Iohvidovich1
Инна Иохвидович

 

Два случая из жизни Якова Маневича – литературного критика, военного переводчика, безродного космополита...


Весна 1945 года.

 

     Якову Марковичу Маневичу ещё до войны, Отечественной, приснился сон, и с тех пор снился он ему не раз.

     Будто у него на рубашке или на пиджаке, нашиты шестиконечные звёзды, нашиты спереди и сзади, на спине на уровне левой лопатки. Впервые, когда это приснилось, то во сне он даже удивился, вроде как когда-то у каторжников – «бубновый туз». И кто-то, невидимый, толкает его в спину, в середину нашитой звезды. И проводит через громадные пространства, подводя к какому-то краю, даже не к обрыву, а к пропасти, к бездне... Но тут, в полном мраке, он наконец-то отрывался от преследователя, приведшего его сюда, в царство кромешной тьмы. Невесомый, парил он во тьме, лишь откуда-то мерцал слабый свет. И он прозревал! Сияние, почти затухающее, оно исходило от него самого, маленькой желтоватой блуждающей звёздочки! И просыпался от пугавшего его собственного шёпота: «Се чёрно-жёлтый свет...» дальше он запрещал себе вспоминать...

     И, если это был только сон, то отчего просыпался он с отчаянно колотившимся сердцем, с болью между лопатками, будто кто-то его и впрямь долго подталкивал прикладом в спину.

     Сейчас была явь. И куда это все подевались? Ещё минуту назад комната была полна народу, все галдели, двигались, шумели, выходили и заходили офицеры, забегали суетливые ординарцы, за дверью топал ногами, разминая огромные ножищи, обутые в видать тесные сапоги, массивный красноармеец-часовой.

     Сейчас же, вдруг, всё вымерло, замерло, из коридора не то, что топота, звука не доносилось, будто разом все снялись, ушли, исчезли... И они вдвоём не только в этой комнате, но  и на тысячи километров кругом, двое, даже не разделённых, а словно бы соединявшимися пространством старого письменного стола – этот с  офицерской выправкой, подтянутый, поджарый гестаповец, гадючно глдящий светлым зраком из-под своих очков, и он – небольшой, со сведёнными плечами и впалой грудной клеткой,/благо гимнастёрка немного скрывала/, тоже в очках, вечно скользящих и вечно же насаживаемый на потную переносицу, он, военный переводчик, производящий допрос пленного – Яков Маркович Маневич.

     Нынче он не мог ничего – ни выйти посмотреть куда делся караул, ни подойти к окну, выходившему во двор штаба, ни пошевелить рукой в которой нелепо застыла ручка, которую он перед этим обмакнул в чернильницу,  ни поднять глаза и просто посмотреть на проклятого фашиста... Ничего не мог, н и ч е г о!!! Ведь взгляд того, и раньше, час назад, парализовывал Якова Марковича своей змеиной неподвижностью.

     И снова пришло сновидное чувство невесомости, и ощущение щита, шестиугольного, облекшего его. И, впервые, за многие годы, он попытался сотворить молитву... «Господи! У Тебя истинное спасение!» - возопило в нём всё...

     И в тот же миг рука, наконец, опустила ручку на бумагу, он донёс её до протокола допроса, поставив преогромнейшую кляксу. Дверь открылась, застучали сапоги великана-часового, со двора донёсся преотборнейший мат, смех, дробь кем-то выбиваемой чечётки... Он водрузил очки на положенное место, и фотографически-точно увидал пепельные, тусклые глаза гестаповца, и руки его, безвольно-обвисшие. И задал ему очередной вопрос. Перевернул страницу протокола, страшная клякса осталась на той, предыдущей.

     Через час, отхлёбывая чай, Яков Маркович слушал – его коллега, тоже военный переводчик, совсем ещё молоденький востроглазый паренёк, читал свои стихи. Юноша читал  их именно ему, Якову Марковичу, как ценителю. Ему, в прошлой, цивильной жизни, литературному критику. И Маневич вздыхал, отдыхая, отдаваясь ритмичной волне...

 

                             «...жесть гранёная мятых кружек,

                               На три тысячи вёрст завьюжен,

                               Был, оттаял, но всё-таки кружит

                               Путь к озёрам моей страны.»

