Usolcev
Владимир Усольцев


Моисеевна



         Утро началось с ругни в кухне. Бабушка в очередной раз костерила Моисеевну за расставленные на плите консервные банки, в которых та готовила себе завтрак. Моисеевна – сухонькая старушонка, жившая у нас на постое – не имела никакой посуды, кроме нескольких красочных жестяных банок. Самая большая банка золотистого цвета служила ей кастрюлей для супа. Наша постоялица имела странную привычку готовить себе сразу в нескольких банках и занимала ими больше половины плиты. Бабушке было трудно найти между ними место для своих чугунков и сковородок. От того она раздражалась и ругалась в голос. Но была бабушка доброй душой и быстро отходила. С Моисеевной она была очень дружна и с удовольствием её слушала в свободные вечерние часы в тусклом свете керосиновой лампы, переживая и всплакивая. Почему-то были рассказы Моисеевны всегда печальны. И Моисеевна любила слушать бабушкины рассказы, и обе они часто плакали вместе. От этого двойного плача начинал реветь и я, и старушки принимались меня успокаивать, что доставляло мне несказанное удовольствие. А ругню бабушки по утрам я научился воспринимать не как всамделишный конфликт, а как нормальный утренний ритуал.
         Мне уже почти два с половиной года, я все понимаю и люблю слушать сказки, которые Моисеевна рассказывала лучше бабушки. Бабушка, однако, очень хорошо пела, и её песни нравились мне еще больше, чем сказки Моисеевны. Но одна любимая бабушкина песня заставляла меня так сильно переживать, что кончалось все моим громогласным ревом. Это была песня про кукушку, которая ищет своих деток, и мне было ужасно жалко эту кукушку...
         Я вскочил со своей скамейки, служившей мне кроватью, и пришлепал в кухню. Пол был холодный, ноги мои немедленно замерзли, и я громко замычал, требуя, чтобы мне обули спасительные шерстяные носки. Хоть и понимал я своих окружающих, говорить я еще не умел. В доме царило напряженное волнение, заговорю я наконец, или так и останусь немым. Я же не чувствовал никаких неудобств. Меня все понимали безошибочно. Что бы я не промычал, все точно угадывали, что мне нужно. И я умилял всех своей смышленностью. Со мной не надо было сюсюкаться, как с маленькими детьми, ибо я нормально воспринимал обычную взрослую речь.
         Мое появление немедленно остановило бабушкину ругань, она бросилась меня обувать и одевать, и Моисеевна как раз успела приготовить свой завтрак и освободить плиту. Мне же предстояла очень неприятная процедура – умывание. О, как я ненавидел эти мгновения, когда противная холодная вода затекает в самые неподходящие места, бросая меня в дрожь! Иногда вода оказывалась чересчур горячей, и тогда была она еще противней. Естественно, что я протестовал против таких пыток в полный голос. А голос у меня был – ого-го! Я давно уловил, что глотка моя необычная, что таких громогласных детей просто не бывает, и был я от этого весьма горд и старался крикнуть ещё погромче. Но вот мучение моё закончилось, и я по праву взобрался на табуретку у стола. Моисеевна, как всегда, попробовала угостить меня своим варевом, а я, как всегда, гордо от него отказался. Я знал, что Моисеевна совсем не умеет готовить, и еда ее никуда не годится. Вот бабушка – это да! У нее такая вкуснятина всегда получается, так что надо немного подождать, и терпение будет вознаграждено. Сегодня наградой за терпение будут блины! Уж в блинах-то бабушка может утереть нос кому угодно. Когда бабушка печет блины, в этот день всегда приходит мама. Мама зачем-то уходит надолго в какие-то непонятные Шеломки. Иногда она приходит вечером, а на следующий день уходит опять. Ну что это за жизнь!?
         Моя мама – очень красивая, у нее огромные косы и большие глаза. Сегодня вечером она придет снова и будет долго расчесывать свои расплетённые волосы и рассказывать, как она шла из Шеломков и боялась волков. Мне было ужасно страшно за маму, и чего ей дались эти Шеломки, зачем туда надо уходить!? А вдруг ее там съедят волки?
         Но вот завтрак окончен. Можно заняться и веселым делом – разглядыванием морозных узоров на окне. Узоры – такие красивые, и все разные. Чего только не увидишь в них: и лес, и санки, и звезды, и даже бородатых мужиков и конские упряжки – все можно увидеть на окне, если только внимательно вглядеться. Из окна почти ничего не видно – все заросло ледяными узорами. Только в уголке сверху есть небольшой треугольничек чистого стекла. Если встать на подоконник, то можно увидеть, что делается на улице. Моисеевна вовремя успела меня подхватить. Стоять на подоконнике оказалось непростым делом. Но я успел заметить, что на улице ничего не было видно из-за сплошного молока тумана. Я знал уже, что это туман, и бывает он, когда ударяет мороз. Моисеевна начала мне выговаривать, что нельзя лазить на подоконник, а то можно упасть и больно ушибиться. Мне захотелось поддакнуть, что и глядеть-то сегодня не на что. Я протянул руку к окну, выставил палец и отчетливо произнес, раскатывая красивый звук «р»: «Мор-р-роз, туман». Моисеевна обомлела и не могла ничего сказать, а я со смехом повторил: «Мор-р-роз». «Ах, батюшки! Заговорил!» - вырвалось наконец у неё. Она поставила меня на пол и выскочила за порог позвать бабушку. Бабушка задавала корове сено. Услышав Моисеевну, она бросилась в избу и с радостным причитанием стала меня обнимать, окатив меня волной холодного воздуха. «Пусти, ты морозная!» - засопротивлялся я, вводя бабушку в еще больший экстаз.
         Я заговорил сразу по-взрослому, не картавя и не искажая слова. Бабушка и Моисеевна только хлопали в ладоши, а я смеялся от удовольствия, сознавая, что я совершил какой-то подвиг. Я, правда, никак не мог понять, что в этом такого необычного; я ведь давно со всеми разговаривал, только делал я это в уме, ограничиваясь вспомогательным мычанием, которого вполне хватало, чтобы меня понимали. Я бы, наверное, долго еще мычал, если бы не захотелось мне подчеркнуть, что за окном и глядеть-то не на что - сплошной туман, потому что мороз.
         Уже начало темнеть, когда с работы в школе вернулась тетя Лида. Она была очень строгая, и я ее здорово побаивался. Эх, скорее бы пришла мама, тогда тетю Лиду можно будет не бояться. Но сегодня была моя тетя совсем не страшной. Она тискала меня и целовала в обе щеки, радуясь, что я заговорил. «Я же говорила, что он заговорит, я же говорила!». Тетя Лида водила меня к врачу, который не нашел в моей глотке никаких дефектов и сказал, что такое иногда бывает, что дети долго не начинают говорить. И она была уверена, что врач не мог ошибиться. Я же рассказал ей все про лошадок на окошке и про цветы, в которых эти лошадки прятались. Тетя Лида стала говорить, что за все надо благодарить Моисеевну, это она со мной возилась часами и разговаривала с мной обо всем на свете, следуя рекомендациям врача. Благодаря Моисеевне я и набрался мудрости, позволившей мне заговорить так, что мои сверстники могли бы мне позавидовать. Пока другие, начав говорить вовремя, все еще картавили и употребляли очень ограниченный словарный запас, я говорил безошибочно и на удивление по-взрослому.
         Уже давно стемнело. Тетя Лида дважды подкручивала фитиль в керосиновой лампе, когда наконец-то пришла мама. Все хранили молчание, дав мне возможность встретить маму по всей форме. «Мама, сегодня мороз, туман, а я умею говорить!» - выпалил я. Мама счастливо разулыбалась и закрутила меня в объятиях, в очередной раз заморозив меня своими настылыми одеждами. «Ой, а скажи-ка роза-береза», - попросила мама. Я так отрычал полюбившийся мне звук «р», что все пришли в восторг.
        Это был волнующий и утомительный день, запомнившийся мне на всю жизнь. Я быстро уснул усталый и счастливый на руках у мамы под ее неропливый рассказ об инспекции грозного РайОНО, который мне казался каким-то Кащеем, не дающим жизни никому вокруг.
        
