Romm1
"Заметки по еврейской истории", № 45 от 22 августа 2004 г.                                                 http://berkovich-zametki.com/Nomer45

Ромм М. И.

 

Четыре встречи с Н. С. Хрущевым

(Окончание. Начало в № 44)




     Встреча четвертая


     Состоялась эта встреча на июньском пленуме ЦК, отличалась она необыкновенной помпезностью, хорошими обедами и огромным количеством присутствующих. На пленум было приглашено больше двух тысяч гостей.

     Июнь. Следовательно, с марта по июнь я ждал своей судьбы. Ведь жалобы-то от Грибачева, Софронова и Кочетова были поданы в Президиум ЦК в очень резкой форме. Грибачев и Кочетов – один из них кандидат в члены ЦК, другой – член Ревизионной комиссии, так что дело нешуточное. Я всё ждал, ждал, ждал, и всё до меня доходили сведения, что собирается материал. Материал собирают и во ВГИКе, и в союзе, и в Комитете, и на «Мосфильме». По разным линиям собирают материал. Я всё ждал, что будет. Наконец, мне сказали: очевидно, после июньского пленума будет разбираться ваше дело, а может быть, и на самом пленуме. Это плохо.

     Ладно. И вот, наконец, состоялся пленум. Сделал Суслов доклад по китайскому вопросу, Ильичев – по вопросам культуры. Пошли обыкновенные речи. Я, признаться, всё это забыл, да и всё это было известно, и сейчас не могу вспомнить, что ж там говорилось. Только несколько таких черт запомнилось мне. Вот эти несколько черт я и хочу сообщить.

     Прежде всего, поразило меня поведение высокой интеллигенции, так сказать, верхушки нашей.
     Члены союзов писателей, художников и композиторов находились в недоумении и тоске, ибо эти три союза должны были быть слиты. И в кулуарах все спрашивали друг друга: что же мы будем делать, скажем, на пленумах союза-то? Неужели живописцы будут обсуждать вопросы музыки, а музыканты – романы, повести и рассказы? Ведь не может же быть, чем же мы будем заниматься?

     Но, несмотря на это недоумение, руководство наших союзов, так сказать, восторженно приветствовали это слияние – приветствовали с тоской и недоумением во взоре, но приветствовали.
     Трусливее всех, пожалуй, оказался Федин, потому что Тишке Хренникову, по-моему, было всё равно. Но Федин, он производил просто жалкое впечатление, ну просто безграничный трус, а может быть, и подлец.

     Так или иначе, прошли эти речи, а я всё жду, до меня всё не доходят. Наконец, не то уж на третий день, что ли, доходит дело до выступления Павлова. Начинает Павлов с вопросов целины, производства, всякие такие торжественные мотивы, идет по целине, шагает, ну и дошагал, наконец, говорит:
     «Некоторые вот тут предъявляют претензии к нашей молодежи. А чего мы можем требовать от нашей молодежи, если среди наставников этой молодежи числятся такие, с позволения сказать, профессора, как Михаил Ромм, который пропагандирует общечеловеческую мораль и лирическое...»

     Что «лирическое», он не договорил, потому что вдруг его прервал Хрущев. «О шатаниях товарища Ромма нам известно, – сказал Хрущев. – Мы сами разберемся в этом вопросе. – Помолчал и добавил: – Но мы надеемся, что этот крупный мастер еще встанет на ноги».
     Ну, я, правда, тоже надеялся, что «встану на ноги», но, во всяком случае, понял, что продолжаться речь Павлова не будет. Действительно, Павлов нежно улыбнулся, перелистнул страничку и пошел дальше шагать по целине.

     Я сижу в некотором недоумении, так и не понимаю – что это, угроза? Или, наоборот, индульгенция? Хорошо уж, по крайней мере, что речь Павлова прервана. А окружающие меня интеллигенты не глядят на меня, смотрят куда-то вдаль мутным взором таким и искоса вдруг, быстро так, воровским взглядом, – что делает он? Что я чувствую? Ну, я не чувствовал ничего, кроме мути. Во время перерыва спустился я вниз. Все тут бросаются мгновенно обедать и завтракать. У меня что-то аппетита не было, пошел я книжки выбирать в ларьке, вечную ручку, что ли, купил. И вдруг подходит ко мне тоже один из представителей нашей высокой интеллигенции и тихо говорит:

     – Я вас не понимаю.
     – А что?
     – Ну как вы можете покупать вечные ручки в такую минуту?
     – А что же мне делать?
     – Да ведь Павлов выступал. Хрущев выступал! Нет, это либо какое-то необыкновенное самообладание, либо бесчувственность, что ли?
     Я не знал, что выбрать – самообладание или бесчувственность. Самообладание – что-то очень больно торжественно, поэтому я сказал:

     – По-моему, бесчувственность.
     Ну, на этом и кончилось. Опять пошло заседание, опять говорит очередной оратор. И вдруг очередного этого оратора опять прерывает Хрущев.
     – Минуточку, – говорит он. И обращаясь к двум членам ЦК, говорит: – Вы что здесь ухмыляетесь? Вы, товарищ такой-то (по-моему, Жемерин это был) и – такой-то (казахская фамилия, один из секретарей Казахстана), что вам тут смешно? Вы находитесь на заседании ЦК, надо уметь вести себя прилично. Что вы, не хотите работать? Можно освободить! Как вы позволяете вести себя в присутствии членов Центрального Комитета партии! Бе-зо-бра-зие!

     Знаете, у меня даже сердце упало. Я, признаться, и не думал, что на членов ЦК можно орать вот таким образом, как на мальчишек. Я, правда, слышал, как он орал так на Вознесенского, на Голицына, но на членов ЦК!

     После, в перерыве, пошел я вниз, что-то болит у меня под ложечкой, пошел я в амбулаторию, говорю:
     – Дайте мне что-нибудь от печени.
     – Почему от печени?
     – Да болит под ложечкой.
     – А почему вы думаете, что это печень?
     – Ну, у меня больная печенка.
     – Ну-ка, давайте.
     Послушал меня врач, посмотрел, где болит.
     – Что вы, – говорит, – да это не печень у вас. У вас стенокардия, это сердце.

