ПО ДЖАЗОВЫМ СТУПЕНЬКАМ
Когда Евгений Беркович обратился ко мне с просьбой дать сокращенную версию моих воспоминаний, мне было не совсем ясно как они впишутся в общий контекст сайта. Но я взялся за работу, сократил текст на треть, оставил, в основном только джазовую линию, разбил на главы, добавил послесловие. Что получилось, пусть судит читатель.
Начало
Я начал писать эти записки в году 1986, когда прочитал воспоминания Юрия Верменича “Каждый из нас”. Юрий Верменич был одной из ключевых фигур советского джазового движения. Его воспоминания в те времена были самиздатом и в них была документально зафиксирована советская жизнь как она есть в отличие от лакированных описаний того "как нужно". Я тоже чувствовал себя "каждым из нас". Это чувство приходит каждый раз, когда встречаешь старых и новых друзей на очередном джазовом фестивале. Я смело принялся за работу, радуясь тому, что, составив срез состояния мышления своего поколения, я как бы сохраню на бумаге ментальность определенной группы людей со многими деталями. А то я всегда удивляюсь, когда узнаю, что мои молодые коллеги на работе не знают, кто такой Ив Монтан или же, что имя Лолиты Торрес им ничего не говорит, хотя ее саму и не вычеркнули из списков, а ее песенки порой еще звучат по радиосети.
Детство мое было воистину "джазовым". Рассматривая свои старые фотографии, я постоянно ловлю себя на мысли, что они вполне были бы уместны в контексте блюза, трущоб, бедности. Постепенно осознавая свое состояние, переводя его из терминов пионерской песни "о счастье, о весне в нашей солнечной стране" я понял, что действительность обратна тому "отражению жизни", которое в нас вдалбливалось, начиная с бесед в детсадах и через промежуточные пункты ученья в государственных заведениях до регулярной политинформации. Теперь, когда пропаганда успеха сменилась пропагандой поражения и разоблачений, такие откровения никого не удивляют.
![]()
Селение Маштаги (пригород Баку), пионерлагерь "Бактрамвай", 1951 год
Автор - первый слева в первом ряду, единственный в сандалиях, остальные пионеры босые.
В пятидесятые годы полностью оправдывалась ленинская мысль о том, что самым важным искусством является кино (цитатка с мыслью была обязательным элементом украшения фойе кинотеатров). Кино тогда выгодно контрастировало с казенной литературой и таким же казенным репертуаром театров и филармоний. На экраны попадали "трофейные" киноленты – чаще всего американские фильмы, захваченные в Германии, но была и английская, и французская продукция. Шли они на языке оригинала с наскоро сделанными субтитрами (назвать Капитолий Белым Домом было в порядке вещей), зачастую нанесенными поверх замазанных черным немецких надписей. Они вспоминались с чувством ностальгии позже, в период нивелированного дублирования, когда герои любого национального кино говорят одними и теми же голосами, смеются одинаковым деланным смехом и пользуются удивительно бедной лексикой подстать "новоречи" из "1984 года". Каждый новый фильм моментально налагал свой отпечаток на поведение людей: шутки, обороты речи, жесты, манера одеваться – все заимствовалось и украшало серую жизнь. Мальчишки с воем спрыгивали, схватившись за веревку, привязанную к ветви дерева, в подражание Тарзану. Веревки имитировали лианы, благодаря которым Тарзан переносился с места на место и совершал многочисленные подвиги.
Пронеслась по советским экранам "Серенада Солнечной долины". Сейчас это кинопроизведение не собрало бы большой аудитории. Поп-искусство стареет гораздо быстрее серьезных жанров. Молодые люди живут в своем поп-мире. Наш кинопрокат провел невольный эксперимент на сходную тему: показал "Вестсайдскую историю" спустя двадцать лет после выхода на экраны. Люди уходили из зала не досмотрев до конца один из самых кассовых фильмов своего времени. У тех, кто видел "Серенаду" в сороковые годы приятные воспоминания пришли бы в соприкосновение с новым опытом. Об этом хорошо написал покойный польский композитор и критик Матеуш Свентицкий. Первый раз, когда он еще находился в СССР в бывшем польском городе Львов, фильм показался ему откровением. Спустя десять лет он вновь увидел его. Свентицкому не хотелось снова вдаваться в примитивно скроенный сюжет, но закрыв глаза он с упоением слушал любимую музыку. Школьный учитель и джазовый критик из бывшей ГДР Херберт Флюгге рассказывал мне, что для него джаз начался именно с "Серенады". Когда закончилась Вторая мировая война, ему было двенадцать лет. Советские солдаты праздновали победу в его родной деревне салютом и показом этого фильма. Тогда Флюгге не понимал ни языка фильма, ни, тем более, субтитров на русском, но содержание он уловил и заразился джазом.
