час в трюм спустили пару огромных бидонов с водой и бак с горячей гороховой похлёбкой.
     Те, кто избавился с прекращением качки от физических страданий, попив воды и кое-как почистив себя и своё место, вновь укладывались на свои бушлаты и обессиленные двухсуточной пыткой впадали в дремоту. Остальные, поев, пускались в преувеличенно оживлённые разговоры, будто хотели громким голосом скорее развеять призраков ночи. Но скоро и они задрёмывали побеждённые обильной едой. Поскольку большинство есть было ещё не в состоянии, то все, кто хотел, могли наедаться вволю.

     Васильич, едок серьёзный, привыкший, когда к тому представляется возможность, наедаться впрок, очистил четыре миски и ещё три поставил у себя в ногах про запас. Вообще-то, это не было из ряда вон выдающимся достижением, поскольку в литую миску с буквами МВД на тыльной стороне донышка вмещалось не более полутора стакана жидкости. Но, тем не менее, стало поводом для шуток всей компании, расположившейся рядком, головами к переборке, разделяющей трюма. На Васильича, впрочем, эти шутки никакого впечатления не произвели. - Никогда не поверю, что можно досыта горохом наесться, - сказал он убеждённо и, удовлетворённо облизав ложку, завернул её в чистую тряпку и засунул в карман. Мало помалу в трюме опять установилась тишина.

     Внезапно раздался высокий протяжный звук. Поднимаясь вверх, он поплыл над трюмом к свету, становясь всё сильней и глубже и наполняя пространство. Все, кто ещё не заснул, подняли головы и обернулись в ту сторону, откуда он исходил. У переборки, чуть закинув голову назад, сидел Эдди, прижимая к губам трубу, на которой играли блики света. Льющийся из неё звук достиг своего зенита, продлился несколько мгновений сверкающий и величавый и начал снижаться, становясь по мере угасания всё менее лучистым, всё более задумчивым и печальным. Но где-то на грани полного исчезновения он вновь взмыл вверх, однако не достигнув той полноты и длительности, что в первый раз, опустился и, уходя вдаль, стал опять превращаться в грустный, как бы тлеющий в тумане напев. Глаза Эдди были полузакрыты, он играл самозабвенно, напоминая молящегося в экстазе. Из тумана медленно широкими кругами поднималась прекрасная и печальная мелодия. Было похоже, что это - "воспоминание о днях счастливых среди несчастья", но в ней не было ни жалобы, ни плача. Звуки поразительной красоты и силы плыли на широких крыльях, вызывая не столько печаль, сколько упоение красотой и величием чувства.

     Уже никто не спал, глаза всего трюма были обращены на музыканта. Через край люка свесились головы в фуражках с голубыми околышами. Неотрывно, словно заворожённая, следила эта согнанная роком масса людей за почти противоестественной в этом месте, чудесной мелодией, которая всё плыла и плыла над ними, меняя окраску, как облака на закате. И подобно тому, как они после захода солнца быстро блекнут, окрашиваясь в сиреневый стынущий цвет, так и она сменилась тончайшим, щемящим сердце звуком, длившимся долго и оборвавшимся внезапно, так, что наступившая тишина показалась полной напряжённого ожидания.

     Несмотря на долго тянувшуюся паузу, никто не шелохнулся, и когда опять, словно возвращаясь к жизни, возникла, сначала приглушённо, а потом, нарастая, как волна, всё громче прежняя мелодия, показалось, что трюм вздохнул с облегчением. На этот раз она звучала ниже и быстрее. В ней слышалась какая-то торжественная решительность, даже вызов. Постепенно весь трюм наполнился её мощным звучанием и начал резонировать ему, как ночью - гулу и грохоту волн. Человеку с трубой оказалось по силам то же, что и океану, и даже более того. По глазам людей было видно, что в их душах эти звуки вызывают более сильный и глубокий отзвук, нежели в стальных недрах трюма. Глаза Эдди были широко открыты и блестели, как если бы он вёл в прорыв танковую армию или ополчение Божьего народа через расступающееся море. И когда стало казаться, что возбуждение, охватившее всех присутствующих, вот-вот хлынет каким-то образом через край, победно гремящее в вышине фортиссимо вдруг, подобно птице, спускающейся на распростёртых крыльях, стало затихать, снижаясь всё быстрее и звуча всё
тише и тише, пока не растаяло в тишине совсем.
     И опять наступившая тишина не нарушалась долго. Было похоже, что люди ждали, что музыка оживёт ещё раз. Но "вторая труба мира" Эдди Рознер уже снял мундштук, продул его и стал протирать фланелевой тряпочкой свой инструмент. Потом, уложив его в футляр, он вновь откинулся к переборке, подмостив поудобнее под поясницу телогрейку, и закрыл глаза. Лицо его приняло отрешённое и чуть надменное выражение.
     Михаил Ильич, будучи под крайне сильным впечатлением от услышанного, хотел было спросить у Эдди, как называется и кому принадлежит эта чудесная музыка. Но тот ответил лишь извиняющейся полуулыбкой и лёгким отстраняющим движением руки дал понять, что говорить в настоящий момент не расположен, и просит извинить.

