©"Заметки по еврейской истории"
май-июнь  2014 года

Александр Туманов

Шаги времени

Часть вторая

Эмиграция

Глава X

Путь к эмиграции

(продолжение. Предыдущие главы см. в "Семи искусствах" №2-3/2014 и по указанным там ссылкам)

В летний день 1949 г. я ехал в трамвае по Пушкинской улице в Харькове, где жил и учился на втором курсе филологического факультета Харьковского университета. Обстановка в трамвае была напряженная: в воздухе висела атмосфера страха и ненависти — вовсю шла кампания против космополитов (чит. евреев), и люди были заряжены чувствами агрессии, ненависти и страха. Вагон был полон. Среди пассажиров выделялся своим нестандартным лицом один человек с явно восточной внешностью, скорее всего похожей на карикатурное изображение еврея: очень длинный крючковатый нос, черные глаза, опущенный и потому зловещий рот… Он мог быть, кем угодно – турком, французом, армянином, испанцем, грузином. Но для толпы в трамвае он был евреем.

Пассажиры становились все более беспокойными. Начали раздаваться крики ‘‘Вон еврея из трамвая!’’ С тех пор прошло больше 60 лет, и я не могу точно сказать, как велика была эта группа возбужденных и кричащих людей, думаю, они составляли маленькую часть пассажиров. Но что меня тогда поразило, это молчание большинства. Что это значило? Страх у одних и одобрение у других? Но одобрение – у какого числа?

Вдруг крики перешли в движение, кто-то кинулся к бедному человеку, в страхе поворачивающему голову в разные стороны, и кричащие окружив его, схватили за руки и за ноги. Трамвай шел на большой скорости. Человек был выброшен на рельсы на полном ходу. Вагон сидел в полном молчании. В газетах об этом не напечатали ни слова.

То, что произошло, сдвинуло всю мою личность в совершенно новую сторону. Я впервые по-настоящему, всем сердцем, отождествил себя с человеком, выброшенным из трамвая, и еще раз понял, что я еврей. Т.е. я знал это всегда, я вырос в еврейской светской семье и ощущал свою принадлежность к еврейству так же, как грузин ощущал себя грузином, а немец немцем. Моего дедушку звали Мейер, бабушку Рахиль, папу Натан, маму Лия, брата Изя – но на этом кончалось все. У нас никогда не было ничего типично еврейского. Наш язык был русский, наша культура была русская, и в Умани, маленьком городе со значительным еврейским населением, где мы жили, а потом в Харькове я лично почти не сталкивался с антисемитизмом и не думал о нем. Кампания антикосмополитизма легализировала российский антисемитизм (конечно, не в официальных декларациях), и сделала его de facto ненаказуемым. Должен добавить, что ненаказуемость стала причиной постоянного роста антисемитизма в Советском Союзе. Это явилось началом моих счетов с советской властью.

Я уже писал о том, как долго длилась моя политическая слепота, как долго я жил с промытыми мозгами. Первым, но не последним, прозрением была кампании против космополитизма, направленная против интеллигенции, и, главным образом, против еврейской интеллигенции. Все еврейское население страны оказалось под обстрелом. Положение особенно усугубилось в 1949 г., когда газеты были полны обвинительных статей в адрес писателей, критиков, журналистов, музыкантов, литературных деятелей, врачей и других лиц интеллектуальных профессий. Все они, почти на сто процентов, были евреи.

Упоминались имена предателей-космополитов и рядом, в скобках, если фамилия оказывалась русской, выставлялась “настоящая”, еврейская фамилия: после перемены моей фамилии это выглядело бы так — Туманов (бывший Тутельман) или Туманов, настоящая фамилия Тутельман. По этому поводу ходил грустный анекдот: В суд приходит Иванов и заявляет, что он хочет переменить фамилию с Иванова на Петрова. На вопрос, почему, следует ответ: чтобы в газете можно было написать Петров, бывший Иванов, а не Иванов, бывший Перельман. Травля была безжалостной, жестокой и бессмысленной: травили, например, профессора, преподающего западную, т.е. космополитическую, литературу, или историка, занимающегося периодом Ренессанса и т. п.

В Харьковском университете каждый день проходили открытые партийные собрания для профессоров и студентов с разоблачениями безродных космополитов. Людей увольняли с работы, многие просто исчезали. Обстановка была ужасная, и мое политическое образование очень скоро продолжилось.

Зимой того же учебного года мы, я и Володя Блушинский, мой сокурсник по университету и ближайший друг, самый умный из нашей ''пятерки'', учившейся в одной группе, прогуливались по январской Пушкинской улице напротив дома, где я жил. Володя был одним из трех ее членов, которые через два года погибли во время летних военных учений. Это была, конечно, огромная травма. Я об этом писал раньше в главе о Харьковском университете.