 

     Яков Маркович задумался и почти уж и не слушал, когда вздрогнул нечаянно.

 

                                «...выстрел, пуля летит в окружность

                                  Пропотевшей в холсте спины.»

 

     И, прислонившись к железной спинке кровати, почувствовал как холодит только что начавшая высыхать от пота, нательная рубашка.

 

 

Областной центр на Украине. Март 1949 года

    

     После закрытого партсобрания, что тянулось целых четыре дня, Яков Маркович заперся в своём домашнем кабинете, и не только не отвечал на телефонные звонки, но и с близкими не разговаривал.

     И, вышел оттуда только 26 марта, то есть через две недели, к общему собранию городской писательской организации. О чём думал, он в эти, вытянувшиеся цепочкой, дни, никому и никогда, ни родным, ни друзьям не рассказывал.

     И на общем двухдневном собрании, ко всеобщему удивлению, был ровен, почти спокоен. Правда докладчикам не приходилось раскрывать его псевдоним, как у Кацнельсона – Стебуна или Смульсона – Санина, он как был Маневичем, так и оставался. Самого его, как и остальных обвинили в безродном космополитизме! Докладчики объясняли, что космополиты – это люди без роду и без племени, что они прикладывают все силы для подрыва веры народа в свои духовные силы, обесценивают национальные богатства Советских народов, выступают в позорной роли пособников американского империализма! Эти обвинения касались кроме него и других обличённых и разоблачённых космополитов всех группировок, начиная от московской антипатриотической группы театральных критиков, о которых писала «Правда», и заканчивая самыми различными объединениями, то там, то здесь, раскрываемых во всех городах и весях страны.

     На собрании сидел он один, и справа и слева  от него остались свободными места, в перерывах он не выходил, но и к нему никто не подходил.

     Когда же пришлось отвечать на вопросы, звучавшие обвинениями и не требовавшие ответов, разве так формального подтверждения, глуховато всё признавал. Многие удивлялись, вспоминая его предыдущее выступление, девятого марта, сразу после Женского дня, оборонное, страстное, доказательное...

   После «допроса» он вновь одиноко сидел, впрочем, не ощущая  своей отверженности, и не вслушивался в кликушествующе-истеричные вопли выступавших, переходивших подчас в нечленораздельные выкрики. Толпа «жаждала крови», и с этим ничего нельзя было поделать...

 

     К своему первому выступлению он готовился тщательно и зло, поражённый совершающейся несправедливостью, особенно после  т а к о й  войны! Это была почти такая же нелепость, как некогда «кровавые наветы»!

     С первых же дней «московской кампании», после статей в  «Правде», «Культуре и жизни», он знал, и наверняка, о неминуемости «открытия» подобных дел на местах, в провинции. И будучи готовым к этому, всё-таки был оглушён разворотом компании, абсурдностью обвинений, вообще  идиотичностью происходящего. О каком «еврейском антипатриотизме» можно было говорить, когда Красная Армия спасла Европу, спасла мир, в конце концов, спасла евреев от уничтожения, полного. Их Родина, их Дом был здесь, и не могло быть другого! Тот что был на Ближнем Востоке был для израильтян, а они были  р у с с к и м и  евреями!

     От природы, будучи осторожным, вплоть до боязливости, наперёд просчитывающим всевозможные варианты, рационально, умом, он понимал что его предстоящее выступление – чистое безумие, кому ж как не ему было знать, что «добро» на эту истерию было дано сверху, с самого  в е р х а!!!

     И, осознавая гибельность, даже самоубийственность выступления, онне смог от него удержаться...

     И, говоря, договорился до того, что именно евреи и есть самые настоящие советские люди, и если бы в паспорте можно было сменить графу «национальность», то о себе бы он так и записал – не еврей, не русский, не украинец, а новую, наднациональность – «советский»!

     И, закончил он нелепо-бурно: «... я не знаю, что такое антипатриотизм, мне незнаком и сочетание «безродный космополит», а родное – пролетарский интернационализм, советский народ, я – советский человек, и всё остальное мне чуждо!»

