ЮЛИАН ОТСТУПНИК.
ЕФИМ МАКАРОВСКИЙ.
Глава четвёртая
Сквозь сочную зелень листвы, дробясь и сверкая изумрудами, пробивались свежие лучи солнца. Полусгнившие лестничные ступеньки, переброшенные по склону горы, вели в церковь святого Иоанна. От пожелтевших от времени поручней несло свежей, росяной прохладой. Юлиан несказанно любил именно этот час – час таинственной прекраснокудрой Эос, богини утренней зари. Он шёл медленно, глотками вбирая дурман свежего воздуха. «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос», - проносились мысленно строки Гомера. Он забросил голову вверх и залюбовался стремительным полётом ласточки. Грудь наливалась лёгкостью и силой, распрямились плечи, закрыв глаза, он представил себя посреди винокипучего моря. Даже запах ему померещился йодистый, солёный. Придержав шаг и воздев руку, как то делали греческие ораторы, он произнёс: «Юноши тут и цветущие девы, желанные многим, пляшут, в хор круговидный любезно сплетяся руками. Девы в одежды льняные и лёгкие, отроки в ризы светло одеты, и их чистотой, как елеем, сияют. Тех – венки из цветов прелестные всех украшают; сих – золотые ножи, на ремнях чрез плечо серебристых. Пляшут они», - увлёкшись, он не сразу расслышал тяжёлые шаги, догоняющего его человека. Эти шаги напомнили ему о том, что он, как обычно, опаздывает к началу молитвы. Смиренно согнув плечи и потупя взор, Юлиан надбавил ход. Однако прохожий обогнал его и, пройдя ещё немного, как бы невзначай оглянулся, бросив злобный, подозрительный взгляд. Юлиан узнал монаха Григория Богослова, и его недружелюбный взгляд как-то сразу насторожил его, вывел из равновесия: «За что, за что он меня ненавидит? Ведь никогда я ему ничего не сделал плохого. А может, просто чувствует во мне какую-то чуждую силу. Вот и не любит за это. Да, но ведь я то ничем не мешаю ему веровать в то, во что он верует, жить так, как ему хочется. За что ему невзлюбить бы меня»? – одолевали Юлиана беспокойные мысли. Так, всё мучаясь сомнениями, Юлиан и не заметил, как вошёл в церковь, сумрачные своды которой, заполненные серо-чёрными фигурами молящихся, казались ему темнее и таинственней, чем в действительности. И тонкий запах лампад, и заунывное пение, и измождённые лики святых как бы убаюкивали его, и механически подпевая, закрыв глаза, он, казалось, молился в припадке искреннего и чистого чувства. Это был совсем не тот Юлиан, который стоял на террасе крутого склона горы и жадно протягивал свои сухие, нервные руки к солнцу. Вдруг он вздрогнул, взглянул ввысь на испитый лик творца, осторожно осмотрелся по сторонам, увидел Григория, взгляд которого выражал удивление, смешанное с негодованием, и скорее уловил, чем услышал, как его бледные губы прошептали: «Дьявол». Юлиан размашисто возложил на себя крест, мельком скользнул по пергаментным лицам других монахов, увидел аскетическое лицо наставника Василия и, закрыв глаза, вновь представил себе песчаный берег, о который неумолчно бьются хмельные волны прибоя, и кругом штабеля смолистых дров, ахейцы, складывающие товарищей, поражённых страшной болезнью, и траурный чёрный дым, возносящийся к хмурому небу: «Сколько их могло быть? – думал Юлиан, - если каждый корабль брал по пятьдесят человек, то их было не менее 150 тысяч, а если по 120, то не менее 300 тысяч. Но этого не может быть. Такая маленькая Эллада в то время никак не могла выставить столь огромной армии. Гомер неправ. Он что-то напутал. Да, но корабли, он точно указывает, у кого сколько было. Здесь он не мог соврать. А вот сколько было людей в каждом из них? Один раз пишет, что 120 человек на корабле, а другой раз, что их было по 50 человек на корабле. Скорее всего Агамемнон привёл стотысячное войско. И то это слишком много по тем временам. А вместе с тем правдоподобно. Хотя...