Hejfec1
©Альманах "Еврейская Старина"
10 октября 2004

 

Михаил Хейфец


 

 

 

 

 

 

Ханна Арендт судит XX век

(продолжение. Начало в №№ 16, 17, 18, 19, 20, 21 )

                   
   



     * * *

     «КОНТИНЕНТАЛЬНЫЙ ИМПЕРИАЛИЗМ» («пандвижения»)

 


     Термином «пандвижения» Ханна Арендт назвала вид империализма, который возникал на европейском континенте, в отличие от заморского «потока». Для Арендт это, прежде всего, два движения - славянофильское (его Ханна именует «панславянским») и пангерманское (иногда к ним она присоединяет к ним «польское мессианское». Будем, однако, помнить для себя, что впоследствии возникли и пантюркизм, панарабизм, панисламизм)…

     Ханна Арендт считала, что «пандвижения» оказали большее влияние на оформление тоталитарных идеологий, чем «заморский» империализм. Гитлер, например, вылупился из скорлупы австрийской ветви пангерманизма: «В Вене я заложил основы и методы политического мышления, которые позднее оставалось только завершить в подробностях и от которых я никогда не отказывался». Да и Сталин, казалось бы, поклонник такого антинационального учения, как марксизм, явил себя миру… карикатурой на славянофила! В 1945 году по его приказу был созван Всеславянский конгресс, провозгласивший более чем странные в марксистско-ленинском государстве лозунги: «Русские должны помнить о своем историческом предназначении – осуществить объединение славянских народов» и – далее: «Существует не только внешнеполитическая, но и моральная обязанность – объявить русский язык… официальным языком славянских стран».

     По мнению Арендт, оба «пандвижения» как общественные потоки возникли раньше заморского империализма, но потом активно занялись соперничеством с ним. («Идее Англии – «Я хочу править морем» – противостоит идея России: «Я хочу править землей», или - «В конце концов, огромное превосходство «земли» над «морем», высшее значение «власти над сушей» по сравнению «с властью над морем» – станет очевидным для каждого»).

     В чем Ханна Арендт увидела отличие «континентального империализма» от «заморского» варианта пандвижения – настолько незаметное, что долгое время империалистический характер этих европейских пандвижений исследователи вовсе не замечали?

     Заморский империализм всегда обряжал свои захватнические замыслы в экономическую (или геостратегическую, но в итоге тоже ведь - хозяйственно нужную) одежку, годную для собственного народа. Континентальный же империализм - и всеславянство, и пангерманизм - экономикой не занимался принципиально. Оба пандвижения считались чисто идейными занятиями! В эпоху, когда почти все ученые считали, что прогресс определяет «движение производства», что «политика и экономика – одно целое», подобная разница между двумя империализмами, заморским и континентальным, виделась исследователями и публицистами принципиальной, как бы доказывающей их идейную несовместимость!

     …Здесь мне (а не Ханне Арендт!) кажется важным отметить такой факт. В XX веке наблюдатели заметили пагубность колониальной заморской экспансии для «национального тела» того или иного народа. Великобритания, конечно, богатела на колоссальных прибылях эпохи империализма, спору нет, но… Но отток огромных капиталов и отъезд лучших людей за моря, фактическая эмиграция цвета нации, служившей процессу цивилизованности иных народов, - все подводило островную державу к незаметному для постороннего взгляда дряхлению и упадку. Промышленная база на острове старела, страдала от недостатка финансирования, от рутинного управления, и на первое место в экономике бывшей «мастерской мира» вышла сфера услуг – банки, биржи, страховые компании… Роль и значение Великого флота как средства торговых связей падала – главное место отходило к железным дорогам (позднее – к авиации). Чужеземная индустриализация, профинансированная британским капиталом, привела к тому, что повсюду иностранные продукты вытесняли экспортные товары самой Британии. Образовательный уровень в школах тоже снижался – для работы в диких колониях не требовался слишком высокий уровень (британский адмирал как-то выразился: «Ум – это достояние среднего класса и богемы, а машинами пусть занимаются нижние чины»). На науку стали выделять много меньшую часть государственных расходов, чем в бюджете ее главной соперницы - Германии… Германия же, сосредоточенная мудрым Бисмарком в рамках германоязычных народов, развивалась с колоссальной скоростью – и постепенно именно берлинский трон сделался самым могущественным в мире!

     Но, повторяю, сами по себе хозяйственные успехи, связанные с благополучием нации, вовсе не волновали идейных конкурентов Британии, «пандвиженцев» (и в центре, и на востоке континента). Эти-то мечтали только об одном - о выходе за национальные границы… Теоретик панславизма Н. Данилевский в 1871 году восхвалял «политические способности русских… Их тысячелетнее государство которых продолжает расти и власть которого, в отличие от Европы, расширяется не заморским способом, но всегда остается сосредоточенной вокруг своего ядра – Москвы». По замыслу Данилевского, Российская империя должно включить все независимые балканские страны, Галицию (принадлежавшую тогда Австрии), Турцию (как же – Византия!), Венгрию (?), Чехию, Словакию и… Истрию с Триестом (нынешним итальянским портом!). Естественно, сии замыслы сами собой подразумевали уничтожение Дунайской империи Габсбургов, о чем поговаривали в русской печати, – так что цели будущей Первой мировой войны все же обдумывались кем-то на брегах Невы!

     Пангерманцы же сразу начали с расистских деклараций. На конгрессе Пангерманской лиги предлагалось - рассматривать поляков, чехов, евреев, итальянцев и других «таким же образом, как заморский империализм трактует туземцев вне Европейского континента».

     Вот еще дополнительное различие двух империализмов, заморского и континентального, мешавшее историкам заметить их сходство: заморский империализм поднимался, как на дрожжах, на сходстве интересов финансистов и люмпенов, выломившихся из национального сообщества. Первые поставляли «делу» капитал, вторые – людскую массу, и главная роль в комплоте принадлежала капиталу. Совсем иной социальный расклад возник в империализме континентальном - в пандвижениях. Капиталисты не интересовались этой «толпой», и «толпа» не получала от них финансовой поддержки. Сие обстоятельство тоже маскировало империалистическую сущность пангерманизма и панславизма. В «пандвижениях» видели лишь романтизированных националистов! И в лидеры пандвижений выходили обычно интеллектуалы, изобретавшие для своих систем не финансовые выгоды, как делалось в «заморских вариантах», но «Святость нашего дела» – ну, скажем, «Святость Руси» или «Священной Римской империи Германской нации». В публицистике возникал образ «народа-богоносца» или «Третьего рейха» (Арендт цитирует пангерманца: «Есть только одна Империя, как есть только одна Церковь. Все прочее, притязающее на этот титул, может быть только неким государством, или сообществом, или сектой. Но реально существует только одна Империя».) Массовыми участниками движения в Германии были студенты, школьники, люди свободных профессий, гуманитарии…

     В чем Ханна Арендт видит причину могучей силы этих движений, пангерманского и панславянского, вовсе не профинансированных «власть и деньги имущими»? Она таилась в решающем изменении баланса общественных сил внутри европейских народов.

     Национальное государство являло собой баланс противовесов и растяжек между классовыми претензиями разных групп в народе. Роль правительства сводилась к тому, чтобы не допустить разрыва, раскола, нарушения баланса, угрозы для существования нации. Но в эпоху империализма классовая вражда раскалилась до такой степени, что общие интересы нации могли бы в любой момент взорваться от революционного давления изнутри. Раскол общества на классы, воспринимавшие себя, как выражались, «антагонистами» (врагами), вызвал к жизни ответную, центростремительную тягу – силы национальной солидарности. В развивавшемся классовом обществе появились огромные группы людей («толпы», по терминологии Ханны Арендт), которые разорвали все связи с традиционными классами, они искали теперь новые социальные контакты с окружающим миром. И «пандвижения» создавались как раз по их запросам, по их умственным и культурным меркам!