За неимением наставника я старался копировать образцы поведения, которые сам себе выбирал. Хотелось быть стилягой, но бедность не позволяла достичь хотя бы минимума: сшить себе зеленые брюки из недорого материала, а к ним рубашку навыпуск с рукавами в как можно более крупную клетку. Полный набор включал в себя гораздо более дорогие вещи: костюм из модного тогда сжатого трико в комплекте с шелковой полосатой сорочкой. Все-таки я уговорил мать сузить мне брюки и купить клетчатую рубашку. Этого было достаточно, чтобы услышать на улице неодобрительные замечания о "нынешней молодежи". Облик дополнял "кок" – высоко зачесанные волосы надо лбом. Для тех, кто знает о стилягах только понаслышке, нужно добавить, что характерный внешний вид необязательно обозначал желание показать свою материальную состоятельность (прошло немало времени пока сместились понятия, и при зрелом брежневизме "фирменные" джинсы стали признаком приближенности к социальной кормушке). Тогда яркий наряд был вызовом официозу. Как любая альтернатива рекомендованным образцам поведения движение стиляг активно искоренялось доступными властям способами: от приводов в милицию и разборов на собраниях до сатирических рисунков. Запомнился текст к карикатуре: стиляга обращается к продавцу магазина грампластинок: "Я Вас просил буги-вуги, а Вы дали фуги Баха!" Только невдомек борцу с чуждыми влияниями, что Бах вдохновлял музыкантов третьего течения, соединявших джаз с европейской классической музыкой. Матеуш Свентицкий в книге "Джаз – ритм ХХ века" сообщает, что на первый джазовый фестиваль в Польше, который проходил в августе 1956 года в Сопоте, съехалось множество "бикиняжей", и разъясняет, что "бикиняжами называли экстравагантно одетых молодых людей: узкие брюки, яркие носки в узорах, туфли на как можно более толстой подошве, пиджак свободный, галстук с девушкой в куцем купальном костюме, называемом "бикини", волосы средней длины, сзади ровно подстриженные под линейку, и обязательно мотоциклетная фуражка, набитая газетами". Все сходится в деталях, разве что фуражки у нас не были в ходу.
Джаз был обязательным молодежным атрибутом нонконформизма. Магнитофонов в пятидесятые годы не было, только-только начали появляться проигрыватели с синхронными двигателями (диск нужно было предварительно раскручивать пальцем, а тонарм давил на иглу массой не 1,5, а 150 граммов!). Проигрывали самодельные записи на рентгеновской пленке – "музыку на ребрах". Мой старший брат также отдал дань "ребрам", преимущественно коммерческому репертуару. У него были записи "Мамбо-рок" и "Мамбо италиано" и тому подобное. Главным проводником музыкальных идей было радио. Эфир тогда не был загажен глушением, и можно было наслаждаться музыкой. В Баку хорошо принимались "Радио Цейлон" и "Радио Пакистан", впоследствие к ним добавились передачи Уиллиса Коновера. Я неукоснительно слушал все, расписания передач знал назубок. В своих музыкальных пристрастиях я ориентировался на старшего брата, он был для меня непререкаемым авторитетом. И странно получилось, что для меня джаз постепенно стал основным содержанием жизни, а для него остался музыкальным фоном пятидесятых годов. При полном отсутствии критериев для неискушенных слушателей, какими мы были, за джаз сходили и популярные песни и особый вид музыки, родившийся в то время, – рок-н-ролл. Вместе с популярными песнями я невольно запоминал рекламу, звучавшую в коммерческих передачах. Я не понимал языка, но в ушах звучали простенькие мелодии, восхвалявшие тот или иной товар, и повторявшийся текст. Когда в наших магазинах вдруг появилась зубная паста "Kolynos Super White", я был тронут до глубины души. Вспомнился голос с "Радио Цейлон", выговаривавший по слогам: "Коо-лии-ноос!" И все же главное значение имела музыка. Я как-то стихийно выделял Бенни Гудмана, Гарри Джеймса, Банни Беригана, Томми Дорси и, с другой стороны, меньше восхищался оркестром Каунта Бейси. Наверное, равнодушие к черному джазу было связано с инерцией воспитания в окружении белой музыки. Радиостанции, поставлявшие мне музыку для слушания, также занимались не эстетическим воспитанием, а давали развлекательные программы. Поэтому познание Эллингтона и даже Армстронга пришло позже. Это была уже заслуга Коновера.
