©"Заметки по еврейской истории"
27 октября 2004

 

Сабирджан Курмаев

По джазовым ступенькам

(Продолжение. Начало в №№ 40, 42, 43, 44, 45, 46)


Джаз «демократов»

Разный национальный характер и разная степень государственного давления дали совершенно разную джазовую обстановку в этих трех странах. В Германии с 1933 по 1960 годы джаз официально считался частью империалистического дегенеративного искусства. Поэтому там современный джаз начался сразу с фри, из более традиционных стилей там существовали в основном диксиленд и слегка свинг. В Чехословакии в момент гитлеровского аншлюсса уже был хорошо развит свинг. Джаз больших оркестров оставался зоной протеста против оккупации, а после войны спасал национальный дух от мертвящей идеологии. Тесная связь джаза с политикой бросалась в глаза в ГДР, где молодые люди находили две альтернативы официозу: в музыке джаз и рок, в политике движение за мир, возглавляемое церковью. Эмблемой движения за мир было выбрано изображение скульптуры Вучетича "Перекуем мечи на орала". Для меня было очень странно, что порядком надоевшая нам в Союзе фигура кузнеца с молотом была табу в ГДР. Я попросил у Франка Штайна на память нашивку движения. Он мне ее дал, но попросил спрятать от ГДРовских таможенников, а если они ее найдут не называть его. В Чехословакии сторонники политизированного джаза были старше по возрасту, как и стиль, который они предпочитали. При первой же встрече Карел Срп сказал мне, что в Праге очень неспокойно и несколько джазовых активистов посажено за решетку. Мне это показалось странным, но спустя несколько лет я услышал в новостях, что самого Српа также посадили. Выступление Гила Эванса на пражском фестивале 1976 года превратилось в политическую манифестацию, когда публика, встав со своих мест, рукоплескала музыкантам, а милиция стала очищать зал. И в ЧССР церковь была связана с джазом. Илья Клемент – секретарь оломоуцкого джаза-клуба – даже собирался устроить фестиваль в церкви. В Польше, где можно было говорить все что угодно, джаз не политизировался. Более того, поскольку границы страны были открыты, польские музыканты всегда старались играть как можно более коммерциализированную музыку, какую можно было бы представить невзыскательной публике ресторанов Западной Европы. Поэтому польский джаз следовал за джазовой модой, но с некоторым опозданием, пока она дойдет до самых тупых завсегдатаев западногерманских кабаков.

Я познакомился с джазовыми деятелями трех стран. Лучше всего я рассмотрел поляков, с которыми встречался чаще всего. Мой первый знакомый в их среде – Марек Цабановский. Впервые мы с ним встретились в 1974 году, когда я выехал в ту незабываемую экскурсию с молодой национальной "интеллигенцией" Латвии. Адрес его мне дал Виктор Дубильер. Цабановский был настроен на контакты с советскими. У него было множество знакомых, и поэтому ему постоянно приходилось перетасовывать приоритеты. Одно время я ему активно помогал в приобретении орденов и медалей довоенной Латвии, и он несколько раз приезжал в Ригу по моему приглашению. Позже его главным контрагентом стал Гера Бахчиев, а вообще знакомством с ним может похвалиться практически всякий, кто связан с советским джазом. Марек ценит сотрудничество, а потому помогая ему всегда можно рассчитывать на содействие в рамках его приоритетов. Он не прочь выпить и слаб к женскому полу. Вместе с тем он придерживается правил этикета, которые в нашей стране давно отмерли. Дубильер презирает людей, зависимых от своих пороков, а потому Цабановский в его табели о рангах занимает одно из самых последних мест. Но такого рода черты вместе с интриганством, видимо, внутренне свойственны польскому обществу. Приезжая в Варшаву я постоянно слышал истории о тех, кто напился, кого застали с чьей-то женой, кто задолжал большую сумму. Потом бывшие враги как ни в чем ни бывало находили общий язык и объединялись против новых врагов. Как-то я познакомился с Ежи Бояновским. Весьма благовоспитанный шляхтич любезно беседовал со мной. Через полчаса я услышал, как он шутит в компании: "Вон тот русский, который приехал сюда, чтобы захватить нашу нефть!". При этом он показывал на меня (тогда в Польше пронеслась сенсационная весть – найдена своя нефть, в киножурнале показывали горящий нефтяной фонтан).

