©Альманах "Еврейская Старина"
10 октября 2004

 

Нина Воронель

 


ОТЪЕЗД

    (из книги «Без прикрас»)

 

 



 

     Я хочу обратить внимание читателей, что это не история сионистского движения, а мои личные воспоминания. Моя память мне так же не подвластна, как мои сны. Поэтому всякий, кто мне не приснился, может подать жалобу в небесную канцелярию, управляющему отделом снов, Морфею.

     ВЫХОД НА ТРОПУ ВОЙНЫ

     Я чуть ли не со дня рождения знала, что у нас в Советской стране граница на замке. Я даже довольно явственно представляла себе этот большой, покрытый налетом ржавчины амбарный замок, вроде того, какой висел на дверях сарая у нашей дачной хозяйки в Санжарах. Где-то годам к одиннадцати привычный образ сарайного замка начал смешиваться в моем сознании с другим замком, которым, по слухам, один знакомый ревнивый старик запирал специальные кожаные трусы своей молодой жены, в результате чего он вынужден был каждый раз сопровождать ее в уборную – отпирать и запирать снова. В этой легенде самым удивительным казалось веселое лицо молодой женщины, обреченной круглосуточно томиться в наглухо закупоренных кожаных трусах.

     Наверно, так же следовало бы удивляться разнообразным и отнюдь не всегда грустным настроениям окружающих меня людей, надежно запертых на замок, но они, как и я сама, вполне притерпелись к своей жизненной ситуации и не слишком о ней задумывались, - как к мысли о неизбежности смерти.
     Пару раз меня, что называется, мордой ткнули в этот замок – это было довольно больно, хоть оказалось не смертельно. Особенно запомнилось мне морское купание летом 1962 года, когда мы с друзьями в двух набитых до отказа машинах прикатили на песчаную косу Нида. Тем, кто забыл, напоминаю: Нида - это длинный-длинный, поросший хвойным лесом язык, который Литва показывает Швеции, равнодушно глядящей на нее через неширокий простор Балтийского моря.

     Было жарко, в настоянном на хвое морском воздухе жужжали, звенели и порхали все насекомые персонажи книги Брема, и нам нестерпимо захотелось окунуться в синее и прохладное. По карте выходило, что до моря идти около километра. Поспешно натянув купальные костюмы, мы веселой гурьбой помчались через лес. Минут через пятнадцать навстречу нам из-за сосен выступила сверкающая сахарной белизной песчаная дюна, и мы, осыпая вниз потоки шуршащего песка, начали радостное восхождение. Достигнув вершины, мы замерли на миг, не в силах охватить глазами бескрайнее синее свечение воды, сливающееся на горизонте с бескрайним синим свечением неба. На еле-еле заметную полоску чужой земли, отделяющей небо от воды, мы не обратили никакого внимания – и напрасно.

     Один из нас, самый шустрый, не стал любоваться красотами ландшафта, а, кубарем скатившись с дюны, с разбегу вскочил в невысокую прибрежную волну, и в этой точке идиллический сюжет беззаботного купания был прерван самым драматическим образом. Громкий голос произнес угрожающе: «Руки вверх!», мы растерянно огляделись, предполагая розыгрыш, но все было очень всерьез - на нас были направлены суровые взгляды трех солдат, дула трех автоматов и две разинутые собачьи пасти. Как они успели сюда добраться, да еще с такой точностью - ведь весь наш пробег от машин к берегу занял не больше двадцати минут? Или они круглосуточно сидели, скорчившись, за каждым кустом вдоль всей длины пограничной косы? Впрочем, размышлять о надежности советских границ нам было некогда – нас грубыми окриками сплотили в плотно сбитую группу и под прицелом автоматов повели вдоль берега.

     Идти по песку было трудно, но наши конвоиры понукали нас безо всякого сожаления, чтобы никто не вздумал отстать. Минут через двадцать мы свернули вглубь леса и вышли на полянку, где пофыркивал мотором военный джип, на переднем сиденье которого сидел хмурый капитан пограничных войск. Нас быстро загрузили внутрь и повезли в неизвестность. К счастью, у нас не оказалось при себе паспортов, так что после недолгих переговоров по полевому телефону, капитан согласился подвезти нас сперва к нашим машинам, позволив нам, таким образом, наспех набросить на купальники кое-какую одежку.

     Нас отвезли на пограничную заставу, расположенную километрах в десяти от того места, где нас поймали «при попытке перейти государственную границу». Почти всю ночь пограничники выясняли у нас подробности наших биографий и причины, побудившие нас к бегству из родной страны, а потом долго проверяли что-то по телефону. Убедившись, что мы – добропорядочные граждане с постоянным местом работы и московской пропиской, они нас под утро отпустили, то есть выставили из здания погранзаставы на пустое шоссе, отказавшись отвезти нас обратно к нашим машинам.