     «Пандвижения» предложили «выломившимся» из прежнего общества людям новые связи: Арендт назвала их «племенным национализмом». Традиционно европейские нации воспринимали себя как историко-культурные единства, а свои территории – как общий дом для всех его обитателей, как плод повседневного труда многих поколений общих предков. Уже при просвещенном абсолютизме так формулировали смысл существования нации: «Короли правят людьми, а общий интерес управляет королем» (из сочинения герцога де Рогана, посвященного великому деятелю абсолютизма, кардиналу Ришелье, 1638 г.). Когда ушли в прошлое просвещенные монархии, гарантом этого «общего интереса», объединявшего нацию, стало видеться общее племенное, этническое происхождение данного народа. «Общество пропиталось духом либерального индивидуализма: его сторонникам ошибочно казалось, что государство правит отдельными людьми. В действительности, оно правило классами, - фиксировала Арендт. - Видимо, такова была воля самой нации, чтобы государство сохраняло ее от последствий чрезмерной раздробленности и в то же время позволяло сохранить индивидуальность личностей… Национализм стал ценнейшим средством для скрепления друг с другом централизованного государства и раздробленного общества, он фактически оказался единственной живой связью между людьми в национальном государстве» (ibid, стр. 318).

     Поскольку национальное государство было основано на едином для всех праве, на «равенстве всех перед законом», то и чувство национализма тоже контролировалось законом и удерживалось им в неких границах. (Ханна Арендт анализирует попутно ситуацию национальных движений молодых народов Европы – в так называемом «поясе смешанного населения» от Балтики до Адриатики: «Их национальность еще не выкристаллизовалась из бесформенного этнического сознания, их языки еще не переросли диалектной стадии, которую миновали остальные европейские народы, прежде чем стать литературными, их крестьяне еще не пустили глубоких национальных корней на собственной земле… Вследствие этого их национальная обособленность казалась частным, личным качеством, а не делом общественного значения и развития цивилизации. За невозможностью предъявить ни своей территории, ни государства, ни великих исторических достижений, они могли рассчитывать лишь на самих себя, а это значило в лучшем варианте – на свой язык (как будто язык сам по себе был достижением!), а в худшем на свою славянскую, германскую или Бог знает какую душу… На территории Австро-Венгрии, и России, и балканских стран… находились массы людей, не имевших малейшего представления о patria, о патриотизме, об ответственности за общину… Из этой обстановки беспочвенности и вырос племенной национализм». И далее: «Беспочвенность, неукорененность были истинным источником повышенного племенного сознания, а это фактически означало, что представители таких народов не имели определенного дома, они чувствовали себя дома повсюду, где жили люди их племени» (ibid, стр 320). «Это наша особенность, - провозглашал, например, Шёнерер, идеолог пангерманизма в Австрии, - что мы тяготеем не к Вене, а к любому месту, где могут жить немцы».

     Новый вид «племенного национализма» принципиально отличался от прежних крайностей шовинизма. «Шовинизм даже в самых диких и фантастических проявлениях не утверждал, что лица французского происхождения, выросшие в других странах, без какого-либо знания французского языка или культуры, есть «истинные французы» – благодаря таинственным качествам своих души и тела» (ibid, стр. 312). Шовинистическая мистика, конечно, "сверхчрезмерно" преувеличивала материальные и духовные, но все же подлинные достижения своей нации! «Племенной же национализм» даже в самых его умеренных формах (например, в немецком юношеском движении) сосредоточен был исключительно на «душе». Вот типичное высказывание (хотя не германское): «Личная жизнь всякого истинного поляка… есть общественное проявление польскости». Следовательно, былой шовинизм, пусть с огромными и безобразными преувеличениями, опирался все же на историю своего народа, а «племенной национализм» видел базу для себя только в будущем – фантазировал ее для нацизма или большевизма, стремившихся покорить весь мир, творил удобную, как выразилась Арендт, «дымовую завесу» и обустраивал стартовую площадку для выхода народов за пределы их традиционных отечеств.

     Сделать это было легче легкого, потому что «племенной национализм» всегда твердил, что его народ окружен «враждебным миром», что народ - «один против всех», что пролегла глубокая пропасть между этим народом и всеми другими. Он провозглашал «своих» единственным, неповторимым обществом, несовместимым с другими народами, отрицал возможность единства человечества – задолго до того, как эти теории были использованы, чтобы разрушить в человеке все человеческое.

     * * *

     Я особо оценил интеллектуальное мужество Ханны Арендт, когда добрался до этого места в ее книге. Ранее она целый раздел, почти треть огромной книги, посвятила объяснению того, почему антисемитизм необходим тоталитарному движению. Она рассказала о связях евреев с правительствами, о психологии светского еврейства («еврейскости»), об общественной реакции на еврейство в связи с его финансовыми традициями, о падении влияния еврейства в европейских странах. И так далее…

     И вот, углубляясь в исторический материал, исследовательница поняла: возможно, она права, и эти факторы сыграли некую роль в XIX веке, они были необходимы, но… Но - недостаточны.

     Потому что, сколько бы тот же Шёнерер не осмыслял особую связь между Австро-венгерской монархией и Домом Ротшильдов, но не она же заставила его говорить: «Мы, пангерманцы, считаем антисемитизм главной опорой нашей национальной идеологии». И никакая «особая» роль евреев в российской жизни не сможет внятно объяснить, почему В. Розанов писал еще до Первой мировой войны: «Нет вопроса русской жизни, где бы «запятой» не стоял вопрос: как нам справиться с евреем?» Антисемитизм как центр мировоззрения, как центр жизнепонимания не может объясняться лишь общественными и политическими факторами! Что-то тут имелось еще, невысказанное…

     …Если «заморский империализм» создал легенду о «бремени белого человека», то «племенной национализм» творил легенду иную – об Избранности своего народа. Арендт цитирует славянофилов: «Русский народ – единственный христианский народ на земле» (К. Аксаков), «Русский народ – святой Христофор среди народов, вносящий Бога в дела мира сего» (Ф. Достоевский), «Истинно Божественный народ новых времен», «Русский народ – христианин не только по православной вере, но и по чему-то более задушевному. Он христианин по своей способности самоотречения и жертвы, которые лежат в основе его нравственной природы (Ф. Тютчев). Пангерманцы использовали схожие формулы! Гитлер впоследствии объявил: «Всемогущий Бог создал нашу нацию. Мы защищаем Его дело, защищая ее бытие» (на что русский архиепископ Лука Тамбовский ответил: «Немецкие изверги не только наши враги, но и враги Божии»). «Это не злоупотребление церковным языком, - пишет Арендт. - Здесь настоящая теология, которая дала толчок ранним пандвижениям и сохраняла значительное влияние на современные тоталитарные идеологии» (ibid, стр.321).

     Наперекор идее Божественного происхождения человека, «образа и подобия Божьего», пандвижения проповедовали Божественное происхождение лишь одного, лишь собственного народа! Отдельный человек мог приобрести «образ и подобие Божье», только входя в Избранный народ. Такая конструкция делала национальность постоянным признаком любого человека, эту позицию не могли поколебать никакие события истории: эмиграции, завоевания, рассеяния... Ближайшая политическая выгода состояла в том, что при Божественном происхождении своего народа, при противопоставлении его всем прочим (небожественным), исчезали различия (классовые, психологические, имущественные) между людьми этого своего народа. Достигалась желанная монолитность, достигалась сплоченность!