Конечно, – шутка, но неприятная. Немцы гораздо в большей степени интроверты. Мой приятель на протяжении долгого времени – Рольф Райхельт – не действовал по принципу: "ты – мне, я – тебе". Он скорее рассматривал нашу связь как еще одно очищение. Рольф побывал и у меня. Когда он прилетел по моему приглашению в Ленинград, чтобы побывать на фестивале "Осенние ритмы" по пути в Ригу, мы остановились у моего ленинградского знакомого Евгения Красильникова. Женя пригласил нас посетить "концерт" хоровой музыки вне пределов фестиваля. Член партии и руководитель группы в военизированном проектном институте, Женя по субботам и воскресеньям подрабатывал пением в церковном хоре. В церкви было много народу, и когда мы пробились вперед, я увидел три гроба, дожидавшиеся заупокойной службы. Мне захотелось отойти подальше, но, к моему удивлению, Рольф пожелал посмотреть на трупы вблизи. На мой недоуменный вопрос он ответил, что никогда не видел покойников! Вот показатель различия жизни в России и Германии: немец, которому под сорок, ни разу не был на похоронах, ему ни разу не пришлось "помогать" своим сотрудникам! Во время своего приезда он познакомился с музыкантом Владимиром Резицким и рижским любителем нового джаза Антонием Мархелем, после чего прислал им приглашения. Для них то были первые выезды за границу. Мархель остался доволен фестивалем, но ему не понравилась дозированная щедрость Райхельта. Рольф предложил ему на выбор две пластинки из какого-то количества. "Выбрал самые неинтересные записи! – жаловался мне Мархель, – Мог бы дать не две, а больше, да из его дубликатов пластинок фирмы FMP!" Однажды я сильно разочаровал Рольфа. Он сводил меня на представление пантомимы под музыку Berliner Improvisations Quartett. Спектакль был чисто немецкий, т.е. выдержанный в "эстетике безобразия" и небывало скучный. В конце я сказал Рольфу, что на протяжении всего действия обдумывал были ли надеты бюстгальтеры под обтягивающими костюмами танцовщиц. Порой чувствовалось, что Рольф задумывается над своими проблемами. Как-то мы с ним обсуждали дерзкий побег ГДРовской семьи в Западную Германию на самодельном воздушном шаре из простыней. Я восхищался изобретательностью этих людей, а Рольф резко возразил мне, что они поступили безответственно, подвергнув опасности своих детей. Однажды на очередном Jazz Jamboree Рольф сообщил мне, что если ничего неожиданного не произойдет, то он впервые побывает на Западе – в Западном Берлине. Его включили в "рабочую группу" по джазу при министерстве культуры, и в составе этой группы он должен был побывать на джазовом фестивале. На следующий год он мне рассказал о своих впечатлениях. Главным и неожиданным было то, что люди на Западе гораздо приветливее, чем в социалистическом "лагере" (позднее это было и моим самым первым и главным "западным" впечатлением, а также всех других советских, которые вдруг смогли прорваться на Запад). Рольф искушался еще год, а потом в конце очередного выезда остался там насовсем. Для меня это было неожиданностью. Я придумал объяснение, что он задержался, будучи в нетрезвом состоянии к моменту закрытия пропускных пунктов, а потом боялся возвращаться. Но Берт Ноглик – его самый близкий приятель – объяснил мне, что невозвращение было обдуманным. Рольф вернул всем долги, взятые книги (я вспомнил, что он и мне прислал пластинки, которые задолжал) и, таким образом, закончил свои восточные дела. Он полностью порвал все связи со старой жизнью и писал только Ноглику и семье. Ему действительно пришлось начать новую жизнь, т.к. в том качестве, в котором он пребывал в ГДР – менеджера и критика, он там оказался не у дел. После полугодовой безработицы он прошел какие-то курсы и стал заниматься практическим делом – музыкотерапией. Ноглику он все время сообщал, что как это ни невероятно или безнравстенно, но он наслаждается западной жизнью. Еще безработным он совершил длительное путешествие во Францию, у него была квартира, молодая подруга, работа в больнице. Зато его семье пришлось в полной мере расплатиться за поступок главы семьи. Сын - Кристиан и раньше подражавший внешнему образу жизни отца, которому не нужно было каждый день ходить на службу, теперь вовсе разбаловался и не хотел ни учиться, ни работать. Дочь - Беттину выгнали из музыкального училища, и она не смогла закончить образования. Жену - Гизелу третировали на работе – предлагали ей написать объяснение, почему муж ее оказался невозвращенцем. Она отказалась писать объяснение: "Что я должна писать? Я как жила, так и живу здесь! Почему я должна отвечать за мужа, который меня бросил?" Незадолго до исчезновения Рольфа ему выделили квартиру большего размера как человеку, работающему дома. Гизела перебралась туда с семьей, когда он уже был на Западе, и все ждала, что их выселят. Испытания наложили на нее свой отпечаток. Она заметно постарела. В разгар ГДРовских волнений она послала детей в Венгрию, чтобы оттуда они переехали к отцу на Запад. Кстати, в мой первый приезд к Рольфу я взял с собой разговорник для участников всемирного фестиваля молодежи издания 1956 года, в котором показал ему тост: "Выпьем за мирное объединение Германии!" – он смеялся от души.