хотя там не все были то ахейцы. Ахилл привёл мирмидонян с Меотийского моря». Между тем молебен закончился, прервав размышления Юлиана, и он зван был к настоятелю монастыря. Авва Василий передал приказ императора явиться ко двору, который ныне пребывал в Милане. На этот раз он выглядел ласковым и тихим. Возложив руку, мягко погладил его по голове, напутствуя идти в мир иной: мир зла и неприязни. Только тогда Юлиан увидел в зарешёченное узкое оконце бравых легионеров в красных плащах на сытых, крепких конях, блестящий отсвет их мечей и пик, и смятение охватило Юлиана. Вспомнил Милан, бело-розовый мрамор его дворцов, пышный двор императора. Его обвиняли в тот раз в заговоре против Констанция совместно с братом. Однако в этом деле он не принимал никакого участия. Это было очевидно для всех. И несмотря ни на что, он чувствовал, как петля всё туже и туже затягивается на его шее. И тогда, поразмыслив, он подумал о том, что неотвратима судьба, и ежели суждено ему умереть, то его и убьют. Мысленно подготовившись к смерти, Юлиан вёл себя естественно и просто в окружении этой холодной враждебности императорского двора. И единственную поддержку, которую он получал, была поддержка Евсевии. Он интуитивно чувствовал, что она на его стороне, что только она борется за его жизнь, что это борьба их двоих против всего двора и императора. Юлиан невольно, неосознанно испытывал к ней какое-то родное, близкое чувство. По каким каналам передавалось это сознание? По продолжительному, доброму взгляду, которым она смотрела на него, по едва уловимой улыбке, прячущейся меж губ? Он не мог объяснить этого, но ощущал всем своим существом в ней друга. Возможно её привлёк его внешний вид. Он так разительно отличался от окружающих Констанция вельмож в своём философском плаще, который напоминал ей годы её юности. Коренная гречанка из Фессалоник, она выросла среди зелёных гор Македонии. Мужчины там не брили лиц, и поэтому густая бородка клинышком Юлиана казалась ей привлекательней, чем бритые лица римских аристократов. Чернила на пальцах рук пробуждали в ней интерес к этому с виду скромному, непритязательному человеку. Однако взгляд его, в котором светился тонкий ум, в то же время был властным и гордым, что заставляло сомневаться в покорности этого человека. Большую часть времени Юлиан проводил в библиотеке. В тот полдень Евсевия, войдя в полупустой зал библиотеки, заметила Юлиана, склонившегося над пожелтевшим листом пергамента. Отдавая дань любопытству, она неслышно ступая, подошла сзади и заглянула через его плечо, чтобы узнать что он читает. Почувствовав присутствие постороннего за спиной, Юлиан поспешно свернул рукопись и оглянулся. - Платон. Гибель Атлантиды, если я не ошибаюсь? –ласково улыбаясь произнесла Евсевия. - Да, бес попутал, - покраснев и, опустившись на колени перед Евсевией, ответил Юлиан, целуя милостиво протянутую ему руку. - Гибель Атлантиды, - повторила она, - это наиболее поразительный и вместе с тем загадочный феномен природы. Исчезла такая развитая цивилизация. - Цивилизации не исчезают, поднявшись с колен, возразил Юлиан, - они оставляют свой след в нравах и обычаях других народов. Основными восприемниками атлантов являются финикийцы и этруски. Евсевия с интересом посмотрела на Юлиана: - Почему ты так думаешь? - Потому что иудеи, от которых финикийцы восприняли письменность, писали справа налево. - И почему же они писали не так, как все люди? - Очевидно, инопланетяне, от которых иудеи переняли письменность, были левшами. - О, это интересно. Может быть, Христос тоже был инопланетянин? - Нет, он был земного происхождения, как ты и я, - Юлиан покраснел, поняв, что сказал