Wolfson1
Евгений Вольфсон
Хронические заметки


     Кружится фокстрот


     Недалеко от нашего дома в Ривердейле стоит многоэтажное белое здание, окруженное высоким проволочным забором, с будкой охранника у входа и здоровенным шлагбаумом. Из-за забора слышна русская речь, крики детей, дразнилки. На асфальте двора нарисованы мелком классики, а на трансформаторной будке написано неприличное слово "гондон". В многоэтажке этой живут семьи преставителей русской миссии в ООН (или, как они сами себя именуют, "миссионеров") и работников консульства. Живут по многу лет, успевая вырастить детей, обзавестись крепким хозяйством и не всегда желая возвращаться обратно.
     Не так давно по соседству открылась школа изящных искусств, напоминающая филиал Дома Пионеров и Школьников, с привычым набором кружков и секций - рисование, карате, балет, театр, танцы. Все желающие (аборигены тоже, но в основном миссионеры и подобные нам русскоязычные космополиты) поспешили приобщить своих чад к обучению творческим ремеслам.
     Раз в полгода Школа устраивает отчетный концерт, демонстрируя родителям, как эффективно были инвестирован их капитал - каким хитрым ударам майгири научились их отпрыски, какие картинки рисуют и какие заковыристые коленца выделывают. По непонятной причине концерт этот проходит в зале торжеств местной реформистской синагоги. И приходят на него родители, уроженцы здешних мест - ирландцы, латиноамериканцы, корейцы, негры, американские евреи, и рассаживаются прямо напротив сцены. Все они по-своему колоритны, но интереса для данного повествования не представляют.
     Справа же от сцены занимают места советские функционеры в серых костюмах, с такими знакомыми по предыдущей жизни квадратными лицами и настороженными глазками; сидят рядом их послушные жены в тесных аляповатых блузках с красноватого отлива золотыми брошками. Перебрасываются короткими репликами. Видно, что хотят выглядеть расслабленно и естественно, но не выходит - отвыкли. Миссия не позволяет.
     Слева располагаются бывшие советские евреи, полным составом семей явившиеся восхищаться своими темноглазыми Семочками и Диночками. Разномастные и схожие, одетые как попало, галдящие, с обязательно картавящими бабушками, с видеокамерами и печеньками в целлофановых пакетиках.
     И смотрят родители разных народов на детские танцы, на кружащиеся под латиноамериканскую музыку юные парочки, и ахают, и всплескивают руками, и умиляются дружно.
     А то еще бывает - бывшие и нынешние россияне друг на друга глянут украдкой. Взглянут, знакомые черты распознают и и отводят глаза в недоумении. Должно быть, странности этой встречи дивятся - для того ли правдами и неправдами пробивались к дипломатической кормушке русские ООНовцы, чтобы курносые детки их отплясывали самбу с Мирочками и Левушками, да еще и в культовой иудейской синагоге? Для того ли другими, но тоже правдами и неправдами, попадали в желанную золотую Америку, "ди гольдене медине", русские евреи, чтобы снова видеть вокруг гебешно-парткомовские рожи?
     Отведут глаза, мысль такую подумают, и снова детям своим улыбнутся - ведь затем и пришли.
     А дети танцуют себе румбу и знать про родительские комплексы не хотят, и не знают ничего, и ручками машут слаженно, и ножками перебирают, и каблучками туфелек лаковых по паркету - чак-чак-чак.
    
     Не толпитесь перед гардеробом
    
     Посещая Берлинский еврейский музей, трудно отделаться от впечатления, что бродишь по отделу палеонтологии музея зоологического - вот так евреи молились, так жили, так женились, так питались, так одевались, так были унижаемы, так вымирали. Для полного сходства не хватает только чучела еврея, восстановленного по остаткам скелета. То ли скелетов не нашлось, то ли кожи...
     Впрочем, нет - хороший музей. Странная, тревожная концептуальная деконструктивистская архитектура Либескинда, великолепно оформленная экспозиция, куча технических средств, масса тактичных служителей. Замечательный музей. Дивное надгробие отгрохали.
     Давно и искренне пытаюсь себя унять, посмотреть на ситуацию шире и либеральнее, отдать должное переменам, времени, смене поколений. Отдаю, признаю, соглашаюсь - но опять, в который раз, ничего не получается.
    
