Azov1
"Заметки по еврейской истории", № 45 от 22 августа 2004 г.                                                 http://berkovich-zametki.com/Nomer45

Марк Азов

 

ДОМ СЛОВА НА УЛИЦЕ КУЛЬТУРЫ

Из биографической повести «Ицик Шрайбер в стране большевиков». Новая глава



     Ицик стал забавляться писательством как раз в том самом мистическом 37-м, когда добрую половину советских писателей частично отстреляли по лицензиям, частично запустили по ведомству Пушторга в тундру, а возникший, было, крен уравновесили Пушкиным, которого в 20-е годы «сбросили с корабля современности», а теперь втянули обратно на борт, благо стукнуло ровно сто лет с тех пор, « как сукин сын Дантес» обезопасил его для России. О Пушкине сняли километры кинолент и отштамповали миллионные тиражи изданий, и, если до сих пор, когда говорили «писатель»,- подразумевали Горький, то теперь при слове «писатель» возникал «кучерявый» Пушкин пред взорами трудящихся масс. Шрайбер-старший выписал для своего «подростка» сразу два полных собрания сочинений Пушкина. Десять изящных миниатюрных томиков с многозначительной надписью "academia" Ицик незаметно для себя выучил наизусть от корки до корки, с комментариями. И, что самое интересное, сделал для себя неожиданный вывод: писать «как Пушкин» он не будет, потому что «как Пушкин» - Пушкин уже сам написал. Значит, чтобы стать писателем, надо писать лучше Пушкина, иначе не стоит и браться. Но по молодости или по другой неведомой причине наш Ицик считал эту задачу вполне себе по плечу… И тут, как читатель, должно быть, догадался, его ожидало разочарование. Но не потому, что он писал хуже Пушкина (он об этом, честно говоря, долго не догадывался), а потому, что поблек писательский ореол.

     « Ты Бог, живи один! Дорогою свободной
     Иди, куда влечет тебя твой гордый ум…»

- писал А.С. Пушкин, но никто не следовал совету классика: в Стране Советов писатели ходили косяками. Несмотря на все старания расстрельных дел мастеров их стало даже больше, чем в мрачные царские времена, и никто из них не жил один и, тем более, дорогою свободной не пользовался. Судя по радиовещанию (газет Ицик не читал) писатели, они же инженеры человеческих душ, могучими колонами и сплоченными рядами маршировали к светлым вершинам коммунизма, отражали великие свершения сталинских пятилеток и попутно «ковали себе что-то железного». А если кто-нибудь скатывался на обочину, его тут же брали к ногтю.

     В Харькове, куда демобилизованный лейтенант Ицик Шрайбер вернулся после войны, в 45-м, было, как положено, областное отделение республиканского, то есть украинского союза писателей. Думаю, писателей–членов Союза тогда в Харькове жило не намного меньше, чем теперь в Израиле. И никто из них не жил один, как хотелось бы Пушкину. Они проживали на улице Культуры в Доме Слова, специально отведенном под писателей. Ицик же в членах не состоял, но он посещал литературное объединение молодых начинающих, руководимое критиком Григорием Гельфанбейном, общался с писателями на их собраниях, а иных навещал в их убогом жилье, в Доме Слова, и все более убеждался, что писатель не только не Бог, но, как и все мы, «под богом ходит».

     Первым послевоенным налетом (точнее, наветом) на писателей был доклад Жданова и постановление ЦК «О журналах «Звезда» и «Ленинград». Тогда Анна Ахматова, чье строгое обаянье Ицик носил в себе еще из Ташкента, была всенародно объявлена «монахиней и блудницей», Михаил Зощенко, по мнению партии, не нашел среди советских людей ни одного положительного героя, кроме обезьяны… А третьим заклейменным оказался харьковчанин «пошляк Хазин», в стихах которого «под видом литературной пародии дана клевета на Ленинград».

     Товарищ Жданов процитировал отрывок, из хазинского «Онегина в Ленинграде»: как Евгения оскорбили в ленинградском трамвае и как ему не удалось бросить обидчику вызов на дуэль, потому что « кто-то спер его перчатки».

     С этого момента «чернявый» джентльмен в светлом заграничном кепи (таким его запомнил Ицик), Александр Хазин стал достопримечательностью Харькова, как дом «Госпрома» - образец конструктивизма или памятник Шевченко работы Манизера.

     На всех партийных и прочих торжественных мероприятиях, зимой в оперном театре, летом на открытой сцене в городском саду, таким же дежурным номером, как танец маленьких лебедей, было покаяние Хазина. Всем советским писателям, битым партией, положено было каяться. Покаяние должно было быть глубоким, искренним, истовым. Другие писатели строго следили, чтобы проштрафившийся их собрат не пытался под видом покаяния протащить оправдания или хоть как-нибудь смягчить свою вину. Поэтому кающийся обычно грузил на себя еще и еще ошибки и отступления от линии партии, о которых сама партия без его помощи ни за что бы не догадалась. Один харьковский писатель так активно признавал свои ошибки, что упал со сцены в оркестровую яму. Другой, рафинированный интеллигент, уличенный в отрыве от народа, эстетстве и формализме, клялся, бия себя в грудь, что в хате председателя колхоза видел полку с книгами, которых он, писатель, к стыду своему, не читал. После чего секретарь обкома предложил исключить его из Союза Писателей. То есть критикуемый как по проволоке ходил : то недокаешься, то перекаешься… Все это Хазин  хорошо знал. Но, надо отдать ему должное, и здесь он остался джентльменом. При каждом очередном покаянном действе, выходя на трибуну перед многочисленным городским активом, он надевал очки в толстой роговой оправе и начинал бубнить по бумажке заготовленный текст, всегда один и тот же:

     -Я, пошляк Хазин, оклеветал наш родной Ленинград…. И так далее, и то прочее, включая стихотворный момент, когда у Онегина сперли перчатки... Тупо, тускло равнодушно, без театральной искренности и кликушеского энтузиазма, свойственных всем прочим кающимся. Было ясно, что он издевается над возмущенной общественностью, рассчитывающей на другой спектакль. Он откровенно, нагло подчеркивает, что делает это все по обязанности: вы так хотели – нате вам, кушайте…И кушали. Потому что при всем желании не могли придраться. Саша Хазин, один из остроумнейших людей эпохи кровавого абсурда, читал свое покаяния по докладу главного идеологического палача, самого товарища Жданова, повторял слово в слово то, что тот сказал о нем, произведя лишь простую грамматическую операцию: перевел из третьего лица – в первое:

     - Я пошляк Хазин… Кушайте!.. И кушали пережеванное, и делали вид, что так и надо. Только один раз летом на открытой сцене Зеленого Театра в парке, когда Хазин, каясь, отмахивался от комаров, слетевшихся на свет партийных прожекторов, кто-то мстительно бросил с места :
     -Что? Кусают?!
     -Покусывают, - отвечал ему Саша со сцены, - но я привык.