Но сейчас все были живы, и, как всегда с Володей, разговор получался очень интересным. Несмотря на мороз, мы гуляли долго. Мерзли ноги в легкой обуви, но мы не замечали холода. Уж очень важна была тема: мы говорили об экономике и политике. Вернее, он говорил, и очень убедительно, а я слушал. То, что я слышал, противоречило всему, чему я верил. Оказывалось, социалистическая экономика СССР это фикция, это просто-напросто… государственный капитализм, что богатство страны распределяется не в интересах каждого равноправного человека, а в интересах государства; что марксистская формула: от каждого по способностям – каждому по труду – не осуществляется, и малоквалифицированный рабочий получает немногим меньше, чем врач или учитель; что, вопреки всем лозунгам, на самом деле просто происходит эксплуатация труда…

Голова звенела. То, что я пишу сейчас, это очень коротенький тезис разговора с Володей, длившегося несколько часов. Его речь была полна конкретных примеров и фактов, которые я хорошо знал, но никогда не думал о них в таком плане. Его аргументы были неоспоримы, логика несокрушима. Ты говоришь, что сегодняшний день это последствия войны? А что было до войны? Я молчал. Выводы были сокрушительными для моего сознания, жизнь выглядела, как кривая фотография моей молодости. Мне было 19 лет. Но на этом образование не кончилось, где-то оставались какие-то смутные идеалы, но и они вскоре были разрушены.

Произошло это в дни после смерти Сталина, в 1953. Я видел всю фальшь народной скорби: с одной стороны - плач ''народа'', а с другой - похабные анекдоты, которые рассказывались со смаком за транспарантом с траурными портретами вождя за сценой зала, где проходил митинг, похоронная ''служба'', совсем, как в сцене коронации в опере Борис Годунов, где гремит хор нанятого славословия и молчит народ. Но здесь 'народ' не молчал, а ругался матом. Летом того же года я работал музыкальным руководителем в пионерском лагере под Харьковом. Политзанятия для штата лагеря, вожатых и обслуживающего состава, происходили раз в неделю, днем, во время перерыва на обед, когда дети спали. Обычно их проводил завхоз, который медленно и с трудом читал нам статьи из газет о политических новостях. Главной новостью одного, запомнившегося мне навсегда дня, было сообщение об аресте главы КГБ Берии и его обвинении в том, что он английский шпион. Зачем Берии нужно шпионить в пользу Англии?!!!

В голове вспыхнула мысль — это же просто шайка бандитов, борющихся за власть! У них никогда не было никаких идеалов, только стремление к власти. Для меня это было последней каплей, и мои счеты с советской властью на этом достигли своего апогея. Читаю то, что сейчас написал, и думаю, как наивны были мои заблуждения, в то время, когда уже миллионы людей понимали, что есть что. Но таких, как я было много, молодых (мне было 23) и слепых. Думаю, что те, кто читает сейчас эти строки, не будет осуждать мою глупость и наивность. Ведь единственным, что Советская власть сделала успешно, была не индустриализация и, тем более, не коллективизация, и даже не победа во второй мировой войне, достигнутая преступными и бессмысленными жертвами тысяч миллионов советских солдат, а пропаганда, промывка мозгов и оболванивание огромной страны.

Все это, весь процесс ''прозрения'', я описал для того, чтобы мой читатель понял одну из основных, так сказать, основополагающих причин нашей эмиграции в 1974 г. Но было еще много других.

В октябре 1959 г. я встретил Аллу, моего самого большого друга, возлюбленную и жену на всю жизнь. В январе 60-го г. мы поженились. Для меня и наших друзей она с самого начала, и до сегодняшнего дня, хотя нам обоим больше восьмидесяти, была не Аллой, а Аллочкой, но здесь, для читателя в публикующихся мемуарах, иначе говоря, в печатном виде, я называю ее Алла. За несколько дней до нашего решения начать жизнь вместе Алла рассказала мне историю своей ранней юности. Ее рассказ произвел на меня впечатление взрыва, которое завершило мое тогда уже вполне созревшее политическое сознание, еще одной, сугубо личной стороной, касавшейся не только Аллы, но всей нашей семьи: ее, меня и, в будущем, нашего сына Владика.

7 февраля 1951 г., ночью, в квартире на улице Качалова раздался резкий, угрожающий звонок в дверь. Это было время повальных арестов. За кем пришли, наверное, за отцом? Но на самом деле, пришли за восемнадцатилетней Аллой. Ордер на обыск и арест, Лефортово, одиночная камера на полтора года допросов, суд военного трибунала, приговор — заключение в лагерях на 25 лет, и… в 1956-м освобождение по амнистии. То, что я сейчас описал, это протокол событий, происходивших в те времена с сотнями тысяч людей. Но у каждого была своя судьба и история.