лишнее, но Евсевия смотрела на него с неподдельной благожелательностью, так что Юлиан невольно почувствовал духовную близость к ней. Через несколько дней Евсевия добилась того, чтобы император принял и помиловал брата. К тому времени Констанций уже сожалел, что так жестоко поступил с Галлом. Они были совсем одни. Констанций сидел, а Юлиан стоял. Потом Констанций предложил и ему сесть. Он говорил о том, как ему было больно предавать смерти Галла, и о том, что Галл был хитер, жесток и труслив. Он сделал всё для своего двоюродного брата: женил на своей старшей сестре Константине. Она умерла, не оставив потомства, а он так хотел, чтобы они были счастливы.. Он сделал Галла Цезарем Востока! А благодарность? Галл входит в тайные соглашения с Максенцием, чтобы через Эфес идти на Константинополь, и это в самый трудный для империи час, когда с Востока угрожают персы, а на Западе накапливаются грозовые тучи германских племён. Но главное, какое убожество мысли, чтобы идти на Константинополь через Эфес! Юлиан смотрел прямо в глаза брату, стремясь невольно не выдать то презрение и ненависть, какую он питает к нему. Ему всё же жаль было Галла. Они вместе росли. У них была одна судьба, одни воспоминания. Но несмотря на это, никакой духовной близости между ними никогда не было. Может быть, сказалось то, что они были от разных матерей. Жестокость Галла, смешанная с трусостью, зачастую возмущала благородную душу Юлиана. Именно это привело его к убеждению, что насколько человек добр – настолько он и смел, насколько труслив – настолько и жесток. Он жесток от собственной трусости. У доброго человека чувство любви к ближнему всё-таки пересилит собственный страх, и в нужную минуту он сделает то, что надобно сделать. И когда Констанций спросил, жаль ли ему Галла, он ответил, что безусловно жаль, но Бог да будет судьей в отношениях между братом и императором. А потом Констанций спросил о его планах на будущее, и Юлиан начал говорить о том, что хочет себя посвятить божественной философии, и отчасти это было действительно так. Он говорил о быстротечности всего земного и, пытаясь убедить в искренности своих решений, правдиво приоткрыл одну из сторон своей многогранной души. Он говорил о том, что Бог – начало всего существующего, из которого произошли миры и вся полнота духовного и чувственного бытия. Из этого Единого или Божественной субстанции, бесконечной, путём динамического истечения произошёл ум, сознающая сила Единого, а из последнего Душа мира, творящая сила ума. Ум и Душа мира существенны Единому и друг другу, но ум совершение Души и несовершение Единого. Из Души мира путём эманации происходит всё различие существ интеллектуальных, которым сообразно с воплощаемыми в них идеями давались имена богов, а затем из них всё бесконечное разнообразие существ чувственных. Совершенство всех сотворённых вещей уменьшалось по мере того, как они удалялись от своего Первородного Источника. В этой преемственной градации начало зла. Душа человека, хотя и тождественна с Божественной по своей сущности, однако участвует в падении через соединение с телом. И единственное достойное занятие человека в этой жизни это созерцание и умервщление плоти. Юлиан знал, что уровень знаний Констанция не позволяет ему отличить в чём различие идей Плотина от учения отцов церкви. Юлиан чувствовал, что Констанций едва что-либо понимал из того, о чём он ему говорил. И по холодному блеску глах, и по тому казённому выражению лица, стремящегося больше всего к тому, чтобы собеседник не обнаружил скудость мысли, Юлиан понял, что Констанцию больше всего сейчас хочется, чтобы он прекратил свой философский монолог. Юлиан умолк и опустил глаза, чтобы император не уловил в них оттенка