     Я говорю:
     – Да отродясь у меня не было стенокардии, и сердце у меня железное.
     – Ну, вот не было, а теперь вот есть. Это у нас бывает.
     Смотрю, а на одной коечке лежит человек, дышит чем-то. Кладет врач меня, дает валидол, нитроглицерин. Полежал – пошел.

     Ну, и после перерыва первым было дано слово этому казахскому члену ЦК. И он начинает с того, что приносит глубочайшее извинение за свое поведение Никите Сергеевичу Хрущеву. Не членам ЦК, не Центральному Комитету партии, а Никите Сергеевичу Хрущеву. Он просит учесть, что он всегда вел себя в высшей степени дисциплинированно, ни разу не нарушал порядков в Центральном Комитете партии и что в данном случае он оплошал, потому что его Михалков попутал. Михалков-де рассказал очень смешной анекдот. Он с соседом своим, с этим Жемериным, что ли, ухмыльнулся, не сдержался, и вот такое бедствие произошло, он просит снисхождения к нему.

     Ну, так шло это заседание, не знаю, еще, что ли, день. Наконец, наступил заключительный день. В перерыве всем членам ЦК и кандидатам раздали резолюцию по китайскому вопросу и резолюцию по культуре. Громаднейшие резолюции. Целые книжечки по каждому вопросу. Но дают только членам ЦК. Я думаю, так мы и не узнаем, в конце концов, что же постановили по вопросам культуры и что постановили по китайскому вопросу, ну посмотрим, что будет.

     Ну, должно было быть здесь два заключительных слова – Ильичева и Суслова. Но перед этим несколько замечаний решил сделать Хрущев. Приготовили ему там для этого какую-то записочку, страничек шесть, небольшая. Ну, думаю, минут пятнадцать пройдет, заключительные слова, и всё – отработали.
     Он начал читать свои замечания, но уже после первой же страницы отложил ее в сторону, надоело ему читать, и стал говорить. И проговорил он два с половиной часа. Ну никак невозможно вспомнить, что именно он говорил. Тут перемешались и вопросы международной политики, и китайский вопрос, и вопросы культуры, и крик на Некрасова, которого он предложил исключить из партии, и еще какие-то необыкновенные откровения.

     Но главный, что ли, аттракцион был китайский. Излагать весь этот китайский вопрос смысла, конечно, нету, но одна часть была примечательна.
     – Ведь у нас были очень хорошие отношения. На чем они поломались? Я вам расскажу, пожалуй, эту историю, только без опубликования. Пожалуйста, прошу, не надо опубликовывать это дело.

     Случилось это так. Вот как случилось начало этой трещины. Были мы в Индии. Встреча прекрасная. Настроение было... С народом всё превосходно. Ну, и пришло мне в голову, говорю: «Давайте, товарищи, залетим в Пекин, это и недалеко тут, из Индии, крючочек. Залетим, поговорим там по нашим делам».
     Ну, залетели. И что же вы думаете? Принимает меня Мао Цзэдун, как вы думаете, где? В бассейне. В бассейне принимает.

     Что делать? Он хозяин, я – гость. Приходится плыть. Ну, и влезаем мы в воду. Он плывет, и я плыву, а между нами переводчик. Но ведь он-то – призовой пловец, а я горняк, я же, между нами говоря, плаваю-то кое-как, я же бултыхаюсь, я же отстаю. А он плывет, козыряет. И все время всякие материи излагает, политические вещи. Переводчик мне это на плаву переводит, а я и ответить, как следует, не могу. И он получается передо мной в преимущественном положении. Ну, надоело мне это. Поплавал я, поплавал, думаю – да ну тебя к черту, вылезу. Вылез я на краешек, свесил ноги. И что ж, теперь я наверху, а он внизу плавает. Он плавает, переводчик не знает, то ли с ним плавать, то ли со мной рядом сидеть. Он плавает, а я-то сверху вниз на него смотрю. А он-то снизу вверх, он в это время говорит мне что-то про коммуны, про ихние эти коммуны. Ну, я уже отдышался и отвечаю ему про эти коммуны: «Ну, это еще мы посмотрим, что у вас из этих коммун происходит». Теперь уж мне во много раз легче, раз я сел. Он и обиделся. Вот с этого всё и началось, товарищи.

     По случаю Пекина упомянул он Индонезию.
     – Вот китайцы говорят, что не помогаем мы Индонезии. Хм, интересно… А кто же их в таком случае освободил? Да неужели ж они думают, что индонезийцы сами освободили? Да разве это возможно? Ведь у голландцев и подводные лодки, и самолеты, и артиллерия, и всякое оружие. Ведь им нужно дать то же самое. Значит, дали. Кто дал? Мы. Мы дали. Но ведь индонезийцы на подводных лодках плавать не могут, из орудий стрелять не могут. Значит, кто стрелял, кто подводные лодки водил и самолеты – кто? Кто? Мы же, мы же и делали, между нами. Ведь вот до чего доходит. Вот, а с чего началось всё?

     Ну, поразительная глубина политического мышления Хрущева. Она представила для меня какую-то дополнительную краску в этом разнообразном, мозаичном, так сказать, портрете.
     Ну, в общем, добрался он до конца своей речи кое-как. Разумеется, это было под самый конец заседания, уже трудно было ждать чего-нибудь еще, ну и говорит он тогда:
     – Что-то я заговорился, я вижу, регламент-то у нас уже кончается. А тут еще два заключительных слова.