     «Ложность этой теории очевидна, как и польза от употребления ее в политике», пишет Арендт. Люди ведь не создаются Богом, они производят себя сами - посредством размножения. И народы возникли не изначально, но в процессе организации человеческого общества. И люди неравны – по природе, по судьбе… Их формальное равенство есть равенство перед законом, равенство юридических прав.

     Но за понятием равенства в истории скрывалось и другое, религиозное его понимание – равенство в общем происхождении всех нас на Земле от единого Человека, созданного Богом. И если либеральный «прогрессизм», извращая идею высшего равенства, утверждал, якобы люди равны в том смысле, что они одинаковы, то «племенные националы» напротив извращали религиозное представление о человечестве как о семье наций, происходящей от единого предка.

     Нации в их расистском толковании обязательно напоминали виды животных. Русский, скажем, был волк, а немец – лиса, или наоборот. «Божественный народ» был либо прирожденный гонитель слабых, либо естественная жертва более сильных… В любом случае – он был не орудием религиозного завета, а фишкой, движимой по законам животного царства.

     В чем коварная сила подобного мировоззрения?
     В обществе, где человек одинок, где он выпал из сословия или класса, возникала новая людская связь – взаимная поддержка членов одного народа. Это, действительно, было нужно людям!.. И, кроме того, нормальным людям тяжело нести бремя братства со всеми людьми, соответственно беря на себя моральную ответственность за «братьев во Адаме». Скажем, народы «смешанного пояса» уже кое-что знали о силах зла в современном мире и не желали ни вмешиваться, ни тем более признавать братьями неизвестные им народы. Вот что писал пангерманист Фриман: «Мы знаем наш собственный народ, его достоинства и недостатки. Человечества мы не знаем и отказываемся заботиться о нем или воодушевляться им. Где оно начинается, где кончается? Входит ли в это человечество вырождающийся или полуживотный русский крестьянин из сельского «мира»? Негр из Восточной Африки?… Невыносимые галицийские или румынские евреи? Можно верить в солидарность германских народов – и все, что вне этой сферы, не имеет для нас значения».

     Здесь мы снова возвращаемся к теме первого раздела – к антисемитизму.
     Преувеличенное племенное сознание пандвижений стало запалом для страстей, искусно разжигаемых лидерами «толп». Удобнее всего для пангерманцев, казалось, бы разжигать его вовсе не против евреев… Шенерер, например, начинал с унижения, с презрения к славянам, а к евреям обратился сравнительно поздно... И для славянофилов евреи сравнительно поздно стали заметным объектом – начинали они с неприязни к западным народам, особенно к немцам и «французишкам». Но неизбежно, рано или поздно, евреи должны были оказаться в фокусе внимания и тех, и других.

     Евреи оставались в Новое время своего рода племенем (Ханна Арендт в первой части признала огромное значение в жизни мирового еврейства «семейных связей», из-за чего евреи виделись миру одной большой семьей). Значение семейных связей для сохранения народа считалось большим фактором, чем еврейская религия… Но большая семья - это и есть племя! Пандвижения всегда утверждали, что наличие государства - вещь второстепенная, что главное – сам народ, с его таинственными врожденными психологическими (или телесными) качествами. «Среда обитания» (своя территория, свои учреждения) не обязательна, по их мнению, для нации. И евреи служили живым примером тому, что это не слова только, не идеологически верное предположение, но практически осуществимый в жизни проект! Вот вам народ без собственного дома, но сохранил же себя, свое национальное лицо. Даже и теряя древнюю веру, все-таки остается самим собой, особым, Избранным народом (светские евреи тоже верили, что они непохожи на прочих, что они выше других – безотносительно к традициям и достижениям собственно еврейства!). И значит…

     «Малые народы смешанного пояса» увидели в евреях более счастливых и удачливых конкурентов: евреи пребывали вне национального общества, не имели национального государства, но создали собственную структуру без прямого политического выхода куда-либо, нашли, как виделось другим, полноценную замену существованию в роли независимой нации. И возникала острая зависть к удачникам, а зависть порождала расизм...

     Но сильнее прочего втягивало евреев в центр расовых идеологий очевидное обстоятельство: претензии любых пандвижений на Избранность всегда сталкивались с еврейскими контрпретензиями. Совершенно несостоятельны казались возражения евреев, мол, Избрание у нас ничего общего в религиозном плане не имеет с Божественным происхождением племени, связано оно с «устроением в конце времен всех-всех» на фундаменте Божественного закона. Это никого из оппонентов не волновало! Важным виделось другое: евреи в точности, как вожди и идеологи пандвижений, делили мир на две половины: мы и все другие. (Она цитирует Вл. Соловьева: «В среду двух религиозных народов, русских и поляков, имеющих каждая свою теократическую идею, история выдвинула третий религиозный народ, также обладающий своеобразным теократическим представлением – народ израильский». Или Бердяева: «Русский мессианизм родственен еврейскому мессианизму»). В противостоянии же евреям повезло! Они с самого начала получили в наследство нечто такое, что неевреям надо было заново выстроить, причем строить на пустом месте…

     «Существует простое выражение, что антисемитизм есть форма зависти. По отношению к еврейской Избранности это достаточно верно», заметила Арендт (ibid, стр. 330). Во все времена, когда по каким-либо историческим причинам народы попадали в ситуации, где у них не предвиделось ни больших дел, ни подлинных исторических достижений, происходило одно и то же: они оборачивались взором на себя, любимых, на свою неповторимую душу, и начинали притязания на Божественную миссию, на спасение остального мира. В Европе они всегда наталкивались на древнюю конкурентную заявку евреев…

     В XX веке эту конкуренцию оформили в «Протоколах сионских мудрецов»: к тридцатым годам сочинение уступало по тиражу разве что «Майн кампф» Адольфа Гитлера. «Очевидно, понадобилось несколько десятилетий хаоса и открытого отчаяния, - пишет Арендт, - пока широкие слои народа радостно уверовали, что им надо добиться лишь того, чего, как они думали (или прочитали в пресловутых «Протоколах» – М.Х.), умели добиться одни евреи со своим врожденным демонизмом» (ibid, стр. 331).

     То, что фанатизм пандвижений сделал евреев центром ненависти (это и стало началом конца европейского еврейства) было, по мнению Арендт, одним из самых горьких, но и логичным отмщением в истории. Ибо имелась в утверждениях просветителей (Вольтера, Ренана, Тэна) доля истины: именно еврейская идея Избранности, еврейское притязание на особое положение народа в истории, на исключительные его отношения с Богом – она и внесла в западную цивилизацию ярость Знатоков Божественной истины. Его унаследовало от евреев христианство – вместе, кстати, с национальной гордыней, близкой к расовому извращению. Ханна Арендт цитирует Бердяева: «Религиозное и национальное в Московском царстве срослось между собой так же, как в древнееврейском сознании. И так же, как иудаизму было свойственно мессианское сознание, оно свойственно было русскому православию».

