Все евреи – музыканты на генетическом уровне. У них все их нутро обращено в слух: даже первая заповедь у них так и звучит: «Слушай, Израиль!». Вот они и слушают, если считать с Моисея, почти четыре тысячи лет – поневоле будешь обладать абсолютным слухом, если так долго вслушиваться, да еще не куда-нибудь, а к Самому. Евреи очевидному не привыкли верить – им привычней доверять внутреннему голосу, голосам свыше, пророческим глаголам.
А еще это у них потому, что изображать Бога или что-нибудь живое запрещено, а потому они все обращены не во взор, затуманенный слезливостью и многовековой катарактой с глаукомой, а в слух. Ведь вот даже, если всмотреться в картины Марка Шагала, слышится мюзикл «Скрипач на крыше», а в мюзикле – сплошной Шагал. Такой парой еще были Врубель и Рубинштейн – и не только общим «Демоном»: у них цвето-музыкальная палитра очень схожа. Как по сонатным картинам Левитана звучат тончайшие фортепьянные переборы Дворкина и Горовца.
А еще это у них потому, что они полтысячи лет прислушивались к ночным стукам и погромам, начиная с испанской Реконкисты и кончая советско-германским Холокостом. Если ждешь погрома, стараешься угадать его как можно раньше, даже еще до того, как начнется, примешивая к пугливой тишине внутренние страхи и стуки сердца и стоны загнанной души.
В семье Гершовичей 26 сентября 1898 года родился очередной мальчик.
Семья рванула из России в первую волну эмиграции, еще до первых серьезных погромов. Судя по всему, они уже были доведены до крайности, понуждающей к эмиграции. Хотя, с другой стороны, впервой, что ли евреям, собрав свои скудные и громоздкие бебехи, пускаться в очередной Исход. Не сомневаюсь, что на пароход, отходящий то ли из Риги, то ли из Данцига в Нью-Йорк, они взошли, таща на себе матрасы и подушки, вся ценность которых – в желтых разводах несданных анализов и багровых трассах раздавленных клопов. Тащили в Америку все: целлулоидные манжеты, одноухие очки, нитки с иголками, угольный утюг и стиральную доску, вставную челюсть дедушки (а вдруг кому из детей, когда подрастут, придется впору), шлепанцы и необходимые для синагоги причандалы.
В Нью-Йорке, в тесноте и толкотне уличной неразберихи, в семье денег не прибавлялось, только дети неизвестно откуда и для чего появлялись, удивляя родителей аппетитом и смышленостью где бы чего пожрать.
Они прижились к Америке, как и их клопы. Прижились – вновь зажили между бедностью и нищетой. А потому появление еще одного, Джорджа, говоря по-местному, не было чересчур уж неожиданным сюрпризом – одним шлимазлом больше, одним меньше – какая разница?
Мальчик оказался музыкальным, но это никого не могло удивить и заставить всплескивать руками – а что вы хотите от еврейского мальчика? Чтоб он был глухим? Так зря хотите.
Он нигде не учился и осваивал музыку самой примитивной имитацией: притоптыванием, прихлопыванием, насвистыванием, напеванием. Он шастал по нью-йоркским салунам и барам, балдея от сногсшибательной во всех отношениях музыки губастых и улыбчивых негров, которым – плевать на все, лишь бы попеть, потанцевать и оттянуться в полный рост блаженства. В их музыке, такой чуждой и непривычной тонким струнам еврейской души, жила такая же тоска и искреннее презрение к удаче.
И этот еврейский мальчик-подросток-юноша взошел совсем на ином, совсем нееврейском небосклоне.
Он стал негритянским композитором.
Его первые выступления вызвали резонное недоумение. Представьте себе: вместо привычного черномазого выходит этот горбоносый и выдает нечто сугубо африканское, но с еврейским юмором и прочими выкрутасами. Публика с белокаменными лицами поначалу сухо восприняла эту эпатажную эклектику, не зная, как к этому отнестись: как к гротеску? Пародии? Или это и вправду всерьез?
Но уже в двадцать с небольшим он взлетел в самый зенит своей славы.
Блюз и спиричуэл, симфо-джаз и мюзиклы, регтаймы и серьезная симфоническая музыка – его почерку было доступно все. И в ком из нас не качалась хотя бы раз, хотя бы в один сизый понедельник «Рапсодия в блюзовых тонах»? Кто из нас не шептал колыбельную из «Порги и Бесс», представляя себя пыльным и седеющим от нищеты гарлемским негром?
Имя Джоржа Гершвина начало греметь еще при жизни композитора: в его музыке люди услышали свою, несдерживаемую природу, она – и природа и музыка – оказались свободными до разнузданности, когда все нипочем – ни депрессия, ни сухой закон, ни мафиози и копы вместе взятые, потому что все это – лишь декорации на сцене, на сцене, на которой поет, плачет и ликует освобожденная душа вечного раба и изгоя, названного почему-то маленьким человеком. «Мы все – маленькие люди с огромными душами» -- поет музыка Гершвина, поет, раскачивая нас и колокола по нашим душам. На эту музыку писал слова Хемингуэй, и под эту музыку мы вспоминали о своем несостоявшемся прошлом, о своих мечтах иметь такое прошлое, о нашем трофейном прошлом, подернутом сладкой дымкой чужих иллюзий.
Джорж Гершвин, Джорж Гершвин! Что ж так рано ушел ты от нас, басовый соловей? Что ж ты не допел все свои потаенные песни и чувства?
Американская сказка сбылась. Еврейский мальчик прославился на всю Америку и прославил собой Америку. Он стал сказочно богат и фантастически удачлив. Голливуд, Бродвей, толпы поклонников, последователей, подражателей, визг фанатов и дорогих тормозов, роскошный особняк в Беверли Хиллз. Вот оно, еврейское и американское счастье, вместе взятые… он умер, не дожив даже до сорока.
Большинство людей уверено: Гершвин – негр. И это даже немного верно. Потому что еврею совершенно бывает безразлично, какой он еврей, армянский, африканский или русский, потому что, ко всем своим несчастьям и талантам, только еврей, заполняя очередную анкету, может написать в пункте о предыдущих местопребываниях «планета Земля» и «живот мамы».