презрения к себе. И то, с каким жаром развивал Юлиан перед ним идеи Плотина, убедили Констанция, что он имеет дело с фанатиком, посвятившем свою жизнь служению церкви. И от того, что в собственных глазах он выглядел намного импозантней брата, закутанного в чёрный философский плащ, привело его в хорошее расположение духа. Почти ласково он взял его за худые плечи и, притянув к себе, спросил. - Где бы тебе хотелось поселиться, Юлий? - В Афинах. Позволь в Афинах, брат. Это моя мечта. Констанций улыбнулся. - Ну, что ж, это мечта всех философов. Кто не бывал в Афинах тот верблюд, а кто побывал там и ничего не понял, тот осёл. Не так ли? Юлиан приложил руку к сердцу и наклонил голову вместо ответа. - Будь по-твоему. Езжай в Афины, - император встал, давая этим понять, что аудиенция окончена. Констанций остался доволен собой. Особенно тем, что удалось вставить учёную реплику, показать что и он в чём-то разбирается. Ему очень часто приходилось присутствовать на богословских спорах и выступать арбитром. Он многого не понимал и чем больше не понимал, тем более делал умное и строгое лицо. Не то, чтобы совсем не понимал. Например, чётко чувствовал свою выгоду. Обладая здравым крестьянским умом, мог инстинктивно понять кто из спорящих фальшивит больше. Вот и сторону ариан принял потому, что слишком нелепой казалась ему версия, чтобы Бог-отец, Бог-сын и Бог-дух совмещались в одном лице единовременно. А вот тут он в целом понял, что Юлиан говорит где-то не совсем как христиане, но что-то им близкое, хотя уж слишком заумное. А так как ему показалось, что и ему удалось учёной цитатой произвести впечатление на Юлиана, привело его в особенно хорошее расположение духа. Констанций так был устроен, что зачастую, если в чём-то понравится себе, то ему кажется, что другие на него смотрят его же глазами и думают: « Ай, да молодец! Какая умница!» К тому же, вынеся впечатление, что Юлиан не от «мира сего», он окончательно успокоился на его счёт. То что Юлиан не вполне ревностный христианин доносили ему и раньше. Посылал монахов проверять. Данные не подтвердились. Но теперь, приняв его рассуждения за чистосердечное откровение и составив себе мнение о характере его расхождений с официальной доктриной, он успокоился. Ему очень не хотелось бы убивать братьев, сестёр, тёток и дядьев, но что поделаешь, когда все они стояли на его дороге. Минутами он искренне раскаивался. Особенно, когда думал о смерти, о той черте, что отделяет его от жизни, но хода назад не было. Жизнь властно увлекала вперёд. Юлиан был последним. И вот, что хоть этого последнего не надобно было убирать с дороги, что вот, дескать, живёт родственник, и он с ним по-родственному обошёлся, приводило его в умиление. Будучи подозрительным, и во всём видя подвох, он вместе с тем успокаивался внезапно по наивным пустякам, особенно когда люди полностью отдавались на решение его воли.
Глава пятая
Стояли знойные июльские дни 355-ого года, когда Юлиан прибыл в Афины. Он подолгу бродил по тем улицам, по которым ходили Геродот и Фукидид, которые так любил Сократ и украшал Фидий. Эти улицы знавали некогда Платона и Аристотеля. Афины с их сухим звенящим воздухом, ясным, выгоревшим от зноя горизонтом и сурово-великолепным Акрополем, несказанно дороги были его сердцу. Особенно Парфенон – это чудо из чудес, отсвечивающий розово-жёлтыми бликами. Ему нравился этот милый театр Диониса на склоне холма, под ясным небом. Подвижные, говорливые люди, то внимательные и чуткие, порой равнодушные и грубые. Общество Максима и Либания, Фемистия и Хрисанфа делали его духовную жизнь интересной. Споры, беседы с этими умными, одарёнными людьми разнообразились чтением. А затем гимнастика, втайне от братьев монахов. Забота