        

* * *


        
         Пришла весна, и Моисеевна от нас уехала. Бабушка долго рыдала, потеряв задушевную подругу. Моисеевна жила у нас несколько лет. Была она ссыльной. Когда-то давным-давно жила она в Риге. Кто-то из ее родственников жил в Америке и присылал ей красивые консервы. Некоторые консервные банки и стали ее посудой. Я очень хорошо ее помню, хотя расстались мы навсегда, когда мне не было и трех лет. У меня оказалась хорошая память. Но не помню я, о чем мы с ней беседовали. Помню только, что она была для меня главным воспитателем. Ей нечего было делать, она и не умела ничего, кроме как общаться с малым ребенком, и проводила она в беседах со мной целые дни. Уже никто не может сказать, уехала ли она от нас по доброй воле, или было это очередное насильственное переселение. И долго ещё в нашем доме оставались красивые консервные банки с надписью «made in USA», служившие уже не как посуда, а как вместилище всяких нужных мелочей.
        Моисеевна была образованной, когда-то очень богатой, и была она еврейкой. Я же долго никак не мог понять, что это такое, и считал слова «еврей», «еврейка» синонимами «хорошего человека». Мне было уже за пятьдесят, когда один еврей принял меня за своего соплеменника. Может быть из-за Моисеевны? Несомненно, что Моисеевна оказала благотворное влияние на мое вхождение в этот чудный мир, и возможно, благодаря ей испытываю я некоторую пристрастность к евреям, которых я сильно уважаю. Может быть, дело все в том, что попадались мне чаще всего симпатичные евреи? Все может быть, да и какая разница, еврей или татарин?



   



___Реклама___