     Я сегодня до зари встану
    
     На прошлый Йом Кипурим наша синагога сняла помещение в близлежащем доме престарелых. Естественно, что на службу было приведено немало немощных еврейских стариков и старушек, кто на кресле-каталке, кто с ходилкой поперед себя.
     Запомнился, однако, один древний, но все еще самостоятельно передвигающийся дед очень благообразного вида. Посидев минут десять, он встрепенулся, подошел к раву и грозно спросил: "А вы тут какой номинации будете? Реформисты, консерваторы или ортодоксы?". "Ортодоксы", - ответил рав. "Ну нет, тогда мне тут делать нечего!" - проворчал старик и направился к выходу. Рав попытался его задержать, об'ясняя, что это же Йом Кипур, что это для всех евреев, что все мы в одну игру играем...
     Дед был непреклонен: "Я 60 лет к реформистам ходил, и никаких ортодоксов видеть не хочу!" Так и ушел себе, тяжело дыша и раздраженно стуча палкой по паркету.
     Tак-то. "Ам кше ореф" - жестоковыйное племя, ничего не поделаешь и мало что изменилось. Оставалось только "Видуй"(исповедальную молитву) читать - за себя и за того деда.
    
     Дух пылкий и довольно странный
    
     Берлин меня всегда встречает афишами. Каждый раз разными, и всегда очень схожими. На Берлинских стенах обосновались два вида плакатных изображений - либо нечто откровенно эротическое, либо чьи-нибудь портреты крупным планом. При этом этом обычной, заурядной эротикой - голопопием там каким или куском сиськи, - взыскательного берлинца, видимо, уже и не пронять. Поэтому частенько картинки либо откровенно гомосексуальны, либо граничат с детской порнографией. Что, собственно, в контексте рекламной кампании вполне уместно - лишь бы ссылка на продукт в сознании запечатлелась.
     Интереснее гигантские (2х3 метра и более) портреты, так же рекламирующие что угодно, от зубной пасты до политических партий. Однако это не просто фотография крупным планом, тут еще и потрясающая глубина резкости, когда на лице видна каждая пора и складочка, каждый недодавленный прыщик и лукаво вылезающий из носа седоватый волос, каждый ненароком лопнувший кровеносный сосудик на желтоватом глазном белке. При разглядывании плаката с противоположной стороны улицы производимое впечатление сравнимо с посещением операционной или анатомички, а уж если случилось обывателю поблизости от портрета оказаться, тут уж просто всех святых выноси и в аптеку за противорвотным шуруй поскорее.
     Мне поначалу непонятно было, зачем эдакую физиологичность напоказ выставлять, и только лет десять спустя дошло – да это же они к смерти аппелируют. К страху смерти, к тяге к смерти, к мортидо или как его еще там. Для того и плоть во много раз увеличенной показывают, чтобы бренность ее осознавалась. И трещинки на губах, и угорьки на носу, и щербинки на зубах – как предвестники разложения, гниения, конца. И вот когда эти чувства, эти ссылки из глубин души трепещущего зрителя полезли – тут-то их перехватывают и с рекламируемым продуктом склеивают воедино.
     Можно бы здесь о немецком характере поговорить и всяких выводов понаделать. А я ничего такого делать не буду, потому как что я в сумрачном германском гении понять могу? Для меня и славянская-то душа – потемки, и еврейская – спошная загадка.
    
     Who by water...
    
     В Петродворце был такой фонтан для малышей, "камешки" назывался. Разложены по площадке булыжники всякие гладкие, и ребятня по ним прыгает да бегает, резвится себе. И вода до поры ниоткудова не прыскает - сухо так, разве что лужицы вокруг. И есть, говорят, несколько камней, на которые ежели наступить невзначай, то со всех сторон начинают бить мокрющие струи. И выскакивает как с-под душа неосторожный дитенок, и вода с него каплет, и хохочет он, заливается. А еще, сказывают, чем сильнее на камень нажать, тем струя мощнее будет.
     Только вот где они, те камни потайные - никто не знает. Попрыгаешь чуток, наступишь, промокнешь, приметишь камень заветный, обсохнешь слегка да снова на тот камень вскочишь - ан не тут-то было. Не работает камень, хучь убей - не фурычит. Походишь опять - и уже другой совсем камень в ответ на легкий твой детский шаг фонтаны пускает. И ходят дети, и смотрят себе под ноги, и прыгают козлятами, а все без толку - и мокнут, мокнут нещадно.
     Я у этих камешков, бывало, часами игрался, а как замерзал от студеной водицы - становился среди наблюдающих, а то и на скамейку садился близ фонтана. Там еще дед один сидел все время - усатый, в очках, глаза хитрющие и ромбик вузовский на лацкане. Разбитной такой дедок - всякий раз, как дети от струй разбегались, приговаривал неразборчивое и хихикал себе в усы. А ежели малолетка какой по робости и недоумию струей ослеплен был и, убежать не успев, мгновенно вымокал и хныкать начинал - тут уж дед в голос ржал, высоко, по стариковски, с перекатами.
     Так вот, сел я разок с этим стариком радышком, и чую, что он как засмеется, так меня ногой задеть и норовит - а скамейка узкая, отсесть некуда. Хотел я ему сказать, что, мол, не толкайтесь, дядя, и на ногу пихучую взглянул ненароком.
     Нога как нога, в вылинявшей брючине, в скороходовском ботинке, а ботинок стоит на рычажке. Тут со мной откровение и случилось - дедок-то непростой; он рычажок свой ногой двигает, поигрывает вправо-лево, фонтанчики включает, детишек брызгает да хихичет зловредно. Осекся я на полуслове, голову поднял - а старикан уже на меня смотрит искоса и шепчет хрипло :"Ты, парнек, давай, вали отсюда, да поскорее, понял? Вали давай, живо!". Ну я и пошел себе.
     Прыгающим по камешкам детям я так про старика и не рассказал, а если б и рассказал - не поверили бы. Ибо если про старика знать, разве ж это игра будет? Издевательство это сплошное, а не игра; безнадега, да и только. Ни тебе поиска потайных камешков, ни счастья почти-знания, где лежат они.
     Детям не рассказал, а сам помню. И все думаю себе, может, дедок тот не от злобы хихикал, может, он со смыслом ногой двигал. И обливал тоже не всякого... Поди знай.
    