     И тут Хрущев дает нам предметный урок того, как он понимает вопросы внутрипартийной демократии и ленинских норм партийной жизни.
     Обращается он к Суслову и говорит:
     – Скажите, товарищ Суслов, вы настаиваете на заключительном слове?
     Суслов говорит:
     – Нет, не настаиваю.
     Он к Ильичеву. Ильичев тоже не настаивает. Хрущев ухмыльнулся и говорит:

     – Узурпировал я заключительные слова. Ну, ничего, вопрос и так ясен.
     Перейдем прямо к голосованию. Начнем с китайского вопроса. Сначала проголосуем резолюцию в целом. Книжечки розданы?
     Розданы резолюции.
     – Так, значит, голосуем: кто за эту резолюцию – подымите руку.
     Голосуют члены ЦК.

     Все члены ЦК поднимают единогласно руки.
     – Так, – говорит Хрущев, – проголосуем вместе с кандидатами.
     Проголосовали.
     – Так, – говорит Хрущев. И, помолчавши, вдруг вдохновенно произносит: – Товарищи, давайте будем демократичны! Проголосуем резолюцию со всем народом, со всеми приглашенными! Ведь сейчас разница между членом партии и беспартийным, так сказать, стирается. Вот я вам приведу пример. Подбирали мы однажды список на членов ЦК. Ну, подобрали одного человека. В общем подходящий вроде кандидат. Но что-то помнится, что он беспартийный. Я говорю: «Товарищи, а вы проверили, он член партии?» – «Член партии». – «Проверьте еще раз». Проверили. И что ж вы думаете? Беспартийный! Ну вот, чуть беспартийного не сделали членом ЦК. Вот до чего стирается грань между членами партии и беспартийными товарищами! Это в замечательное время мы живем. И вот, товарищи, давайте проголосуем всем народом, все вместе за эту резолюцию.

     Но резолюцию-то ведь никто не читал, кроме членов ЦК. И Хрущев ее читать явно не собирается. Я тихо говорю соседям:
     – Товарищи, неудобно, мы же не читали!
     И мне в ответ шикают:
     – Тихо! И так уж вы тут... позволяете себе!
     – Кто за эту резолюцию? Голосуют все присутствующие!
     Прошу поднять руки.
     И все подымают, как один человек, руку за резолюцию, которую никто не читал.

     Хрущев с удовлетворением отмечает, что никто не воздержался, против нету, и приступает к голосованию отдельных поправок.
     – На странице тридцать девятой, – говорит он, – второй абзац предлагается исключить. Нашли второй абзац? Голосую. И все мы хором голосуем за исключение неизвестного нам абзаца по неизвестному нам документу.

     Проголосовали, разошлись, удовлетворенные, и даже какое-то такое лестное чувство у всех: смотрите-ка, голосовали все вместе со всем ЦК. Вот такой был человек этот Хрущев. Я на него, признаться, зла не держу. Он мне, в конце концов, в чем-то даже помог. По меньшей мере, прекратил чтение обвинительной речи Павлова. Поэтому дело-то мое после этого замерло.

     Ну и поскольку Хрущев выразил такую точку зрения, что я «встану на ноги», дело тут же было, как-то пошло на нет сходить, потому что раз Хрущев считает, что я «встану на ноги», то нельзя же ему мешать в том плане, что я на ноги уже не встану. Вот его из секретариата ЦК спустили куда-то в МК, из МК в райком, а из райкома оно пришло на «Мосфильм».

     Приехали на «Мосфильм» товарищи из тех организаций, говорят: «Надо собрать такое партийное собрание и проработать товарища Ромма, так сказать, сурово». Ну, значит, секретарь парткома наш был умный парень, покойный Шипкуненко, говорит: «Ведь партийное собрание потребует, чтоб была зачитана и речь Ромма в ВТО, и жалобы, которые на него были поданы. И я боюсь, что (у нас ведь любят Ромма на «Мосфильме»), как бы не было неприятности. Ведь он может выйти-то победителем». Подумали-подумали, говорят: «Да, давайте ограничимся обсуждением на парткоме, но на строго закрытом парткоме: ни одного постороннего. Материал пусть подготовит один из членов парткома, а мы придем, послушаем».

     И вот состоялся этот партком. Про этот партком, пожалуй, особый рассказ. Тяжкий был, постыдный партком. Особенно постыдно вел себя актер Борис Андреев, который оказался самонадеянным дураком и мерзавцем. А я до этого к нему неплохо относился. А тут действительно скверно стало на душе. И превосходно проявился Пудалов, который вел дело и, в общем, очень хорошо доложил. Кончился партком тем, что мне даже на вид не поставили, а просто предупредили, что впредь с такими выступлениями надо быть, так сказать, осторожнее, и просили где-нибудь выступить с более точным и обоснованным изложением своих взглядов, что я и обещал.
     Под конец спросил меня представитель ЦК, который там был: «Вы вашу точку зрения не изменили на товарища Грибачева и так далее?» Я говорю: «Нет, не изменил». «Ну что ж, – сказал он, – тогда останемся при этом». Вот так дело и кончилось.

     Что ж Хрущев? Что-то было в нем очень человечное и даже приятное. Например, если бы он не был руководителем такой громадной страны и такой могущественной партии, то как собутыльник он был бы просто блестящий человек. Но вот в качестве хозяина страны он был, пожалуй, чересчур широк. Эдак, пожалуй, ведь и разорить целую Россию можно. В какой-то момент отказали у него все тормоза, все решительно. Такая у него свобода наступила, такое отсутствие каких бы то ни было стеснений, что, очевидно, это состояние стало опасным – опасным для всего человечества, вероятно, уж больно свободен был Хрущев.

     ПРИЛОЖЕНИЯ

    ВЫСТУПЛЕНИЕ В ВТО (ноябрь 1962 г.)

     Я решил прийти сюда, в эту непривычную для меня аудиторию, наполовину театральную, состоящую в основном из научных работников, потому что, мне кажется, сейчас наступило время дать себе серьезный отчет в том, что у нас происходит. Тема собрания «Традиция и новаторство» дает повод говорить об этих серьезных вещах.