В последних классах школы я стал ходить по книжным магазинам. На волне тогдашней политики книгоиздательское дело вынесло кое-что любопытное, ранее недоступное. Мне удалось купить воспоминания генералов Риджуэя и Бредли. Тогда мысли американских вояк попадали на благодатную почву. Америка была символом заоблачных высот, приобщиться к которым было равносильно церковному причащению. В 1990 году мне попались в "Огоньке" откровения нашего поп-джаз музыканта Алексея Козлова. Человек более старшего поколения, чем я, а также располагавший большими, чем у меня, возможностями в Москве, он пронес эту инфантильную идеологию через всю свою жизнь. В интервью он с удовольствием рассказал, как он доставал подлинные американские костюмы, не такие нарочитые, как было принято у стиляг, а стандартную американскую одежду. И в тех широких брюках и пиджаках без подкладки он чувствовал себя "штатником" – представителем элиты.
В школе, 1958 г. Справа - школьные подруги Тамила Алиева (азербайджанка) и Нелли Саркисова (армянка) - открывшие для меня польские журналы. Теперь армяне в Баку не живут.
В восьмом классе по совету школьной подруги я выписал польские журналы "Фильм" и "Экран" (подписка принималась без ограничений и стоила буквально копейки) и стал разбирать столь родственный русскому польский язык. Но чтение шло туго и даже польско-русский словарь не мог во всех случаях помочь.
В "Фильме" регулярно проводились викторины для читателей, а потом публиковались адреса победителей. Я стал писать письма по этим адресам, и так у меня появились корреспондентки в Братиславе и Лейпциге. Словачка Зора Ондрейчекова переписывалась со мной несколько лет и писала по-русски. Переписка шла на культурные темы, и я многое узнал от нее об импрессионизме, экзистенциализме и других "измах". Она же прислала мне отдельные номера польских журналов "Radar" и "Jazz". В "Радаре" была постоянная рубрика "Pen Pal Club", где я тут же опубликовал свой адрес и получил кроме других письма от людей, связанных с нашей страной. Польский репатриант из СССР Мечислав Яцкевич писал мне, что родился в Польше, а потом никуда не переезжая оказался в Белоруссии, чуть позднее в Германии, а потом, наконец, в Литве (и все в одном местечке), откуда он счел за благо выехать обратно в Польшу, когда Хрущев предоставил такую возможность в 1956 году. Киевлянка Ирина Шонзелер во время войны на принудительных работах в Германии познакомилась с голландцем и после войны вышла за него замуж и переехала в Голландию. Эти мои корреспонденты писали почти на таком же русском языке на каком мы говорили в Союзе, но круг их мыслей сильно отличался от привычного мне. Им обоим пришлось адаптироваться к новым условиям, причем Мечиславу в своей собственной стране, где, после атеистического воспитания в Союзе, он оказался в окружении католиков. Позже я опубликовал свое объявление в польском "Джазе", и у меня началось многолетнее общение с Ромуальдом Веховским, которое длится по настоящее время, вот уже третий десяток лет. Человек старшего поколения (1919 года рождения) он ничуть не напоминает стереотипного поляка – делового малого, продающего и покупающего все подряд. Ромуальд в прошлом органист в костеле, а впоследствии ресторанный пианист, затем стал учителем игры на аккордеоне. Его интересы в музыке сосредоточены на инструментовке, инструментоведении, современной серьезной музыке. Он изучает партитуры Баха и Стравинского. Он глубоко религиозен, и в круг его интересов входит классическая восточная литература. Несколько старомодны вкусы и старомодны представления о чести и хорошем тоне. У него не было своих детей, и они с женой воспитывали двух девочек. В конце шестидесятых годов его жена умерла, и он остался один. Одиночество повлияло на него, он дал обет в течении года три часа молиться по вечерам. Год кончился, а он продолжал выполнять обет. Моя жена была у него в гостях несколько дней, как-то и я его посетил проезжая транзитом в Чехословакию, спустя много лет я вновь попал к нему во время гастролей ансамбля "Дискомфорт", организованных при моем участии. Он был серьезно болен. Через полгода он сообщил мне, что у него рак. Мы продолжаем обмениваться книгами, хотя я со страхом ожидаю того момента, когда это все закончится. Я посылаю ему музыкальную литературу и ноты, выпускаемые тремя советскими музыкальными издательствами, а он мне – книги по интересующей меня тематике. Обмен проходит не на основе подсчета затраченных денег; мы просто покупаем нужные друг-другу книги и посылаем их. Получается, что он всегда тратит больше, поскольку мои интересы шире. Только раз мне удалось выйти за рамки нашего обмена, когда в разгар кризиса военного положения в Польше и выдаче товаров по карточкам я послал ему пару посылок с мылом, стиральными порошками, зубной пастой и т.п. Польские книги от Ромуальда были очень полезны для моего развития. Польская бюрократия и с ней и цензура в социалистический период были сравнительно "мягкими", и там публиковалась литература, ставшая нам доступной только после сокращения функций Главлита. Свыше двадцати католических издательств,из них крупнейшее "Пакс", выпускают труды по теологии и философии, "Художественное и кино-издательство" печатает серию книг по современному искусству – не обзоры буржуазного упадка, а серьезные монографии. Я собрал библиотечку по психоанализу на польском языке. Мне нравилось показывать гостям труд Людвика Базылева "Российское общество первой половины XIX века" с видом храма Христа Спасителя в Москве и портретом Аракчеева. Книга Базылева вышла в Польше в 1973 году! В Варшаве на улице Новы Свят есть магазин "Британского и зарубежного библейского общества", где продают Библии на разных языках кроме русского. Но и русская Библия доступна в Польше. Ее можно купить в православном храме. Опуская оригинальные труды по джазу, перечислю только переводы изданные в Польше: два разных издания (первое и одно из промежуточных) "Книги о джазе" Берендта, переведенных разными людьми, "Вариации на темы джаза" Одера, "Моя жизнь в Новом Орлеане" Армстронга, "Элементы джаза" Виеры (три его учебника, объединенные в одном издании: "Основы джазовой ритмики", "Основы джазовой гармонии", "Аранжировка и импровизация"). Для равновесия следует отметить, что технической литературы там издается несравненно меньше, чем у нас, и поляки широко пользуются советскими книгами по точным наукам и технике.