     Ленин в веках
    
     А еще спрашивают - зачем в мавзолей ленинский часами на морозе, в дождь и зной простаивали? На что смотреть хотели? На куклу, полу-гнилую, полу-скукоженную?
     Так-то так, да не совсем. Оказывается, что некоторым посетителям Ленин усохший подмигивал. Глазом своим, по доброму морщинистым, лукаво улыбался. Тут-то вся фишка и есть.
     Подмигнет тебе Ильич из стеклянного своего гроба, прищурится, и ты аж поперхнешься весь, то ли от любви нахлынувшей, то ли от обомления - вот-те на, и вправду живее живых оказался. Не весь, так хоть глаз его.
     Теперь-то мы знаем, что вовсе это никакой не Ленин подмигивал, а попросту дежурный кремлевский курсант рычажок ногой крутил, а электроток в моторчике верхнее веко вождю открывал и кожицу на виске сминал полегоньку.
     Узнали это многие, и опустел мавзолей. Жаль, кстати. Не на Ленина, так на курсантов приходили бы подивиться, они тоже ого-го какие бывают.
    
     Сентиментальное (приготовить платочки)
    
     Когда я приехал в Нью-Йорк и только начинал распознавать гармонию в окружающей меня суете, у меня было два любимых занятия:
     - сесть с чашечкой двойного Эспрессо у окна кофейни и наблюдать проносящиеся за оконным стеклом типажи. Все они казались такими разными - цветом, прической, пластикой, одеждой, взглядом
     - и осенью, в Central Park, бродить по пожухшим газонам, по щиколотку зарываясь ногами в податливые багряные листья, ловя знакомо-шуршащий, шороховато-сладкий отзвук своего детства.
     Прошло пять лет, и обитатели здешних мест перестали казаться мне столь различными; вызрели стереотипы, проще и скучнее стало с классификацией, и случайно проходящие по улице видятся недавно прошедшими; и зрительская радость премьеры сменилась билетерскими буднями.
     Но скоро осень, и я снова пойду в Central Park, и вместе с детьми буду бегать по лиственным залежам и отчаянно, наперегонки шуршать, как в Соловьевском или Академическом садах моей прошлой жизни, и от ожидания этого щиплет сердце.
    