     Передо мной очень темпераментно и хорошо выступил главный режиссер Воронежского театра товарищ Добротин. Он всем своим существом протестует против остатков сталинизма в сознании. Он рассказал о районном начальстве, которое после выпивки развело костер на террасе санатория да еще закатило выговор культработнику санатория за попытку протестовать. Яркий пример. Но тут же товарищ Добротин советует вызвать Леонида Леонова в ЦК и предложить ему написать пьесу. А если у Леонова сейчас другие творческие замыслы? Если он сейчас не хочет работать в театре? По Добротину выходит, что если попросит ЦК партии, то Леонов сейчас же послушно напишет хорошую пьесу. А других путей нет? Вы не замечаете, товарищ Добротин, что этот путь рассуждений тоже от старых навыков, что это чуточку похоже на сожжение костров на веранде? (Аплодисменты.)

     По дороге вы обрушились на современные танцы, жаловались, что под Новый год ваш актер Папов танцевал западный танец. Я никогда в жизни не танцевал, просто не умею танцевать ни вальс, ни мазурку, ни па-де-патинер. Но мне кажется, что легче танцевать в маленькой комнате западный танец, чем мазурку, потому что для нее комната мала. В течение многих лет пытаются изобрести настоящий советский танец. Изобрели. Он называется «Прогулка» и требует очень больших площадей. Объяснение по телевидению некоторых позиций этого танца заняло четыре сеанса. Но никто из зрителей не усвоил тонкостей.

     А вот Папов сразу выучился танцевать. Очевидно, танец прост. Я хотел бы знать, много ли и какого именно вреда натанцевал товарищ Папов в новогоднюю ночь?
     Заодно товарищ Добротин обрушился на безголосых певцов. А вот я люблю безголосых певцов. Мне больше нравится Бернес и вообще певцы, которые почти говорят и меньше поют, чем певцы, которые широко раскрывают рот и издают тремоло. Разумеется, арию «Прости, небесное создание» нужно петь хорошо поставленным тенором, а «Ходит по полю девчонка» – как раз наоборот.

     Мне нравится в искусстве всё выразительное. (Аплодисменты.) У нас действительно создались некоторые навыки, с которыми следует бороться. Я согласен с товарищем Добротиным, согласен бороться с собственными пережитками. Именно поэтому, прежде чем говорить о традициях, новаторстве, хотелось бы разобраться в некоторых традициях, которые сложились у нас. Есть очень хорошие традиции, а есть и совсем нехорошие. Вот у нас традиция: два раза в году исполнять увертюру Чайковского «1812 год».

     Товарищи, насколько я понимаю, эта увертюра несет в себе ясно выраженную политическую идею – идею торжества православия и самодержавия над революцией. Ведь это дурная увертюра, написанная Чайковским по заказу. Это случай, которого, вероятно, в конце своей жизни Петр Ильич сам стыдился. Я не специалист по истории музыки, но убежден, что увертюра написана по конъюнктурным соображениям, с явным намерением польстить церкви и монархии. Зачем советской власти под колокольный звон унижать «Марсельезу» – великолепный гимн Французской революции? Зачем утверждать торжество царского черносотенного гимна? А ведь исполнение увертюры вошло в традицию. Впервые после Октябрьской революции эта увертюра была исполнена в те годы, когда выдумано было слово «безродный космополит», которым заменялось слово «жид». Впрочем, в некоторых случаях и это слово было напечатано.

     На обложке «Крокодила» в те годы был изображен «безродный космополит» с ярко выраженной еврейской внешностью, который держал книгу, а на книге крупно написано: «жид». Не Андре Жид, а просто «жид». Ни художник, который нарисовал эту карикатуру, никто из тех, кто позволил эту хулиганскую выходку, нами не осужден. Мы предпочитаем молчать, забыть об этом, как будто можно забыть, что десятки наших крупнейших деятелей театра и кино были объявлены безродными космополитами, в частности, сидящие здесь Юткевич, Леонид Трауберг, Сутырин, Коварский, Блейман и другие, а в театре – Бояджиев, Юзовский. Они восстановлены – кто в партии, кто в своем союзе, восстановлены на работе, в правах. Но разве можно вылечить, разве можно забыть то, что в течение ряда лет чувствовал человек, когда его топтали ногами, втаптывали в землю?!

     А люди, которые с наслаждением, с вдохновением руководили этой позорной кампанией, изобретали, что бы еще выдумать и кого бы еще подвести под петлю, – разве они что-нибудь потерпели? Их даже попрекнуть не решили – сочли неделикатным.

     Журнал «Октябрь», возглавляемый Кочетовым, в последнее время занялся кинематографом. В четырех номерах, начиная с января по ноябрь, появляются статьи, в которых обливается помоями всё передовое, что создает советская кинематография, берутся под политическое подозрение крупные художники старшего и более молодых поколений. Эти статьи вдохновляются теми же самыми людьми, которые руководили кампанией по разоблачению «безродных космополитов». Мне кажется, что нам не следует все-таки забывать всё, что было.

     Сейчас многие начнут писать пьесы, ставить спектакли и делать сценарии картин, разоблачающие сталинскую эпоху и культ личности, потому что это нужно и стало можно, хотя еще года три или четыре назад считалось, что достаточно выступления Никиты Сергеевича на XX съезде. Мне прямо сказал один более или менее руководящий работник: слушайте, партия проявила безграничную смелость. Проштудируйте выступление товарища Хрущева, и довольно! Что вы в это лезете?

     Сейчас окончательно выяснилось, что этого не довольно, что надо самим и думать, и говорить, и писать. Разоблачить Сталина и сталинизм очень важно, но не менее важно разоблачить и то, что осталось нам в наследие от сталинизма, оглянуться вокруг себя, дать оценку событиям, которые происходят в общественной жизни искусства.

     Наши совещания проходят в хороших, спокойных, академических тонах, а в это время очень энергичная группа довольно плохих литераторов в журнале «Октябрь» производит «расчистку» кинематографа – и ей пока никто не ответил. Она производит «расчистку» и молодой литературы – и в этом вопросе ей тоже никто по-настоящему не отвечает.
     Но стоило Евтушенко опубликовать стихотворение «Бабий Яр», как эта группа немедленно отвечает через газету «Литература и жизнь».