В 1959 году я закончил школьное образование и стал раздумывать о том, что делать далее. Толчком к сомнениям послужила характеристика, написанная моим классным руководителем Коренбергом. Моя мать сохранила ее среди бумаг, и вот этот документ передо мной:
Удивляет глубина лицемерия "руковода", выписавшего волчий билет мальчику, которому едва исполнилось семнадцать лет, за сумму вот каких прегрешений: поскольку у меня были хорошие отметки, то меня выдвинули в совет дружины. Я не был особенным хулиганом, но после каждого сорванного урока как "член актива" попадал на раскалывание к директору или завучу. На длительных собеседованиях мне предлагалось защитить честь школы тем, чтобы прямо и открыто сообщить кто именно вставил иголку в стул или, наоборот, вставил стул ножкой в дверную ручку. Вместо того, чтобы отмалчиваться, я считал себя вправе вступать в дискуссии о том, какова эта "честь". Так оказалось, что я с неуважением отношусь к воспитателям. Поскольку сам "руковод" вдалбливал нам историю, а я не заучивал даты съездов и любил задавать каверзные вопросы, то получилось и остальное, т.е. неустойчивость и нежелание к гуманитарному. Школьная характеристика была первой в ряду подобных документов, определявших повороты в моей жизни. Солженицын включил в текст "Ракового корпуса" эссе об анкетах. Анкеты по Солженицыну были проработаны от простейшей до самой главной с перекрестными вопросами. Заполняющий главную анкету не мог отделаться недомолвками. Суперанкета вскрывала все. Кадровик из "Ракового корпуса" иногда заставлял заполнить такую анкету единственно с целью поставить человека на место. В книге Хедрика Смита "Русские" показана роль справок. Русский представляется Смиту человеком, устремленным вперед. Он спешит в казенный дом, а в руке у него зажат клочок бумаги – справка. В райкинском тексте это – "справка о том, что нужна справка о том, что нужна справка..." Характеристика тоже нашла своего исследователя. Александр Зиновьев в "Зияющих высотах" дал математически точный анализ, не поддающийся пересказу, а потому, цитата:
"Надо различать фактическую и номинальную социальную значимость индивида. Фактическая включает в себя социальные признаки индивида, а номинальная – своеобразный способ выразить их для какого-то случая официального употребления индивида. Соотношение их можно проиллюстрировать на примере соотношения фактических признаков человека и характеристики, которую ему дают для поступления на работу, при выдвижении на награду, при оформлении документов на поездку за границу. Например, А – карьерист, хапуга, бабник, полуневежда, плагиатор и т.п. Все заинтересованные люди знают эту фактическую характеристику А. Номинальная его характеристика может иметь такой вид: морально устойчив, высококвалифицированный специалист, имеет учеников и т.п. Давая такую номинальную характеристику А, люди не лгут, а делают нечто иное. Они принятым в данной среде способом выражают лишь то, что А их устраивает, годится для такого-то дела. И ничего больше. Если в номинальной характеристике описать фактические качества А, то она будет воспринята не как объективная оценка его, а как свидетельство того, что А в чем-то провинился, его снимают с работы, считают, что он не годится и т.п. Вот когда действительно А в чем-то провинится и начинают говорить, что, мол, не знали его подлинного лица и проглядели, тогда лгут, ибо подлинное лицо социального индивида окружающие его лица, как правило, знают точно и исчерпывающим образом."