     Михаил Ильич не обиделся, потому что недолюбливал Эдди как человека, пропитанного чуждой идеологией. Оказавшись неожиданно покорённым его музыкой, он предполагал услышать в ответ на свой вопрос имя какого-нибудь из тех великих, чьё творчество поднимается над классовыми барьерами и принадлежит всему человечеству. Положа руку на сердце, ему было бы неприятно узнать, что вот этот пижон с усиками, со своими мелкобуржуазными манерами и шуточками, проник ему в душу своей музыкой и заставил испытать восторг и воодушевление, прогнавшее тягостные чувства и мысли.
     Васильич, сидевший рядом, скрестя ноги, вытянуть которые ему мешали три миски с горохом, уже застывшим и поблёскивающим, как мыло, вдруг крепко хлопнул в ладоши и воскликнул: - Ну, Эдди! Ну, чистодел! Прямо всю душу перевернул, почистил, смазал и на место вставил! - и, зажмурившись, он покачал головой для вящего подтверждения того, что удивительная операция с переворачиванием и чисткой души действительно имела место и прошла успешно. Никто не возразил ему, похоже было, что все окружающие были согласны с его квалифицированной оценкой.
     Увы, название произведения, исполненного Эдди, так и осталось неизвестным. Да и было ли название? Сам ли он сочинил его когда-то, или включил в свой репертуар, взяв у кого-то из собратьев по искусству? Или, быть может эта "рапсодия в блюзовых тонах" была чистой импровизацией его души, хранившей в памяти великое множество прекрасных мелодий? Никому из слышавших этот уникальный экспромт маэстро, вероятно, не пришлось более с ним встретиться и расспросить на этот счёт. А то, что способна сохранить память, может быть достоверно лишь с точки зрения общего впечатления, всегда обречённого на субъективность.

     Что же касается впечатления, произведённого на основную массу слушателей, то для неё виртуозное мастерство Эдди имело, скорее всего, второстепенное значение, а вопрос об авторстве - вовсе никакого. Скорее всего, дело было в контрасте между состоянием подавленности и тоски, охватившем несколько тысяч человек, когда запертые в железном ящике они кувыркались во тьме и в хаосе ревущих волн, и спокойствием, наступившем по окончании шторма, с проникновением в трюм солнечного света и с красивой музыкой. Наверное, наибольшую роль сыграла сила и искренность чувства, прозвучавшего в ней. Сродни чувству возвращения жизни после полного кошмаров, мучительного сна, оно было пережито всеми, но Эдди его выразил, выразил ярче и сильнее каждого в отдельности и объединил чувства всех.
     С духовными вождями, способными воодушевлять людей и вести за собой к великим целям, ничего общего у Эдди не было. И водить, подобно Алексею Ивановичу, танки в атаку у него вряд ли достало бы духа и способностей. И вообще он никогда не испытывал желания и не пытался вести кого-нибудь за собой, кроме джаз-оркестра, когда он им дирижировал. Он был артистом - человеком искусства, существом, которому в большей степени, нежели другим, дано чувствовать красоту и выражать свои чувства средствами искусства.