Дружеские отношения у меня сложились с Хербертом Флюгге – фотографом и критиком из Потсдама. У меня был его адрес, и приехав в Потсдам, я после прогулки по парку Сан-Суси отправился на поиски улицы Иоганна Р. Бехера. Найдя нужную квартиру, я позвонил и стал ожидать, что получится. Дверь открыл лысый мужчина. Я сказал, что я – Сабирджан Курмаев из Риги, что я много слышал о нем, получил его адрес и вот – я здесь, хочу с ним познакомиться. Он молчал на протяжении всего моего монолога, и, наконец, я спросил его, понимает ли он по-английски. На это он ответил: "Да, заходите". Далее он извинился, что он не ожидал никакого визита, жены нет дома, а потому бутерброды будут потом, после чего вытащил бутылку 0,7 ГДРовской водки Lunnikoff и налил мне и себе. Я выпил с ним, а он налил по второй. Я еще не успел опьянеть и успел подумать: "Если я так и далее буду пить без закуски, то недолго смогу продержаться". Поэтому я "халтурил" и не допивал до дна. Ближе к полуночи Херберт проводил меня на поезд в Берлин. По пути я сказал ему, что всегда думал, что немцы сдержаны в своих чувствах, а он, увидев меня в первый раз, принял как старого задушевного друга. "Да, – сказал Херберт, – немцы сдержанны, но мы – люди джаза должны держаться друг друга". Несмотря на то, что наши джазовые вкусы не сходятся, это не мешает нашим взаимоотношениям. В этом я вижу подтверждение моего тезиса, что, несмотря на все видоизменения, природа джаза осталась прежней. У Херберта была своя "черная серия" вроде моей, описанной в середине этого повествования. Порой он долго не отвечал на мои письма. У него тяжело болела жена, но когда я позвонил ему из Берлина во время двухдневной остановки по пути из моей первой поездки на Запад в Швейцарию, Херберт нашел время и на своем Трабанте приехал в Шенефельд на конечную станцию городской железной дороги S-Bahn, отвез к себе в Потсдам на пару часов пообщаться, а потом снова доставил в Шенефельд. После объединения Германии у него опять был период молчания, а потом пришло письмо. Херберт написал, что снова был период испытаний, но как будто начинается новая жизнь: он должен сменить место работы, но работа есть, жене сделали успешную операцию и она вновь ходит без костылей и собирается выйти на работу, он купил себе фотоаппарат, объектив с трансфокатором и вспышку – все фирмы Nikon. "Я истратил кучу денег. – писал он, – Но у меня нет нового автомобиля, новой одежды, я не курю и я могу заработать немного денег джазовыми передачами на "Antenne Brandenburg". Как хорошо, что не все люди думают только об автомобиле или новой одежде!

С Бертом Ногликом я познакомился на лейпцигском фестивале. Я сказал ему, что у меня есть обе его книги, но я не могу их прочитать из-за незнания немецкого языка. Берт рассмеялся и ответил, что постарается поместить в новые издания больше иллюстраций. Общение с ним ограничивалось дальнейшими встречами на фестивалях. Письма он пишет редко, ссылаясь на занятость. Мы с ним вели вялые обмены. Но однажды он мне внезапно позвонил с просьбой выслать записи ленинградских ансамблей. Я отослал посылку на другой день, и она поспела до его отъезда на цюрихский фестиваль советского авангарда. Там он использовал эти записи на лекциях и радиопередачах. Как и Рольф, Берт – апологет новой европейской импровизационной музыки. Он как-то рассказал мне, что его род происходит из нынешней Западной Украины – плавильного тигля народов. Он не вполне знает состав своей крови, но что-то у него есть от украинцев и от евреев. Наполовину в шутку, наполовину всерьез он заявил, что по, его мнению, джаз возник именно в тех местах, где смешались разные традиции разных народов. Второй неожиданный звонок Берта застал меня ночью в постели после многочасового бдения у телевизора в день падения хунты Янаева. Берт извинился за то, что тревожит меня в позднее время, но он не мог дозвониться целый день и хотел поздравить меня с победой демократии. И вновь я ощутил себя в большой семье джазовых людей...

C исчезновением Рольфа мне пришлось поискать новую "базу" в Берлине. Пару раз я останавливался у Longest'а, но там была чересчур "хипповая" обстановка для меня. Longest непрерывно курил крепкие кубинские сигареты, а для преодоления табачной вони все время жег свечи. В результате в его берлоге дышать было совершенно нечем. Питался он самодельным Gulaschen Suppe настолько наперченным, что спустя три часа после его потребления я чувствовал неистребимую жажду как после солидной попойки. Мое присутствие не мешало его половой жизни в единственной комнате. Я старался не слушать звуковое сопровождение по ночам, но однажды придя после прогулки застал его с очередной подругой, которая стояла в той самой позе, которую так любила девушка из анекдота, умершая от рака. Так получилось, что его жилье закрывалось только снаружи, а когда он был дома, дверь оставалась открытой. "Извини, Longest, – сказал я, – я не ожидал, что ты этим будешь заниматься средь бела дня". "Я и сам не знал десять минут тому назад, что так получится", – ответил он. В последнее время я останавливался в Берлине у Штеффена Вундерлиха по кличке Jimi.

 

Jimi (крайний справа) уже в новой фирме грамзаписи продолжает продвигать всемирно неизвестных музыкантов.

Jimi олицетворяет марксистское единство и борьбу противоположностей. Бывший хиппи женился. Его жена Ханнелоре не разделяет ничего из его пристрастий. Она никуда не выезжала за пределы ГДР, а после объединения Германии два раза была в западной части Берлина и один раз где-то в окрестностях Кельна у родственников. "Там чужие люди", – таково ее мнение. Ей импонирует советская стагнатская идеология, хотя сами советские люди ей успели несколько надоесть, когда они зачастили в Берлин и прямо в ее квартиру: Мездриков, Дубильер, Фейертаг, Нидбальский и кто еще там. Как приверженец традиции она терпит мое присутствие, поскольку наше знакомство уже прошло многолетнее испытание.