Судьба Аллы началась со знакомства с двумя блестящими мальчиками, еще со школьного возраста понявшими сущность сталинского режима. Встречи и разговоры с ними открывали ей глаза на многое, что она видела, но не могла самой себе объяснить. Начались разговоры о создании молодежной организации для борьбы за 'восстановление ленинизма', и Алла вошла в ''Союз борьбы за дело революции''. С самого начала участь группы была предрешена: КГБ знало обо всем, скоро были арестованы все участники по обвинению в участии в антисоветской организации, антисоветской агитации и пропаганде, измене родине и терроре. Кроме этих обвинений, было еще одно: ''Союз борьбы за дело революции'' был объявлен антисоветской еврейской националистической организацией. Большинство получило по 25 лет, а три мальчика, инициаторы и руководители, были расстреляны. Когда в 1956 г., после XX съезда партии, все оставшиеся в живых были освобождены по амнистии, троим расстрелянным заменили смерть на заключение сроком в десять лет.

Мы проговорили полночи. И после рассказа Аллы я не мог уснуть, а когда засыпал на короткое время, мне снился один и тот же сон: тонкая фигура девушки на дне котлована выбрасывает лопатой землю наверх, и земля, не достигая поверхности, падает ей на голову, и… все сначала. Жизнь шла вперед, родился наш сын Владик, Алла работала, я начал петь в Мадригале, появилось движение диссидентов, самиздат, в новостях все чаще сообщалось о новых политических процессах против инакомыслящих. Зазвучала авторская песня, имена Пастернака, Ахматовой, Цветаевой приобретали значение протеста.

Одними из первых таких процессов было дело генерала Григоренко, присужденного к помещению в психиатрическую больницу в 1964 г. за защиту крымских татар, и суд над Синявским и Даниэлем в конце 1965-начале 66 года. В 1968 были арестованы и получили разные сроки участники демонстрации против вторжения в Чехословакию. Вовсю шло преследование диссидентов (Сахарова, Буковского, Красина, Жореса Медведева). В 1970 г. был уволен из журнала Новый мир его главный редактор А. Твардовский, запрещен Солженицын. Полицейские политические щупальца захватывали все большие слои интеллигенции. Мы следили за всеми этими событиями с растущим беспокойством. Информации о реальной действительности было мало, но уже появился Самиздат, и люди проводили много времени, стараясь сквозь глушилки, услышать правду на Голосе Америки, Радио Свобода, Голосе Израиля и других станциях. Анатолий Максимович Гольдберг из Лондона стал членом многих семей, в том числе, нашей.

Прислушиваясь к Голосу Америки. 1970

Однажды мне в руки попалась самиздатская брошюра, в которой Майя Улановская запечатлела судебное разбирательство дела их организации. Она подробно описывала всю процедуру судилища военного трибунала, речи обвинителей, выступления обвиняемых, и в центре была схема расположения обвиняемых, где в каждой клеточке стояло имя члена организации. Вдруг я увидел: Алла Рейф! Я читал брошюру ночью и моментально представил себе, что, может быть, в эту самую минуту ее читает агент КГБ и видит имя Аллы, среди других. Как часто людей сажали по второму и третьему разу. Что делать? — Бежать… но как!

В самом начале 70 годов появились первые 'вынужденные' эмигранты, т.е. люди, перед которыми власть поставила ультиматум: арест или отъезд из страны. Так эмигрировали Андрей Тарковский, Александр Галич, Юрий Любимов, Эрнст Неизвестный, Мстислав Ростропович, Виктор Некрасов. И, хотя это была, по сути, высылка из страны, слово эмиграция зазвучало во весь голос. Как раз в это время состоялось Соглашение о благоприятных торговых отношениях между Советским Союзом и Америкой, которое содержало и условие о более свободной эмиграции из Союза. Советская сторона объявила, что критериями для нее будут воссоединение семьи, отъезд на историческую родину (евреи, немцы Поволжья) и иммигранты в страну, из которой они эмигрировали в СССР (армяне). Так началась официальная эмиграция из матери-родины.