Промаявшись два летних месяца, я понял, что "предоставлять по месту требования" полученную характеристику не имеет смысла и что придется, как тогда говорили, "зарабатывать стаж", благо перед отбыванием воинской повинности у меня было в запасе еще два года. По тогдашним правилам два отработанные перед ВУЗом года давали преимущество при поступлении. Дополнительными плюсами трудовой подготовки к получению высшего образования должны были стать новая характеристика с места работы и возможность поступить в комсомол. Мой "руковод" на классном собрании выпытал у меня почему я собрался вступить в славные ряды только в десятом классе. По его мнению пребывание в комсомоле было несовместимо со "шкурными" интересами (я признался, что при зачислении в студенты это был бы плюс), и моя попытка не удалась.
Я тыкнулся в пару мест, но никого не заинтересовал неквалифицированный школьник. Устроил меня отец в своем ведомстве на непопулярное место – сопровождающим почты (так называется человек, развозящий по почтовым отделениям посылки, газеты, мешки с письмами, бандеролями, деньгами – "почты" во множественном числе). С тех пор меня преследует стереотипное высказывание: стоит мне сказать, что я работал на почте, как почти каждый собеседник подаст реплику: "Когда я на почте служил ямщиком..." Для меня такое высказывание служит показателем интеллекта со знаком минус.
Одесские годы
Пока я на почте служил... подвернулась оказия. Одесскому институту связи дали разнарядку набрать студентов в закавказских республиках. Я от всей души стал готовиться к переезду в Одессу – успешно сдал все экзамены и в августе 1960 года приехал в славный портовый город. Так произошел крутой поворот в моей жизни: я оторвался от семьи, переехал в другой город, стал жить в общежитии, но это было не все. Хрущевское трудовое воспитание предполагало, что всякий студент, поступивший на стационар, но не имеющий двухлетнего трудового стажа по избранной специальности, должен был первые полтора года учиться вечером, а днем работать и лишь по истечении этого срока перейти на настояшее дневное отделение. Как и большинство первокурсников моего факультета меня определили работать по специальности – монтерами радиофикации. Полтора года мне предстояло долбить канавки для проводов, а потом замазывать их с уложенными проводами, т.е. проводить радиоточки.
Устанавливая, а позже ремонтируя радиопроводку, я невольно провел социологическое исследование жизненных условий одесских низов. Одновременно я обследовал одесские чердаки, по которым тянутся радиопровода. Неповторима была вонь – смесь пыльного аромата с благоуханием кошачьей мочи. Я сделал небольшое открытие, что радио – не конкурент для радиоточек, хотя и оно – звуковое средство. Радиоточки вытеснялись телевизорами. Неважно, что телевизор показывает, а радиоточка "кричит". Главное: не нужно крутить, искать. Включил и можешь смотреть все подряд или же слушать.
Работая с людьми я вновь после почты столкнулся с двумя полюсами человеческого отношения к обслуживающему персоналу. На меня писали жалобы и меня благодарили чаевыми. Я краснел, но брал. Как-то пытался отказаться, но старушка совавшая 30 копеек "на пиво" (кстати, по-польски чаевые называются "напивками"), заплакала и сказала, что больше дать не может. Пришлось взять. Однажды я настоял на своем и не взял, за что удостоился похвалы: "Вы настоящий комсомолец!" Чаевые могли составлять небольшую денежную сумму, но как-то меня отблагодарили старым номером журнала "Америка", а в другой раз посетовав на отсутствие денег мне налили полстакана водки. Однажды придя установить радиоточку я не смог этого сделать из-за драки, учиненной соседкой по коммунальной квартире. Заказчик потом подал на нее в суд за систематическую травлю. Я проходил свидетелем по радиоточечному эпизоду. Судья все свел к извинению и примирению сторон. По окончании суда истец пригласил свидетелей на небольшую пирушку. Дожидаясь своего дела, я прослушал три бракоразводных процесса. На одном из них причиной была супружеская измена. Потом в какой-то компании я встретил гулящего с новой пассией.
Первый год обучения в институте дал мне уроки не очень музыкального опыта. Раз в неделю в "комнате для самостоятельных занятий" проводились танцы под магнитофонные записи, которые предоставлял некий авторитет в этой области. Записи редко менялись и постоянные танцоры знали всю музыку наизусть. Составитель серьезно подходил к выполнению своей задачи: все опусы годились под танцы – "медленные", "быстрые" и вальсы. "Медленные" танцы пользовались большей популярностью, поскольку не требовали особенного умения, а с другой стороны подразумевали более плотный контакт у танцующей пары. Та же музычка записывалась и для слушания. Однажды я спросил у обладателя магнитофона, почему бы ему не записать чего-нибудь джазового. Далее мы выясняли с ним какой джаз настоящий. Меломан закончил дискуссию о джазовости тем, что презрительно заметил, что "до него не доходит, когда всю дорогу один саксофон воет", а нравится ему музыка мелодичная. В своей комнате я внес предложение купить вскладчину в комиссионном магазине радиоприемник с диапазоном коротких волн, что мы и сделали несмотря на запрет иметь радиоприемник в общежитии. На общественной "Балтике" мне иногда удавалось слушать по субботам передачи Коновера, когда остальные обитатели в основном разбредались по городу.