Jimi – продукт социализма. Он работал в каком-то институте, связанном с космическими исследованиями, и тратил рабочее время на то, что вводил в служебный компьютер данные о своей коллекции пластинок. Он все время мечтал бросить постылое занятие и открыть свою менеджерскую фирму (а может быть храбрился из-за того, что его хотели сократить на работе; он учился заочно, но так и не доучился). Момент настал, и Jimi основал фирму Menue Communications по продаже пластинок и организации концертов. Но пластинки никто не хотел покупать, а на концерты не набирались слушатели. Зато неумолимо росли счета за телефонные переговоры, почтовые и другие расходы. Может быть, время было выбрано неудачно – переходный период от социализма к капитализму. Вот как он резюмировал вкус новой жизни: "Раньше я практически не работал и у меня были деньги, теперь я работаю все время свободное от сна, а денег нет. Удивительно, но время затрачиваемое на покупки не изменилось: раньше мы гонялись за товаром, теперь гоняемся за дешевым товаром!"

Так получилось, что я не застал падение Берлинской стены (в ГДРовском путеводителе по Берлину – столице ГДР – не путать с "тем" Берлином – она именовалась "антифашистским валом"). Предшествующие события я видел, но на меня они не производили колоссального впечатления, потому что к этому времени все мои политические интересы были связаны с событиями на родине. А вот польскую "Солидарность" я ощутил в полной мере. В восьмидесятом году у нас ничего не происходило кроме того, что Брежнев иногда исчезал с экранов телевизоров, и "голоса" начинали обсуждать вопрос: навсегда ли? Я выписывал польскую прессу, которая мне тогда казалась верхом смелости и остроумия (сейчас я устал от наших многочисленных газет, превосходящим по этим качествам польские того времени, но то все же было десять лет назад!) и следил за развитием событий в Гданьске. Приехав на Jambore, я попал в невероятную обстановку, для меня она была потрясением соизмеримым по силе только со смертью Сталина. Я видел, что польское движение захватило все общество. В моем сознании не находили ответа существенные, как мне казалось, противоречия. Опыт моей жизни говорил, что власти не могут стерпеть открытого вызова, но поляки были уверены, что добьются своего. С другой стороны "Солидарность" не выдвигала открыто альтернативы существующему социальному устройству, хотя под эвфемизмами "демократического социализма" или чего-то в этом роде угадывалось стремление сбросить иго, но постепенно. Поэтому дырой зияло отсутствие позитивной программы обновления. Требования "Солидарности" сводились к отмене запретов на религию и политическую деятельность вне государственных структур. Наконец, отрицательное впечатление производил необразованный лидер движения – Лех Валенса. Я посмотрел документальный фильм "Рабочие 80" о зарождении "Солидарности" во время забастовки в Гданьске. Документальность фильма подчеркивалась специальным приемом: авторского текста не было, а звучали только аутентичные записи; когда под звук не было изображения (все переговоры со стачечным комитетом были полностью записаны на магнитофонную ленту, а если оператор прерывал по каким-то причинам киносъемку, то звук продолжался без подкладывания "чужого" изображения). По фильму была видна расстановка сил: власти пытались различными приемами противостоять самой идее альтернативной силы, но вынуждены были шаг за шагом отступать, потому что Валенса говорил "НЕТ" на все уловки. Положительные идеи подсказывали Валенсе интеллигенты, но сами они не имели ни его авторитета, ни решительности все отвергать. Вначале я пытался доказать своим польским собеседникам, что "Солидарность" обречена в результате неминуемой советской "помощи". Они мне отвечали, что веруют в лучший исход, но в случае поражения все равно останется прецедент "Солидарности", в будущем не придется начинать на голом месте. Я перестал отрицать и начал спрашивать о перспективах, но никто не знал, ЧТО именно будет, но все были уверены, что будет хорошо. Хотя меня не убедили мои собеседники (в моем арсенале была своя вера в советское могущество) я все же прочувствовал силу всеобщего единства. Вернувшись в Союз, я вновь ощутил непоколебимую уверенность наших людей в советской мощи и тщетности польских потуг. В Польше было понятно, что феномен "Солидарности" необратим, в Союзе было ясно, что вопрос во времени и способе подавления ереси. Потом пришло введение военного положения в Польше ("войны", как называли его поляки). Поездки в Польшу подпали под запрет, но я все же увидел "войну" воочию, будучи в транзите по пути в ГДР. Военное положение было введено с опереточными атрибутами: по улицам ходили солдаты в полевой пятнистой форме с автоматами за спиной, в телефонной трубке в начале разговора слышалась запись: "разговор контролируется, разговор контролируется, разговор контроли..." – и так пока не начнешь набирать номер. Население упивалось "подпольной борьбой": листками с лозунгами, подброшенными на скамейки трамвайных остановок, надписями на стенах, фотографиями разгонов демонстраций. Так или иначе, поляки продолжали свое движение в новых условиях. А в Союзе уже поставили крест на польских усилиях. Мне говорили: "Ну вот и конец "Солидарности", я возражал: "Люди не смирились", а в ответ получал сострадательно-насмешливую улыбку.