     Для политиков не имело значения, что ортодоксальное еврейское богословие было враждебно срастанию веры и кровной связи, что племенной еврейский национализм XX века в своих предрассудках являлся извращенной ересью с точки зрения догматов древней религии. Но евреи действительно заклинали Бога избрать Себе один народ – свой собственный! «И поскольку древний миф вместе с древним народом, выжившим с античных времен, пустил глубокие корни во всей западной цивилизации, то теперь любой вождь современных толп мог набираться бесстыдства и впутывать Бога в стычки между народами, приписывать Божье благословение на то решение, которое он, вожак, подсовывал толпе, снабжая его религиозными доказательствами» (ibid, стр. 332).

     Дело не ограничивалось пангермацами или панславянами – всюду мы находим подобный тип бесстыдника! Вот французский пример – литератор Леон Блуа: «Франция настолько впереди других наций, что все прочие – безразлично, кто они, должны почесть наградой, что им позволят есть хлеб из одной миски с ее собаками. Если счастлива одна только Франция – остальной мир может быть доволен... пусть даже ему придется платить за счастье Франции рабством или разрухой. Но если страдает Франция, тогда страдает сам Бог, грозный Бог. Это так же абсолютно и непреложно, как тайна судьбы».

     Ненависть расистов к евреям проистекала из суеверного подозрения: а вдруг евреи – все же тот самый народ, которого Бог действительно избрал, кому успех, так сказать, гарантирован волей Провидения! Вдруг, вопреки любым превратностям, евреи мистическим образом в конце истории станут победителями? Это грядущая несправедливость возмущала, обижала… Для «толпы» еврейская «миссия осуществления Царства Божия на Земле» всегда представала в пошлой одежонке либо провала, либо успеха. Вдобавок страх и ненависть питались (и объяснялись!) тем, что христианская религия – она же была еврейского происхождения. И вот – овладела западным, самым могучим отрядом человечества… «Руководимые суевериями, вожаки пандвижений нашли на поверхностности еврейской набожности зацепку, которая делала возможным ее искажение. Избранность перестала быть мифом о конечном осуществлении идеала Всечеловечности – и превратилась в миф о разрушении человечества как мистически тайной задаче еврейства» (ibid, стр. 332).


     ТРАДИЦИЯ БЕЗЗАКОНИЯ


     Другой отличительный признак «пандвижений» – открытое неуважение к реальному государству и праву. Вожди групп и толп наивно представляли себе «настоящую» власть в виде этаких произвольно возникающих решений «авторитетов» наверху, оттуда спускаемых напрямую в народ – для исполнения.

     Ханна Арендт объясняет читателю свое, особое понимание термина – «бюрократия»: она явно опасалась, что в термин читатели внесут привычный, бытовой смысл - мол, бюрократия есть что-то вроде непомерного разрастания чиновничьих служб, когда исполнители занимаются крючкотворством и созданием помех для населения. Да, конечно, соглашается Арендт, это тоже «бюрократия», но не самая тяжелая ее форма. Это частное зло, мешающее людям жить, делающее систему управления неэффективной. Но главный порок «бюрократии» состоит не в этом, а в ее господстве над обществом через магию «служебной тайны», через «секретное знание». Самая опасная бюрократия, по Арендт, - управление страной не с помощью постоянно действующих законов, а через временные постановления, декреты или указы.

     При нормальном конституционном правлении исполнительная власть исполняет принятые парламентом законы, это есть ее сфера работы и полномочий «исполнителей». Становясь же бюрократией, она сама начинает производить законы.
     В чем Арендт видит зло подобной системы?

     Обычное прохождение законов от инициаторов (людей или групп) всегда можно проследить, оценить, а в случае неудачи пересмотреть текст, наконец, и наказать тем или иным способом лиц, виновных в принятии плохих законов. Источник же не закона, а декрета (указа) – он всегда анонимен. И потому указ смотрится исходящим от таинственной «правящей силы», которая не нуждается ни в оправдании, ни в объяснении ее действий. В качестве примера Ханна цитирует обер-прокурора Святейшего Синода К. П. Победоносцева. Он говорил: «Силки закона лишают законодателя свободы маневра». Т. е. вынуждают исполнителей медлить (приходится считаться со всевозможными толкованиями. А ведь смысл работы истинного бюрократа – в иллюзии постоянной деятельности. Он хочет переживать чувство превосходства над «непрактичными людьми», вязнущими в «юридических тонкостях» и потому «неприспособленных к настоящей власти»!)

     Арендт признает: правление через декреты и указы имеет свои привлекательные преимущества перед таким неповоротливым конституционным правлением. Но лишь в двух случаях. Во-первых, во время чрезвычайного положения (тогда этим способом пользуются любые правительства, он просто объявляется временно действующей, но конституционной нормой). Во-вторых – когда приходится контролировать обширные территории с разнородным населением, как, например, в России или Австро-Венгрии. Тогда можно преодолевать сложившиеся местные обычаи, пренебрегать местной автономией – вообще отбрасывать любые политические сложности, засекречивая любую информацию.

     Главным признаком бюрократии в понимании Ханны Арендт как раз и является «анонимность власти в момент принятия решений». Весь склад жизни в бюрократическом аппарате скрыт непостижимой тайной, она создает для властей ауру неистощимого внутреннего богатства - непостижимой мудрости правления, государства…
     Есть, конечно, принципиальная разница между бюрократией того типа, что существовала в старой России или Австро-Венгрии, и новой бюрократией тоталитарного склада, возникшей в СССР и Германии. Прежние властители удовлетворялись внешним блеском порядка - и не посягали на души своих подданных. Потому бюрократическая система в старых империях выглядела не злодейской, а всего-навсего плохой – мало результативной, отстающей от потребностей времени. В эпоху же тоталитаризма, посягавшего на души приверженцев, рано или поздно надвигалось всеобщее бесплодие: инициатива убивалась, надвигался застой…

     В период «пандвижений» еще никто не догадывался о грядущей бесплодности великих народов и государств. Напротив – аналитикам «восточная душа» казалась более богатой, глубокой, а литература – более духовной, чем порождения «поверхностных демократий». Ведь толковать страдания людям куда интереснее, чем оценивать какие-то действия: страдание высвобождает воображение! А действие, оно же однозначно, оно проверяемо, оно контролируемо, оно может оказаться в итоге абсурдным, нелепым – не то, что движение страдающей души…

     Панслависты всегда говорили, что жить в России интереснее, чем на «ограниченном и мещанском» Западе: мол, Божественное начало воплотилось в душе русского народа и нигде больше! Противопоставлялись глубина и страстотерпение Святой Руси пошлости Запада, не признающего страданий и жертвенности. За фасадом западной цивилизации укрылись, мол, только легковесность и пустота! (К слову: тоталитарные движения обязаны в немалой степени успехами этому смутно-раздраженному антизападному настрою россиян. «Пандвижения» активно использовали российскую идеализацию страданий и мистической непознаваемости души – ибо даже и в годы изгнания из России «панслависты» влияли на Западную Европу: «Идеи Киреевского, Хомякова, Леонтьева, возможно, вымерли в России после революции, - писал современник. - Но теперь они распространились по всей Европе и живут в Софии, Константинополе, Берлине, Париже, Лондоне. Русские ученики названных авторов… публикуют книги и издают журналы, которые читают во всех европейских странах. Русский дух стал европейским»).