     Мне недавно довелось быть в Италии и в Америке, и должен сказать, что не само стихотворение Евтушенко, а именно ответы на него стали скандальной сенсацией на Западе. Мне тамошние журналисты задавали вопрос: «Как вы относитесь к новой волне антисемитизма в СССР?» Я с недоумением спросил, о какой волне идет речь. Оказалось, что речь идет о статье Старикова и стишках Маркова.
     Этот номер газеты «Литература и жизнь» – это наш позор, так же как наш позор последние номера журнала «Октябрь».

     Поскольку статьи в «Октябре» направлены и в мой адрес, мне трудно и неприятно отвечать. Трудно, но нужно. Нападение на кинематограф, которое ведет «Октябрь», началось с январского номера, в котором помещена статья о фильме «Мир входящему», написанная в совершенно беспардонных тонах политического доноса. Единственный просчет редакции был в том, что доносить-то сейчас некому. После такой статьи еще десять лет назад человека надо было закопать, лишить права работать в кинематографе, выгнать из режиссуры, сослать в дальние края. Но дело в том, что времена сейчас другие и донос, вероятно, даже не был прочитан. Но он лежит! Затем появился донос на «Неотправленное письмо», «Летят журавли», «А если это любовь?» и «Девять дней одного года».

     Обвинение было старое и давно известное: в «Девяти днях» – герой с ущербинкой, в «Летят журавли» – героиня с ущербинкой, в «Неотправленном письме» – упадочнический пессимизм. У Райзмана – и герои с моральными изъянами, и безнравственность, и упадничество. За такие «изъяны» раньше сурово карали. Сейчас донос остался без ответа, его просто не прочитали в соответствующих инстанциях, да и этих инстанций уже нет. Поэтому ни Калатозов, ни я, ни Райзман не были изгнаны из кино, и это рассердило журнал. В 10-м и 11-м номерах журнала появились статьи совсем уже страшненькие с повальным обвинением всех и вся. Только слово «космополиты» не было пущено в ход, а в остальном – удивительное сходство со статьями пятнадцатилетней давности.

     Автор статьи, помещенной в 11-м номере журнала «Октябрь», в частности, пишет: в то время как сами итальянцы признают, что итальянский неореализм умер, Ромм продолжает его восхвалять. Он ориентирует тем самым нашу молодежь на Запад (цитирую по памяти). Неореализм действительно умер. Он умер не без помощи Ватикана, не без помощи католической цензуры, не без помощи американского и итальянского капитала. Художники итальянского неореализма создали такие картины, как «Машинист» Пьетро Джерми, «Похитители велосипедов» Де Сика, «Два гроша надежды», «Рим, 11 часов» и другие действительно великие, незабываемые произведения.

     В условиях буржуазной действительности кинематограф нигде и никогда ничего подобного не создавал – во всяком случае, в таком мощном кулаке, в таком стройном единстве. Против итальянского неореализма были мобилизованы все силы: цензура, подкуп, переман, угрозы, саботаж проката, всевозможное насилие, – всё, чтобы разрушить, расколоть, раздавить эту группу художников итальянского неореализма. Вся мировая реакция ополчилась на него. В это время у нас появилась только одна статья – к сожалению, статья Полевого, человека, которого я уважаю. В этой статье Полевой «приложил руку» к итальянскому неореализму. Мне было стыдно читать эту статью, стыдно за нас. Это было шесть лет назад. Мы не помогли этому течению, очень близкому к Итальянской компартии, многие из режиссеров которого были коммунистами. Неореализм душили, а мы его поругивали. Ведь только совсем недавно Соловьева написала, наконец, книгу об итальянском неореализме – написала, когда о нем уже приходится говорить как об истории.

     Я позволил себе три года назад заступиться за итальянский неореализм, и до сих пор люди, которые настаивают на верности традициям, напоминают мне этот мой грех: как я смел заступиться за итальянский неореализм? Как я мог признать, что это течение оказало влияние на нашу молодежь?
     А, по-моему, если оно оказало влияние на молодежь, то этого нельзя не признавать. Почему мы до бесконечности врем? Если оказало – значит, оказало, а дальше нужно разобраться – почему оказало, насколько оказало, какое влияние, полезное или вредное. Я знаю нашу молодежь, знаю, какое действие произвели итальянские картины, я здесь свидетель и утверждаю: оказало!

     Почему мы по-прежнему хватаемся за так называемый приоритет во всех областях? Я вовсе не уверен, что приоритет всегда хорош. Представьте себе, что какой-нибудь американский одинокий гений изобрел бы граммофон, а мы бы его осуществили. Кому надо было бы гордиться? По-моему, нам, потому что гений остался в Америке непризнанным, а граммофон построили мы. А мы кичимся тем, что выдумали всё – и обезьяну, и граммофон, и электрическую лампочку, и телефон, а только сделали американцы. Ну, что в этом хорошего? Мы ищем в своей истории людей, которые изобрели паровоз до Стефенсона, хотя он не был нами построен. Нечего кичиться своей медлительностью, своей отсталостью. Кто первый построил паровоз, кто первым полетел, тот и прав. Надо гордиться тем, что сегодня мы первые в космосе, что у нас величайшие в мире электростанции, а не тем, что было двести лет тому назад, и кто первым сказал «Э!» – Добчинский или Бобчинский. Отстаивая, а подчас и выдумывая это право первородства во что бы то ни стало, мы черт знает чего натворили и еще десять лет назад старались начисто отгородиться от западной культуры, это тоже прикрывалось словом «традиция».