Мои поездки в соцстраны давали материальные выгоды. Теперь мне только остается сожалеть о том, что ГДР "закрыли", – там я покупал дешевые и добротные одежду и обувь. Там же мне предоставлялась возможность приобщиться к культурным ценностям гораздо более высокого уровня, чем то, что там можно было купить и тем более на деньги в пределах разрешенного обмена. Почти каждая моя поездка стыковалась с джазовым фестивалем. Главным фестивалем в "соцлагере" был Jazz Jamboree. Треть зала на три с половиной тысячи мест заполнялась немцами из ГДР, бывало много людей из Чехословакии, появлялись и наши. Постоянно присутствовали два москвича: Алексей Баташев и Аркадий Петров. Цабановский мне сказал: "Смотри, вот Баташев и Петров. Их послали следить друг за другом". Для поляков шутка о том, что советские за границей – все сплошь агенты была общим местом.

Основная масса польской публики, как водится, не улавливала тенденций в музыке. Вот как оценил польский критик представление Тарасова с Чекасиным (то самое, ради которого Фейгин приехал в Варшаву): "...Полной противоположностью джазовым камералистам из Дании, оперирующим тембрами, звучанием и настроением, был советский дуэт Владимир Чекасин/Владимир Тарасов – две трети бывшего трио Вячеслава Ганелина. Когда лидер как бы сменил место жительства, его партнеры пошли ва-банк. На Jazz Jamboree они раздули такой звуковой ураган, что более или менее чем через семь минут меня вырвало из кресла и грубо выбросило в фойе, где я обрел душевное равновесие только после двух чашек бурды, называемой кофе". Для средних слушателей главным было попасть на самого-самого музыканта. Я был свидетелем психоза вокруг Майлса Дейвиса в Варшаве и Бенни Гудмана в Праге. Фойе зала конгрессов, где проходил Jamboree, всегда было заполнено толпами. Люди выполняли свои социальные функции в ожидании главного для них события фестиваля. Общение происходило и за кулисами. Там наводился мост Запад-Восток: соцлагерные деятели джаза пытались что-то получить от западных менеджеров или хотя бы попасться в глаза западным критикам. Главным лицом был Уиллис Коновер, не пропускавший почти ни одного варшавского фестиваля. Ему нравилась роль верховного авторитета джаза в Восточной Европе. При любой возможности он с удовольствием рассказывал свои истории как, например, ему не удалось взять интервью у Стравинского или о том, что ему когда-то сказал Дюк Эллингтон. Баташев мне сообщил, что все эти анекдоты он слышал по три раза каждый. Мне не пришлось столь часто общаться с Коновером. Первый раз я его увидел на сцене зала конгрессов, когда ему с Баташевым вручали знак заслуженного деятеля культуры Польши. Как всегда Коновер тщательно подготовил речь. Он выступал после Баташева, рассказавшего по-польски, что его, как и Коновера, лучше знают за границей, чем в родной стране. Коновер прокомментировал баташевское выступление: "Абсольютне фантастычне, Алексьей!" – и перешел на английский язык. Суть состояла в том, что в зале есть 3 500 человек + 20 человек оркестра Вуди Германа, готовившегося к выступлению + 2 достойных человека, т.е. 3 522 замечательных человека, преданных джазу. После чествования заиграл оркестр, а спустя какое-то время мимо меня на свое место в зале прошел Баташев. Я поздравил его, а он – полный счастья – не увидев, кто говорит, не разобрав, что это был русский язык, ответил польским приветствием. Коновер вообще не появлялся в зале, потому мое знакомство с ним произошло через год в Венгрии на фестивале в Дебрецене. Я сказал ему, что не ожидал его увидеть в Венгрии, он ответил, что и сам узнал о такой возможности за неделю до фестиваля.

В беседе с Берендтом (стоит слева) на Дебреценском фестивале

В беседе с другим знаменитым критиком, присутствовавшем в Дебрецене, – Иоахимом-Эрнстом Берендтом – я заметил, что моя подготовка заняла больше времени: почти за год я позаботился о приглашении, далее все формальности, утрясание деталей с приглашающим и, наконец, само путешествие, но не самолетом, а поездом и в том числе 35 часов от Москвы до Будапешта. "35 часов в поезде?" – недоверчиво спросил Берендт. Я подтвердил эту величину и добавил, что от Риги до Москвы нужно было также добираться 14 часов, а от Москвы до моего родного Баку поездом и вовсе 42 часа. Но Берендт все повторял: "35 часов поездом!" Впоследствии в репортаже о дебреценском фестивале в "Джаз подиуме" он написал, что самый длинный путь проделал советский любитель джаза Сабирджан Курмаев проехавший 35 часов поездом. Позже я обменялся с Берендтом несколькими письмами. Вторично мы с ним встретились еще через год в Варшаве, когда ему наконец вручили его почетный знак (когда награждали Коновера и Баташева, Берендт не приехал), а я ему пpивез копию пеpевода его Jazzbuch на pусский язык. Тогда же была устроена пресс-конференция в честь Берендта, перешедшая в перепалку между сторонниками джаза традиционного и авангардного. По ходу своего выступления Берендт изложил свой взгляд на то, что джаз невозможен без так называемого "чувства плача", т.е. джазмен должен был выстрадать свое искусство. Я встал и сказал, что по моему мнению страдания не были обязательны, и что джаз создается нонконформистами – как выражение несоответствия внутреннего состояния человека тому, что он видит вокруг себя (как аpгумент я пpивел факт существования джаза в благополучной Швейцаpии). Берендт стоял на своем, а после конференции примирительно предложил компромисс: "Нонконформисту обязательно приходится страдать и испытать "чувство плача", так что противоречия нет!"

