"Заметки по еврейской истории", № 45 от 22 августа 2004 г.                                                 http://berkovich-zametki.com/Nomer45

Моисей Каганов

 

Бессмертья  … последний залог

(письмо дедушки Мусика внучке Маше)



     Памяти замечательного математика
     и прекрасного знатока русской и мировой поэзии
     Бориса Яковлевича Левина.

    

Небольшое вступление.

    

    С 8-го класса школы до окончания университета наша внучка Маша жила с нами. Естественно, мы много общались. Когда мы, бабушка и дедушка, уезжали в США на постоянное место жительства, Маша сказала, обращаясь ко мне: «Мусик, часто (особенно за столом, когда несколько рюмок делает тебя более разговорчивым, чем обычно) ты рассказывал всякие интересности. Я буду скучать по твоим рассказам. Наверное, можно их "рассказывать" в письмах?!…»

     Представляете, как приятно это было слышать дедушке.
     Несколько писем-рассказов дедушки Мусика было написано и отослано внучке Маше. Конечно, я чуть кривил душой, понимая, что пишу не только Маше. Но при этом мне было, действительно, важно считать своим первым читателем внучку, адресоваться ей.

     Те письма, которые имеют отношение к физике (мы оба, и внучка Маша – Марина Литинская и я – физики), вошли в мою книгу "Школа Ландау. Что я о ней думаю", (г.Троицк Московской области, "Тровант", 1998 г.) В оглавлении книги они отмечены звездочкой.

     Рассказ "Бессмертья … последний залог" был написан тогда, когда Маша училась в аспирантуре в Пизе (Италия), но в устной форме родился он значительно раньше, наверное в 80-е годы. Борис Яковлевич Левин (1906 – 1993) в то время ещё руководил одним из математических отделов ФТИНТа АН УССР в Харькове. Он часто бывал в Москве. Мы дружили и встречались. Так как оба любили поэзию, то много говорили о стихах. Борис Яковлевич обладал замечательной памятью. Знал бесконечное количество стихов на память. С удовольствием их читал. Не по-актёрски. Понимая содержание и чувствуя мелодию стиха, совсем не утрируя, давал возможность слушателю вместе с ним насладиться стихотворением.

     В какую-то из встреч мы говорили о Пастернаке, которого оба очень любили, говорили о его ирпеньском цикле стихотворений. Оставшись один, я открыл Пастернака, перечитал. Трёхтомник Платона и десять томов Пушкина на полке, под рукой. Перечитал всё, что, как мне казалось, имеет отношение к строке "На пире Платона во время чумы". А на другой день позвонил Борису Яковлевичу и поделился своими наблюдениями.

     Рассказ Борису Яковлевичу по его словам понравился. Я рассказ не забыл, и он стал темой одного из писем внучке Маше. В феврале 1997-го года здесь в Бельмонте, в доме Маргариты Ивановны Зарудной-Фриман состоялся Пушкинский вечер. На нем, как на многих мероприятиях, устраиваемых в гостеприимном доме Маргариты Ивановны, присутствовало довольно много эмигрантов из бывшего СССР, человек 50-60. Кроме меня, выступило еще несколько человек, а хозяйка дома и ее сестра, покинувшие родину в двадцатые годы, воодушевлено читали стихи Пушкина, которые они помнили с гимназических времен.

     Сравнительно недавно в Бостоне начал выходить журнал "АРКА". В № 3 за 2003-й год в нём с небольшими сокращениями опубликовано это эссе.
     О Маргарите Ивановне Зарудной-Фриман можно прочесть мой очерк "Дом, где согреваются сердца", который (тоже с сокращениями) был опубликован в журнале "Вестник" № 19(330), 17/IX 2003 г., стр. 16. «Вестник» выходит в Балтиморе, США.

 


     * * *

 

     Машуня, помнишь ли ты стихотворение Б.Л. Пастернака "Лето":

 

     Ирпень – это память о людях и лете,
     О воле, о бегстве из-под кабалы,
     О хвое на зное, о сером левкое
     И смене безветрия, ведра и мглы… И т.д.?

 

     Я вспомнил о нем, когда нас пригласили на Пушкинский вечер, который должен был состояться у Мули. Вспомнил потому, что пастернаковское "Лето" ощущается мною как завершение переклички через века: Платон – Пушкин --Пастернак.
     "Лето", написанное в 1930-м году, завершается тремя строфами, которые я приведу, чтобы не заставлять тебя доставать (если ты не привезла с собой) сборник стихотворений Пастернака.

     …И осень, дотоле вопившая выпью,
     Прочистила горло; и поняли мы,
     Что мы на пиру в вековом прототипе –
     На пире Платона во время чумы.

     Откуда же эта печаль, Диотима?
     Каким увереньем прервать забытье?
     По улицам сердца из тьмы нелюдимой!
     Дверь настежь! За дружбу, спасенье мое!

     И это ли происки Мэри-арфистики,
     Что рока игрою ей под руки лег
     И арфой шумит ураган аравийский,
     Бессмертья, быть может, последний залог.