     Вот особенность панславистов, которая отличала их, например, от пангерманцев: русские были много меньше враждебны своему государству, чем немцы. В России власть царя все-таки окутывалась мистической таинственностью, как особое, антизападное, антиконституционное явление. «Всякая власть от Бога, но русскому царю суждено особое назначение, отличающее его от остальных правителей мира. Он преемник Цезарей Восточно-Римской империи, основателей той же ветви христианства… В этом тайна глубокого различения между Россией и другими странами» (М. Катков). Власть царя воспринималась как Божественное излучение, пронизавшее природную и человеческую активность, – и не являлась средством для чего-то иного (скажем, для блага народа, Руси и пр.). Люди обязывались служить ей ради «Вящей славы Божией». Любой закон, вводивший ограничения на «беспредельную и ужасающую силу царя», выглядел кощунством, святотатством. «Власть существует не для себя одной, а ради любви Божией. Отсюда происходит ее беспредельная, ужасающая сила». Воображению рисовалась громадная орда, повинующаяся своевольной силе одного человека, не управляемая ни законом, ни общим интересом, скрепляемая лишь убеждением коллектива своих членов в их особой святости.
     Так и было приближено в Европе внезапное безумие Первой мировой войны.

 

     ПАРТИИ И ДВИЖЕНИЯ


     Трудности в понимании текстов Ханны Арендт часто возникают у ее читателей из-за употребления автором привычных в политическом быту терминов, но в каком-то ином, непривычном значении. Скажем, партия… Движение… В чем между понятиями разница?

     Согласно Арендт, партия есть организация-инструмент для проталкивания в политике практических интересов той или иной группы населения. Например, класса.
     Движения отличаются тем, что они – чисто идейные организации. К ним примыкали все сочувствующие данной системе мыслей люди, навербованные из любых классов (в терминологии Арендт – «толпы», позднее «массы»). Как правило это воплощалось в преданность одному человеку, так называемому вождю Движения!

     Сам принцип, что система идей может быть воплощена в теле одного человека (или малой группы вождей) берет начало в философии Гегеля. Его мысль развил Карл Маркс (помните? «Пролетариат есть гегемон истории»). Не случайным считает Арендт, что решающее воздействие на русское славянофильство оказал Гегель, а на большевизм – Маркс. Но, справедливости ради, оговорим: ни тот, ни другой не мыслили, чтоб идея могла напрямую облечься грешной плотью. Оба надеялись, что в ходе истории какие-то идеи находят воплощение в каких-то людях и партиях. Но все же нужна была вульгарная пошлость вожаков нынешних «толп», чтоб нащупать огромные возможности, таившиеся в их взглядах… Любое лицо, оказывается, могло теперь стать ходячим идеалом, если вступит в нужную организацию! Отныне не надо воспитывать в себе верность, или щедрость, или храбрость – автоматически становишься воплощением Верности, Щедрости, Храбрости, если вступил куда-то, куда нужно «матери-истории»! «Единица – вздор,\ единица – ноль… \ Партия – рука миллионопалая,\ сжатая в один громящий кулак». Жизнь личности изображалась растворенной в потоке Всемирно-исторического Начала! (Естественно, тут же исчезала разница между целями и средствами и начиналась нынешняя, привычная всем, будто так и было всегда, аморальность в политике.)

     …Вот, казалось бы, частная проблема, которую Ханна Арендт рассмотрела подробно. Моему читателю она, видимо, тоже покажется интересной: почему «континентальный империализм», империализм «пандвижений», подорвал те европейские государства, где была многопартийная система, а, скажем, Великобритания, страна двух партий, устояла? Не нашлось в Лондоне ни серьезной нацистской партии, ни влиятельной партии коммунистов. Да и США, страна двухпартийной системы, не породила ни того, ни другого… За этим, внешним отличием (две или много партий) Ханна видела важную разницу в сути политических систем.

     В британском устройстве одна партия, формируя правительство, реально правит государством («Существуют два класса государственных мужей, попеременно правящих могущественной империей» - Дж. Кук). Все ветви управления спланированы с расчетом на попеременную и регулярную смену правящих групп. Какова в них задача оппозиции? Она осуществляет параллельный контроль – и предохраняет единство целого, уберегая нацию от однопартийной диктатуры. В чем, по Арендт, преимущество такой системы? В данном обществе люди не усматривают разницы между существующим правительством и возможным идеалом: все и всех контролируют группы обычных граждан, организованные в особые структуры – партии. Сегодня – одни граждане, завтра – другие… Но потому нет места и для напыщенных деклараций о Власти и Государстве как этаких сверхчеловеческих, метафизических сущностях! В двухпартийной системе не возникает нужды в идеологическом оправдании чьего-то права на власть – право всегда лишь в том, что некто выиграл выборы. Поэтому отсутствует фанатизм – ведь его источник скрыт не в реальных классовых интересах, а в конфликте идеологий. Артур Хоулком писал, что в двухпартийной системе принципы обеих партий «тяготеют к одинаковости. Иначе подчинение победителю было бы нестерпимо для проигравшего».

     Минусом континентальных партий Арендт считала не то, что они были завязаны на частные интересы тех или иных групп или классов. Это-то как раз жизнь, это – реальность! Беда состояла в том, что они не хотели в естественном факте признаваться и взамен говорили о «высоких мотивах» - якобы интересы их партии есть интересы всей нации, а то и всего прогрессивного человечества. Европейские консервативные партии, например, не удовлетворялись обычной защитой землевладельцев – нет, сочинили особое философское обоснование, мол, Бог специально создал человека, дабы он трудился на земле в поте лица своего… Рабочие партии Европы тоже не просто защищали конкретные интересы поддерживавших их избирателей-рабочих, что было бы только естественно, нет, они возгласили, что пролетариат – авангард человечества на путях к коммунистическому будущему, а они, следовательно, авангард авангарда! Иными словами, разница между англосаксонской и «континентальной многопартийной» системами состояла, прежде всего, в том, что первая есть политическая организация граждан, которые «действуют в согласии и с доверием друг к другу» (Бёрк) ради интересов всей нации, так, как эти интересы они понимают, конечно. А партия на континенте напротив всегда есть организация частных лиц, которые и на вершине власти защищают интересы своей группы от вторжения и помех со стороны остальных членов общества.

     Ханна Арендт полагала, что диктатуре легче овладеть государственным аппаратом в тех странах, где государство как бы воспарило над партиями и соответственно – над гражданами. В момент любого кризиса можно объявить, что ты, мол, выше партийных, частных, классовых интересов, на этом завоевать популярность – и сорвать весь банк! Подлинный же интерес такой акции один – проглотить все остальные партии и сделать свою команду хозяином госаппарата.

     Так произошло, например, в Италии в 20-х годах. После десятилетий беспорядочного правления разных партий захват власти Муссолини воспринимался народом как великое облегчение. По крайней мере, обеспечивалась преемственность политики, ослаблялись классовые войны… Но это все же не стало тоталитарным переворотом!

     Нацисты в Германии, по мнению Арендт, только лицемерно притворялись последователями итальянского фашизма. «Фашизм» – это лишь одна из масок нацизма: благодаря ей, он получил поддержку у деловой элиты Германии, прусской аристократии (старые сословия наивно поверили, что новую партию «коричневых рубашек» интересует обычная цель, та же, что у «черных» – захват власти над правительственным аппаратом, как это сделал Муссолини! Они надеялись, что, как бывало в истории, сильный диктатор начнет править в интересах имущих классов, а всем остальным пренебрежет.)

     Снова и снова Ханна Арендт подчеркивает принципиальное, на ее взгляд, несходство между итальянским режимом и германским нацизмом. Фашисты в Италии устроили обычный в истории государственный переворот – подчинили силовые и хозяйственные структуры своим «кадрам». Гитлер же замыслил совсем иную ситуацию: подчинить все - государственный аппарат, и армию, и полицию – идеологическим целям НСДАП. Мировым Планам своего Движения!