Начало прорыва

Поездки в соцлагерь постепенно утратили вкус новизны. При всех различиях и неравенствах возможностей наши соцбратья решали те же проблемы, что и мы. Масштаб и размерности были иными, закономерности те же. Оставался все тот же вопрос: "А как там у них?" Поляки рассказывали необыкновенные истории, ГДРовцы все разговоры сводили к "западной" марке и поездкам в Западную Германию, разрешенным только пенсионерам. Как-то я наблюдал прямо-таки символическую сцену: на пропускном пункте "Фридрихштрассе" из прохода еле бредут старцы, вкусившие от западной жизни, их встречают молодые люди, которые бы на крыльях полетели в западную часть города, но... "Государственная граница. Проход и проезд запрещен" – такая надпись на четырех языках встречала прохожего, когда он подходил к проволочной сетке, превращающей улицу в тупик. За сеткой шла зона, потом стена, потом опять зона и вторая стена. Как говорил мне Райхельт, проблемы начинались, когда человек попадал в зону между двух стен. Там нарушителя ожидали самострелы, автоматические сигнальные устройства, пограничники со злобными овчарками. На определенном расстоянии друг от друга у первой восточной стены стояли вышки с вертухаями. А в Западном Берлине к той второй стене можно было свободно подойти, ее непрерывно замалевывали самодеятельные художники и просто все желающие. В отдельных местах были поставлены деревянные помосты, взобравшись на которые можно было рассмотреть коммунистические заграждения и вдалеке серую ГДРовскую жизнь. Сейчас ЭТО все описано, но нужно ЭТО видеть. А чтобы понять, нужно ЭТО пережить. Наступил момент, когда и я заглянул с помоста в американской зоне в Восточный Берлин и с берлинской стороны подошел к мосту между Берлином и Потсдамом, перегороженному сеткой с дверью на замке, – знаменитому Глинике Брюкке или же по-новому Брюкке дер Айнхайт (Мосту Единства) – на котором меняли западных шпионов на восточных.

Я так давно сжился с мыслью, что мне ТАМ не бывать, что когда Берт Ноглик на "Осенних ритмах" 1984 года в Ленинграде сказал, что придет час и мы встретимся вновь где-нибудь в Нью-Йорке, я ответил, что встреча произойдет под фиолетовым небом на красной земле в неведомом мире неординарной реальности Карлоса Кастанеды. Но в 1987 году уже чувствовалось, что западный мир скоро откроется перед нами. Уже полностью раскрылся перед желающими соцлагерь. Jazz Jamboree был наводнен нашими – их было более сотни. В клубе "Ремонт" выступили Тарасов с Чекасиным, квартет Вишняускаса, трио Курашвили и Вапиров, приехавший из Болгарии. Ведущий сказал, что "ремонт" – это перестройка, а джаз – это гласность. Однако, я пожаловался Юргу Cолотурнманну, что перестройка буксует, гласности не хватает, а товаров вообще нет. Юрг мне ответил характерной фразой швейцарцев, что и у них есть свои проблемы. Я настаивал на том, что наши ПРОБЛЕМЫ нельзя сравнивать с их проблемками, но Юрг попытался меня успокоить тем, что он лично верит в переселение душ и в этом смысле земные проблемы не имеют решающего значения. Когда я рассказал об этом своим польским приятелям, они пожелали мне для восстановления справедливости родиться для новой жизни в Швейцарии, а Юргу, соответственно, в Советском Союзе.