о своём теле стала для него чуть ли не вторым культом после интеллектуального развития. Условия жизни, опасности, угрожающие его жизни, ежедневная борьба за прожитый день совершенно лишили его общества женщин. Тем сильнее волновали они его сейчас. Он думал о них подолгу короткими душными ночами. Будучи братом великого императора, что видел он в жизни? Круглый сирота. С семи лет на руках у дальнего родственника матери Евсевия Никомедийского – ярого арианина. Но судьба, коля шипами, порою дарит и розы. Учитель Мардоний, старый евнух, учил не только тому, что высшей добродетелью человека есть самообладание, но и познакомил с Гомером. «Одиссею» он любил до самозабвения. Надобно было видеть, как искрились его глаза, когда он цитировал строки об острове Калипсо, гроте Цирцеи и садах Алкиноя. Мечтательным и мягким человеком был македонянин Никокл, в душе язычник – неоплатоник, преподававший грамматику. А вот ритор Экиволий менял свои религиозные убеждения, как перчатки, и чем-то за это ему нравился. Здесь, у подножья Аргенской горы, в уединённом дворце каппадокийских царей, изучал Юлиан Платона и Аристотеля, а в 349-ом году всему наступил конец. С востока шли персы, с запада надвигался Максенций, соперник Констанция. Юлиана с братом вызвали в Константинополь. Там Галла женили на двоюродной сестре Константине. В 351-ом году самовлюблённый Галл был объявлен цезарем Востока и через три года казнён, а Юлиан укрылся послушником в стенах монастыря. Послушник в двадцать пять лет! Не ведающий женской ласки, без веры в Христа, окончательный разрыв с которым произошёл лет двенадцать тому назад. Тогда они с Галлом остановились в Эфесе на пути в Константинополь. Была ночь. Юлиан лежал на топчане, покрытом козлиными шкурами. Не спалось. Было душно. На опрокинутой чаше неба светились крупные, чистые звёзды. Юлиан лежал и думал. Это был переломный момент в его жизни, но он не чувствовал его, не воспринимал как переломный и определяющий момент в своей жизни. Тогда в свои тринадцать лет он думал о Иисусе Христе, о Зевсе, о вере и неверии. И всё то это было мучительно тяжело разрешить. А что, если и вправду он триедин, и это просто непонятно человеческому разуму. А может ложна только форма. Ведь только в такой грубо наивной сказке она может быть понятна тёмной и доверчивой толпе. А затем мысли возвращались к тому, насколько красивей, подобно чудесному роману, языческая религия. Потом ум его метался между учением Анаксагора и Демокрита, Сократа и Платона. Кто из них прав? Где истина? Было уже поздно. Вероятно очень поздно, когда он для себя нашёл решение этого вопроса. Если Бог существует – то он Всемогущ. В его воле вера и неверие человека. Если человек не верит – значит так ему угодно. Ведь стоит ему захотеть, и каждый будет верить. Да, собственно говоря, зачем ему вся эта комедия с молебствиями и церквями? Возможно, ему это всё совершенно не нужно. Не веруют ведь ни кошки, ни собаки и живут ни злы, ни добры. Может быть, не нужны ему и человечьи мольбы, как не нужны ему молитвы всей другой твари. А ежели всё-таки что-то есть такое, и в этом есть какой-то смысл? Может, ему всё равно в какой форме, но поклонение всё-таки нужно? Может быть, каждая мысль фиксируется, и все мысли исходят от него? Может, молитва это просто сознание человека, что есть Высшее Существо, и он, человек, производное от него. И дело вовсе не в наказаниях за неверие, и вовсе не в том, что молитва эта нужна ему. Она просто нужна самому человеку. Но ежели всё от Бога, то почему человек должен отвечать за свои мысли, дела, поступки? И тут в уме его родилась спасительная идея. Он придумал молитву. Он разрешил все свои сомнения следующим обращением к Богу: «Спаси меня, надоумь