     Надо сказать, довольно загадочные строки. Вспомним, что дело происходит на даче, где переплелись (и очень непросто) судьбы друзей – Бориса Пастернака и Генриха Нейгауза. Говоря "презренной прозой", Пастернак уводит у Нейгауза жену – Зинаиду Николаевну. И при этом восклицает: "За дружбу, спасенье мое!" Я не перечитывал и даже не просмотрел комментарии к циклу из "Второго рождения", куда входит это стихотворение вместе с двумя балладами и со "Смертью поэта". Заметил только, что в "Смерти поэта" есть строка, обращенная к Маяковскому (как все стихотворения), но, несомненно, связанная с собственными ощущениями автора:

     Ты спал, постлав постель на сплетне…

     Борис Леонидович боялся сплетни, хотел ясности и определенности:

     …Я с неба, как с губ, перетянутых сыпью,
     Налет недомолвок сорвал рукавом…

     Меня не привлекает ни литературоведческий анализ пастернаковского текста, ни сопоставление с фактами биографии поэта. Привлекла перекличка, упомянутая выше. Итак,

     "Пир" Платона, "Пир во время чумы" Пушкина и "Лето" Пастернака.

     Напомню: у Платона пир не во время чумы. Аполлодор рассказывает "о том пире у Агафона, где был Сократ". О пире, на котором шла дискуссия (прости мне канцелярит!) об Эроте – о любви в самом широком смысле слова (часто в слишком широком: греки предпочитали однополую любовь). Поэтому если толковать строку

     На пире Платона во время чумы,

     то мысленно надо вставить "НО": на пире Платона, но во время чумы. Диотима на пире не присутствовала. Ее "выдумал" Сократ, чтобы в ее уста вложить свои мысли о любви. Но, представляя ее, упоминает чуму. Сократ говорит, что у него был разговор с Диотимой – "женщиной очень сведущей в этом и во многом другом и добившейся однажды для афинян во время жертвоприношения перед [обрати внимание!] чумой десятилетней отсрочки этой болезни…" Появилась-таки чума, но вопреки сегодняшним правилам это ружье у Платона не стреляет… Почему же вопрос задается Диотиме

     Откуда же эта печаль, Диотима?

     По Платону и Сократу она знает, знает правильный ответ.
     Такова стилистика "Пира", ее воспроизводит Борис Леонидович…
     Мэри-арфистки у Платона, естественно, нет. Она из пушкинского "Пира во время чумы". Ее оживил Пастернак. Более того…Оживляя, он дал ей новую профессию. У Пушкина Мери лишь поет. У Пастернака не Мери, а Мэри, Мэри-арфистка. Ее роль весьма значительна. Ее происками и игрою рока

     …ей под руки лег
     И арфой шумит ураган аравийский,
     Бессмертья, быть может, последний залог.


     Меня всегда потрясало умение Пастернака цитировать. В "Лейтенанте Шмидте" речь лейтенанта Шмидта на суде – часть поэмы. В ней есть знаменитые строки:

     Напрасно в годы хаоса
     Искать конца благого.
     Одним карать и каяться,
     Другим – кончать Голгофой.

     Как вы, я – часть великого
     Перемещенья сроков,
     И я приму ваш приговор
     Без гнева и упрека.

     Наверно, вы не дрогнете,
     Сметая человека.
     Что ж, -- мученики догмата,
     Вы тоже – жертва века.

     С речью Лейтенанта Шмидта я познакомился почти случайно. Много лет назад был, как экскурсант, в Музее Военно-морского флота в Севастополе. Открыл одну из застеклённых витрин и увидел рукопись (фотокопию рукописи, наверное) речи лейтенанта Шмидта на суде. Она была написана хорошо читаемым почерком. Начал читать, заинтересовался, и поразился: почему мне знакомы многие слова? До этого речь мне никогда не попадалась. Потом сообразил: я знаю ее по поэме Пастернака. У меня нет под рукой речи лейтенанта Шмидта. Поэтому я не могу продемонстрировать, но поверь, Машуня: основные ключевые слова и даже фразы – из настоящей произнесенной речи.
     Вернемся к "Пиру во время чумы" Пушкина и мысленно сравним с последним четверостишьем "Лета" Пастернака:

     …Есть упоение в бою,
     И бездны мрачной на краю,
     И в разъяренном океане,
     Средь грозных волн и бурной тьмы,

     И в аравийском урагане
     И в дуновении Чумы.

     Все, все, что гибелью грозит,
     Для сердца смертного таит
     Неизъяснимы наслажденья –
     Бессмертья, может быть, залог!
     И счастлив тот, кто средь волненья
     Их обретать и ведать мог…

     Действительность (я имею в виду советскую действительность), уверен, не вызывала столь возвышенных эмоций, но, несомненно, собравшиеся летом 1930-го года тонко чувствующие интеллигенты ощущали себя

     …на пиру в вековом прототипе –
     на пире Платона во время чумы…


     Твой дедушка Мусик.