На следующий год и в этой жизни я попал в Швейцарию. Мой путь лежал через Берлин. Я прошел через пропускной пункт "Фридрихштрассе", сел в поезд метро и вышел в другом измерении. Это был опять Берлин, но непривычно яркий. Я провел два дня в обществе западного приятеля Jimi – музыканта Михи Вемайера. Обстановка в его жилье напоминала хипповый быт Штеффена Варцехи в Лейпциге с той разницей, что у Михи был пустой холодильник, не работал телевизор, но имелся новый синтезатор с колоссальными возможностями. Мне, как и всем, бросились в глаза более улыбчивые лица, чем на Востоке. Вообще как-то не было видно, что "человек человеку – волк". Западный Берлин поражал контрастами сверкающего Кудамма и напоминающего восточную часть города района Веддинг, где жил Михи. Многое заново открывалось: Моабитская тюрьма (функционирующая и ныне), где сидел Муса Джалиль, Тиргартен (почему-то прочно ассоциировавшийся с "приключенческой" литературой), берлинская стена, разрисованная в районе Кройцберга, фешенебельный район Ванзее (тоже связанный с детективами), порношопы у вокзала Берлин-Цоо. Я не удержался и зашел в порношоп. В 1988 году нам в Союзе еще не примелькались плакаты с Сабриной и Самантой, и я ожидал чего-то невероятного. В натуре оказалось, что заведение (примерно так же как и наши советские кооперативные уборные или общепитовские столовые) скромно удовлетворяло одну из человеческих потребностей. Там было грязновато, видеоролики тянули на рвоту, а живой женский материал отработал технику извлечения денег из посетителей. Сами посетители, заходя в заведение, старались не поднимать глаза, видимо опасаясь кого-нибудь встретить. Вся эта убогая обстановка представилась мне столь неожиданной, что я развеселился и смеясь над самим собой (бессмысленно выкинул несколько западногерманских марок!) вышел на улицу к поджидавшему меня Михи. Позже я узнал, что запомнился хозяину порношопа. Все его клиенты очень серьезно потребляли свой кусок суррогата секса, а я смеялся. На вопрос хозяина Михи ответил, что я – его русский друг.

После Берлина Швейцария показалась стерильно западной. Там не было близости Востока и богатство бесстыдно выставлялось в витринах цюрихской Банхофштрассе. Но, как любят говорить швейцарцы, у них есть свои проблемы. Я не мог остановиться у своего приятеля Мартина Викки. По их понятиям для меня не было места в его квартире общей площадью в 100 квадратных метров. Там было только две спальни: в одной спал он с женой, в другой – дети. Я остановился у его знакомого Матиаса Федерера, одиноко проживавшего в трехкомнатной квартире. И та, и другая квартиры были "социальными", т.е. предоставлялись нуждающимся по сниженной квартплате. Матиас официально занимал свое жилье без удобств (не было ванны, а только душ) совместно с Мартином, т.к. три комнаты даже без удобств было слишком много по сниженной квартплате для одного человека. Жена Мартина официально занимала свою обширную квартиру втроем с детьми. Она считалась матерью-одиночкой при незарегистрированном браке. Мартин жил с ней вместе незаконно. Если это станет официально известно (вполне возможно, что неофициально власти осведомлены), тогда либо Мартин должен будет съехать, либо квартплата будет повышена. Неофициально власти многое знают о гражданах древнейшей европейской республики. Мартин впоследствии прислал мне ксерокопию страницы из досье секретной службы на него. Там было три донесения о моем визите. Первое содержало информацию о том, что он оформил в полиции по делам иностранцев приглашение для меня. Второе было составлено на основании агентурного сообщения или перлюстрации нашей переписки и описывало мои сомнения в том, что мне удастся пробиться через бюрократический кордон ОВИРа и приехать. Третье было из швейцарского посольства в Москве о том, что в списке выданных виз фигурирует и моя фамилия.

Недалеко от Цюриха проживает мой давний приятель Матиас Рисси. У него не социальная квартира, а потому он один может занимать общую площадь более 120 квадратных метров. Дом примыкает к холму, а потому поднимаясь в квартиру Матиаса на второй этаж - с другой стороны оказываешься на первом этаже. Его гостиная имеет дверь, открыв которую можно выйти на обширную площадку, окруженную садом. Цокольный этаж дома занимает общий гараж. Сам он работает архитектором и полупрофессионально занимается музыкой. Живет на материальном уровне нашей номенклатуры, но без прислуги, охраны. Его тоже тяготит проблема всех швейцарцев: "Я слишком много работаю!" – говорит он. Был у него момент, когда их фирма испытывала спад, и хозяин его уволил. Матиас тогда решил объединить увлечение с бизнесом и открыл салон джаза, где продавались пластинки, книги, плакаты. Я тогда прислал по его просьбе коробку первой пластинки трио Ганелина. Спустя полгода дела в фирме пошли лучше и Матиас без сожаления закрыл свое дело. По найму он зарабатывает в два раза больше. Для меня это хороший комментарий к призывам наших "демократов" к тому, чтобы мы все стали мелкими лавочниками.

Возвращение из Швейцарии на поезде постепенно возвращало меня к нашей действительности. В Штутгарте и окрестностях, где я побывал у Ханса Кумпфа, мне бросился в глаза унылый колорит домов. "Швейцария богаче", – объяснил Ханс. Далее был снова Берлин в обратной последовательности, потом Варшава с Jazz Jamboree, а далее – родные края.

В этой поездке я впервые познакомился с эмигрантами. До этого мои контакты с ними ограничивались Аликом Гаевским (в конце семидесятых годов Алик женился и выехал к жене в Варшаву). Он мне не казался настоящим эмигрантом по присказке, что "Польша не заграница".