     После собрания он долго кружил по городу, вечернему, а потом и ночному. В движении не столь остро ощущалась заполонившая его пустота. Будто там, в душном зале он выплеснулся весь, отдал всё... И стал маленьким полым человечком, гонимым ещё зимним промозглым ветром, обсыпаемый мартовским снежком, эдаким перекати-полем, по возрождавшейся после зимы простылой земле. Комочком плоти в этой точке пересечения пространства и времени. «Но случайность есть проявление закономерности!» - вдруг пособило ему логическое заключение. И оно же мгновенно и разозлило его: «А что мне с того? Кто я? И где?»

     И тут, словно в подтверждение его размышлениям, как из-под земли возникли две покачивавшихся фигуры, поддерживающие друг друга, мужчины в одинаковых кепках, телогрейках и сапогах. Были они и одного росту и наверное и в остальном схожи меж собой. Когда приблизились они под тускло-жёлтый фонарный свет, он с неудивлением  констатировал их, почти близнецовую схожесть: выпуклость надбровных дуг, скрывавших глубоко упрятанные глаза, провалы переносиц, вытянутость губ, щетинистость подбородков и остро-водочный запах в облачках пара, дружно выпускаемых изо ртов.

-Ты чего здесь? – громко обратился к Якову Марковичу один из них, и словно эхом, или уж ему так показалось, подхватил и второй, а может, они и хором произнесли это.

-Как чего? – удивился он.

-Чужие здесь не ходють! – опять же вместе угрюмо заявили они.

     Неожиданно, один из них, без слов, схватил Маневича пальцами за нос, а второй столь же синхронно вывернул руку, заломив её за спину.

-Ты чего ходишь тут? Отвечай? Ты хто? – допросно застрекотали они.

-Я, - прогнусавил Яков Маркович, нос был сильно сжат, и дышать, а тем паче говорить, было трудно, - я, - ещё раз произнёс он, и изумляясь себе, вдруг, почти шёпотом, почти залопотал, -   б е з р о д н ы й   к о с м о п о л и т!

-Чего, чего? – обалдело вопросили они, громче говори, громче!

-         Безродный космополит!!! – оглашая темноту трубными звуками, ответил Яков Маркович, и криком, по складам: без-род-ный  кос-мо-по-лит!!!

-То, шо ты безродный и так видать, - одновременно они отпустили ему нос и руку, а чё ишо загинаешь, так брешешь, такого и на «фене» нету, - озлоблённо закричали они.  – И чеши отсюдова, пока цел. Неча здесь торчать. Шоб  з д е с ь  тебя не было, заруби это на своём поганом шнобеле! – и они, потянув носами, смачно харкнули.

     И хоть плевок не достиг ни лица, ни одежды Маневича, но ядовитая слюна, капельками зависшая в туманном воздухе, словно маской облепила его, дышать стало нечем! «...и воздух выпит!?»

     Тогда он и побежал, не разбирая дороги, ослеплённый и оглушённый, одержимый в стремлении умчаться, подобно ветру, вдаль...

     И дома, закрывшись как в убежище, в своём кабинете, он продолжал труситься той мелкой противной дрожью, от которой изнемогают на своём последнем ветру свернувшиеся осенние листья, перед тем, как пасть, навеки.

«Почему? Почему он не смог достойно ответить этим пьяницам?!»

     Всё это, мучительное, разворачивалось перед ним снова и снова, и он так и не смог найти для себя ничего утешающего, ничего оправдывавшего... Почему он  сказал это им, и слова-то «космополит» не знающим -  э т о , а не собранию, ожидавшему от него признания? А перед ними признался? Но в чём? В правде?! Самооткровение как пронзило его. Была ли эта земля ему Домом? Разве он сам не считал, что «ДА»? Ведь во имя неё отказался он от языка на котором говорил с колыбели, от отцовского имени Мордехай, Марковичем зваться стал; женился не на предназначенной и любимой к тому же Рахили, (кстати, так и не вышедшей замуж, оставшейся в «старых девушках»), а страстно желая ассимиляции своим будущим детям, сделал своей женой крепкую и хваткую русскую женщину; отказался   б ы т ь   е в р е е м, оставил даже... Бога!