меня, не выдай меня, Всемогущий». Просто и хорошо. Ежели человек чего-либо не понимает, то пусть он его надоумит. Теперь всё стало на свои места. Не надо обрядов, молитв, достаточно утром встать и мысленно обратиться к нему: «Спаси меня, надоумь меня, не выдай меня, Всемогущий». И всю вину за свои поступки, горести и неудачи – всё слагается на его плечи. А верить? Верить можно как угодно. Разве дело в форме? И, смотря в чёрный полог неба, усталый, но наполненный каким-то новым содержанием, он заснул. Ранние лучи солнца возвестили о начале нового дня. Юлиан открыл глаза и, протянув к ним тонкие, нервные руки, прошептал: «Спаси меня. Надоумь меня. Не выдай меня, Всемогущий». И так повторил три раза. Затем вскочил на ноги. Мысли его сразу обратились к Эхнатону и что-то тёплое шевельнулось в душе к этому философу на троне. Но это было давно: в детстве. А сейчас. Преддверие непоправимой беды наполняло душу. Всё было так хорошо. Свежий воздух и возможность думать – разве это не самое прекрасное в жизни? Юлиан был счастлив. Боже мой, как милостив Господь! Разве солнце не одинаково освещает мир? Разве воздух полей, садов и рощ не так же вкусен, как и воздух дворцов? И разве корка хлеба и стакан родниковой воды для нуждающегося не съедобнее, чем жареный гусь для пресытившегося богача? Ведь мир надобно уметь видеть. Видеть и размышлять. И вот всему наступил конец. Юлиан вздохнул. В своей келье он переоделся в белоснежный хитон и хламис малинового цвета. Сухие ровные ноги в коричневых сандалиях были красивы и изящны. Короткий греческий меч на боку. Слегка взлохмаченная короткая бородка клинышком, тёмно - каштановые волосы обрамляют высокий матовый лоб, глаза смотрят вызывающе и смело. Он напоминал юного спартанца среднего роста, не могучего, но и не слабого телосложения. Упруго шагая, Юлиан с каким-то двойственным чувством направился к выходу из монастыря. И странно, здесь он вновь увидел Богослова, взгляд которого был несколько удивлён и злобен. По привычке Юлиан втянул голову в плечи и смирённо опустил глаза, но, подумав, что это уже ни к чему, что дела его решаются не здесь, а там, в Милане, вскинул голову. Потом он подумал о том, что Григорий Богослов нутром чувствует в нём враждебную силу, но она, эта сила, непонятна его ограниченному мышлению. И когда уже Юлиан оказался за тяжёлыми сводами монастыря, услышал произнесённое Богословом, как шипение змеи слово: «Сатана». Пренебрежительно улыбнувшись, Юлиан зашагал по пыльной, обсаженной серебристыми оливами, дороге в Афины. Стояла середина октября. В сухом и жарком воздухе румянился виноградный лист. Дорога шла то вверх, то вниз. Вдали всё яснее проступали золотисто – розовые контуры Акрополя. Навстречу, лениво помахивая хвостиком, шли толстобокие ослики, наьюченные тяжёлой поклажей. На минуту Юлиан представил себя в роли осла. В начале стало жутко: «Интересно, а может шагает вот мимо меня человек, превращённый, как у Апулея, в осла. Золотой осёл. Это ужасно. Иметь разум, осознавать всё и быть ослом. А может, если бы ослы осознавали всё, если бы они могли осознать прелесть утра и красоту дня. Может быть, они изменили бы своё существование к лучшему. Нет. Вряд ли. Вот я, что могу сделать я. Чем я отличаюсь от осла? Иду прямо на заклание. Если бы только знать точно, что на заклание? А что бы я сделал? Бежать? Но куда? В холодные сарматские степи. Один? Меня схватили бы раньше, чем я успел бы достичь сарматских степей. Были бы люди. Но люди, Боже мой, чем они лучше ослов? Каждый недоволен властью, существующими порядками, но, чтобы взяться за оружие – нет! Через час, может, возьмут в армию и убьют на войне, и пойдёт, как осёл. Но здесь, как и у меня будет надежда... Надежда, что