     На востоке еле-еле брезжил слабый рассвет, с моря дул холодный ветер, денег у нас при себе не было, свитеров тоже, и ужасно хотелось есть. Насчет границы на замке нам все стало ясно.
     Однако, несмотря на эту всеобщую ясность, время от времени случались проколы, и в поле моего зрения возникали чудаки, воображавшие, будто в их силах туннельным эффектом проникнуть сквозь насмерть сомкнувшиеся вокруг них стены. Почти всех их ловили в пути и отправляли на десять лет в лагерь строгого режима. Однако, как оказалось впоследствии, отдельным единицам этот туннельный эффект и вправду удался.

     Так, где-то в середине восьмидесятых годов, уже в Израиле, на меня неожиданно вышел поклонник моего творчества, Слава Курилов, приславший из Канады объемистую рукопись, в которой он описывал свой фантастический прыжок в открытый океан с тринадцатиметровой высоты, - с борта пассажирского лайнера, прогуливающего советских туристов по Тихому океану без единого захода в окружающие порты. Прыгнув в штормовую пучину, Слава умудрился удрать от погони и почти трое суток плыл в сторону Филиппинских островов. Подробности этого заплыва в сочетании с литературной неискушенностью автора поражают своей достоверностью – такого даже Жюль Верн не мог бы придумать, а Слава был далеко не Жюль Верн.

     Но не все желающие вырваться из-за забора были такими лихими, отчаянными ребятами, как Слава Курилов, и даже как Леонид Финкельштейн, убежавший в Лондоне прямо из-под носа кагэбэшной охраны, - они искали законных путей без охотящихся за ними акул, как хвостатых, так и двуногих. Один мой сокурсник по Литинституту как-то признался мне в 1956 году, что сватается к польской невесте, брак с которой помог бы ему уехать в Польшу, а уже оттуда – в Израиль.
     «Ты не боишься уехать?» - спросила я.
     «Я боюсь остаться», - ответил он.

     Не могу сказать, что я разделяла его чувства. При всей моей нелюбви к советской системе, я была плотью от ее плоти и не могла представить себе другого варианта судьбы – воображения не хватало, что ли. Кроме того, я – с основаниями или без – считала себя русским поэтом, слово «поэтесса» казалось мне жеманным и оскорбительным, чем-то, вроде «первенства мира среди женщин». А жизни русского поэта в изгнании позавидовать было нельзя! Правда, жизни русского поэта в России позавидовать было тоже трудно, но всегда как бы оставалась надежда на соблазнительное «а вдруг?».

     Все время что-то мелькало и манило в нестабильном потоке находок и потерь. Так, одна моя пьеса, по мотивам поэзии А.А. Милна, привлекла внимание Сергея Образцова, и он всерьез обсуждал со мной возможности ее постановки в своем театре – можно ли было мечтать о большем? Он даже пригласил меня к себе на дачу, поразившую меня просторной стриженой лужайкой, по ясной зелени которой были произвольно разбросаны многоцветные вкрапления тщательно подобранных цветочных комбинаций. Там мы долго и подробно вчитывались в мои диалоги, которые Образцов назвал очень остроумными, и вместе с моей востроносой тезкой-режиссершей разрабатывали детали предполагаемого спектакля.

     Это посещение дачи Образцова осталось в моей душе незабываемым праздником духа, слегка омраченным неожиданно вспыхнувшим расположением ко мне огромного рыжего образцовского сенбернара, пролившего в мой подол пару литров сладострастной слюны. Так что уехала я оттуда в насквозь промокшей юбке, но, все равно, совершенно счастливая.

     Чуть попозже другая моя пьеса - фантасмагория «Прочтите письмо» - попалась на глаза знаменитому композитору М. Вайнбергу, и он захотел написать мюзикл по моему либретто. Но мои обстоятельства к тому времени резко переменились, о чем ему поспешно сообщила его бывшая жена, а моя «подруга по оружию», то есть по борьбе за выезд, Наташа Михоэлс. Сообщила, естественно, чтобы уберечь его, а не меня, после чего слухи о моих намерениях поползли по Москве, и очень скоро никто уже не хотел иметь со мной дела.

     Веревочка начала виться где-то в 1969 году, когда мой Саша объявил, что ему не место в ЭТОЙ стране. Причин для такого его ощущения было хоть отбавляй – и личных, и общественных. Не говоря уже о антиизраильской позиции правительства во время Шестидневной войны и о вводе советских войск в Чехословакию, на что можно было бы при сильном желании закрыть глаза, как многие и делали, Сашина рабочая ситуация с каждым годом становилась все более невыносимой, на что закрыть глаза было решительно невозможно.