     И на глазах партийного актива города прихлопнул очередного комара докладом Жданова. В конце концов, видимо, Хазину смертельно надоели ежегодные попытки публичной порки. Да и с чего он жил в Харькове? Этого Ицик до сих пор не знает. Но каково было ициково удивление, когда Хазин из Харькова исчез и, как, оказалось, поселился в Ленинграде. Том самом, который «оклеветал». Впоследствии Ицик узнал, что Хазин писал для Райкина, и Аркадий Исаакович рискнул взять его на работу к себе в Ленинградский театр миниатюр « завлитом» – заведующим литературной частью.

     Сам же Ицик Шрайбер в ту пору писал «серьезные» стихи, не зная, не ведая, что в дальнейшем судьба его выведет на ту же сатирическую дорожку и приведет вслед за Хазиным в тот же театр миниатюр, к тому же Райкину.

     Пока же скучать не приходилось. Идеологические бои гладиаторов следовали почти беспрерывно: партия давила интеллигенцию руками самих интеллигентов. Драмы разыгрывались среди преподавателей филфака. Вдруг ни с того ни с сего бывшего грузинского семинариста Сосо Джугашвили потянуло учить профессоров «вопросам языкознания», базовой науке о языках, породившей множество теорий, в которых не то черт - сам Фауст сломал бы ногу. И светлые умы, такие как Финкель и Баженов, авторы известного учебника, вынуждены были повторять перед студентами руководящие трюизмы… Впоследствии, когда наваждение кончилось вместе с вождем, Финкель с грустной интонацией неистребимого еврейского интеллигента сказал, входя в аудиторию:

     Слава богу, теперь я уже не должен доказывать студентам филфака, что грамматика состоит из синтаксиса и морфологии. А студентам тех первых послевоенных лет, надо отдать им должное, палец в рот не клади. Фронтовики побывали за границами, слепое доверие к партийным догмам было подорвано, энтузиазм угас, и одни стали приспосабливаться: готовились делать карьеру, другие над ними посмеиваться… Но, в общем, все принимали условия игры, делали вид, что так и надо.

     Станислав Славич-Приступа, впоследствии известный писатель, в день выплаты стипендии выпил по кружке пива с другим студентом, тоже фронтовиком, и шли по улице Совнаркомовской в приподнятом состоянии духа, как, глядь, навстречу трое, или четверо взрослых дядей - преподавателей другого института, а тротуар после дождя - в лужах, проход узкий, студенты не уступили старшим, задели плечом, за что получили нелестный отзыв: мол, выпили студентики на копейку, а разгулялись на рубль. Так ли – не знаю, но студягам не понравилось, и они, как на войне, тут же приняли стойку и скомандовали:

     -Ложись! А то бить будем! А стать у обоих была, прямо скажем, богатырская.
     -Считаем до трех…Раз… Дяди поняли, что с ними не шутят, и легли, где стояли, животиками в лужу…
     Но рядом было здание горкома партии, у входа - милиционер, и не успели студенты скрыться за поворотом, как их поймали… И началось самое интересное – комсомольское собрание, на котором Славича с его приятелем «разбирали».

     Естественно, их поступок рассматривался, как злостное хулиганство, и предложение было единственное: хулиганов из комсомола (а там следовало - из университета) исключить. Но, прежде чем перейти к голосованию, виновным было предоставлено как бы последнее слово.
     И тут они всем показали, как должен каяться настоящий советский человек:

     -Мы не хулиганы, мы хуже – мы фашисты, мы даже хуже поджигателей войны, потому что нашему советскому гуманизму, самому гуманному в мире предпочли культ силы….
     И далее в том же духе, вплоть до философии ницшеанства и образа сверхчеловека… Не знаю до какого бы они еще дошли саморазоблачения, если бы члены партбюро, присутствующие на данном собрании, коллективно не наклали в штаны. Это что ж получается? Кого они воспитали?!

     И тогда встал доцент Медведев, секретарь партийного бюро факультета, имеющий кличку «Скажимо» с ударением на «и» (по-русски, « скажем») – его любимое слово-паразит.
     -Не треба перебiльшувати, - запел он своим пронзительным дискантом, - ну, скажимо, хлопци трохи щось, скажимо, не те, не так, скажимо, зробили – так вже й фашизьм? Або, скажимо, не наша хвилосохвия. Навiщо, скажимо, у данному разi виключать? Достатньо обмежитись, скажимо, доганой… виговором, скажимо, без занесенння, скажимо…

     Короче, ребятам за купание в луже профессоров влепили всего лишь выговор без занесения в личное дело. Воистину, «за одного кающегося десять праведников дают».
     Но этот пример – далеко не пример. Студент, хотя и не всякий, еще мог себе позволить шутить с огнем. Не то, что писатель, обремененный семьей..

     В Киеве у Юрия Яновского нашли украинский национализм, кинулись искать его у харьковских «письменикiв» и вырулили даже на одного еврея, который тут же признался. Но что делать, когда хочется кушать, не хочется в тюрьму, а для доказательства преступления достаточно, если у тебя в романе колосья желтые, а небо голубое – типичный петлюровский «жовтоблакитний» флаг. Может, поклеймят, поклеймят, поймут, что ты глубоко осознал, и отвалятся, как насосавшиеся клопы.

     Но с клопами еще жить можно, а, вот, был в Харькове такой писатель Кость Гордиенко. Уж кто умел достать, так уж умел. Даже самого «киевского лорда», сверху из столицы спущенного на харьковских писателей председателя «спiлки» Петра Йосиповича Панча и того доставал. Приехал как то 1-го апреля Петро Йосипович из столицы Украины, собрал собрание и толкает доклад о том, какова международная обстановка и, соответственно, идеологическая установка, как вдруг в соседнем помещении затрещал репродуктор, прорезались позывные, и голос Левитана стал торжественно провозглашать очередной ежегодный первоапрельский «Указ Партии и Правительства о снижении розничных цен». Писателей сдуло с мест – бросились слушать радио: так ведь можно и упустить, почем отныне будут «давать» спиртоводочные и табачные изделия, охотничьи ружья, порох и дробь…

     «Киевский лорд» интеллигентно поморщился:
     -Посiдайте, будь ласка. Зараз ви до крамницi (в магазин) не побiжите.
     «Письменики» стыдливо потянулись на свои места, но тут столбом встал Кость Гордиенко.

     -Вы совершаете непоправимую идеологическую ошибку, товарищ Панч! Вы недооцениваете значение Указа, знаменующего неусыпную заботу Партии и лично товарища Сталина о благосостоянии трудящихся Союза Советских Социа…
     -Ладно, ладно, - поспешил исправиться Петро Йосипович,- объявляется перерыв. Потом продолжим совещание. Но он еще не знает, с кем имеет дело.

     -Вы совершаете непоправимую идеологическую ошибку, товарищ Панч! Вы принижаете (до того он только недооценивал. М.А.) значение Указа товарища Сталина…Такие дела в перерывах не обсуждаются. Необходимо собрать чрезвычайный торжественный митинг…
     -Згода! Чрезвычайный торжественный митинг объявляю открытым!
     -Вы совершаете…
     -Что еще? Чего вы от меня хотите?