     Мне было приятно слышать, что товарищ Юткевич, говоря сегодня о новаторстве, уделил большое место Западу. Мы отвыкли от того, что на Западе что-то существует. А ведь, между прочим, Россия была страной, в которой больше, чем где бы то ни было в мире, переводилась иностранная литература. Русская интеллигенция была, в частности, тем сильна, что она читала всю мировую литературу, была на первом месте по знанию мировой культуры. Это тоже наша традиция, очень хорошая традиция, и ее стоит сегодня вспомнить. Много лет считалось, что итальянский неореализм есть что-то преступное только потому, что это западное течение. Но сами итальянские неореалисты учились в Экспериментальном центре кинематографии в Риме, директором которого в годы фашизма был подпольный коммунист. Они смотрели советские картины, они учились на них, они воспитывались коммунистом-директором, из них вышли коммунисты и режиссеры, которые сразу после крушения режима Муссолини подняли знамя передового пролетарского искусства, очень близкого нам. Мы же в это время переживали наиболее тяжелый этап сталинизма, мы разоблачали «безродных космополитов» и пытались отпихнуть от себя итальянский неореализм, нанося этим серьезный ущерб самим себе на многие годы. Давайте хотя бы эту истину вспомним – для того чтобы понимать, на каком свете мы живем.

     И сегодня, когда компания, когда-то предававшая публичной казни «безродных космополитов», – Кочетов, Софронов и им подобные – совершает открытую диверсию, нападает на всё передовое, на всё яркое, на всё новое, что появляется в советской кинематографии, мне кажется, что придерживаться в это время академического спокойствия и ждать, что будет, не следует. (Продолжительные аплодисменты.)
     Нападение началось с кинематографа, но я не сомневаюсь, что оно заденет и другие области искусства, если этим субъектам не дать по рукам. Что касается меня, то я не одобряю равнодушие в этом деле и считаю, что застыть в позе олимпийского спокойствия глупо и недостойно советского человека.

     Иные рассуждают так: в конце концов, сейчас никого не арестовывают и, пока Хрущев жив, не будут арестовывать. (Аплодисменты.) Это совершенно ясно. Сажать никого не будут, работать не запретят, из Москвы не выгонят и заработной платы также не лишат. И вообще больших неприятностей – таких, как в «те» времена, – не будет. А Кочетов и компания – пусть себе хулиганят: начальство разберется. Но ведь такая позиция – это тоже пережиток психологии времен культа. Нельзя, чтобы на террасе твоего дома разжигали костер. А ведь костер разжигается именно на террасе нашего дома! Мы имеем дело с ничтожной группой, но она распоясалась, она ведет явно непартийную линию, которая резко противоречит установкам нашей партии.

     В это дело никто пока не вмешивается. Нам самим предоставлено право разобраться, – об этом неоднократно говорил и Никита Сергеевич Хрущев: разберитесь сами. Так давайте же разберемся в том, что сейчас происходит! Довольно отмалчиваться. Я позволил себе взять это слово только для этого заявления – больше ничего. (Продолжительные аплодисменты.)

     ПИСЬМО Л. Ф. ИЛЬИЧЕВУ

     Уважаемый Леонид Федорович!
     В связи с заявлением, поступившим в ЦК КПСС от писателей В. Кочетова, А. Софронова и Н. Грибачева, мне предложено тов. Поликарповым написать объяснение по поводу моего выступления в ВТО.
     Прежде всего, должен сказать, что еще за полчаса до выступления я не решил, о чем буду говорить. Повод дал оратор, выступавший до меня. Таким образом, выступление не было подготовлено. Я сожалею, что допустил чрезмерную резкость выражений и неточность формулировок. Я не счел себя вправе выправлять стенограмму, кроме нескольких оговорок, вставки фраз, пропущенных стенографистками, и мелкой литературной правки без изменения смысла.

     После этого выступления состоялось совещание Московского городского комитета партии с активом, где тов. Егорычев, как мне передавали, заявил, что я «поднял грязное знамя сионизма». Он говорил также, что мне доверено воспитание молодежи, а я оказался на деле «другим человеком». На встрече руководителей партии и правительства с интеллигенцией Н. Грибачев обвинил меня в том, что я, не жалея брюк, ползаю на коленях перед неореализмом и что смешивать борьбу против космополитов с антисемитизмом является «либо дремучим политическим невежеством, либо провокацией».

     Тов. Поликарпов основной моей виной считает недопустимый тон и недопустимые обвинения в отношении трех писателей, из которых один является кандидатом в члены ЦК, а другой – членом Ревизионной комиссии ЦК, тем более что я выступал перед аудиторией, часть которой состояла из беспартийных. Кроме того, тов. Поликарпов предъявил мне карикатуру из «Крокодила», которая не похожа на описанную мной, из чего, по-видимому, следует, что я возвел поклеп на нашу прессу.
     Я постараюсь ответить по всем этим пунктам.

     1. О недопустимости моих выпадов против кандидата в члены ЦК партии Н. Грибачева и члена Ревизионной комиссии ЦК В. Кочетова. Это верно: я просто забыл о высоком звании В. Кочетова и Н. Грибачева. Я вспомнил об этом обстоятельстве только через час после выступления, да и то потому, что мне сказали: они будут жаловаться. Я рассматривал Кочетова и Грибачева и говорил о них как о писателях определенной ориентации, которую я считаю глубочайшим образом неверной, вредной, уходящей корнями во времена культа личности и потому особенно неприемлемой сегодня.

     С другой стороны, должен сказать, что В. Кочетов, являясь главным редактором «Октября», ведет себя не как член ЦК. Если все мы обязаны рассматривать его как члена ЦК, то, как же он позволяет себе печатать в «Октябре» статью Люкова и Панова, которая повторяет и даже усугубляет формулировки статьи В. Орлова в «Правде» – статьи, которая, как Кочетову, несомненно, известно, была осуждена в Президиуме ЦК и лично тов. Хрущевым.