     Коблы проклятые
    
     Мой бывший зять был инструктором по случке. Собачьей случке, конечно. Впрочем, говорят, он и человечьей неплохо владел, но это все так, пересуды; а вот по поводу собачьей - точно, у него даже диплом был, душанбинскими собаководами выданный.
     То есть нет, конечно, вы чего не подумайте - по образованию он был архитектор. А случка - хобби такое, не более. И вообще речь не о нем, речь о собаке его.
     Был у него дивный рыжий кобель чау-чау, мохнатый, синеязыкий, самолюбивый, но не слишком свирепый. Звали пса по родословной грамоте "И-Рудди", а в семейном просторечии просто Рудькой.
     Ко мне он относился снисходительно, и в отсутствие хозяев вполне соглашался на то, чтобы я жил в охраняемой им картире, кормил его, поил и выгуливал. Меня же, по молодости лет, возможность пользования отдельной квартирой в свое плотское удовольствие тоже вполне привлекала. Но об этом в следующий раз.
     В одну из наших утренних прогулок ко мне с рыжим красавцем на поводке подошла немолодая тетка в потрепанном демисезонном пальто и шапке с помпоном и спросила, не соглашусь ли я одолжить своего пса на предмет упромысливания ее сучки. Потому что ей (а может, и им обеим) очень хочется пушистых щенят. Я живо представил себе безрадостную Рудькину жизнь, в которой сладость плотских утех и радость отцовства замещена была преданностью хозяину и стоическим воздержанием. Представил себя на Рудькином месте, и отказать тетке не смог.
     Мы встретились на следующее утро, на близлежащем пустыре. Тетка привела с собой свою любимицу, среднего размера мохнатую волоокую дворняжку. Звали ее почему-то по южно-славянски - Петра. Петра отличалась удивительной женственностью линий и изяществом движений, а может, просто время у нее такое было.
     Удерживать истосковавшегося по женскому ароматному теплу Рудьку я не стал, и тут же спустил его с поводка, надеясь на благополучное, естественно-природное развитие событий.
     Как выяснилось, совершенно напрасно надеясь.
     Рудька тут же понесся к застывшей в призывном ожидании Петре. Несколько кособоко вскочив на нее, он начал увлеченно вершить свое нехитрое мужское дело, нисколько при этом не заботясь о столь необходимом (на наш с теткой взгляд) телесном взаимопроникновении. Смущенная Петра искоса посматривала на него влюбленным взглядом, видимо, удовлетворенная самим фактом привлечения столь солидного партнера.
     Я, признаться, несколько опешил - ибо считал, что уж у собак-то с чисто механической стороной процесса размножения трудностей быть не должно. Тетка же, искренне возмущенная экстравагинальностью происходящего, страшно возбудилась и попыталась мануально помочь милующейся парочке наладить более тесный контакт.
     На секунду отвлеченный от своего занятия Рудька рыкнул, обернулся и чуть не цапнул ее за руку, после чего тетка отпрянула и выругалась. Уже находясь в некотором отдалении, она выкрикивала ценные советы брачующимся, кои по причине особой похабности и механистичности я приводить здесь не стану.
     Впрочем, все завершилось довольно быстро. Тетка, раскрасневшаяся от крика, увела свою неудачливую дворняжку и, смерив меня тяжелым взглядом, сказала: "Эх ты... Я-то думала, у тебя кобель, а у тебя - так, суходрочка!".
     И столько было в этом упреке женской боли и горькой судьбы, и столько еще невысказанного и невысказываемого, что я не нашелся с ответом. Не нашелся до сих пор.
     По дороге домой Рудька весело размахивал по сторонам пушистым рыжим хвостом и смотрел на меня чистыми, счастливыми глазами. Похоже, ему вовсе не было стыдно.
    
     Про хумус, какашки и переворот
    
     В тот знаменательный день, 19-го июля 91-го года, я работал на пластиковом заводе в кибуце "Неве-Ям" в Атлите, что близ Хайфы. Задачей моей было обслуживать машину по производству коробочек для хумуса: добавлять пластиковые гранулы, досыпать цветной наполнитель, собирать готовые контейнеры в стопки и складировать в ящики. Как раз в тот день мне выпало отстоять ночную смену, и радиоприемник, всегдашний друг кибуцника, был настроен на армейскую радиоволну Галей Цахаль. Помню отважную музыку и голос диктора, со скрытым удовлетворением в голосе об'являющего, что "Горбачев мудах".
     Это меня несколько поразило - ибо на иврите я слова "мудах" еще не знал, а по-русски про Горбачева такого слова никак не думал.
     Вскоре работавший со мной в паре Эдик Письман, будучи в свои 20 лет уже вполне ватиком (старожилом), изрядно поднаторевший в иврите и порядком забывший русский, об'яснил, что "мудах" значит "смещен". После чего я разволновался (в Питере у меня оставались родители), включил радио на максимум громкости и вместо белого наполнителя для коробочек всыпал в машину синий порошок для пластиковых детских горшочков. Когда из прессовальной формы посыпались голубые коробочки, исправлять что-либо было уже поздно, да и едва ли это имело для меня значение.
     Эдик сказал, что я вовремя уехал и что в России жить нельзя, потому что там очень много какашек. Чего-чего? - обалдело переспросил я. Эдик добавил, что все начальники там какашечные люди. Я не стал спорить. В общем-то, мой опыт это заявление про российских начальников вполне подтверждал.
     А когда пришедший поутру заведующий производством Йоси узрел небесную голубизну хумусных коробочек и обнародовал свое мнение о моих умственных способностях, я успешно обобщил эдиково высказывание на случай начальников нероссийских.
     Уже потом я звонил и никак мог дозвониться в Ленинград, и только через несколько дней, когда все уже было позади, узнал, что родители мои преспокойно отсиживались на даче, тоже в обнимку со старым ВЭФом.
     Так что если вам довелось в 91-ом году в Израиле отведать хумусу из странного вида голубых контейнеров, то винить в этом прошу ГКЧП. Какашечное ГКЧП.
         
    


   


    
         
___Реклама___