     -Не я хочу, а Партия нас так учит и лично товарищ Сталин: какой может быть митинг из одних писателей? А где технический персонал: уборщицы, сторож, слесарь, электромонтер? Вы игнорируете рабочий класс, товарищ Панч.
     И тут не выдерживает Игорь Муратов. О нем можно много говорить и как о писателе и как о человеке, умевшем сохранить рыцарское достоинство во все времена.

     -А вы знаете, кто вы, - сказал он Кость Гордиенко, - вы унтер Пришибеев.
     -Вы ответите за такие слова.
     -И отвечу: унтер Пришибеев!
     Наверно Кость Гордиенко свел бы с ним счеты, если бы та же партия не командировала Муратова в Западную Украину под пули бандеровцев редактировать журнал.

     Однако было бы наивно полагать, что это архиважное дело - «держать и не пущать» власти передоверили «гордиенкам». Первенцы тяжелой сталинской архитектуры - могучие корпуса на черных цоколях в центре города были отведены под управление МГБ, где работали профессионалы. Вернее, профессиональные бездельники. Потому что одно дело ловить преступников, другое – законопослушных граждан. Честный человек, он ведь никуда не убежит, не окажет сопротивления, и если родина прикажет, то и сам со страху возведет на себя обвинение. Достаточно прислать ему по почте повестку: явиться тогда-то туда-то в такую-то комнату, - как он тут же прибежит с полными штанами, и делай с ним, что хошь…

     Ицику тоже присылали, но ничего не сделали. Не потому что он такой стойкий оловянный солдатик, а по каким-то своим соображениям. Два раза было не то, чтобы очень страшно, но как-то тоскливо. Первый раз, когда прочитал, куда прийти: Иванова 12, - второй раз, - когда сотрудник в форме куда-то вышел из кабинета, а вместо него вошел амбал, стриженный под бокс, в штатском. Ицик уже имел некоторое представление и об этих кулаках и о дальнейшей судьбе, которая, возможно, его ожидает. Но амбал всего лишь сторожил бумажки, оставленные на столе хозяином кабинета. А следователь начал с того, что очень Ицика уважал, до сих пор, как фронтовика, комсомольца и начинающего писателя, к тому же сына уважаемого человека – директора завода, старого большевика, члена горкома и депутата горсовета …И как же ему после всего этого не ай-ай-ай?.

     А что ай-ай-ай?
     А то вы не знаете? Нам все известно, Но лучше будет, если сам расскажешь.
     Ицик рассказывать не спешил, но для себя пытался вспомнить (чтобы потом огульно отрицать), где и когда успел проколоться? Вспомнить, вообще-то, было что: и анекдоты рассказывал про товарища Сталина, и даже стишки сочинял – то есть вполне наработал на статью, вплоть до расстрельной…
     Но следователь прервал его мрачные размышления:

     -Ну так мы вам напомним. Как вы отзывались о Горьком? Вы позволили себе в компании других студентов филфака университета громогласно заявить, что Максим Горький плохой писатель. Только и всего? Ицик никогда не был таким счастливым.
     -Ну, во-первых, я этого не говорил…
     -Вы сказали, что предпочитаете Анатоля Франца.
     -Франса.
     -Ну вот вы и признались, что позволили себе клевету на советскую власть, которая дает вам все: бесплатное образование…

     -Причем здесь советская власть? Речь шла о литературе.
     -Советской литературе! Ицик тогда еще не представлял себе, до какой степени советская власть повязана с советской литературой… Но эмгебист внезапно сменил тему:
     -Угланова знаешь?
     -Какого Угланова?
     Ицик, и, правда, не знал никакого, Угланова…
     -Ладно, идите…пока. И подумайте, может, вспомните.

     Ицику пришлось-таки вспомнить Угланова лет через сорок, уже при перестройке, когда прочитал книгу Антонова-Овсеенко младшего «Портрет тирана». Оказывается, в то самое время, когда в Харькове Ицика таскали в МГБ, в Москве сфабриковали дело «Подпольной террористической организации молодежи». Якобы дети репрессированных врагов народа, во главе с сыном расстрелянного секретаря МК Угланова, намеревались мстить товарищу Сталину и его соратникам. Ячейки этой организации должны были быть обнаружены (читай, придуманы) и в других городах, в частности, в Харькове, где с этой целью была обречена на заклание группа молодых литераторов – студентов филфака. Только благодаря заступничеству ректора Харьковского университета академика Буланкина, - так писал автор книги, - ребятам удалось избежать арестов и расстрелов.

     Кажется, Ицик понял, как ему это удалось. Ученый биохимик и добрейший человек Иван Николавич Буланкин, походя, успевал наблюдать, какие реакции управляют жизнедеятельностью мерзавцев из обкома партии. Как раз отмечался юбилей Университета, основанного в начале ХIХ века, и ректор сумел втолковать городским руководителям, что они сами себе подкладывают свинью и садятся в лужу на глазах начальства.

     Однако не всех чаша сия миновала. На том же филфаке арестовали Бориса Чичибабина, с ним Ицик учился на первом курсе, и вместе посещали литобъединение Гельфанбейна. Мало кто знал тогда, за что его взяли. Говорили, было за что - нашли стихи. Например, о советских праздниках: «Как я счастлив, что повсюду поразвешены вожди!». Или, вот, Проспект Ленина он назвал «единственной прямой дорогой в коммунизм». А ведь в Харькове был еще и Проспект Сталина…Теперь Чичибабин досконально изучен, ему поставили памятник, улицу 8-го Съезда Советов переименовали в Чичибабина. А тогда посадку воспринимали как стихию, или - как артобстрел: сегодня в его окопчик попало, мой миновало, а завтра – бабушка надвое гадала.

     Впрочем, бабушка не стала долго ждать. Грянула «компания борьбы с космополитизмом». И началась она не с собраний-покаяний, а напрямую с «посадок». В Москве вышла «Правда» с громадными черными заголовками: «Безродные космополиты!», «Иваны, не помнящие родства!», «Бродяги в человечестве», «Об одной антипартийной группе театральных критиков».

     Статьи эти пестрели еврейскими фамилиями в скобках и без скобок… В переводе на русский народный язык это звучало, примерно, так: Бей жидов и театральных критиков! И не успела типографская краска высохнуть, как уже начали сажать по всей стране. В Харькове арестовали журналистов: Морского и Светова, вся «преступная деятельность» которых заключалась в писании рецензий на спектакли. К ним присоединили Льва Лившица, литературоведа, преподавателя филфака, который тоже время от времени баловался театральной критикой. Свои заметки в газете он подписывал псевдонимом Жаданов. Вот и получилось Жаданов (Лившиц) – стоит раскрыть скобки, и станет ясно, кто «они».

     О Льве Лившице можно много рассказывать, друзья это делают и недавно издали его книгу. Но самое интересное, на взгляд автора этих строк, - поступок Леонида Хаита, известного режиссера театра кукол и писателя. В застойные времена свои литературные работы режиссер Леонид Хаит подписывал Л. Жаданов – и тем продолжал творческую жизнь умершего Левы Лившица.