Жить пришлось в комнате на двенадцать человек. Среди двенадцати было несколько колхозников из Кировоградской и Черниговской областей, сирота из детдома, двое грузин старше меня на пять лет и один моего возраста – Роман Шония. Лидером помещения был прошедший военную службу (как потом выяснилось, в охране лагерей) Владимир Павперов. Резко обозначилась проблема психологической совместимости. Нормально себя чуствовал только сирота.
После зимних каникул Шония привез из родного Поти самодельный пистолет стрелявший малокалиберными пулями, хотя и необязательно после первого нажатия на спусковой крючок; правилом были три-четыре осечки. Шония всюду демонстрировал свое оружие, пока в одно воскресное утро в нашу комнату не явилось человек десять в штатском, но с санкцией прокурора. Милицейские забрали пистолет, плетки, которые мы плели из разноцветных проводов(с радиоточечного производства), а также плетку Павперова – тяжелую из оголенного медного многожильного провода, с выделенной ручкой и сужающейся частью. Павперов очень переживал факт изъятия своей плетки, объясняя, что то был подарок близкого друга на Севере. Впоследствии уже в Риге я встречался с одним из сокомнатников – Виталием Копытко, и он мне объяснил кое-что о Павперове. Та плетка была сработана заключеными, а он боялся, что в милиции обратят внимание на ее происхождение и причислят к оружию, поскольку в умелых руках она была действительно опасной. Витя также рассказал, что уже после окончания института Павперов был опознан в поезде кем-то из своих бывших подопечных и был сброшен на полном ходу, но выжил и остался калекой.
Шония вскоре выпустили, потому что "пистолет" в чужих руках вообще отказался стрелять. Впоследствии на какой-то партийной конференции коллекция, собранная в нашей комнате служила иллюстрацией того, до чего доходят студенты, когда за ними нет надлежащего контроля. Само слово "студент", видимо, было неприятно милиционерам; перед тем как приступить к обыску, один из них громко объявил: "ПАДЪЕММ, товарищи СТУДЕНТЫ!"
Павперов больше всех отравлял мое существование. То он объявлял, что нужно со стипендии "сброситься" по рублю, на который кто-то один будет покупать всем одинаковое мыло, зубные щетки и прочее, то он чистил зубы моей щеткой, после чего я или выбрасывал ее, или дарил ему, то он терроризировал меня (и других тоже) тем, что полы плохо вымыты. В столовой, где я через силу заставлял себя есть, он расправлялся с едой в считанные минуты, а в заключение выпивал компотную жижу, высыпал вареные фрукты себе на ладонь и отправлял их одним махом в рот. Как-то он, не спросивши, надел мои выходные туфли. Я чуть не плакал, ведь туфли не выкинешь как зубную щетку.
После первого курса я прокатился до Сухуми зайцем по Черному морю на теплоходе в обществе моих грузинских друзей, затем я побывал в Зугдиди на родине Берия, где в краеведческом музее (бывшее поместье князей Дадиани) видел посмертную маску Наполеона, что произвело на меня большое впечатление. Вернувшись в Одессу на второй курс, я обнаружил, что общежитие мне по моим доходам более не положено. Сельские студенты представили справки, по которым в их семьях зарабатывали в расчете на одного человека всего несколько рублей в месяц. Рекордсменом был Миша Добрянский – на него приходилось всего 27 копеек! Пришлось искать жилье. Это было нетрудно, поскольку одесситы общительны, не боятся жить напоказ и охотно мирятся с обузой в лице квартирантов. Лишние заработки им были кстати, потому что уровень жизни в областном центре был заметно ниже, чем в республиканской столице – Баку. Спрос соответствовал предложению. По данным начала шестидесятых годов Одесса была центром студенчества, в ее институтах и техникумах обучалось около 35000 студентов. Когда я перебрался в Ригу, я увидел, что в латвийской столице все наоборот: населения меньше, оно замкнуто и необщительно, в Риге можно прожить на зарплату, иногородних студентов немного, живут они либо по общежитиям, либо по родственникам. В Одессе же достаточно было зайти в любой двор и обратиться к любой старушке, та посылала в какую-то квартиру, а там, если угол уже был занят, то давали новый адрес. Сдавались по большей мере действительно углы, трудность заключалась в том, чтобы найти обособленное помещение. При общей бедности одесситов они и проживали в основном в трущобах. Мне приходилось жить в экзотических условиях. Один раз было квадратное помещение площадью около двух с половиной метров на двоих, а в нем стояла детская кровать и короткий диван. Я выбрал кровать и иногда просыпался ночью, запутавшись ногами в прутьях. Выяснилось, что спать очень неудобно, если нет возможности хотя бы временно разогнуться. Как-то была какая-то будка во дворе частного владения с двумя комнатами: одной на четверых и одной на