     Если он член ЦК, то, как же он позволил себе печатать статью Марвича, безответственную по оценкам крупных явлений советского киноискусства, с целым рядом недопустимых искажений и передержек? В этой статье, походя, скидываются со счетов «Октябрь» Эйзенштейна, «Конец Санкт-Петербурга» Пудовкина, а затем и почти все историко-революционные картины советского кино. Картина Райзмана «Последняя ночь» перепутана с картиной «Ночь в сентябре» и названа «Ночь в октябре»; сценарий фильма «Свердлов» приписан писателю Павленко, хотя основным автором был Любашевский. По Марвичу получается, что личной заслугой Павленко является отсутствие в картине искажений, связанных с культом Сталина, хотя именно Павленко был автором «Клятвы» и «Падения Берлина», не говоря уже о романе «Счастье», в котором амнистируется выселение крымских татар, а Сталин изображен в виде доброго садовника, растящего в Крыму розы. В этой же статье делается ни с чем не сообразная попытка снять с режиссера ответственность за картину и возложить ее только на кинодраматурга. В адрес мой и Лукова отпускаются комплименты, а картины «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году» и «Две жизни» ниспровергаются по вине одного только Каплера, который буквально истребляется Марвичем в давно уже не читанных на страницах советской прессы тонах.

     Если В. Кочетов полагает, что высокое звание члена Ревизионной комиссии ЦК дает ему только права и не накладывает на него ответственности, то, по-моему, он заблуждается. Это не снимает с меня обязанности быть более точным в формулировках, сдержаннее и доказательнее. Эту свою ошибку я уже признал.
     Что касается А. Софронова и Н. Грибачева, то я говорил обо всех трех литераторах вместе, поскольку они связаны единством литературной позиции.

     2. Был ли антисемитизм в конце сталинской эпохи и, в частности, проявился ли он во время кампании по борьбе с «безродными космополитами»? Мне кажется странной сама необходимость доказывать это. Я могу, если потребуется, собрать огромное количество материалов. Сделать это нелегко, особенно если не прибегать к показаниям множества свидетелей (в основном потерпевших), чего я делать не хочу, а в ближайшее время просто не могу из-за болезни. Должен только сказать, что в аудитории, перед которой я говорил, нет людей, которые не знали бы об извращениях в национальном вопросе, которые допускал Сталин, – о судьбе крымских татар, калмыков, народностей Северного Кавказа и т. д. Точно так же всем им известна, у всех у них на памяти антисемитская практика тех времен. Зачем прятаться от того, что было? Тов. Хрущев сам показал пример смелого разоблачения извращений времен культа. Это единственный верный путь борьбы с его последствиями. Я сам неоднократно сталкивался с антисемитской практикой в самых разнообразных проявлениях, начиная примерно с 1944 года и вплоть до ареста Берии. Я мог ошибиться с карикатурой (я ее отлично помню, но она могла быть помещена не в «Крокодиле», а в другом журнале или газете), но когда я стал перелистывать в Библиотеке имени В. И. Ленина комплект «Крокодила», то сразу же наткнулся на фельетон «Пиня из Жмеринки» (1953 г., № 8). Фельетон этот ничуть не менее показателен. Можно предъявить безграничное количество такого рода материалов, начиная с 1948 по 1958 год.

     Во время кампании по борьбе с «безродными космополитами» в первоначальные списки, в группу обвиняемых, непременно включались один-два нееврея (так же как среди «врачей-убийц», якобы являвшихся сионистами, состоящими на службе у Джойнта, числился профессор Виноградов). Всем понятно, почему это делалось. Но далее список расширялся, в зависимости от совести тех, кто проводил кампанию. И тут начинал действовать уже ничем не прикрытый антисемитизм. У нас в кино кампанию проводил бывший заместитель министра кинематографии Саконтиков. Надо сказать, что подавляющее большинство творческих работников кино, хотя и вынуждены были произносить «разоблачительные» речи, но никто не хотел участвовать в расширении списков, не хотел губить новых и новых товарищей. Поэтому количество «безродных космополитов» оказалось не столь велико: 7–8 человек на всю кинематографию.

     Иное дело в литературе. В Москве кампанию возглавляли А. Софронов как оргсекретарь ССП и Н. Грибачев как секретарь партийной организации ССП. Им посильно помогали Суров, Первенцев, Бубеннов. На их совести лежит судьба многих и многих честных и хороших писателей и критиков, не имеющих никакого отношения к космополитизму.
     Позволю себе заявить, что именно этим в значительной степени объясняется непопулярность упомянутых имен в московской писательской организации.

     Я отлично знаю значение слова «космополит» (кстати, в основе своей слова, нисколько не порочащего человека: Маркс называл себя космополитом), знаю, что такое – низкопоклонство перед западной культурой. У нас в кино есть мастера, всю свою жизнь построившие на подражании Голливуду – и в творчестве, и в поведении. Но как раз они в число «безродных космополитов» не попали. В том-то и дело, что стараниями ряда лиц, при явном поощрении со стороны Сталина, борьба против космополитизма вылилась в травлю всех неугодных, – травлю, связанную в Москве с самым настоящим антисемитизмом. Это общеизвестно и может быть доказано документально.

     3. О сионизме. Сионизм – это буржуазный еврейский национализм, с ярко выраженным антисоветским характером. Тов. Егорычев не творческий, а политический работник, руководитель московских большевиков. Я не понимаю, как он мог позволить себе такое. Я не сионист, а коммунист. После 1917 года я вообще надолго забыл, что я еврей. Меня заставили вспомнить об этом в 1944 году, когда возник проект организации «Русфильма». По этому проекту в Москву допускались работать режиссеры Пырьев, Александров, Петров, Герасимов, Савченко, Бабочкин, Жаров. А Эйзенштейн, Райзман, Рошаль, Ромм и прочие, носящие аналогичные фамилии, должны были остаться на национальных студиях – в Алма-Ате, Ташкенте. Проект этот не был осуществлен, но в последующие годы мне частенько напоминали разными способами о том, что я – еврей: и по случаю космополитизма, и в связи с организацией судов чести, и при формировании моей съемочной группы, и во времена врачей-убийц.

     Это кончилось – слава богу, кончилось! Но вот секретарь МГК вспомнил и назвал меня сионистом. Я не обижаюсь на Н. Грибачева: я – его, он – меня; я кинематографист – он писатель. Но Егорычев – другое дело. Обвинение в сионизме – это обвинение в еврейском национализме и антисоветских убеждениях. Сионистов следует арестовывать и в лучшем случае высылать за пределы СССР. Думается мне, что какие бы резкости я ни допустил, тов. Егорычев позволил себе слишком много, особенно если учесть, что он ответственный партийный работник.