     Морской, Светов, Лившиц были старше Ицика и числились, в отличие от него, начинающего, профессионалами в газетной или иной какой деятельности, проходящей по ведомству идеологии.
     Но вместе с ними, подверстав к «антипартийной группе», взяли и Басюка, закадычного, можно сказать, друга-приятеля Ицика, выпускника того же филфака.
     Алик Басюк – фигура для Харькова знаковая. Достаточно вспомнить фольклорный шлягер:

     « Из харьковского «ЛИТа»
     Бежали три пиита,
     Бежали три пиита с Басюком…»

     Если он в чем-то оказался «профи», то лишь в « басюкизме» – так уже стали называть образ жизни, основателем которого он, безусловно, является.
     Чтоб читатель мог себе образно представить, что оно такое, приведу одно из его стихотворений в двух вариантах:

     1.Оптимистический.
     «В голубом далеком Аяччо
     Проживает Алеко Басючио,
     Хороша его жизнь босячья -
     Много он потребляет горючего».
     2 . Пессимистический.
     « В голубом далеком Аяччо
     Проживает Алеко Басючио,
     Тяжела его жизнь собачья –
     Мало он потребляет горючего».

     По утрам, то есть в 12 дня, они с Ициком собирались в густо прокуренной комнате Басюка и, продирая глаза, мучительно думали, где бы добыть деньги на «горючее»? Потом шли в «бук», продавали очередную любимую книгу, благо Алик уже знал наизусть, что написано на любой странице – у него была феноменальная память, которую никак не удавалось пропить, потому пропивали книгу. В ресторане «Люкс», еще до отмены карточной системы, у них было постоянное меню: водка «Померанцевая», рыба горбуша и папиросы «Богатырь». Придавив все это, шли в институт. Нет, пока не к себе в Университет, а в Театральный, потом еще в какой-нибудь, до родного филфака удавалось добрести к концу занятий. И везде отвлекали студентов и студенток от серьезных занятий декламацией очередных стихотворных пасквилей на любимый город и его граждан, чьи имена на слуху.

     Басюк ничего не писал, даже не садился к столу – в его комнате ни стола, ни стула не было, но он никогда не забывал того, что сам, или с Ициком, вытрепывал на ходу. Они ходили по городу, встречая бесконечное количество знакомых, и на вопрос «что делаете», Басюк отвечал: «Ищем предел человеческой глупости». При этом, пели, как чукчи, обо всем, что видели, без начала и без конца, – и так без усилий создавался некий эпос почему-то в драматической форме «Трагидрама, или архикомедия с прологом на небе и на земле…»
     Текст нигде не записан, вспоминается урывками. Например, в прологе на небе:

     «Бог (потрясая громами и молниями)
     Эй, Гавриил, явись, мерзавец!
     Эй, Гавриил, явись, болван!
     Проклятый пьяница из пьяниц,
     Опять, должно быть, в стельку пьян!
     (является архангел Гавриил в затрапезном виде)
     Опять пропил свои сандали,
     Опять явился босяком.
     Где был?
     Гавриил. В пивнушке на вокзале.
     Бог С кем пил?
     Гавриил. Известно, с Басюком».

     Без Басюка в качестве действующего лица Басюк вообще не мог себе представить художественное произведение. В «Трагидраме» среди действующих лиц фигурировали сами авторы: Басюк…и Ицик (только под своей настоящей фамилией. М.А.), и Марлена Рахлина, тогда начинающая поэтесса, и «Чуть-не-баба – турецкий поэт», в котором узнавался Борис Чичибабин. (Это было задолго до его ареста!), и Народный артист Марьяненко, которому пышно справляли юбилей, и хор студентов театрального института пел соответствующие слова:

     «Юбилей, юбилей -
     Марьяненко корифей!»
     А еще там был хор молодых дарований из литобъединения Гельфанбейна:
     «Хоть убей, следа не видно,
     Сбились мы, что делать нам?
     Гельфанбес нас водит, видно,
     И кружит по сторонам».

     И множество других узнаваемых фигур под их настоящими именами.
     Главным достоинством той драматургии были вовсе не реплики действующих лиц, а авторские ремарки. К примеру, Марлена Рахлина, читает свои стихи:

     «Марлена. Сейчас я нашла монету
     Достоинством в пять копеек.
     (Находит)
     Лежала она кверху счастьем,
     Положим себе на грудь.
     (Кладет. Монета не падает)»

     Ремарки получались офигенные: один вдохновенный поэт со стихами в руке « удаляется за куст и оттуда звучит стокатто»
     А финал «Трагидрамы», как бы ее апофеоз:
     « Тучи сгущаются. В воздухе пахнет грозой. Где-то за Нарвской заставой лезет Басюк из пивной. Занавес».

     Басюк « Трагидрамой» не ограничился. Он «поливал» всех и вся, не стесняясь в выражениях. И, окончив университет, преподавал в школе на периферии, в Мерефе, все то же: нелюбовь к советской литературе. И этим, да и всей своей личностью, снискал любовь, обожание и преклонение учеников мерефянской школы. На фоне полусонных и полуграмотных, к тому же запуганных идеологией, других учителей, он представлялся им инопланетянином или полубогом, спустившимся с Олимпа, и они ходили за ним, как караваны судов за ледоколом по Севморпути. Он мог рассказывать наизусть слово в слово статью Писарева, где «нигилист» вполне по-басюковски расправляется с Белинским и пушкинской Татьяной. То есть, этот учитель замахивался на священных коров. От него особо доставалось Тычине, назначенному наркомом (читай, министром) просвещения УССР. При слове Тычина Басюка несло вскачь:

     «Я нарком не без причины,
     Потому что я Тычина …»
     и с Тычины перескакивал на других живых классиков украинской советской литературы, лауреатов сталинских премий и прочая, и прочая:
     «Чтоб Тычина за Бажаном
     Подавился баклажаном,
     Нам свое робить:
     Всiх Сосюр д одноi ями,
     Бажанiв за Бажанами
     Будем, будем бить».

     Все это он декламировал прямо на улице каждому встречному, и такие, как Морской или Светов, от него шарахались…То, что он запросто нес, было смертельно опасно работникам идеологического фронта. Но Босяку сходило с рук…До поры до времени, пока не понадобилось весь его треп «пришить» Морскому, Светову и Жаданову - Лившицу… Тогда арестовали Басюка, и Ицика вновь «пригласили» повесткой на Иванова 12.

     У Ицика был высокий покровитель, который не раз приходил ему на помощь в самых, казалось, безнадежных ситуациях. И хотя этот покровитель Ицика в глаза не видал, да и, вообще, - слепой, он тут же примчался на помощь. Звали этого слепого покровителя - Случай. По воле Случая, они уже год, как были в ссоре с Аликом Басюком, о чем знал весь город, да и МГБ, естественно. Не знали только причины неожиданного размежевания «близнецов-братьев». Дело в том, что отец Алика пришел к отцу Ицика с жалобой, что его сын спаивает его сына. То есть Ицик Шрайбер спаивает Алика Басюка (!!!) Если бы проницательный читатель когда-нибудь видел, как пьет Басюк: запрокидывает голову, разевает пасть и выливает туда разом всю бутылку, - то вопрос, кто кого спаивает, отпал бы сам собой. Но Ицику стало обидно, он начал отдаляться от Басюка , а, значит, меньше «потреблял горючего», даже иногда посещал лекции и вместо 16-ти ежегодных выговоров от деканата заработал всего - 6, что доцент Эпштейн, бывший тогда деканом филфака, обобщил в нижеследующей формуле:

     -Раньше вы были фигура одиозная, а теперь типическая.