Для советских евреев, кроме всех политических и экономических обстоятельств, которые вынуждали думать об отъезде из страны, главной причиной таких мыслей был растущий и поощряемый правительством антисемитизм. Мы с Аллой не чувствовали его на работе прямо, хотя в обращении и манерах некоторых 'коллег' были явные черты враждебности. Зато нашего сына Владика антисемитизм бил прямо в лицо. Клеймо еврея преследовало его каждую секунду в школе. Национальности всех учащихся значились в журнале классной руководительницы, учительницы истории Веры Сергеевны (Веры Серы, как называли ее ученики), и ее тон выдавал неприязнь, когда она называла русскую фамилию Владика, Туманов. Сын рассказывал нам обо всем этом каждый день, и мы, как могли, помогали ему, старались, чтобы эта повседневность не сломала его характера. Но однажды, придя из школы, Владик сказал: — Завтра меня будут бить. Весь класс— .

История была типичная. У школьников, которых на переменах заставляли смирно ходить парами, к концу дня накапливалось столько энергии, что любые агрессивные действия служили разрядкой. Любимым занятием было выбивание портфелей из рук товарищей. Однажды кто-то из мальчиков принес в класс показать яйцо пингвина, привезенного его отцом с дальнего севера. А после уроков началась обычная игра: выбивание портфелей — и Владик, конечно не нарочно, не думая, выбил портфель с яйцом. Яйцо было разбито, его владелец и Владик в слезах, а весь класс напустился на виновника.

На другой день на всех заборах появилась надпись: ТУМАНОВ ЕВРЕЙ

Владик нам об этом не рассказал, и мы узнали только позже. А потом сообщение: Завтра меня будет бить весь класс. Мы долго говорили с ним, предлагали не пойти в школу, или мы отправимся к Вере Сергеевне, но он твердо решил идти. В день 'избиения' мы с Аллой стояли невдалеке, наблюдая за событиями. По дороге в школу Владика ждала группа 'товарищей', человек 20, мальчики и даже девочки. Начались крики, угрозы, кто-то бросал камни, но он дошел до школы благополучно.

Зато тут же появилось сообщение о классном собрании о 'деле Туманова'. Мы думали, что это будет разбирательство избиения, но не это стояло на повестке дня Веры Серы. На собрание пошла Алла, она сидела одна, за последней партой, и слушала. Началось с выбивания портфелей. — Видишь, Туманов, к чему это приводит! Ты уничтожил ценнейший экспонат! Как класс мог не реагировать? — Владик робко ответил: — Но меня никто не побил. Зато на заборах было написано, что я еврей-. — А кто же ты, разве ты не еврей? Смотри, У меня в журнале есть разные национальности. Разве еврей это оскорбление? — Класс молчал, молчала Вера Сера. Алла думала: Боже мой, что должен ответить на это издевательство одиннадцатилетний мальчик?

Затем, после долгой паузы, он сказал: — Да, конечно, я еврей, и еврей это не оскорбление, но когда это пишут на заборе, это совсем другое дело — это оскорбление.

С открытием эмиграции судьба сына была в наших руках.

***

Это был 1972, восьмой год со времени создания Мадригала, дела которого были, мягко говоря, далеки от благополучия — музыка Волконского запрещена, работа Мадригала рассматривалась многими официальными лицами, как 'подрывная деятельность'. А внутри ансамбля, как я уже писал, происходили сложные перемены. Между тем, эмиграция набирала силу, особенно после так называемой Поправки Джексона в Конгрессе США о возможном расторжении Соглашения о торговле из-за колоссальных налогов на образование потенциальных эмигрантов. Налоги были отменены, и к 1973 г. число подававших на отъезд резко возросло. Уехала в Израиль моя кузина с семьей, люди начали буквально бежать. В конце года я узнал, что Андрей Волконский подал на отъезд.

Страх перед будущим, ненависть к режиму, судьба сына, антисемитизм и никакой перспективы творческой работы без Андрея в разваливающемся Мадригале — Наше время подошло. Мы решили ехать, но процесс был очень трудным. Не говоря о расставании с родными и друзьями, каждый 'подавант' должен был пройти через унижение разоблачительных собраний на работе. И мы с Аллой, чтобы избежать этого, подали заявления об уходе, она из Института акушерства и гинекологии, я – из Филармонии, хотя я оставался внештатным преподавателем Ипполитовского музучилища и Мадригал нанимал меня для отдельных концертов и гастролей. Для меня было важно, чтобы ансамбль не пострадал за 'плохую политическую работу'. Через короткое время после подачи я ушел и из музучилища им. Ипполитова-Иванова, а когда всем уже было известно о моем отъезде, мне позвонила директриса училища Елена Константиновна Гедеванова. ''Спасибо, Александр Натанович, что вы ушли с работы, — сказала она. — Теперь у меня не будет неприятностей''.