     Отдадим фюреру должное. До него никто не понимал тайной сути фактора, жизненно необходимого «партиям нового типа» - а именно: страстный интерес у масс к иезуитам, евреям, франкмасонам и пр. имел истоком не преданность нации или государству. Массы напротив сами пожелали стать такой «надгосударственной» силой, сами хотели воплотить в жизнь проклинаемые ими вслух идеи «Протоколов сионских мудрецов», а не отдавать духовное сокровище в чужие руки - евреев (или кого-то иного)...

     И еще одно наблюдение Ханны Арендт, неожиданно-парадоксальное для российских читателей. В период между двумя мировыми войнами классовая система общества, в свое время так ярко описанная Марксом, разваливалась в Европе. Все мощнее расходились по континенту миллионные людские потоки, буквально «деклассируемых» ходом исторических событий. И старые партии, защитники классовых интересов, потеряли смысл своего существования. Но упадок этих партий вызвал, в свою очередь, падение авторитета национального государства.

     Частично падение классовой системы объяснялось подрывом национальной однородности в Европе: она была взорвана колоссальными подвижками населения! Во Франции к началу Второй мировой войны как минимум 10% населения составляли иностранцы, а процент иностранной рабочей силы наверняка был выше! На северных рудниках работали итальянцы и бельгийцы, на юге – итальянцы и испанцы. А каковы последствия злосчастных мирных договоров 1919 года?! В некоторых государствах нацменьшинства, взятые вместе, превосходили по численности «государственный», титульный народ! Ни в одном из европейских государств не возникало новой политической партии, которая охватила бы больше, чем одну расу, одну религию, класс, регион («Единственное исключение – Коммунистическая партия Чехословакии», - заметила Арендт). И каждая старая партия, собиравшая вокруг себя лишь одну из социальных или национальных групп, казалась символом раздробления интересов всего народа.

     Именно тогда получили шанс на успех новые Движения, которые отрицали существование классов («это марксистское изобретение!») и нападали на «устарелое» государство. (Но и марксисты, к слову, тоже в 1935 году отказались от своей жесткой классовой системы, перешли к Народным фронтам, ориентируясь на «толпы» и «массы» – привычную добычу нацистов.) Сегодня так удобно забывается, что к началу Второй мировой войны почти все европейские страны забраковали многопартийную систему и установили у себя ту или иную форму диктатуры – чаще всего вообще без революций. Вспомните, как несколько тысяч безоружных людей захватили Италию! А Польша, где «Беспартийный блок» Пилсудского получил в сейме две трети мест и установил режим, куда был открыл доступ для осколков из всех групп населения – из знати и бедным хлопов, рабочих и ортодоксальных евреев, дельцов и католиков… Даже Франция, с ее непрерывным ростом мощи местных нацистов и коммунистов, с ее правыми «антибошами», перекрасившимся в сторонников мира, и левыми социалистами, объявленными поджигателями новой войны… То, что Гитлер мог так вольготно выбирать услужливых предателей и сотрудников из каждой партии, явилось следствием внутренней ситуации в странах, а не каким-то ловким маневром нацистов.

     Только нацисты и коммунисты сумели сохранять единство рядов и верность приверженцев – вопреки внезапным поворотам политики вождей. И в 1939 году, когда вожди вдруг заключили союз, и в 1941-м, когда вновь объявили себя смертельными врагами… Потому что не классовый интерес, не забота о нации, не мысли о судьбе страны руководили поведением лиц, примкнувших к новым Движениям. Движение со своей Идеологией всемирной власти воспарило над сознанием и покорных чиновников, и усмиренных силовых структур, и над сознанием всего народа (слово «народ» использовалось демагогами постоянно: «Движение есть и Государство, и Народ: ни существующее государство, ни современный германский народ нельзя даже помыслить вне Движения».)

     ПАДЕНИЕ НАЦИОНАЛЬНОГО ГОСУДАРСТВА И КОНЕЦ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА.

     4 августа 1914 года – это не «до и после начала Первой мировой…» Это не конец одного и начало нового этапа в истории человечества. По Ханне Арендт – это был разрыв времен!

     Война разнесла вдребезги взаимное уважение европейских народов – никакая другая схватка армий не свершала нечто подобное в истории человечества. Война взорвала мировое хозяйство – никакой прежний денежный кризис не мог отдаленно сравниться с тогдашней инфляцией (царский рубль, например, за три года войны обесценился в несколько раз!). Безработица перестала быть бедствием, важным для рабочего класса, – она охватила целые нации. Гражданские войны, завершившие Войну, оказались самыми кровопролитными бойнями, которые только помнила Европы после конца монгольского нашествия… Огромные массы людей перетекали из страны в страну – и приняв статус «безгосударственных», утеряли тем самым Права человека.

     А как замечательно все начиналось! В конце XVIII столетия Декларация прав человека и гражданина ознаменовала поворотный пункт в истории цивилизации. Сословные привилегии были объявлены временными – и отменены. Права человека были заявлены неотчуждаемые от нашего, людского существования в природе. Все Божественные заповеди, права сословий, религиозных общин, любых групп внутри человечества были заменены этими, едиными для всех Правами, неотчуждаемыми, неотъемлемыми от нашей сути.

     Но – сразу парадокс! Права человека объявлялись неотчуждаемым достоянием личности в том документе, который одновременно провозгласил право народа на суверенитет, на всевластие нации (в отличие от прежних властей, которые возглашали свои полномочия от Имени Божьего). Именно суверенитет народа, оказывается, обеспечивал права любого человека, входящего в состав такого народа.

     Идея национальных государств предполагала, что в новых пределах должна возникнуть Власть единого для всех Закона, противопоставленного произволу и деспотизму чиновников. И когда после 1918 году оказалось нарушено равновесие между национальными интересами народов и их правовыми учреждениями, началось разложение Прав человека как регулятора жизни наций!

     …Национальное государство не может существовать, если в нем нарушено равенство граждан перед законом. Без правового равенства, заменившего все старые порядки феодального общества, нация превращалась в массу привилегированных, либо ущемленных личностей. Законы, если они не равны для всех, возвращают нацию в феодализм и противоречат сути национального государства. Чем больше возникает управления с помощью секретных инструкций и указов, тем труднее государственному аппарату воспротивиться своему вечному искушению – взять да и лишить граждан их прав, а далее властвовать, опираясь на всемогущих силовиков.

     Появление в послевоенной Европе беженцев и «безгосударственных людей», не имевших никаких прав согласно букве местных законов, обозначило симптом смертельной болезни для порядка, который в XIX веке складывался на базе французских революционных идей. И все более привлекательной выглядела новая, тоталитарная система правления – особенно в той атмосфере ненависти всех ко всем, которая охватила тогдашнюю Европу («как в пьесах Стриндберга», походя заметила Ханна Арендт). Ненависть, беспричинная и безвременная, раскидывалась, кажется, по всем европейским направлениям.

     Злоба и раздражение всех против «каждого иного» особо заметны на обломках распавшихся империй. До войны центральная власть, видимо, оттягивала на себя взаимную ненависть националов друг к другу, зато теперь, к примеру, словаки саботировали распоряжения пражского правительства и одновременно угнетали на своей территории венгерское меньшинство. Похожей выглядела ситуация украинцев в Польше, хорватов в Югославии. Самая бесправная ситуация касалась изгнанников – бывших россиян или бывших подданных Османской империи... Все это виделось доказательством, что не бывает неотчуждаемых Прав человека, и разговоры о них есть лицемерие и трусость так называемых демократов - перед лицом жестокого пламени Великой войны.