     Словом, Ицику было на что опираться, когда он стал отпираться от дачи показаний против Басюка:
     -Я его год не видел, мы с ним не разговаривали – что я могу сказать!
     -А вы знаете, что он антисемит?
     -Кто? Басюк?! Да он сам еврей!
     -А он утверждает, что нет. Его мать - графиня, а отец – вообще, не его отец.
     Это было в духе Басюка. Алик всегда врал уверенно и вдохновенно. Мог прийти пьяный, небритый в театр, прохрипеть:
     «Я корреспондент «Правды» Басюк!» или « Я Герой Советского Союза Басюк», - и его усаживали в директорской ложе.

     И то, что он из графьев, Ицик уже слыхал, Алик даже показывал Ицику дом, принадлежавший до революции графам, родителям его несчастной матушки, чью зарплату он с успехом пропивал… Ицик не преминул указать на этот дом папе Шрайберу: вот, дескать, что вы, коммунисты, отняли у добрейшей Анны Сергеевны, известного в городе врача… Но упрек папа Шрайбер сходу отмел: дом этот строил он сам в 20-е годы, когда партия бросила его на горкомхоз.

     -А вы поменьше слушайте, что говорит Басюк, - сказал Ицик следователю. – Он, вообще, ненормальный. Разве его можно принимать всерьез? Если бы этот разговор состоялся лет на 10 позже, Басюка, чего доброго, упекли бы в психушку. Но тогда им было выгодней принять его всерьез: Алику дали пять лет…
     А за это время тиран умер, наступила эпоха «позднего реабилитанса», и вдруг снова Ицика вызывают повесткой на Иванова 12.

     -Прочитайте. Это ваши показания? Вы называли Басюка сумасшедшим?
     Ненормальным.
     -Какая разница? Если вы подтверждаете, подпишите. И еще через энное время под балконом Шрайберов знакомый пропитой голос прокричал.

     -Выходи! Это я, Басюк… вернулся из санатория имени Берия! Они сошлись «потребили горючее», и Алик с пулеметной скоростью рассказал, как он там жил, обыгрывал всех в карты, выпускал стенгазету « Солнце всходит и заходит», и вышел на волю с чистой совестью на основании показаний Шрайбера., так что он тоже может считать себя реабилитированным и свободно бежать за бутылкой…

     Но вернемся к началу «космополитской кампании». Тех, кого сразу не посадили, «били» в печати и на собраниях. Технология была такова: если партия где-нибудь в Москве, Ленинграде, Киеве сказала: Ату их! – надо искать и хватать по всем подворотням.

     В Харькове секретарем писательской партийной организации оказался еврей Залмен Кац, который из самых благих побуждений заявил громогласно на собрании:

     -В нашем крепком, здоровом писательском коллективе космополитов нет. Ой, что тут началось! Братья-писатели повскакивали с мест и закричали, что сам он космополит, потому прикрывает космополитов. Кто-то (не помню, может, Кость Гордиенко) выскочил на сцену и стал, загибая пальцы, перечислять фамилии, сидящих в зале:

     -Космополит номер один… такой-то! Космополит номер два… Три…
     Те, чьи фамилии он называл, тут же покорно выходили и активно признавали свои ошибки.
     Рассказывали, что в Киеве, критик Адельгейм, которого обвинили в космополитизме, подошел в перерыве к секретарю парторганизации:
     -За что меня бьют? Я не еврей, я немец. На что последовал ответ:

     -Вон отсюда, антисемит! Что так и было, не ручаюсь. Скорей всего, это анекдот. Анекдотов ходило много. Например, в период гонений на ученых - генетиков: председатель колхоза выступает на собрании:
     -У нас тоже есть свои морганисты- менделисты. Вот ты, Иван. У тебя трактор вчера не работал. Проморганил!

     Иван тут же признает:
     - Что не работал, то правда. Проморганил, бо палива (горючего) не было. Але, взагалi (вообще), я не морганист.

     Все это было бы смешно, если бы этого не было на самом деле. За всем этим стояли люди, оставшиеся без работы, их семьи - без средств существования. Хуже всех пришлось еврейским писателям, пишущим на идиш. Ханна Левина, Гольдес… - им просто перекрыли кислород… Не случайно на одном из таких собраний добрая женщина, «техничка», уборщица, знавшая многих писателей, их детей и жен, не выдержала и расплакалась…Но, чтоб и ее не стали клеймить за это, принесла справку от врача. И что было? На следующем сборище председательствующий объявил:

     - Она представила справку, что она сумасшедшая. Но партии этого недостаточно.
     Тем временем, Дом Слова на улице Культуры превращался в барак отверженных. Улица теперь оправдывала свое первоначальное название – Барачный переулок. Ледяной ветер выдувал из всех щелей писательских квартир остатки благополучия…

     «Молодых» – студийцев Гельфанбейна, эти вихри обходили стороной, но постепенно и их стало втягивать в воронку. Еще до начала гонений на писателей, Ицика и других горлопанов из начинающих угораздило восстать против Гельфанбейна. Им не по нраву пришлась осторожность, с какой руководитель литобъединения обходил все острые углы. Литературное объединение не случайно называли сокращенно «Лит», словом ЛИТ обозначалась также цензура. Песенка «Из харьковского ЛИТа бежали три пиита» имела, таким образом, двойное дно. А Ицик был фрондер от природы, его хлебом не корми – дай, так сказать, вступить в пререкания с начальством, родителями, учителями…Короче, «литовцы» из лит.овец превратились в лит.волков и бросились на своего наставника, обвиняя его в «беспринципности». Но тогда за Григория Михайловича вступился президиум Союза, старшие товарищи пожурили младших, и все вернулось на круги своя…

     Однако Григорий Михайлович не зря осторожничал. Он был старый пуганый… не воробей, а ворон. И все равно не уберегся: и его пристегнули к безродным космополитам. Да и не могло быть иначе: критик, тем более, театральный, да еще при такой фамилии. Правда, осторожный Гельфанбейн, нигде ни один спектакль не лягнул, действовал, как писали, «тихой сапой», но прокололся: ему, вишь, не очень понравились декорации одного спектакля. «Хоть комочек, хоть кусочек грязи, а все-таки бросил Гельфанбейн» - так его заклеймили в газете, и этого было достаточно, чтобы «поставить на правеж».

     И тогда обратились к Ицику:
     -Вы в свое время критиковали Гельфанбейна за неправильное воспитание литературной молодежи. Вот возьмите теперь и выступите на писательском собрании. Ицик скорей бы согласился снять штаны под памятником Ленина на площади имени Дзержинского… И пусть меня ведут на Иванова 12, - решил он, - чем такой позор.