В Мадригале было несколько таких 'кандидатов', как я, в их числе Боря Берман и Боря Казанский, Лев Маркиз, но они уехали позже. Конечно, другие члены ансамбля видели происходящее, но не задавали вопросов. Кроме Ларисы Пятигорской, которая во время гастролей в Баку спросила, как бы между прочим, (мы сидели вдвоем на скамейке): - Саша, а ты что, лыжи намылил? – Ты о чем? – ответил я. Если бы только Лариса могла знать, о чем я думал в этот момент. В это время было уже известно, что вместо Израиля, можно выбрать одну из четырех стран: США, Канаду, Австралию и Новую Зеландию. И как раз накануне вечером я обдумывал эту проблему, сидя в гостиничном ресторане Баку. В моих руках была чашечка хорошего кофе, приготовленного в джезвэ, на столе стоял бокал кислого кавказского вина, а на маленькой эстраде играл оркестрик: флейта, саксофон и что-то еще. Музыка была восточная, арабская или турецкая. И в моих мыслях вспыхнуло — это ведь то, что будет окружать нас и служить фоном жизни в Израиле! Я буду слышать такую, или другую флейту каждый день, на улице, в автобусе. Нам невозможно ехать в Израиль! С этим я вернулся домой.

В декабре 73 мы подали заявление на отъезд. За день до этого состоялся знаменательный разговор Аллы с отцом, Евгением Гутмановичем Рейфом. — Папа, мы думаем об эмиграции. Я должна знать твою реакцию, прежде чем подавать. Скажи одно слово – нет – и мы не поедем.

Ответ был коротким: — Если бы я был на двадцать лет моложе, я ушел бы пешком! — После этого мы могли обсуждать наше решение с семьей.

Каждый в этой ситуации, после подачи, как бы повисал в воздухе: Мог прийти отказ, но, в то же время, нужно было думать о квартире – в нашем случае о продаже нашей кооперативной, - о деньгах для отъезда: отказ от советского подданства стоил по 1000 рублей на человека, и главное — о расставании с родными. Мне было хорошо, я, как говорил Шолом-Алейхем, был сиротой. Но у нас были любимые друзья. А главное, мы оставляли старых, больных родителей Аллы и ее брата с женой на сносях. В те времена отъезд из Союза был расставанием навсегда. Хотя дома и велись безнадежные разговоры о приезде родителей к нам, в неведомое будущее, когда мы устроимся…

В самом начале года уехал Андрей. Я подробно описывал историю его отъезда в первой части воспоминаний. Проводы в его квартире были моей последней встречей с человеком, который сыграл такую судьбоносную роль в моей биографии. Фортуна развела нас навсегда, время от времени я слышал о передвижениях Андрея в Европе, но мало было мне известно о его работе и жизни. Обо всем этом я узнал значительно позже, уже в процессе работы над моими воспоминаниями.

Между тем, наше мучительное ожидание заполнялось разными деловыми заботами и общением с другими, ждавшими ответа 'подавантами'. Часто мы узнавали об отказах, а люди к тому времени продали квартиру; в одном случае нашего знакомого, уже получившего разрешение, сняли с самолета, и он сумел эмигрировать только год спустя. Через что эта семья прошла!

Ольга Зиновьевна, мать Аллы была тяжело, смертельно больна: рак крови. Болезнь двигалась вперед, но были периоды ремиссий. В один из них мы перевезли Ольгу Зиновьевну с ул. Качалова к себе в Давыдково. У нас был балкон с видом на реку Сетунь и дачу Сталина, чудный деревенский воздух и солнце. Ольга Зиновьевна чувствовала себя явно намного лучше, и мы обманывали свою совесть и думали, что можем уехать. В первых числах марта 1974 г. пришло разрешение на отъезд.

И мы пошли в знаменитое место ОВИР (Отдел виз и разрешений). Там сидели две грандиозные дамы, с которыми мы уже познакомились, подавая наше заявление, с не менее грандиозными фамилиями: Израилова и Акулова. После долгой процедуры мы получили несколько бумажек, в числе которых был розовый листок. В нем среди наших данных была графа: Подданство, и в ней было написано: Stateless – Без подданства — мы заплатили за эти слова каждый по 1000 рублей. Вручая нам эти бесценные бумаги, Израилова, с фальшивым сочувствием сказала: — Какую прописку теряете!

Времени нельзя было терять ни минуты: отъезд — 21 марта. А сколько дел нужно сделать, что купить, что продать, а главное – люди, с кем мы расстаемся навсегда. Так и не побывала Алла в Ясной поляне за всю жизнь, но теперь поздно. Нас закружил водоворот людей и событий, типичный для всех в тот предотъездный период.