     Для начала сразу после процесса Синявского-Даниэля ему не продлили контракт с ОИЯИ в Дубне. Это было тем более нелепо, что за пару лет до того Саша сделал открытие, внесенное с тех пор в учебники физики твердого тела. Мы так никогда и не узнаем, был ли на то приказ свыше, или тамошние администраторы сами струсили, но эти милейшие люди, - все, между прочим, евреи, - смущенно разводя руками, призвали Сашу принять их заверения в совершеннейшем к нему почтении, но при этом войти во всю сложность их положения. Смущение, похоже, было искренним, заверения в почтении тоже - как никак формула Сашиного открытия была даже выбита на каменном фронтоне факультета физики одного из крупнейших американских университетов рядом с формулами Эйнштейна, Максвелла и других классиков. В положение дубненских ученых Саша вошел, но его собственное положение от этого легче не стало – ведь мы, считая Сашин переход в ОИЯИ делом решенным, переехали жить в Дубну, от которой до института ВНИИФТРИ, откуда Саша, к счастью, еще не успел уволиться, было три часа езды.

     Однако проблема отдаленности жилья от места работы разрешилась очень быстро – ОИЯИ обратился в суд, требуя выселить из ведомственного коттеджа сотрудника, в ОИЯИ уже не числящегося. Суд с поразительной скоростью принял решение – выселить безотлагательно, и нам пришлось поспешно покинуть не положенную нам роскошь дубненского житья-бытья, до того как к нам явилась милиция с ордером на выселение. Мы со стонами втиснулись в чудом доставшуюся мне комнату в Хлебном переулке, где жизненного пространства не хватало даже на двоих, а нас было трое.

     Саше пришлось остаться в глубоко провинциальном ВНИИФТРИ, где он с его стремительным научным взлетом был явно не на месте. Он начинал там младшим научным сотрудником, но очень быстро защитил сперва кандидатскую, потом докторскую диссертации, и создал на пустом месте преуспевающую лабораторию.
     В лаборатории было больше сорока сотрудников, многие из которых под Сашиным руководством защитили кандидатские диссертации, - естественно, что дирекция, на глазах которой это произошло, с трудом могла простить ему такую неординарность.
     Чтобы проиллюстрировать двусмысленность Сашиного положения во ВНИИФТРИ, я расскажу небольшую историю, больше смахивающую на фельетон, чем на живую жизнь.

     Один из авторитетнейших физиков страны, академик Михаил Александрович Леонтович, изъявил желание посетить Сашину лабораторию, - это было вскоре после того, как была впервые опубликована работа, приведшая к формуле, выбитой впоследствии на фронтоне американского университета. ВНИИФТРИ был закрытым заведением, и без специального разрешения войти туда было невозможно. Саша пошел в отдел кадров и заказал пропуск для Леонтовича, не подозревая, какую бурю он вызвал к жизни. Дело в том, что ВНИИФТРИ был институт заштатный и не академический, так что знаменитые академики заглядывали туда не слишком часто.

     И потому, когда Саша, встретив Леонтовича в проходной, повел его через двор в свою лабораторию, навстречу им выбежал дворник со шлангом в руке и завопил:
     «А ну, убирайтесь с дороги! Нечего тут шляться в рабочее время! Мне велено срочно помыть дорогу!» И не дожидаясь, пока Саша и его гость, одетый в скромный плащ поверх спортивной куртки, отпрыгнут в сторону, включил шланг, обдав обоих водопадом брызг.
     «В чем дело? – удивился Саша. – Что за срочность?»
     «К нам академик важный из Москвы приезжает, а вы тут под ногами путаетесь, работать мешаете!»

     Погруженный в научную беседу Саша не стал сообщать дворнику, что вот он, академик, а повел академика в себе в кабинет. Оба так увлеклись обсуждением новых физических задач, возникших в результате Сашиного открытия, что не заметили, как бежит время. Правда. пару раз в дверях кабинета появлялось искаженное заботой лицо директора института, но Саша каждый раз от него отмахивался, не вслушиваясь в его слова. На третий раз директор не дал от себя отмахнуться, - он ворвался в кабинет с упреком:
     «Александр Владимирович! Вы намерены своего гостя обедом кормить или нет?»
     «Конечно, намерен, - ответил Саша, рассеянно глянув на часы. Действительно, уже перевалило за два часа пополудни. – Сейчас мы договорим и пойдем в столовую».

     Директор убежал, а Саша и Леонтович, не прерывая разговора, через несколько минут отправились в институтскую столовую, закрывающуюся в полтретьего. Никто их там не ждал. Кроме того, все приличные блюда были съедены, оставался только фасолевый суп. Под воркотню кассирши, что приходят тут всякие перед самым закрытием, Саша схватил две тарелки супа и поставил на забрызганный пластиковый стол, за которым уже устроился академик. Не успели они поднести ложки ко рту, как растворилась какая-то незаметная дверь в дальнем углу, и из нее выскочил белый от ярости директор – губы его дрожали, щека дергалась:

     «Хотел бы я знать, Александр Владимирович, что вы тут делаете?»
     «Разве не видите? Суп едим».
     «Почему суп?» - взвыл директор.
     «Потому что больше ничего не осталось!»