троих. Отапливались они "буржуйками". Вечером мы раскаливали "буржуйки" до невозможности, а ночью просыпались от холода. Ложась спать я надевал два ватника (спецодежда в радиосети), один как положено, а во второй просовывал ноги. В отличие от общежития быт в частном секторе не контролировал студсовет. Поэтому были и возлияния и бессмысленные сессии кинга и преферанса. Особенно глупым было сидение по несколько часов при игре в кинг, когда в результате двое оставались при своих интересах, а один выигрывал у другого копеек двадцать. Однажды мой земляк Саша Годов сказал по этому поводу: "Давай сядем, cразу же распишем всем по нулю и ляжем спать!" На утро после карточной игры первая пара академических часов обычно пропускалась, а за ней зачастую и вторая. Хозяйке не нравились такие игры, и иногда она выключала свет часа в два ночи, а наутро рассказывала нам, что опять ночью свет пропал, а мы перемигивались и удивлялись тому, как она могла это заметить во сне. Она же повытаскивала утюги из наших чемоданов и выдавала их для глажки по 50 копеек за один раз. Она же заклеила розетки бумагой, чтобы мы зря не жгли электричество.
Длительное время я проживал у Нюмы Слопака, безработного фотографа старшего меня года на два. Он остался один без родителей, одно время работал фотографом и, конечно, представлял себя мастером. Потом для него не оказалось места, и он подрабатывал в какой-то артели тем, что забивал гвозди в деревянные чемоданы. К нему захаживал другой фотограф, более почтенного возраста, но тоже без работы, и они с Нюмой вели длительные обсуждения проблем освещения в художественной фотографии. У него мне жилось лучше, хотя бы потому, что он не проводил ревизий моих вещей и не ставил мелочных ограничений, но бывали у нас обострения отношений, и мы даже дрались.
Неподалеку от нюминого дома была "бодежка" (позже я открыл, что "bodega" – испанское слово и часто встречается у Хемингуэя в том же значении) винного института имени Таирова. Там был довольно богатый ассортимент: три-четыре вида сухих и столько же крепленых вин. Иногда я заходил туда прямо с утра. Вино было фантастически дешевым по сравнению с нынешними суровыми временами. 200 граммов натурального вина из полудикого винограда (красное, кислое, в просторечии – "борщ") стоили 18 копеек, а полный стакан на 250 граммов, соответственно – 23 копейки. Вино это, несмотря на не очень изысканный вкус, было довольно крепким, и на два рубля можно было допиться до состояния, когда реальность отдалялась и дух свободно витал в пространстве. Немарочное "Алиготе" расценивалось в 22 копейки 200 граммов. Бодежек было великое множество. Например, было три пункта вокруг Тираспольской площади (забыл новое название, но в Одессе люди всегда называли улицы по-старому, такая была традиция, которую власти не могли сломить: даже евреи никогда не называли Мясоедовскую по-новому – улица Шолом-Алейхема, а, к примеру, улица Малиновского (тогдашнего министра обороны) ни у кого не вызывала симпатий своим названием). Можно было совершать круги вокруг площади, заходя поочередно во все три пункта, неуклонно доходя до желаемых высот. Винное опьянение не ударяло грубой дубиной по голове, и вкушающий нектар постепенно погружался в нирвану, смакуя каждый стакан и разнообразя глотки беседой. Другой маршрут пролегал по улице Ленина (бывшей Ришельевской и кратковременно Гитлерштрассе) от знаменитого оперного театра, творения венских архитекторов, до вокзала, созданного в лучших традициях стиля "вампир" пятидесятых годов.
Около института связи также были две бодежки, и иногда мы их навещали, переходя из основного корпуса в лабораторный. Но такое случалось не каждый день. Зато мы ежедневно ходили в столовые. ОЭИС (институт связи) находился в районе густо занятом разными учебными заведениями: строительный институт – ОИСИ, или по-украински – ОИБИ (ударение на последнем слоге), там же институт инженеров водного транспорта (вернее его общежития), техникумы: автодорожный и еще какие-то. Все эти заведения имели свои столовые, и мы ходили обедать то в одну, то в другую, и каждый раз казалось, что где-то вкуснее и дешевле. И вправду в студенческих столовых кормили дешево, но очень неудобоваримо, что и было побудительной причиной для постоянной смены мест харчевания. Скученность общежитий в одном районе по обе стороны Комсомольской улицы (бывшая Старопортофранковская – до нее когда-то распространялась зона порто-франко, где можно было совершать куплю-продажу с заморскими купцами без обложения пошлиной, откуда и пошло название улицы), по которой ходил узкоколейный трамвай № 28, сближала студентов на вечерах отдыха и просто танцульках в общежитиях. Я слышал историю об одном студенте-медике, попавшем в сумасшедший дом с навязчивой идеей, что он – изобретатель трамвая №28.