     Не только сторонники тоталитарных движений, но сами жертвы как бы убедились на социальном опыте Европы: да, Права человека – это живое обозначение лицемерного идеализма умирающей либерально-демократической цивилизации.


     «НАЦИОНАЛЬНЫЕ МЕНЬШИНСТВА» И «БЕЗГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЛЮДИ»


     Договоры, заключенные после Первой мировой войны, смешали народы в новых государствах Европы. Кого-то там обозначили «государственным народом» (т. е. объявили «титульной нацией»), возложив на него бремя управления остальными партнерами (в итоге оно и выйдет: Гитлер признает независимость словаков от Чехии; югославская конституция 1921 года будет принята, вопреки единогласному голосованию «против» всех хорватских и всех словенских депутатов Учредительного собрания. И т. д.). Муссолини был, увы, прав в период Мюнхена: «Если Чехословакия сегодня находит себя, так сказать, в деликатном положении, то это потому, что она не просто Чехословакия, а Чехо-Германо-Полоно-Мадьяро-Румыно-Словакия».

     После войны численность «нацменьшинств» оценивалась в 25-30 миллионов человек (хотя признаем - против ста миллионов до нее!). Но, например, в Чехословакии чехов насчитывалось даже менее 50% всего населения, а в Югославии сербы составляли лишь 42%. В расчет не принимались национальные чаяния примерно четверти населения Европы!

     Однако самое худшее, по-настоящему худшее, по мнению Ханны Арендт, состояло в том, что национально ущемленные люди уверовали в такую идею: и свободу, и Права человека любая личность может заиметь только в пакете с национальным суверенитетом. Без собственного правительства Права человека теряют силу!

     Вот примеры из книги Ханны Арендт: три четверти немецкого нацменьшинства в итальянском Тироле согласились бросить свои дома и переселиться в Германию – они не доверяли даже союзнице Берлина, фашистской Италии! Или другое - добровольный выезд в Германию немецкого нацменьшинства из Словении... А немцы жили в этой области шесть веков - с XIV века! Или: по окончании Второй мировой войны евреи, эти освобожденные узники гитлеровских лагерей смерти, которых Союзное командование разместило в зонах для перемещенных лиц в Италии, отказались принять предложенное им гражданство этой европейской страны. Все, как один, предпочли Италии Израиль! Люди, жившие не в своем национальном государстве, были убеждены, что потеря национального суверенитета станет равносильной для них потере Прав человека вообще.

     Да, более века Права человека казались орудием защиты личности против всесилия государства, они смягчали опасности, которые несла малым людям промышленная революция. Но в итоге Декларация прав оказалась декларацией защиты слабых и бесправных, а не фундаментом нового правопорядка в Европе!
     Вдобавок нацменьшинствам стало казаться, что их хотят ассимилировать, растворить в «титульном народе» (премьер Франции А. Бриан: «Имеется в виду не исчезновение меньшинств, но некая форма ассимиляции». Министр иностранных дел Британии О. Чемберлен: «Цель договоров – обеспечить меньшинствам ту меру защиты и справедливости, которая подготовила бы их к полному слиянию с окружающим национальным сообществом»). Естественно, сии высказывания вызывали ярость и подозрения! А численная и культурная слабость «титульных народов» вовсе не укрепляла позиций новых государств: в Польше, например, ни русские, ни украинцы, ни евреи не признавали превосходства польской культуры (независимо от ее несомненных достоинств), хотя поляков в этом государстве насчитывалось примерно 60%.

     * * *

     Проблема «безгосударственных людей» впервые возникла во время Первой мировой войны, когда ведущие державы изменили законы, чтобы иметь возможность отменять полученное чужаками их гражданство.
     А после войны… Например, Греция дала гражданство лишь тысяче армян из тех сорока пяти тысяч, что бежали из Турции между 1923 и 1928 годами. В 1936 году Афины вообще отменили закон о предоставлении армянам греческого гражданства.

     И буквально каждое значимое событие между двумя мировыми войнами добавляло массу беженцев в среду тех, кто жил в Европе «вне закона». Скажем, из царской России бежало приблизительно полтора миллиона человек, и даже через четверть века примерно 400 тысяч из них все еще оставались «людьми без гражданства». Это громадная цифра, особенно если учесть, что многие русские выехали за океан, а в США, Канаде, Латинской Америке было сравнительно просто получить гражданство, да и многие из россиян стали гражданами стран Европы, благодаря своим бракам с местными жителями. Но «русские»-то занимали «аристократическую» позицию среди беженцев Европы – им, скажем, легко выдавали международный, так называемый «нансеновский» паспорт (эту привилегию имели и беженцы-армяне).

     В любой стране по желанию, даже не обязательно правительства, а просто полиции можно было избавиться от живших там людей. В 1915 году такое решение приняла Франция; в 1916 году Португалия автоматически лишила гражданства лиц, рожденных от германского отца; в 1922 году Бельгия вычеркнула из своих граждан «лиц, совершивших антинациональные поступки во время войны». В 1926 году – Италия (для лиц, «недостойных итальянского гражданства»), Египет и Турция (для лиц, «угрожающих общественному порядку»). С 1933 года Австрия лишала гражданства лиц, служивших в армиях стран, «враждовавших с Австрией». С 1933 г. Германия переняла советские порядки, по которым любое лицо, проживающее за границей, могло быть в любой момент лишено гражданства.

     Первый удар нанесла эмигрантам фактическая отмена древнего Права убежища: формально оно еще продолжало действовать в Европе, но находилось в конфликте с местными нормативными актами, т. е. с реальным законодательством.
     Так возникла особая сфера власти полиции, независимая от законов. Даже преступник был теперь более защищен правом, чем эмигрант, – ибо для отмены приказа полицейского комиссара о выдворении «чужака» иногда даже и распоряжения министра оказывалось недостаточно, а вот чтоб отменить приказ министра о высылке имя рек посредством распоряжения простого полицейского начальника – для этого иногда хватало нормальной взятки.

     «В интересах национальной безопасности» полиция установила обширные международные контакты - в том числе с НКВД и гестапо. Полиция как бы вела свою «внешнюю политику»: «органы» знали о выдающемся положении своих коллег в системе властей Германии или СССР – и весьма таким порядкам сочувствовали. Потому нацисты встретили ничтожное сопротивление в оккупированных странах – и смогли организовать террор, опираясь на местные полицейские формирования.


     ПЕРИПЕТИИ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА


     Оказалось, что отсутствие у какого-то народа Прав Суверена одновременно ликвидировало и «неотчуждаемые» Права человека у всех личностей, что входили единицами в этот самый народ.
     Первая потеря – лишение «дома», т. е. социальной среды. Каждый, кто был выброшен из крепко сколоченного национального общества, считался выброшенным из семьи народов. Лишаясь права на защиту национальных законов, человек лишался права на защиту закона в любой другой стране (типичный пример: эмигрант-гражданин Третьего Рейха не мог вступить в «смешанный брак» – всюду против него работали нюрнбергские законы). Человек выпадал на всей Земле из системы мировой законности.

     Появились новые категории эмигрантов - люди, «рожденные в плохом классе» (скажем, русские аристократы, или буржуа, или казаки), или люди, «рожденные в дурной расе» (евреи), или люди, призванные в армию «плохим правительством» (военнослужащие Испанской республиканской армии). Их беда - отсутствие какой-либо личной ответственности за что-либо, ими лично сделанное. Когда, например, правительство США в 1939 году объявило, что дает политическое убежище антинацистским эмигрантам, жившим во Франции, самым трудным для кандидатов на переезд было доказать в посольстве США, что они действительно хоть что-то сделали против нацистского режима! Активные антинацисты находились в ситуации далеко не самой большой опасности: у них хотя бы имелся формальный повод просить «гринкарту», а вот остальные...