Мы проводили много времени с родителями, вместе обедали, ходили гулять. Снег еще не растаял, хотя погода была солнечная. Но главным в нашем общении оставалась грусть и тоска разлуки. Хотя об этом и не говорилось, но каждый знал, что мы расстаемся навеки.

С родителями на улице Качалова. Март 1974

У афиши Мы с Владиком, Аллой и ее дядей Садья. Март 1974

Дела и встречи были совершенно непредвиденными и неожиданными. У нас внезапно появились такие же, как мы знакомые ‘отъезжанты’ с общими проблемами: что брать? — конечно, льняное белье, книги можно будет позже послать почтой, пластинки везти с собой; один человек послал в Израиль телеграмму: ‘Зяму брать?” Зяма был кот, и Зяму взяли – люди привязаны к своим животным – так же, как мы — нашего маленького полуслепого фокстерьера Ладу; люди брали совершенно неожиданные вещи: один знакомый, большой сионист, ехавший в ‘Эрец-Исраэль’, вез лыжи, кто-то взял веник… Совершенно необходимыми считались учебники английского и.т.д.

Нас часто приглашали на проводы отъезжавших, которые обычно проводились в чьих-то квартирах, уезжавшим было не до приемов. Однажды на таком вечере, проводах знакомого, я увидел на столике фотографию одноделки Аллы, Майи Улановской. “А почему здесь фото Майи? — спросил я женщину с седой головой, явно исполнявшей роль хозяйки. — Это моя дочь. Я здесь живу, это моя квартира”. Так я попал к Надежде Марковне Улановской, очень опытной преподавательнице английского, и взял у нее несколько уроков. Надежда Марковна многие годы жила в США, у нее, естественно, был сильный американский акцент, и это оказалось полезным для меня в будущем, когда мое произношение, хоть и отмеченное русским происхождением, было понятно для канадского уха. На первом уроке мне было задано несколько простых вопросов: имя, фамилия, где учился, что делаю, на которые я свободно ответил, пользуясь моими тощими университетскими знаниями английского. Затем последовало другие темы и оказалось, что я не знаю самых простых слов. Но через пару уроков Н.М. сказала, что у меня хорошие способности к языку. Это меня очень ободрило, и действительно, приехав Канаду, и даже еще в Италии, я быстро заговорил по-английски. Вскоре после нас и она уехала, и мы встретились в Израиле спустя несколько лет, во время нашего визита к моей кузине.

На таких прощальных вечерах к нам нередко подходили совершенно незнакомые люди, узнавшие, что мы подали на отъезд или уже получили разрешение. С робостью, недоверием и даже завистью они смотрели на нас и спрашивали, как мы решились на все это. И такого рода вопросы были типичны: страх перед переменами, семейные дела, нерешительность, ощущение своей неполноценности, неспособности к конкуренции – чтобы отправиться в неизвестное будущее, нужна была какая-то смелость, даже некоторая доля авантюрности. Наряду со всей серьезностью причин нашего бегства, мы поняли потом - у нас это было.

Начались прощания, открытые и тайные. Близкие друзья Лида и Воля Левитины приехали из Запорожья, остановились у нас в Давыдково, ничего не страшась (на прощанье они подарили кинокамеру, которая позже, в Италии, очень пригодилась: продав ее на Круглом рынке в Риме, мы смогли переехать из Рима в Остию-Лидо, где провели 4 месяца в ожидании канадской визы). Другие боялись прийти – говорили, что за нашей квартирой следят: кто приходит, как часто, есть ли у нас золото и.т.п., и позже мы узнали, что слежка была поручена соседям по площадке, и они усердно выполняли свое задание. Мы узнавали все эти приятные детали от Владика, дружившего с Игорем из соседской квартиры. Игорь говорил; “Владик, не нужно ехать в Израиль, это очень плохая страна!” Но наш сын уже знал о перемене маршрута и вначале очень негативно к этому относился, он настроился ехать в страну, где точно не будет антисемитизма, а теперь мы меняем весь план. Утешило его только совершенно ни на чем не обоснованное обещание, что у нас там будет машина. Он ничего не ответил Игорю, и на этом разговор закончился.

В нашем доме практически никто не знал об отъезде, кроме близких друзей Эрики и Левы Вульфовичей и председательницы нашего кооператива Александры Петровны (ведь о продаже квартиры нужно было думать с момента подачи, как же без нее?) Но к концу весь дом знал, и нередко к нам заходили соседи.