     -Когда мы выступали с критикой снизу, - сказал он товарищам из Президиума, - вы первые нас укоряли, как, мол, вам не стыдно поднимать хвост на старших? А теперь, когда его критикуют сверху, что получится? «И я его тоже лягнул?» Меня старшие товарищи не учили бить лежачего.

     К его удивлению, они не особенно настаивали:
     -Найдутся другие. И нашлись. Такие же молодые, но с хорошими фамилиями – так что можно было их принять после этого в Союз Советских писателей. И приняли.
     А Ицика еще сорок лет не принимали.

     Но тогда это его не волновало. У него вообще прошла тяга к писательству. Лизать, извините, ж-пу партии, правительству и лично товарищу Сталину «ради нескольких строчек в газете»?! В газетах и даже журналах он уже себя видел, даже две премии получил. А теперь, года два, наверно, не мог из себя слово выдавить. Филфаковская наука его тоже не грела – такая же проститутка. ... Впрочем, он ее тоже не грел: «ициков» в аспирантурах не оставляли, определяли в учителя. Ну в учителя – так в учителя: тему диплома он выбрал педагогическую – по Макаренко, благо коммуна имени Дзержинского, где в свое время Макаренко перевоспитывал уголовников, была тут же под боком в Харькове.

     В конце концов, Ицик Шрайбер пошел служить «русаком» – учителем русского языка и литературы в среднюю школу на хулиганской городской окраине. Но партия его и там достала. Правда, сезон охоты в том году открыли на другую дичь: «врачей-убийц», агентов загадочного «Джойнта», которые зачем-то морили советских вождей в кремлевской больнице. Под это дело и в Харькове нашли отравителей. Долго искать не пришлось. Спроси в то время любого харьковчанина:

     - Назовите еврея-врача, навскидку, не думая: кто первым придет в голову…
     -Профессор Коган-Ясный.
     За то и взяли. И он быстренько там признался, что является агентом Джойнта… А когда, в отсутствии врачей-отравителей, кремлевский горец сам околел, и профессора Когана-Ясного отпустили, то первое, что он сделал, войдя в дом родной, - полез в энциклопедию выяснять, что оно такое Джойнт.

     А причем тут ваш Ицик?- спросит меня читатель и будет прав: Ицик тут не причем, но он сам напросился.
     Как только прочитал в газете «Правда» про врачей, так и понял – это про евреев. И не он один. На заводе имени Шевченко, куда Ицика послали читать лекцию о советской литературе во время обеденного перерыва, рабочие, как сквозь строй, его пропустили: мало того, что мешает нормально пообедать, так еще и еврей. И под двойным впечатлением: от «Правды», и от взглядов русских людей, - Ицик пришел в родную школу, где, как назло, вырубился свет, и ученики второй смены в темноте давили друг друга в раздевалке. Одна девочка вопила не своим голосом, учительницы, прижатые к стенкам на лестнице, не могли ничего сделать, а Ицик вошел с улицы, и, вообще, он был единственным мужчиной. Прорвался к раздевалке, расшвырял идиотов, высвободил орущую девочку… Но пока он все эти пассы производил, один верзила – десятиклассник в темноте за его спиною успел раз пятнадцать с удовольствием повторить:

     - Здг-г-аствуйте, Изг-г-аиль Яковлевич! Ицику очень хотелось дать ему по морде, но удержал себя от антипедагогического поступка и, когда дали свет, вежливо пригласил следовать за собой в учительскую. Там он подвел его к учителю математики - секретарю партийной организации:
     - Растолкуйте, пожалуйста, Иван Дмитриевич, юному антисемиту, в чем состоит ленинская национальная политика.

     (Вот даже так!)
     -А-а…да он дурачок, - отмахнулся секретарь партийной организации, - пусть идет.
     -Гы - гы, - обрадовался юный антисемит и двинулся к выходу…
     И тут учитель Шрайбер повторил, наконец, хрестоматийный подвиг Антона Семеновича Макаренко, описанный в знаменитой «Педагогической поэме»: вышиб балбеса подзатыльником за дверь.

     Все учительницы в учительской, как по команде, уткнулись в классные журналы: мы ничего не видели... Но партия только того и ждала. Ну, не вся партия, а пока лишь инспектор РОНО товарищ Егин, который в ожидании «слушного часа» пытался хоть на чем-нибудь Шрайбера уесть. Он сидел на уроках русской литературы, но Ицик, и даже его ученики, знали литературу лучше товарища Егина. Он устроил Шрайберу экзамен по марксизму- ленинизму, но Ицик из экзаменуемого тут же, на глазах у коллег-учителей превратился в экзаменатора и осмеял товарища Егина. Тогда товарищ Егин обвинил товарища Шрайбера в том, что тот на своих уроках ни разу не процитировал товарища Сталина. Но хитроумный Шрайбер и тут выкрутился:

     -«Итак»,- объяснял он ученикам, - как сказал товарищ Сталин, - Онегин едет на бульвар, «ибо» там он гуляет на просторе.
     -Сталин этого не говорил, - заикнулся, было, товарищ Егин… Но проклятый Шрайбер опять его осмеял:

     -А вы читали Сталина? Советую почитать. «Итак» и «ибо» – его любимые слова. А теперь представьте, какую радость доставил Шрайбер Егину своим антипедагогическим поступком.
     Не важно, что все учительницы «ничего не видели», не важно, что сам ученик «не заметил никакого подзатыльника» (ребята из класса наказали «молчать в тряпочку», другого учителя они не желали, даже письмо написали в Москву, в ЦК комсомола в его защиту), важно, что секретарь парторганизации поспешил доложить. Хотя потом долго перед Ициком извинялся:

     -А вдруг бы кто–то другой донес, с меня бы потом спросили: почему не ты? Логично? Ну о чем спорить с математиком?.. Инспектор Егин был на подхвате, и вскоре по всем школам города развесили фантастическое сочинение ГорОНО - приказ, а, скорее, сказ, об учителе Шрайбере, Израиле Яковлевиче, который русских мальчиков не любил и систематически применял к ним антипедагогические методы воспитания, в то время как ученикам еврейского происхождения, даже совсем наоборот, ставил незаслуженные пятерки. Но этого вышеупомянутому Израилю Яковлевичу, видимо, показалось мало, потому что в один прекрасный день он взял ученика такого-то (русская фамилия) да зверски избил только за то, что бедный ребенок в этот день неоднократно, встречая учителя на перемене, вежливо с ним здоровался.