убьют, может, не его, а товарища. Дурак. Но я? Я смогу с оружием в руках умереть и там... Галл тоже надеялся. Бежать к варварам? Но смогу ли я жить среди них? Что делать? Идти добровольно на смерть? Был бы отряд, хотя бы в две тысячи человек. Нет. Люди поднимаются только тогда, когда жить становится невозможно, а пока не плохо и не хорошо, но жить всё - таки как-то можно, никто не возьмётся за оружие. Скоты, стадо баранов..» Всё ещё занятый этими мыслями, Юлиан появился на узких каменных улочках на окраине Афин. Солнце стояло уже высоко, и Юлиан забеспокоился, что не застанет дома Максима. Опасения его были не напрасны. Максим уже закрывал калитку, когда внезапно увидел Юлиана. - Юлий, ты? Ещё немного и ты бы меня не застал. - Слава богам! Я так хотел тебя видеть. - Что-то важное? - Я пришёл проститься с тобой, Макс. - Что случилось? Ты в таком виде. Возбуждён. Заходи, - Максим вновь открыл грубо сколоченную, обитую железом калитку своего дома. - Нет, нет, молю тебя, пройдёмся по воздуху. К Акрополю. Хочется проститься со всем городом, с его улицами и площадями, акациями и оливами, с его статуями и храмами. - Но что, что с тобой? – Максим положил на плечо свою большую ладонь и участливо взглянул на него своими умными тёмно-синими глазами. - Понимаешь, Макс, Констанций вызывает, может быть, это в последний раз я здесь... Ты понимаешь меня? - Послушай, Юлий, разве нельзя что-то сделать? - Нет, нельзя, Макс. Они долго ходили по горбатым улочкам Афин, поднимались на Акрополь. Он любовался созданием рук Фидия и Полоркета, Лисия и Праксителя, с каким-то отчаянием молился богам, открыто, с вызовом, не обращая внимания на иронические, снисходительные взгляды Максима. Припадая к прохладному мрамору изваяния Афродиты, он плакал. - Я ухожу, я никогда не буду наслаждаться больше прелестью искусства, красотой этого мира, - шептали тонкие, красиво очерченные губы. – Нет, нет, я не могу поверить, я просто не хочу верить, что там нет жизни, что это всё, что душа моя не взойдёт, пусть через миллиарды лет, умной розой, а, может быть, я стану гибким животным; леопардом или львом, а, может быть, орлом, пусть через миллиарды лет, но, чтобы никогда... Нет, не могу в это поверить. А, может, я уже жил когда-то, но ничего не помню. И начинались длинные философские споры с Максимом – эпикурейцем и атеистом. Затем опять горячие моления перед статуями, орошаемыми слезами. И трудно было определить, плачет ли он от полноты веры, либо от восторга перед прекрасным, или над своею безрадостной участью, несмотря на то, что накануне было получено письмо от Евсевии, в котором она уверяла Юлиана, что жизнь его в безопасности, а Констанций просто собирается его женить. Но именно эта женитьба и пугала Юлиана. Евсевия писала: «Бог не дал мне детей, но пусть твоя судьба будет счастливее моей. Я желаю тебе от всей души, чтобы у вас был наследник. Пусть Господь щедро вознаградит вас своими милостями. Не опасайся врагов своих. Приезжай как можно скорее. Я жду тебя. Настанет ещё тот день, когда ты с благодарностью вспомнишь обо мне». - Ты можешь положиться на Евсевию. Она тебя не обманет. Её письмо тому порукой, что всё ещё обернётся к лучшему,- утешал Юлиана Максим. Солнце склонялось уже к закату, и пора было собираться в дорогу. Эскорт ещё с раннего утра томился в ожидании Юлиана на корабле. Лучи солнца медленно угасали в голубых водах Эгейского моря, и корабль, озарённый розовым светом, отплывал в Италию. Максим не пожелал оставлять друга в беде и последовал за ним в Милан. Высокого роста, сухопарый, в своём чёрном философском плаще, с расширенными у кистей рукавами, он казался большой чёрной птицей, воркующей над своим птенцом.
Продолжение следует.
|