     Он верил, верил в великую цель – в социализм и коммунизм, не только для России, а и для всего мира тоже. Он верил, что если бы наступила желанная мировая революция, то в её испепеляющем огне переплавился бы старый мир, и наступило бы «Царство Земное»! Верил, что самыми советскими людьми были – евреи, (это был один из догматов его «веры», именно потому, что у них с давних времён не было Дома, а была лишь Дорога к нему). Но для него самого, как и для миллионов «советских», ненужной оказалась Дорога. Они строили Дом,  з д е с ь   и   т е п е р ь!

Дом же оказался, как у диснеевских поросят, на песке и из картона. Правы были давешние алкоголики, нечего здесь делать чужим, вечным скитальцам. И сам он оказался, не по собственной воле, выброшенным на дорогу... Как Вечный жид!

И не жить ему в пространстве, как любому, самому-самому из россиян, на одной шестой суши, гордым от сознания своего простора, на горизонтали обширной страны, а лишь во времени, в вертикали времён, странником, изгоем...

     Утром жена и дети нашли его настолько безучастным, что как-то успокоились и сами.

 

     Да, он соглашался со всем, в чём обвиняли его и других.

     Ему предоставили слово, чтобы он сделал общее от всех «обвинённых» признание. Начал он негромко, без волнения или смущения: «Революцией был выдвинут лозунг: «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» И в него увепровали, соединяясь в семью единую. Но вот происходит какая-то неувязка – противниками пролетарского интернационализма становятся  какие-то «безродные космополиты! Кто же они? Это – юзовские, гурвичи, борщаговские, альтманы, кацнельсоны, смульсоны, адельгеймы, бердичевские, хазины, юхвиды, черняковы, кацы, гельфанбейны и прочие, им подобные... Об этом не говорят впрямую, но всем ясно – это евреи.

     Когда-то Аполлон Григорьев верно подметил: «В дороге как-то чувствуешь в руках Божьих, а не в руках человеческих». Я это к тому припомнил, что хочу рассказать, как появились самые, и может быть даже единственно советские люди – не казахи, и не украинцы, не русские или узбеки, а истинно советские люди. Они, эти люди, отказались  от всего своего, еврейского – языка, культуры, традиций, имён, наконец... от Бога! От всего, что несли по Дороге рассеяния. У них не было ни Дома, ни Храма. (Я скоро закончу, не надо меня перебивать и поправлять, я знаю, к чему это говорю.) Так вот русские евреи, превратившиеся в «советских» людей, решили, что Дом будет построен здесь и сейчас! Это и стало их путём в революцию, русскую революцию. Они отказались от Дороги и начали строить Дом, вместе со всеми, среди топи белорусских болот, одолеваемые русскими морозами, в тиши украинской ночи...

     Но вот они уже и космополиты, граждане не страны, а мира! И я признаю себя таким же, гражданином мира! Я – гражданин Никто...»

 

     Стенограмма собрания в тот же вечер была доставлена в местное отделение МГБ и с тех пор находится там на «хранении». А что до Якова Марковича, то его, поначалу, согнанного с трибуны, отвезли туда же, куда и стенографический отчёт, но для успокоения общественного мнения, ведь добрая сотня людей слыхала его «сообщение, решено было объявить его сумасшедшим и отправить на лечение. Что и было сделано.

     У Якова Марковича  1-я группа инвалидности, по вялотекущей шизофрении, и живёт он в своём многочисленном семействе дедом-патриархом.

     Почти через сорок лет ознакомился Яков Маркович с материалами самых разных процессов, проходивших во время Советской власти. Узнал он и о судьбе Жореса Медведева,  первым из диссидентов, испытавших на себе «прелести» советской психиатрии. Стараниями видных учёных и писателей его вытащили из психушки.

     Яков Маркович только усмехнулся, он-то знал, что не Ж.Медведеву принадлежит пальма первенства, не он был первым из инакомыслящих, засаженным в сумасшедший дом.

     Правда, что на самом деле смущает Якова Марковича, так это судьба Чаадаева, объявленного сумасшедшим в царствование Николая Первого. Но то ж было давным-давно, ещё до революции...

 

.



   



    
___Реклама___