     Кстати, «зверски избитый» мальчуган был выше Шрайбера на полторы головы и мастер спорта по боксу, так что, при желании, мог бы нашего Ицика соплей пришибить.
     Но он этого не сделал, даже наоборот: получив по шее, сей славный юноша вернул Ицика Шрайбера русской литературе. Ицик не умел скучать. И, когда его изгнали из учителей, вновь взялся за старое. На этот раз он сочинял сатирическую комедию. Хорошая была бы комедия, если бы вождь не опрокинулся, и не стали реабилитировать врачей - убийц. Ицика тут же вызвали в Горком, сообщили, что он, оказывается, никого не бил – секретарю парторганизации просто померещилось - и товарищ Шрайбер может продолжать трудиться в области здравоохранения, … пардон, - на ниве просвещения…

     Пришлось еще пару лет пахать эту ниву, но теперь он был умнее. За год остракизма, которому его подвергли, он понял, что самое святое дело для писателя в стране большевиков – это так называемая халтура. Не хочешь быть литературной проституткой типа Сафронова, Бубенова, Кочетова, а желаешь остаться честным - благородным «жрецом чистого искусства и жить в башне из слоновой кости», займись, друг любезный, литературной поденщиной в жанре сатиры и юмора. «Критика и самокритика – основная движущая сил нашего общества», « Нам свои Гоголи и Салтыковы-Щедрины нужны» – это кто сказал? Это партия сказала. Так пусть теперь платит деньги и заказывает музыку.

     И Шрайбер писал интермедии для подбитых ветром эстрадных «пошляков» - конферансье, куплеты для них же, репризы для клоунов в цирке, сценарии аттракционов для львов, медведей и лошадей, эстрадные обозрения, программы студенческой и всякой прочей самодеятельности, пьесы для театра кукол (ну, это уже высший пилотаж!) и даже немножечко в театре кукол играл.

     Правда, «Нам не всякие нужны Салтыковы-Щедрины
     И такие Гоголи, чтобы нас не трогали».
     Но тут уж дело мастера боится. Ходить по проволоке под куполом цирка ничуть не безопасней, а ходят каждый вечер, как проклятые. Если «кто-то кое-где у нас порой честно жить не хочет», так уж, кто этот «кто-то», и, где это «кое-где», он заседает, зритель и сам знает - не глупее тебя. Чего нельзя сказать о начальстве, которое «визирует» и «литует»…

     Любая бумажка, будь это хоть пригласительный билет или вывеска общественного сортира, должна была пройти ЛИТ – учреждение сугубо засекреченное. Одного из студийцев Гельфанбейна, тишайшего украинского хлопца, который в сухую погоду ходил в галошах, чтоб никто не увидел, как его чеботы просят каши, Союз писателей устроил туда на службу из гуманных побуждений. И там пропадает какая-то секретная бумага. Сотрудники в ужасе, начальство на грани самоубийства, как вдруг наш хлопец находит бумажку в своей галоше. Он, оказывается, ее туда засунул, чтоб галоша не спадала. Естественно, человек бежит обрадовать начальство с криком, как Архимед: «Эврика! Нашел!..

     Ну его и уволили… Такое, вот, учреждение. Любой чиновник этого подвального ведомства мог, при желании, отменить, скажем,…орфографию, либо что-то в ней изменить… Не верите? Так вот вам пример.
     Цензором, в Харьковском ОблЛИТ-е, когда Ицик стал туда ходить, служил отставной полковник каких-то канцелярских войск, в порыжевшем кителе без погон. На его незаметном лице, при ближайшем рассмотрении, можно было различить только бдительные глазки.

     И, вот, он подносит страницу опуса Ицика Шрайбера поближе к своим бдительным глазкам и спрашивает:
     -Это у вас что?
     Что вы имеете в виду?
     Вот тут… три точки. Зачем?
     -А-а… Ну, это многоточие. Знак препинания такой. Выражает незаконченную мысль.
     -Хорошо бы закончить.
     -Так не интересно. Читатель должен сам догадаться, что автор хотел сказать.
     -Вам не интересно, а нам интересно, что вы хотели этим сказать. У нас «Управление Охраны Государственных и Военных тайн в печати». А вдруг вы хотите выдать тайну?
     -Где?! Здесь же все написано! Он, герой, говорит ей, героине: «Пойдем…» Многоточие. А она продолжает его мысль: «В кино». И они идут в кино, а не на секретный военный объект. Дураку ясно!
     -Вот и подумайте: зачем вам здесь многоточие? Ицик забирает свою рукопись, идет к машинистке и просит всю рукопись, 30 страниц, перебить заново от начала до конца без единого многоточия.

     И тот же Великий Безликий, отменивший знак препинания – многоточие в русском языке, охотно ставит заветную печать, еще и добавляет от себя лично:
     -Ну, согласитесь, я был прав: этот вариант гораздо свежее, я бы сказал даже, оригинальнее. Моя супруга читала, дочка – тоже. Нам, вообще, нравится, как вы пишете.

     Ицику уже и самому нравилось дурачить советскую власть за ее же деньги. Не ахти какие, но уже можно было ниву просвещения не пахать – и он бросил школу, перешел на литературные хлеба.
     Переход был связан с некоторыми потерями, которых сам Ицик даже не заметил, но зато папа Шрайбер-старший посчитал настоящей трагедией, выпавшей на долю его беспутного сына:

     -Ты знаешь, кто ты теперь такой?! Тунеядец!
     -Но я же зарабатываю даже больше, чем в школе.
     -Он зарабатывает… Ха-ха! Кабы не мой дурень, я бы тоже посмеялся!.. Ты даже не член профсоюза!!! Найди мне другого такого идиота в Советском Союзе - и я преспокойно лягу в гроб!..

     Искать другого такого было бессмысленно - так что папа Шрайбер мог жить вечно.
     Но, кроме папы, никто в городе не задумывался над Ицика социальным положением. Руководящие дамы из отдела культуры могли спать спокойно: было кому «обогащать репертуар сценических учреждений легкого жанра». Товарищу Шрайберу даже выдали как-то пригласительный билет на Открытое собрание партактива совместно с представителями творческой интеллигенции города Харькова.

     На том собрании выступил с докладом, для того и приехавший из Киева, секретарь ЦК по пропаганде товарищ Скаба.
     «Доповiдь» товарищу Скабе, должно быть, рожали целым институтом, была она длиною в жизнь, и он прилежно отрабатывал свою немаленькую зарплату: то есть что-то такое невнятное бубнил и бубнил по бумажкам, - казалось, этому не будет конца. Чтоб не заснуть, Ицик веселил себя воспоминаниями о разных забавных случаях, связанных с подобными собраниями и речами. Рассказывали, что в Киеве, после очередной погромной речи того же руководящего товарища, кто-то из письменикiв - «пидлабузникiв» (подхалимов), поспешил с «кумплиментом»:

     -Слухати доповiдь товариша Скаби – як цiлуватись з тигром: i страшно, i солодко. (сладко)
     На что великий украинский юморист Остап Вишня, успевший отсидеть свое в «Гулаге», бросил реплику с места:
     - Не туди цiлуете.

     … А Скаба бубнил уже третий час, и стопа бумажек перед ним, казалось, нисколечко не похудела. Не иначе, как партия изобрела вечный двигатель.
     И тогда Ицик Шрайбер встал и тихонько пробрался к выходу. Он прошел пустое фойе (действие происходило в «Держопере» - театре оперы и балета), подошел к барьеру гардероба и подал гардеробщице номерок.
     Однако она не спешила выдавать ему его «полпердяйчик».