     Когда он достал и поднёс к губам трубу (чего ни разу не делал за всё время пребывания в Ванино), это было, вероятно, непосредственным порывом души, который можно сопоставить с песнею дрозда, когда после долго бушевавшей грозы проглядывает солнце, улыбается голубое небо и он сообщает всем луговым и лесным народам, что неприятности позади и можно вновь радоваться жизни. Собственно, все и сами уже начали покидать укрытия, отряхиваться, расправлять крылья или чистить шёрстку, почувствовав благодатную перемену, но чтобы она стала всеобщим достоянием, радостная весть должна прозвучать. Здесь единство красоты и радости жизни проявляется в самой простой и очевидной форме и очевидна заглавная роль звука в деле выражения чувств. Искусство дрозда в этой ситуации - вне конкуренции.

     Однако в контрасте между хаосом страха и отчаяния и гармонией красоты и радости жизни есть ноты, которые за рамками компетенции дрозда. Красота, активизирующая инстинктивную жизнедеятельность организма, не тождественна красоте, которая неисповедимым образом усиливает веру в светлую тайну жизни. Первая стимулирует процессы роста, питания и размножения, вторая, обращаясь к разуму и благородству чувств, увлекает их к творчеству и подвигу, к первозданному счастью ещё ничем не омрачённого детства. Её приход - всегда освобождение. Она выводит душу из сумрака тесных переходов времени между подвалами страсти и казематами страха под голубое небо детских надежд, на простор бескорыстной любви к жизни. И тогда выведенный за "зону" может увидеть как "волнуется желтеющая нива, и свежий лес шумит при звуке ветерка ..." и может на миг почувствовать себя гением и, положив руку на сердце, сказать: "Тогда смиряется души моей тревога, тогда расходятся морщины на челе, - и счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога".

     Тогда и недалёкому, но не обделённому поэтической отзывчивостью человеку становится ясно, что эти нивы и небеса, этот лес и ландыш и он сам среди них не случайные встречные, на миг сведённые бессмысленной игрой хаотических сил бытия, а родственные создания, соучастники единой радости жить под этим родным небом, откуда струится на всё живое единый свет. Что солнце и его животворящий свет и тепло его лучей неотделимы друг от друга. Их единосущность, разумеется, чувствам её открывает красота, сама единосущная любви к жизни.

     Кто она такая красота, откуда её происхождение и кто дал её такую власть, почему ей отзываются глубины души, которые помнят своё рождение из вечности, когда, возникнув из небытия "при общем ликования утренних звёзд", душа увидела над собой материнское лицо Красоты? Может быть, она неотделима и от Той, Которую "Господь имел началом пути Своего, прежде созданий Своих искони"? В час, когда сияние заката или синева звёздного неба наполняется таинственным трепетом жизни, возникает безотчётное ощущение присутствия всепроникающего смысла бытия, связующего небо и землю. И в мгновение, когда счастливая мысль охватывает и озаряет множество дотоле разрозненных в сознании явлений, она заставляет трепетать сердце перед красотой и величием открывающегося смысла. И каждое проявление истинного великодушия делает лицо человеческое прекрасным и возбуждает подозрение в причастности к происходящему всемогущего и благого смысла. Возможно, тайна единосущности этих ипостасей жизни имеет отношение к словам о том, "что утаено от мудрых и разумных и открыто младенцам"? Ответ, увы, не входит в компетенцию певчих птиц, пока они разучивают свои песни в лесной школе жизни. Остаётся принять это положение со смирением, нисколько не умаляющем радости от каждой встречи с Красотой, когда она неожиданно является нам, стряхивая пыль усталости и равнодушия с наших ресниц.

     Эти явления - как вести из мира подлинной жизни, свидетельствующие, что он есть - и в этом - суть. Они особенно разительны на контрастном фоне, когда помогают человеку возвыситься над переживаемыми горестями и страданиями и ощутить в себе достоинство существа, созданного для вдохновения высшей жизнью.
     В историях, подобных преданиям о св. Франциске и св. Жанне, живет правда о том, как вдохновение истинной Красотой пробуждает во множестве душ стремление к благородству, увлекая трусов к геройству, распутников к целомудрию, стяжателей к бескорыстию. Книга Царств рассказывает, что красота имеет власть даже над поднебесными духами злобы. Когда юноша Давид играл на арфе одержимому царю Саулу, злой дух оставлял царя. Древнегреческий миф распространяет власть красоты и на инфернальные области, повествуя, как музыка Орфея растрогала владетельных особ подземного мира, склонив их отпустить в мир живых его умершую супругу Эвридику. В маленьком эпизоде, о котором настоящий рассказ, она заглянула в грязный трюм "Дальстроя" и отогнала от измученных и униженных людей, плывших из несчастья в несчастье, тяжкие воспоминания и тревожные ожидания, дав им вспомнить, что они - люди, чудесные создания, способные, испытывая восторг перед прекрасным, забывать о своих несчастьях.