     4. О коленопреклонении перед итальянским неореализмом и неверной ориентации молодежи.
     Человека судят по его делам. Для того чтобы судить о моем влиянии на молодежь, следует, прежде всего, посмотреть на мои собственные дела и на дела молодежи, которую я учил и учу. Мои творческие дела – это мои картины. Не мне судить о них, но одного никто не сможет в них найти: подражания Западу или следования за модой. Я – советский художник и всегда старался идти в ногу с временем, быть понятным моему народу, проповедовать коммунистические идеи со всей доступной мне убежденностью.

     Что касается моих учеников, то я позволю себе просто перечислить тех, на воспитание которых я потратил больше сил. Около 10 лет тому назад окончила ВГИК в моей мастерской первая группа моих учеников. Лучший из этого выпуска – Г. Чухрай. В этом же выпуске В. Басов (последняя его картина «Битва в пути»). Ряд их однокурсников работают в документальном и научно-популярном кино.

     Следующая группа режиссеров выпущена мною на Режиссерских курсах «Мосфильма». Здесь выделились Данелия и Таланкин («Сережа»), Щукин и Туманов («Алешкина любовь»); Аббасов в Ташкенте закончил сейчас картину «Ты не сирота». Третья группа моих учеников закончила ВГИК совсем недавно. Из них выделился Тарковский, сделавший «Иваново детство», Митта и Салтыков («Друг мой Колька»). Сейчас оба они сделали по новой юношеской картине. Остальные только начинают свой путь.

     Четвертая группа моих учеников сейчас заканчивает ВГИК, говорить о них еще рано. По-моему, это очень сильная группа, которая заявит о себе в ближайшие годы.
     Я руковожу творческим объединением. В нем тоже воспитываются молодые режиссеры. Многие из них уже выросли в мастеров: Ордынский (последняя картина «Тучи над Борском») сейчас закончил фильм «У твоего порога»; Швейцер («Мичман Панин», «Воскресение»); Самсонов («Ровесник века») заканчивает «Оптимистическую трагедию»; Р. Быков («Семь нянек»); В. Азаров («Взрослые дети»); Ю. Чулюкин («Неподдающиеся», «Девчата»); Е. Карелов закончил «Третий тайм». Прошу судить: можно ли обнаружить среди моих учеников и воспитанников хоть какие-нибудь тенденции к западничеству. Десятки сценариев лежат на моем столе; десятки молодых режиссеров, независимо от объединений или студий, на которых работают, не начинают постановку, не получив моего напутствия, не сдадут картину, пока я не посмотрел ее. Я отдаю этому делу половину моей жизни. Даже если я уйду из ВГИКа (это, очевидно, придется сделать), то работа с молодежью останется моим уделом помимо моей воли и независимо от звания профессора.

     Что до итальянского неореализма, то я уже несколько раз повторял одно и то же: влияние его было несомненным. Это не унижает нас и не исключает нашего влияния на все мировое кино.
     Величайшая литература мира – это русская литература XIX и XX веков. Она оказала громадное определяющее влияние на развитие всей мировой литературы. И тем не менее сами же русские великие писатели не отрицали влияния, которое оказывали на них представители той или иной западной литературы.

     Крупнейшим и прогрессивнейшим течением в западном кино был итальянский реализм. Я в свое время назвал это течением великим и продолжаю считать его таковым, – и уж во всяком случае, величайшим после советского кино. Компартия Италии стояла у колыбели итальянского неореализма. Итальянский неореализм впитал опыт советского кино более раннего периода. Де Сантис поднимал тост за меня как за одного из своих учителей. Но после Великой Отечественной войны итальянский неореализм, в свою очередь, открыл много ценного советской кинематографической молодежи: опыт подробного, тщательного наблюдения за жизнью тружеников в простейших ситуациях; опыт широкого пользования городской и сельской натурой; исключительную правдивость жизненных ситуаций; отказ от драматических шаблонов, от режиссерской и операторской нарочитости. В определенное время, в определенные годы влияние итальянского неореализма было несомненным, иногда даже чрезмерным, а большей частью в чем-то полезным. Потом это прошло. Вот и вся правда. Если она называется «протиранием штанов» – пускай будет так (кстати, этот художественный образ тоже позаимствован из арсенала фраз, применявшихся при разоблачении «безродных космополитов»).

     Но мне неприятно, даже противно было услышать фразу Н. Грибачева, сказанную на встрече с руководителями партии: «Нам не нужен ни неореализм, ни неоромантизм, никакие нео». Нужно иметь в виду, что в кино неоромантизмом называла себя французская «новая волна» – течение в общем безыдейное, часто декадентское, формалистическое, упадочническое, независимо от масштабов таланта некоторых из режиссеров этого направления. Как можно ставить этот модерн рядом с итальянским неореализмом? Ведь для итальянских неореалистов настольной книгой была «Мать» Горького.

     Последнее. Я считал и считаю своим долгом советского гражданина и художника бороться с остатками и пережитками культа личности. Для меня примером в этом деле является Н. С. Хрущев. Я не предлагал уничтожать Кочетова, Софронова и Грибачева. Наоборот, пусть пишут. Но линия их, широко известная, прочно укоренившаяся в критическом отделе «Октября» и в газете «Литература и жизнь», – это линия культовая, чем бы она ни прикрывалась.

     Этим и объясняется моя резкость в адрес Кочетова, Софронова и Грибачева. Я считаю, что они занимают реакционную и вредную для литературы и кинематографа позицию. Я убежден, что рано или поздно правда восторжествует. Но мне хотелось бы, чтобы это случилось как можно скорее.

     Мих. Ромм
     Без даты
     (Написано не позднее января – февраля 1963 года. – Прим. Натальи Кузьминой)



   



    
___Реклама___