     -Низзя, - Велели никому пальта не выдавать без разрешения.
     -Но это мое пальто.
     -Мало, шо твое. А где у тебя разрешение?
     -Но у меня – номерок! Я тебе дал пальто, ты мне - номерок. Теперь я тебе возвращаю номерок,
     ты мне - пальто. Какое еще, к чертям, разрешение?!
     К ним подошел администратор:

     -Напрасно шумите. Пока мероприятие не кончится, верхнюю одежду никто не получит.
     -Но это моя одежда! Кто вам дал право не отдавать мне мою одежду?
     -Вы что, маленький? Не понимаете: если мы начнем выдавать пальто, в зале никого не останется – каждый захочет уйти. Не думайте, что вы один такой умный.
     -Но это мое пальто! Я его купил за свои деньги!
     -Вам сказать?
     -Ну.

     -Есть личное распоряжение самого товарища Скабы: никому не выдавать пальто из гардероба.
     -Вот ему и не выдавайте! Пусть распоряжается своим пальто! А это мое!
     -Товарищ Скаба раздевался в кабинете директора, как я могу ему не выдавать. Вы шутите…
     Ицик не шутил, его несло… «По натяжке бить не грех», - помнилось с дворового детства. Когда кто-то из пацанов неосторожно наклонялся так, что натягивались штаны, он тут же получал поджопник. А сейчас сама партийная власть показывала Ицику «натяжку». Не упускать же случай… Советский беспредел имел одну слабость: им всегда хотелось «соблюсти невинность» – то есть видимость законности. У папы Шрайбера был друг, еще со времен подполья, старый большевик Михайлов. В 37-м он вторично ушел в подполье, на этот раз, прятался от своих же большевиков. Когда все, кто хотел его посадить, пересажали друг друга, он вышел на свет… Но в 49-м его все-таки достали, объявили американским шпионом. Следователю не хватало только одного для полноты картины:

     -Кто тебе давал задания?
     -Лично сам президент Трумэн во время Ялтинской конференции, - отвечал Михайлов «на голубом глазу», а сам в это же время изловчился через влиятельных друзей передать письмо товарищу Сталину. Мол, вот вам пример, как мне «шьют дело»: никакого Трумена не было на Ялтинской конференции, там лично вы, дорогой товарищ Сталин, заседали с Рузвельтом, а не с Трумэном. В результате, Михайлов отделался выбитыми зубами и порванными барабанными перепонками. А где теперь тот неграмотный следователь? Ау! … Да и сам великий вождь к тому времени уступил место «властителям слабым и лукавым», и «Иванова 12» уже не было таким пугалом для Ицика, пережившего худшие времена.

     Короче, Ицик уже не мог остановиться:
     -А вот я сейчас вызову милицию! Где у вас телефон?
     -Вон у нас милиционер на входе.
     -Товарищ милиционер! Меня ограбили: забрали пальто и не отдают.
     -А вот я вас сейчас выведу, чтоб не хулиганничали.

     -Я сам выйду, только пусть отдадут мое пальто! На улице холодно! Я буду кричать на всю улицу: «Раздели! Ограбили!» Пока они так дискутировали, в зале объявили перерыв, фойе наполнялось людьми, товарищ Скаба тоже вышел прогуляться, шум, поднятый Ициком, видимо, привлек его внимание, и он, в сопровождении свиты из местных идеологических начальников, подошел к гардеробу.
     -Что тут у вас происходит?
     -У меня было пальто, - поспешил объясниться Ицик, - вот от него номерок, и вон оно там висит, отсюда видно, но мне почему-то не отдают.

     -Потому что товарищ хотел уйти с собрания, - сказал администратор.
     -Та-ак…- секретарь ЦК посмотрел на Ицика Шрайбера, « как солдат на вошь».- Небось, член партии.
     -Кто? Я?..
     -Все равно не имеете права: собрание общее.
     -А пальто мое! Я на собрание не претендую, только – на пальто.

     Скаба, видимо, понял, с кем имеет дело, и обратился к сопровождающим его лицам:
     -Неужели у вас нет на него управы? Он где работает?
     -Нигде. Лицо свободной профессии.
     -Значит член союза. Скажем, художников…
    Председатель местного отделения Союза Художников тут же поспешил отречься:

     -Что вы?! Таких не держим! -Ну – композиторов.
     -Наши честно отсидели весь доклад, никто не вышел. -
     Тогда понятно: писатель.
     -К счастью, товарищ Шрайбер в членах Союза Писателей не состоит.
     Высокий киевский гость уже начал терять терпение:
     -Да что вы мне тут сказки рассказываете? У нас нет таких людей, которые бы никому не подчинялись!.. Ты что, - он воззрился на Ицика,- не советский человек?! Тебе закон не писан?!

     -Вот именно, я советский человек, товарищ третий секретарь, и, вы правильно заметили, - должен кому-нибудь подчиняться. Вот я и подчиняюсь Советской Конституции, основному закону, который что гласит?..
     -Ну что?
     -Ну то, что у нас в социалистическом обществе частная собственность на орудия и средства производства запрещена, да?
    -Ну да.
     -А личная собственность разрешена, да?
     -Да. И что из этого следует? Не вижу связи.

     -А пальто? Пальто – моя личная собственность. Отнятие у частного лица личной собственности квалифицируется Уголовным кодеком как грабеж! А товарищ милиционер, которому я обратился за помощью, еще меня самого хотел выбросить на мороз. Вот кому закон не писан. А ведь еще Маяковский писал « Моя милиция меня стережет». Никто не заметил, что Ицик переврал Маяковского: не стережет, а бережет, - все теперь смотрели на стража порядка, который как будто проглотил помидор: мычал и наливался соком.

     -Отдайте ему пальто, - сказал секретарь ЦК, - и чтоб мы его больше здесь не видели.
     Ицик схватил свой «полпердяйчик» и помчался домой, где его уже ждал полусобранный чемодан. Ангел - хранитель Случай, как всегда, своевременно подготовил ему путь к отступлению. Фирменный 20-й скорый поезд Харьков - Москва дал прощальный гудок, и нетипичный советский гражданин Ицик Шрайбер стал, как сказал бы доцент Эпштейн, одиозной фигурой: теперь он не только не состоял в профсоюзе – он жил отныне в столице нашей родины Москве 15 лет без московской прописки.

     P.S. Автор просит прощения у всех без исключения харьковских писателей, живших и не живших в Доме Слова по улице Культуры, и их родных. Я не ставил цели всех упомянуть и обо всех рассказать, даже - о тех, кого знал лично, кого любил, с кем сотрудничал и дружил. Здесь речь идет, вообще, не столько о писателях, сколько о том, как с ними обращалась советская власть. Поэтому, реконструируя писательское житье-бытье в первые послевоенные годы, автор воспользовался второй частью формулы подпоручика Дуба из «Бравого солдата Швейка»:
     - Вы меня знаете с моей хорошей стороны, но вы еще узнаете меня с моей плохой стороны.



   



    
___Реклама___