     На следующее утро "Дальстрой" пришвартовался к пирсу в бухте Нагаева. Спустя пару часов, ушедших на выгрузку, колонна заключённых растянулась на полторы версты по дороге, шедшей вдоль берега к столице колымского края. Справа на воде бухты играли блики проникающих сквозь клочья тумана лучей негреющего солнца, слева желтел стёсанный склон сопки, под ногами хрустел гравий и белесое облако пыли, поднимаемое шарканьем десяти тысяч ног, плыло над бредущими в нём и постепенно исчезающими вдали людьми, придавая им вид белесых призраков, как будто, сойдя с ладьи Харона, они превратились в теней. После пяти суток лежания на качающейся палубе трюма шли медленно, некоторые еле плелись. В колонне стали возникать просветы, и она всё более растягивалась. Конвой зло покрикивал на отстающих, нервно потявкивали собаки.

     Через час голова колонны стала вползать в город, прямо на его главную магистраль - проспект Ленина, конечно. Он прорезал город насквозь с юга на север и превращался на выходе из него в Колымскую трассу, по которой в край миллиона безмолвных сопок и тихих, как могилы, распадков ушло за двадцать лет миллионы заключённых, чтобы тёк оттуда к Магадану, не прекращаясь, поток проклятого золота и ярче наливались звёзды кровососа Кремля. К полудню добрались до санпропускника, располагавшегося в конце Портовой улицы на сером, без единой травинки, плацу величиной с футбольное поле - нечто вроде соборной площади. Плоский и низкий, похожий на огромное овощехранилище, он, кроме выжаривания привезённых с "материка" насекомых, выполнял ритуальную функцию баптистерия, то бишь, стоящей особо крещальни, где бывшие люди, пройдя обряд омовения поданной насосами из бухты, как бы "мёртвой" водой, превращались в колымских роботов-призраков, отправляемых навсегда для работы в "мрачных пропастях земли". Чуть прищурившись, можно было без труда различить над входом в "овощехранилище" надпись: "Оставь надежду ...".

     Конвоиры засуетились, забегали вдоль колонны, разделяя намётанным глазом её на части и устанавливая их так, чтобы многочисленное стадо заняло точно для него определённое место на плацу. Последовала команда: "Садись!" и через пару минут пять тысяч человек представляли собой правильный прямоугольник, окружённый автоматчиками и проводниками с собаками. Теперь группа офицеров, подъехавшая на легковых машинах и разместившаяся во главе с начальником УСВИТЛа на углу противоположной стороны плаца, могла окинуть оценивающим взглядом всю партию новоприбывшей рабсилы. Сам, по-летнему в одном генеральском кителе с бриджами на американский лад и в фуражке с высоченной тульей и большим козырьком - покрасовался несколько минут, подрагивая ляжкой картинно отставленной ножки и перекидываясь репликами со свитой, потом похлопал тросточкой по сияющему голенищу и, круто повернувшись, направился к машине. Смотр состоялся.

     Не прошло и трёх часов, как вся масса зэков была пропущена через моечную, то есть, прошла под потолком, изрешечённым тысячами отверстий, откуда лилась холодная вода, и подверглась таким образом крещению в рабство Колыме с последующим переоблачением в изношенное солдатское тряпьё, символизирующее отречение от всего личного. Связанная в узелки личная одежда, старательно обшаренная уголовниками из хозобслуги, превратилась в запрещённые к носке личные вещи. Мера, в самом деле, чисто ритуальная, так как по прибытию в рабочие лагеря зэков опять переоблачали в лагерную одежду того образца, какой предусмотрен режимом лагеря: каторжанским - "берлаговским", общим или штрафным.