Иногда люди узнавали об этом случайно и драматически. Однажды раздался междугородний звонок. Звонила Полина Яковлевна Билинкис из Умани, моего родного города. Билинкисы были друзьями моих родителей и, как я уже писал раньше, стали такими же близкими с нами. Полина Яковлевна хотела, чтобы я знал, что в связи с их переездом в Ленинград, я должен как можно скорее перевезти в Москву завещанный мне великолепный рояль Бехштейна (я много играл на этом рояле во время наших с Аллой и Владиком летних визитов в Умань). В ответ я сообщил ей о нашей эмиграции. Голос в трубке прервался, последовала тишина и потом слезы.

У нас было немало таких старших друзей, и мы ездили прощаться с ними открыто. Провели грустный, но, как всегда, интересный вечер с дорогими нам Левиками: доктором Павлом Михайловичем Альпериным, его женой Райей Левик, Розочкой Мандельцвайг, известным переводчиком Вильгельмом (Вилей) Левиком – они все вместе назывались у нас Левиками. Я помню прощание с любимейшей нами Лелей Мандельберг (вдовой художника, которая когда-то была директором цыганского театра Ромэн, и Алла ходила на все душераздирающие спектакли этого театра). И каждый раз все знали, что больше встреч не будет. Эти прощания были открытыми.

Тайные прощания обычно происходили в густых сумерках или ближе к полуночи в овраге напротив нашего балкона. Раздавался некий сигнал, и мы знали, что нужно идти вниз. Было много слез, поцелуев, подарков, просьб писать и обещаний отвечать на письма. Очень тяжко вспоминать. С большинством связь была навсегда порвана. Шеф Аллы профессор Арон Гурвич когда-то рассказывал ей о своей семье: жена русская, дочь похожа на меня и ходит в церковь, а сын копия жены и ходит в синагогу. Сейчас, в овраге, он сказал: “Если б не моя семья, я был бы счастлив мести улицы в Израиле”. И таковы были мысли и обстоятельства многих, кто по тем или иным причинам не мог уехать.

Много теплоты пришло со стороны наших, уже теперь бывших, коллег. Несколько сотрудников лаборатории Аллы, знавшие о событиях, трогательно прощались и подарили нам весьма многозначительный подарок: чудный большой чемодан, послуживший верой и правдой в наших многих передвижениях. Мадригал сделал подарок ‘навеки’ — картину маслом руки художника Гапоненко “Мадригал”, которая прошла сложный путь эмиграции, побывав в странах, где мы никогда не были, пока не добралась к нам в Канаду (об этом – позже). Ее изображение читатели видели в Главе VII Шагов времени. Сейчас она висит в нашей гостиной. У меня также осталась одна ‘черная книжечка’ с нотами, из тех, которыми мы пользовались на концертах, и камертон, с чьей помощью я давал ансамблю тон перед произведениями a capella.

Немалую сложность представляла собой перевозка книг, чего только не было в нашей библиотеке! Многие были запрещены к вывозу, на некоторые нужно было получить специальное разрешение. Нельзя вывезти полное собрание сочинений, но можно по почте пересылать отдельные тома. Так пришлось делать с пушкинским десятитомником, семитомником Гоголя, четырехтомником Лермонтова и.т.п. Но самую большую сложность представлял Достоевский. Только подписавшись на новое огромное издание полного собрания его произведений с вариантами оригиналов, перепиской и богатейшими комментариями, мы не могли вывезти даже первых томов. Это было абсолютно невозможно, если бы наш друг Лева Вульфович не взялся пересылать нам все книги, которые невозможно взять, включая новые тома Достоевского. Посылки с книгами приходили к нам в Канаду многие годы. 26 том Достоевского (Письма) пришел в 1985 г.

И, несмотря на освобождение от книг – мы взяли с собой только те, на которые получили разрешение, среди них были гиганты, вроде 16 томов Еврейской энциклопедии, и такие плохо совмещающиеся ‘редкости’, как однотомник, посвященный шестидесятилетию Сталина, и чудное дореволюционное издание Сказок Перро с рисунками Дюрера, - у нас получилось 17 (!) чемоданов. Мы задаем себе вопрос: что было в этих 17 чемоданах? Конечно, пластинки, наша одежда, конечно, льняное белье и другие такие же необходимые вещи, немногие безделушки, но 17 чемоданов! И где они окажутся, куда прибьет их судьба, вместе с владельцами?!

Были и такие вещи, на которые никакие разрешения не распространялись: оригиналы разных документов (вывозить можно было только ноторизованные копии), личные, особо важные или компрометирующие письма, наш архив и произведения искусства – например, картина “Мадригал”. Между Советским Союзом и Израилем не было дипломатических отношений, и интересы Израиля представляла Голландия. Так мы попали на прием к голландскому советнику. Это была первая встреча с официальным западным чиновником. Он оказался довольно молодым симпатичным человеком.