Так я бы и учился, но получилось иначе. В конце 1962 года я собрался на зимние каникулы в Ленинград самолетом, а мой паспорт был на прописке в очередное место съема угла. Паспорт задерживался, я нервничал и в расстроенных чувствах начал требовать восстановления своих прав в домоуправлении. Дворничиха стала выталкивать меня оттуда, я активно сопротивлялся, а кончилось это тем, что я отправился в Ленинград, а она в деканат. Когда я вернулся деканат передал дело на рассмотрение комсомольского собрания, несмотря на то, что дворничиха по просьбе моей квартирохозяйки пришла забрать свое заявление. В деканате хотели формально отреагировать на "сигнал", ожидая, что однокашники возьмут меня на поруки. Но Коля Шкуренко из Прилук вспомнил, как я неуважительно отнесся к его радиолюбительскому опыту, а за ним и другие. Павперов распространялся о радиоприемнике с короткими волнами. К моему изумлению, меня осудил и мой приятель, сын начальника военной кафедры Аркадий Федоров. Потом он мне объяснил, что безоговорочная поддержка принесла бы вред, нужно было якобы для вида поддержать обвинение, а потом повести дело в ином направлении. Мне и без его объяснений все было понятно. Интересно, что посетив Одессу в семидесятых годах, я повидал правдолюбца, и он мне среди прочего рассказал, что чуть было не загремел в армию, уже будучи преподавателем ОЭИС, но отец спас его длительной командировкой в Новосибирск. Меня защищали только представители Закавказья, даже те, с кем я не поддерживал близких отношений. Пытался меня спасти и Сергей Арутюнян, с которым у меня в тот момент произошла размолвка. На поверку "кавказская дружба" оказалась не пустым звуком.
Мои судьи вынесли приговор о том, что меня рекомендуется отчислить, а я должен буду трудовым энтузиазмом заслужить право вернуться в родной коллектив. Трудно описать мои тогдашние переживания. Это было второе крушение после убийственной школьной характеристики, но теперь я был один в чужом городе, покинутый друзьями, в призывном возрасте. Мне пришлось, проглотив стыд, вернуться в радиотрансляционную сеть, а вскоре военкомат начал охоту за мной. Меня вызывали бесчисленными повестками, приезжали за мной в полночь, направляли на комиссии и травили другими доступными им способами. Тогда-то я начал курить. Алкоголь тоже снимал напряжение, но нервы не выдерживали. Вначале безобидная простуда осложнилась очаговым нефритом. Сейчас я могу точно датировать время моего нахождения в больнице с болезнью почек – тогда как раз был убит президент Кеннеди, что связывалось у меня в мыслях в единый узел. Когда я вышел из больницы и вдохнул свежего воздуха – цвела акация и воздух был напоен ароматом – у меня закружилась голова, я схватился за дерево, чтобы не упасть.
Несколько позже я лег в больницу с жалобами на боли в желудке, после соответствующих исследований у меня обнаружили язву. Столовский борщ сказался гастритом, а рентген показал что-то темное. Получив очередную повестку я явился в военкомат и показал все справки и выписку из истории болезни. Меня признали негодным к военной службе со снятием с военного учета. Узнав о таком обороте дел, майор Храмцов, лично занимавшийся мною, выкрикнул: "Я тебя, симулянта, на Северный полюс служить пошлю!" – и бросился к военкому, но тот ничем не мог помочь майору. Однако, снятие с учета было произведено не навечно, спустя какое-то время я получил положенный оттиск штампа приписки в военном билете. Во время оформления этой процедуры я подслушал разговор военкоматских работников о том, что было когда-то принято неправильное решение не учитывать таких, как я, а в результате нельзя было проследить, где эти люди и что с ними. В дальнейшем у меня все пошло по возрастающей линии: после очередного переобследования обнаружилось, что я годен в военное время к нестроевой службе, по последним данным я годен к нестроевой службе и в мирное время. Чтобы не угодить в строевики, я проигнорировал последний вызов в военкомат. Как ни странно, они оставили меня в покое. Видимо, забот с местным населением стало много. Местный верховный совет издал указ, по которому служба в советской армии для жителей Латвии является личным делом и от нее можно уклониться на их законном основании.
(Продолжение следует)