     Права человека есть обычные права граждан, в принципе лишение их не ведет к бесправию. «Право на жизнь, свободу и стремление к счастью…» Возьмите солдата – его изначально лишают права на жизнь; осужденного преступника – права на свободу; все граждане в часы чрезвычайного положения лишены права на поиск личного счастья… Беда «новых бесправных» заключалась не в неравенстве перед законом, а в отсутствии для них всякого закона. Отсутствие закона означало лишение права на жизнь. Даже нацисты это понимали и для начала поставили евреев вне закона…
     Людей лишали не «свободы» («в лагере свободы от пуза», это знал еще солженицынский Иван Денисович), а права на какое-либо действие: привилегии или, наоборот, катастрофы выпадали на их судьбу по воле случая – вне связи с тем, что эти люди делали или могли делать.

     Права человека объявили в конце XVIII века «неотчуждаемыми». Это означало, что они более не будут зависеть от событий истории. Место истории как бы заняла теперь природа человека! Однако сегодня мы лучше, чем тогда можем судить, чего можно ожидать от природы человека – и ни философия, ни религия не могли себе этого даже вообразить. Да и существуют ли законы в природе? Сегодня мы и этого не знаем... А как выводить из нее законы и права для людей, если она, природа, не ведает ни той, ни другой категории?

     Да любое нарушение и даже преступление против Прав человека всегда можно оправдать в глазах общества, заявив, что ты, мол, действовал во имя Добра, во имя блага всех – и пожертвовал правами кого-то одного. Вульгарно сформулированная концепция Гитлера – «Право есть то, что хорошо для немецкого народа!» - увы, она срабатывает всюду и всегда! Исключения – разве что там, где в конституциях еще сохранились старые традиции, где пока что помнят: право измеряется не чем-то «добрым, хорошим» (для кого? Для человека? Семьи? Народа? Для всего человечества? Коммунисты творили свои злодеяния именно его именем!), но законами религии или еще убеждением, что Права человека есть закон природы.

     Здесь - одна из старейших трудностей политической философии. Раньше она не выглядела такой уж неразрешимой. Еще Платон сформулировал: «Не человек, а Бог должен быть мерой всех вещей». Сегодня же кажется несомненной практическая правота Эдмунда Бёрка, противопоставившего французской Декларации прав человека и гражданина как чистой отвлеченности от мира – мудрость наследных исторических прав, которые человек, завоевав в ходе истории, передает своим детям вместе с жизнью. По Бёрку, источник Прав – не в Божественном, не в естественном законах: он таится внутри национального наследия… Ведь не только потеря национальных прав влекла за собой потерю Прав человека, но напротив – обретение национальных прав дало импульс к восстановлению Прав человека. Живой тому пример - евреи, создавшие для себя Израиль!

     Для узников и изгнанников лишение их Прав человека означало приобщение к миру дикарей, если не вообще животных. Они всегда цеплялись за национальность, как за свою последнюю связь с человечеством! Их предпочтение национальных прав всем остальным вытекало из глубокого убеждения, что так называемые «неотчуждаемые Права человека» выглядят в глазах современного мира только правами голого дикаря.

     Если принять за исходное, что трагедия диких племен (которую они сами, однако, не сознают) состоит в том, что они не могут владеть окружающей природой и целиком зависят от ее даров – обильных или скудных, и умирают, не вложив ничего в преобразование мира, не оставив в нем следов, отпечатков своей жизни, - тогда люди, лишенные Прав человека, действительно выглядят отброшенными в первобытное состояние. Нет, они вовсе не варвары, более того – некоторые из них принадлежат к сливкам цивилизации. Но все-таки их бытие есть признак попятного нашего возвращения от цивилизации к дикости.

     Чем выше уровень цивилизации, т. е. чем больше люди чувствуют своим домом искусственно созданную ими материальную среду, а не дикую природу, – тем больше их общество будет раздражать все постороннее для их цивилизации, все, не ими сделанное, все, что таинственно ниспослано нам Свыше. А ведь человек, потерявший в обществе правовой статус, имеет только те свойства, которые образуют сферу его личной жизни. Все таинственное, данное от рождения, – а это и формы нашего тела, и одаренность нашего ума – все это другие могут полноценно постигать и принимать от нас лишь через прихоти дружбы, либо через великую благосклонность любви, которая, вслед за блаженным Августином, говорит просто: «Volo ut sis» («Хочу, чтоб ты был»). Но никто и никогда не способен обосновать перед другими это свое высочайшее и безоговорочное желание!

     Со времен эллинов известно, что высокоразвитая политическая жизнь рождает глубокое подозрение людей ко всякой «частной сфере». Это - раздражение против чуда, нарушающего общественный порядок, против неповторимого в нас, что принципиально не желает меняться. Вся сфера данного нам Свыше, сфера нашей частной жизни, постоянно угрожает социальному и политическому устройству общества. Ибо социально-политическая жизнь стремится к устроению всех на принципе всеобщего равенства - зато частная сфера держится на принципе всеобщего различия! Ведь равенство возникает лишь в человеческом обществе, когда мы, люди, стремимся быть справедливыми. Еще раз повторим вслед за Арендт: мы не рождены равными – мы ими стали как члены людской группы, мы сознательно приняли это решение: взаимно гарантировать друг другу равные права. Наша политическая жизнь основана на предположении, что через человеческую организацию мы сможем создать условия для всеобщего равенства. Ибо человек совместно действует в мире, совместно изменяет природу, строит цивилизацию - с людьми, равными себе самому. Но потому-то темная подоснова, образуемая нашей уникальной, нашей единственной в мире природой, прорывается в общую политику как чужак, как иноземец, который своим слишком очевидным отличием постоянно напоминает всем людям: знайте, человечеству поставлен предел - Свыше!

     Причина, по которой все высокоразвитые политические сообщества – от древних городов-государств до современных национальных держав – настаивают на национальной однородности, заключалась именно в этом: там надеялись устранить, насколько это возможно, природные, всегда существующие различия между гражданами – те различия, которые могут вызвать ненависть, подозрения и пристрастное отношение. Эти различия слишком ясно обозначают границы бытия, за которыми люди не в силах преобразовывать мир по своему желанию, – на границы искусственного вмешательства человека в природу. «Чужак» как личность напоминает о тех сферах, где человек не может менять суть вещей, не может действовать конструктивно – и потому выявляет склонность к разрушению.

     «Но всюду, где общественная жизнь с ее законом равенства побеждает, где цивилизация может свести к минимуму таинственные различия между людьми, она кончает застоем и окаменением: это наказание Свыше за забвение того факта, что человек есть лишь мастеровой мира, а не его творец» (ibid, стр. 404). Смертельная опасность нынче не грозит цивилизации извне, - завершает раздел Арендт. – Природу вроде усмирили, варвары более не могут разрушить то, чего не в силах понять (как угрожали монголы сделать подобное с Европой). Но тоталитарные правительства появились изнутри нашей цивилизации, и, значит, она, всеохватывающая, мировая, сама способна рождать в самой себе варваров, одновременно создавая для миллионов узников и изгнанников условия существования дикарей.

(продолжение следует)
   
    
   


   


    
         
___Реклама___