     Воспоминание по ассоциации

     Ассоциативная память одна из самых цепких. Ирпень вызвал из прошлого несколько воспоминаний о событиях и с ними связанных переживаниях, не имеющих отношения к "перекличке" Платона, Пушкина и Пастернака. Но мне будет жаль, если память обо всём, что я вспомнил, совсем сотрётся. Не знаю, будет ли другой повод вспомнить. Не буду рисковать.

     Ирпень не только посёлок (теперь город), но и река – небольшой правый приток Днепра. На берегу реки Ирпень расположено большое село Звонковое -- богатое село, служившее для киевлян местом летнего отдыха. В 1939-м году мы провели в Звонковом целое лето. Дача стояла на берегу реки, а к столбику у кромки воды был привязан дубок – выдолбленная из ствола дерева лодка. На дне солома, в лодке – одно весло. Такое себе украинское каноэ. Дубком я мог пользоваться, сколько хотел. Берега реки лесистые, вода зеленоватая, но чистая, прозрачная. Прекрасное купание. Я хорошо управлял лодкой – одним веслом, сидя, а, скорее, почти лёжа на корме. На носу обычно сидела моя соученица. Она со своими родителями живет здесь же, на даче по соседству. В эту девушку я влюблён уже несколько лет. Безнадёжно. Она меня не любит, а держит меня в положении самого близкого друга-наперсника. Мы, действительно, близкие друзья. Правда, потом выяснилось, что это не мешало ей иметь от меня секреты.

     Лодка скользит по реке. Чем не тургеневская картинка?
     Пожалуй, тем, что я в трусах, а моя спутница в обтягивающем её фигуру чёрном купальнике. Я не столько любуюсь берегами, сколько не могу оторвать глаза от моей спутницы.
     Лето, река, купальник оставили неизгладимое воспоминание. Боже, это было 65 лет назад!
     Другое время. Совершенно другой сюжет.

     Дело происходит в 50-х годах. Точно год не помню. Но, наверное, незадолго до 1956-го года. Гонение на Пастернака ещё не началось. Мои родители отдыхают в Ирпене, в Доме творчества украинских писателей. Оба они не писатели. Мама – детский врач, а папа – литературовед, книговед. Печатает не только научные, но и популярные статьи в газетах и журналах. Возможно, поэтому ему удалось получить (купить, конечно!) путёвку в Дом творчества писателей. Для папы Ирпень – пастернаковские места. Когда родители вернулись, папа с грустью рассказал, что, во-первых, в библиотеке Дома творчества нет ни одного сборника Пастернака, во-вторых, никто из писателей и из сотрудников Дома творчества понятия не имеет, где жили семейства Пастернака и Нейгауза, где находится та дача, на которой написан гениальный ирпеньский цикл.
     "Баллада" из этого цикла начинается строками:

     На даче спят. В саду до пят
     Подветренном, кипят лохмотья.
     Как флот в трёхъярусном полёте,
     Деревьев паруса кипят…

     А заканчивается "Баллада" в отличие от других стихов точным указанием: "1930. Ирпень, август".  Будто знал поэт, что память людей коротка и что люди не очень любопытны. "Где же эта дача? Как найти её?", - думал я и понимал, что не в моих это силах.

     В "Новом мире" вышел очерк Виктора Платоновича Некрасова, тогда ещё не высланного из СССР, в котором он рассказал, как "нашёл" дом Турбиных и восстановил географию булгаковского Киева. Очерк мне очень понравился, и я решил написать автору. Через киевских друзей узнал его адрес и написал письмо, в котором поблагодарил автора, но не только. Я поделился своим огорчением: у Пастернака многое связано с Киевым и его окрестностями, но уточнить ничего невозможно. И я рассказал В.П. Некрасову историю безуспешных поисков дачи в Ирпене. Я обратил его внимание, что в стихотворении, начинающемся строфой:

     Опять Шопен не ищет выход,
     Но окрыляясь на лету,
     Один прокладывает выход
     Из вероятья в правоту,

     - есть прямое указание, где исполнялась соната Шопена (Нейгаузом?):

     Два клёна в ряд, за третьим, разом –
     Соседней Рейтерской квартал.

     До 1939-го года я жил неподалеку. На улице Артёма. Теперь, наверное, ей вернули старое название – Львовская. Рейтерскую хорошо знал. Как хотелось мне знать, где точно эти "два клёна в ряд".

     Весь день внимают клёны детям.
     Когда ж мы ночью лампу жжём,
     И листья, как салфетки метим,
     Крошатся огненным дождём.

     Пережили ли клёны войну? Так и не знаю. Я уговаривал Виктора Платоновича помочь в создании географии пастернаковского Киева. От В.П.Некрасова вскоре получил тёплый ответ. Написал он, что у него нет сил заняться этим делом. В письме, которое, не могу понять почему, при переезде не сохранилось, он пишет, что хозяевам города всё это совершенно не нужно. И добавляет (цитирую почти дословно): не могу добиться, чтоб в Бабьем яру хоть камень поставили…

     Вот и всё, что я хотел добавить.

     M.K. Belmont, MA, USA, 10/VII 2004г.