     Вновь построились, потащились через весь город к расположенной на 4-ом километре трассы "Транзитке". Оставляя в стороне центральную часть "столицы" по Советской улице добрались до её северной окраины и повернули на Пролетарскую. Здесь по соседству с авторемонтными мастерскими в хибарках, сооружённых из строительных отбросов и разного хлама, обитали горожане из числа тех колымчан, которые отбыли свои срока раньше, чем померли. Многие из них высыпали на улицу встретить этап, поприветствовать новых собратьев по лихой судьбе, покликать возможных земляков. Они стояли по обеим сторонам дороги, приветственно махали руками, кричали: "Привет каторжанам! Не робей, мужики - держись за весло! Люди есть?! Садаури хар, кацо? Со Львивщины кто е?" В колонну полетели пачки махорки и папирос, разрезанные пополам (чтоб конвой видел, что внутри нет ножей) буханки хлеба. Конвой вяло ругался. Встреча на Пролетарской входила в непременный, хотя и противу правил конвоирования, порядок следования нового тапа через город также, как и смотр на плацу.

     С Пролетарской опять вышли на главную магистраль там, где, перешагнув через речку Магаданку, город начинал превращаться из скопления бараков для вольнонаёмных, между которыми кое-где торчали редкие каменные здания, в скопление бараков для заключённых, стоявших строгими рядами за длинными "баркасами", отороченными чернеющими на сером небе проволочным узором козырьками. Широкий унылый коридор между ними - первые километры Колымского шоссе - слегка разнообразили лишь деревянные щиты "наглядной агитации" с намалёванными на них бодрыми призывами (не без лёгкой палаческой ухмылки): "Искупим честным трудом свою вину перед Родиной!", "Здесь вы можете отбыть 25-летний срок за 8 лет и оказывать материальную помощь своим родным и близким!", "Дадим Родине больше цветных металлов!". Ободренная этими верными признаками близкого конца долгого пути колонна попыталась даже прибавить шагу и кое-как, наконец, дотащилась до ворот "Транзитки". Этап с Ванинской пересылки в Магаданскую окончился.

     Около вахты стояла легковая машина с усвитловским майором, рядом приплясывал от нетерпения худрук ансамбля песни и пляски клуба ВОХР (военизированной охраны) Вадим Козин. В руках у него были уже готовые документы на передачу в Маглаг и расконвоирование зэка Рознера Адольфа Игнатьевича. Он быстро сунулся с ними к начальнику конвоя, чтобы извлечь Эдди из строя и быстренько оформить передачу, но тот отмахнулся от него, и не взглянув на документы. Отворились ворота, и начался приём этапа. Как шли, по пятёркам, заключённые входили в зону. После каждой двадцатой надзиратели, отметив на своих дощечках пропущенную сотню, давали нарядчику время отогнать её в сторону, к тому бараку, где ей надлежало занять одну секцию с трёхэтажными нарами. Лишь после того, как в зону прошла последняя пятёрка, затворили ворота и оформили передачу лагерной администрации доставленных конвоем казённых душ, настал черед передачи с пересылки в Маглаг заключённого Рознера.

     Почти никто из спешащих добраться до бараков заключённых не заметил, как покинул их ряды человек, так поразивший их своей игрой накануне. Да и некому было замечать. Пока на пересылке он играл в преферанс, его знали только трое его партнёров. А во время игры на трубе в трюме только немногие находившиеся поблизости видели, да и то не очень ясно, его лицо.
     Вообще люди легко знакомятся, оказавшись в одном купе поезда, в одной камере, одной бригаде, но, попав в многотысячную массу себе подобных, согнанных с разных зон на этап, они замыкаются подавленные неожиданно приходящим ощущением потери своей личности и почти осязаемого присутствия в воздухе, над серой зыбью голов, какой-то особой бесчеловечности, всегда сопровождающей вместе с конвоем большие этапы. Ёжась под знобящим её дыханием, хмуро и молчаливо, лишь изредка перебрасываясь двумя-тремя словами с рядом идущим, заключённые шагают к тому, что их ожидает. Появись среди них хоть сам Иоганн Себастьян Бах, никто не обратит на него внимания.