 

Экслибрис для литературы по джазу работы Алика Гаевского

В Женеве я останавливался у эмигрантки из Риги, а на обратном пути в Западном Берлине у моего рижского знакомого Эфраима Соловья. Резюме их проповедей сводилось к следующему: они сделали правильный выбор, они хотят дать мне наставления как жить. Мои западные знакомые напротив критиковали условия жизни в своих странах, интересовались моим жизненным опытом в СССР. Хотя эмигранты, естественно, хуже вросли в западную жизнь, чем те, кто там родился, они оправдывались перед советским приезжим. Понятное дело. Но при чем тут я? Потом контактов стало больше – из Израиля стали приезжать с визитами бывшие рижане. Те же люди, что и раньше, с неизменившимися характерами, но какие поучительно-нудные! Подобные разговоры ведет на радио "Свобода" Инна Светлова: сколько она выпивает чашек кофе в день, на каких курортах отдыхает, какая у нее квартира и прочее. Но со Светловой проще – я всегда могу выключить радио.

1989 год принес две поездки с джаз-центром Нидбальского – в Польшу и Швецию. Повторились испытания моей первой зарубежной экскурсии в группе латвийских деятелей зарождающейся культуры. Особенно мучительной была шведская эскапада. Мы ехали без валюты (ее должны были выдать на месте), в пути были пересадки в Хельсинки и Стокгольме. Ленинградский поезд в Хельсинки опоздал к отплытию парома, пришлось устроиться на ночлег за счет железной дороги. Были и другие неувязки и каждый раз ярко проявлялся нрав Нидбальского и особенности национальной творческой интеллигенции. К неудовольствию Нидбальского музыкант Эгил Страуме открыто показывал, кто из них главный, а музыкант Эрик Балодис при любом случае пытался урвать все что возможно. Открытием для меня стало сходство Скандинавии с Прибалтикой: сходные пейзажи и сходные национальные типы. У финнов все же была своя изюминка. Ночной Хельсинки явился заполненным гуляющими в разной степени упития. Они шатались, приставали к другим прохожим, что-то бурчали.

Самым примечательным путешествием было наше с моей женой Кларой посещение Парижа. В Париже полнокровная многослойная джазовая жизнь. Есть маленькие клубы, где играют непритязательный популярный джаз для слушания и танцев. Есть гибрид концертного зала с кафе New Morning, дающий ежедневные концерты мирового джаза. Есть ежегодный фестиваль. Бывают филармонические концерты звезд калибра Майлза Дейвиса. Джаз врос в парижскую обстановку в той же мере, как и космополитическое изобразительное искусство.

Перед отъездом во Францию все окружающие рекомендовали нам посетить русское кладбище в Париже. И мы посетили. Оно оказалось не совсем в Париже, а в небольшом городке Сен Женевьев де Буа, куда нужно было ехать пригородным поездом. Кладбище выглядело чужим, не нашим. Не было участков вокруг могил. Могильные плиты составляли всю площадь могил. Соответственно отсутствовали могильные ограды, скамейки, индивидуальная растительность на могильных участках. Заставила задуматься могила Бунина, должно быть наиболее посещаемая, со следами визитеров из СССР: значками, монетами, шоколадками (!) и прочей мелочью. Что-то языческое...

Поездка в Англию раскрыла нам повседневную сторону жизни островного государства. Джазовые пабы предлагают довольно традиционную музыку. Восприятие не ограничивается самим джазом, обстановка воздействует в комплексе. Людское общение не столь стерильно как в концертном зале – музыканты ближе к публике. Все зависят друг от друга. Владельцу паба важно, чтобы было больше посетителей, что увеличивает доходы, от которых он может "отстегнуть" часть в пользу музыкантов; музыканты стараются понравиться публике, а публика также поддерживает музыкантов, чтобы не лишиться любимых звуков. В обычаи джазовых пабов входят лотереи raffle. Публике предлагается купить номерки. Потом корешки номерков попадают в шляпу, кто-то вытаскивает счастливые номера. На первый номер может выпасть бутылка виски, на второй – бутылка вина. Остальные деньги – в пользу музыкантов. Музыканты, однако, не опускаются до кабацких приемов, чтобы, например, выкрикнуть "последний" номер программы с тем, чтобы сыграть послепоследний - за подношение. Но бармен все же совершает сходный акт. Ближе к закрытию паба он произносит традиционную фразу: "Time, gentlemen, please!", – после чего можно еще успеть заказать выпивку.

Моя первая поездка на Запад подтвердила то, что я знал, но во что не хотелось верить. В швейцарском посольстве мне сказали, что приглашение уже просрочено, но они могут меня впустить если я подпишу обязательство выехать оттуда. Потом нарастали трудности с получением немецкой транзитной визы. Я уже свыкся, что Запад без восторга позволяет нам посещать себя, однако британские процедуры показались мне апофеозом продуманности и тщательности. Все желающие побывать в Великобритании должны пройти собеседование в посольстве, на котором задаются вопросы, уже фигурировавшие в анкете. Посольские работники дополнительно желали удостовериться, что предполагаемый турист действительно знает приглашающего британского подданного, что у него есть деньги и проездные билеты, что он не собирается там остаться на более длительный срок и не возьмется ни за какую платную или (!) бесплатную работу. Очередь за английской визой длилась со всеми перекличками несколько месяцев. При въезде в Англию пришлось заполнить бланки въезда (у нас их отменили с началом перестройки), а иммиграционная служба проставила дополнительный штамп о запрете на работу.

(окончание следует)