     Поэтому ни лица, ни имени музыканта не осталось в памяти слушателей этого во всех отношениях необыкновенного маленького концерта и чудесная музыка, прозвучавшая в трюме их плавучей тюрьмы, явилась для них столь же безымянной, как если бы она не родилась в душе одного такого же несчастного, как все они, а была, подобно лучу солнца, занесена Ангелом с небес. И когда на вахте открылась дверь, и надзиратель крикнул в толпу: "Рознер! С вещами на вахту!", только два человека, кроме самого Эдди, обратили на это внимание. "Счастливо, Эдди! Дай Бог тебе удачи!", - пожелал ему Васильич, помогая повесить на плечо вещмешок. В одной руке у Эдди был футляр с трубой. "Может быть, удастся ещё услышать вас на свободе, маэстро. Был бы искренне рад такой встрече", - широко улыбнувшись и пожимая ему руку, сказал Алексей Иванович. Михаил Ильич уже ушёл к этому времени занимать место в бараке. "Всё быть может, - улыбнулся в ответ Эдди, - как карты разложатся". Неожиданно он, обняв одной рукой Васильича, ещё раз тряхнул руку Алексея Ивановича, и сказав: "Салют, камрады!", прошёл мимо надзирателя на вахту.

     Через несколько минут он вышел из неё уже на другую сторону вместе с принявшим его офицером-порученцем, пожал руку заждавшемуся Козину и сел вместе с ним на заднее сиденье ожидавшей их машины. Так, на стареньком усвитловском лимузине, закончил он свой долгий путь из Москвы в Магадан, предначертанный ему пять лет назад державной рукой всемогущего Абакумова (которого к этому времени уже год как гноили в лефортовских подвалах). В течение месяца и остальные любители игры в преферанс покинули транзитку и разъехались по шахтам и приискам необъятной Колымы, чтобы никогда уже более не встретиться.

     Через год после смерти Отца ГУЛАГа и народов на четвёртой полосе "Известий" в отделе объявлений стали регулярно появляться сообщения о выступлениях в московском театре "Эрмитаж" оркестра "Мосэстрады" под управлением Э.Рознера. В это же самое время, в тех же "Известиях" и на той же полосе, чуть выше рекламы театров и кино было напечатано краткое сообщение о расстреле бывшего его знакомого В.С.Абакумова. Не за то, правда, что уж слишком многих посадил и расстрелял, а за то, что уж слишком много знал о прошлых делах новых вождей.
     Вероятно, Алексей Иванович и Васильич как кадровые военные и "участники ВОВ" были освобождены в 1955-ом, в связи с пересмотром дел осуждённых по приговорам Военного Трибунала, а Михаил Ильич - годом позже пересматривавшей дела осуждённых "по политическим мотивам" Комиссией Президиума Верховного Совета. Каковы их дальнейшие судьбы - Бог весть. Но можно предположить, что они не забыли, как накануне их прибытия в край вечной мерзлоты и "временно-изолированных" на четверть века обитателей его зон труба Эдди пела им в тёмном трюме плавучей тюрьмы о свободе. Не о той жалкой, замордованной свободе, что прозябала в унижениях по ту сторону проволоки, а о той, которая по милости Господней приходит в некий час красоты, и этому не могут воспрепятствовать ни обмотанные в семь рядов колючей проволокой запретки, ни пулемёты на вышках, ни своры охры и собак.

     Подлинно чудесна способность человеческой души откликаться из своего порабощённого состояния на благородные проявления Жизни и восторгаться к ним, Забывая о горестях и невзгодах. Нет никакого сомнения, что само это чудо внезапного освобождения при встрече с прекрасным, пусть и на краткий час, как нельзя более убедительно доказывает, что в неисповедимой глубине человеческого духа сохраняется прекрасный образ подлинной, не обезображенной людской самостью Жизни и потому краткое свидание с ней способно так возвышать человека, пробуждая в нём его униженное человеческое достоинство. И потому тщетны усилия опричников всех царств мира сего, минувших, проходящих и грядущих, превратить человека в скота.

     Есть основание предположить, что в этих чудесных обстоятельствах таинственная суть истории обнаруживает себя много яснее, чем в разнообразных политических, экономических и культурологических схемах её развития. Однако не яснее, чем в словах Книги Иова: "... человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремиться вверх".

     Иерусалим
     5 июня 1998г.

    
  




   


    
         
___Реклама___