Ожидание в приемной было недолгим, но даже за это короткое время приходили всё новые люди, и по тому же поводу, что мы. Мы были поражены внешним видом некоторых: типичные среднеазиаты или грузины, толстые женщины в платках и восточных одеждах. Я подумал: вот наши возможные соотечественники – не очень благородная мысль, но я хочу быть честным. Тем более что мы решили не ехать в Израиль. Теперь, задним числом, я понимаю, что и в Канаде мы живем в многонациональной стране, где, очень много людей, одетых так же, как эти женщины в посольстве.

В кабинете советника, кроме него, была еще молодая женщина-переводчик. Начался разговор, и я решил, что буду, как смогу, говорить по-английски. Переводчица вопросительно смотрела на посланника, он на меня. Наконец, собрав нужные слова, я сказал, что хочу, чтобы наше интервью было с господином посланником без посторонних. Она быстро собрала свои вещи и ушла. Это был, наверно, самый трудный английский разговор в моей жизни. Мы рассказали о прошлом Аллы — хотим переправить лагерную переписку между нею и родителями, в том числе, письмо, написанное на куске ткани и переданное родителям кем-то из освободившихся (оно сейчас в Сахаровском центре и воспроизведено в книге Аллы Шаг вправо, шаг влево…, посвященной истории ее группы). Мне нужно сохранить мой мадригальский архив, и самое трудное, как отправить картину “Мадригал” (вынув из рамы, мы принесли ее свернутой в трубочку). Посланник без единого слова собрал все наши вещи и положил их в ящик. Мы ушли, думая: каков будет их путь, как они к нам попадут, если мы сами не знаем, куда едем?

Пришло время ехать на таможню, по словам многих – тяжелое испытание: что пропустят, что будет отвергнуто? У нас практически не было сомнительных по таможенным критериям вещей, все разрешения получены. Единственным сомнительным предметом было пианино. Марка нашего инструмента не входила в список запрещенных к вывозу: малоизвестная немецкая фирма Geissler, но загвоздка была в другом. Если открыть верхнюю крышку, то можно увидеть внутри прикрепленную пластинку из слоновой кости, на которой читалась выгравированная надпись:

Geliefert durch м                               Продано через

Grotrian–Steinweg                            Гротриан-Стейнвей           

Leipzig                                                Лейпциг

Это уже было опасно: если продано через Стейнвей, то, значит, соответствует стандартам этой компании, или, может быть!, сделано ею. Что делать? И я снял пластинку, а на ее месте осталась лакированная поверхность дерева с четырьмя крошечными дырочками от шурупиков, которыми она была прикреплена. Я совершил ‘преступление’ и никогда не пожалел об этом. Пианино ушло в неведомом направлении. Увидим ли его когда-нибудь?

Весь путь нашей эмиграции сопровождала видимая и невидимая помощь еврейской организации ХИАС (HIAS – Hebru Immigration Aid Servises – Еврейская служба помощи иммигрантам). Хиас следил за передвижением нашего багажа, нес все расходы и помогал нам в устройстве. Прибыв в Канаду, мы постепенно начали получать наш багаж: пришли 17 чемоданов, и в один прекрасный день в нашу квартиру в Торонто прибыл ящик с пианино. Мы со страхом смотрели на него — что в нем? Слухи о том, что часто таможенники вкладывали в музыкальные инструменты какие-то химикаты, разрушавшие их, и люди получали кучу деревянных обломков, доходили до нас. С великой осторожностью была снята первая доска, и мы увидели чудную, орехового дерева, блестящую поверхность нашего детища. Все оказалось в полном порядке, требовалась только настройка. Долго мы выплачивали Хиас'у долги за перевозку нашего добра, и никогда не устали благодарить его навигаторов, двигавших по миру то, что было нам дорого.

Каждой семье разрешалось вывезти до 400 граммов серебра, и мы взяли, конечно, из рук родителей, всякие семейные мелочи: серебряную сахарницу, щипчики для раскалывания твердого сахара рафинада и.т.п. Таможенный чиновник все взвесил, отложил один предмет, и пропустил нас в самолет. Позже, через 40 лет в Канаде, мы будем смотреть на эти вещи не как на серебро, а как на далекий привет от родителей и бабушек-дедушек, которых уже больше нет.

Последние несколько дней перед отлетом были заполнены прощальными делами, например, мы потратили время, чтобы сделать для родителей памятные фотографии.

А вечером накануне ужинали у них. После трапезы все собрались вокруг стола, и я сделал нашу последнюю фотографию с родными в Москве. 

Сидят: брат Аллы Гарик, мама Ольга Зиновьевна, дядя Аллы Садья и Владик

Стоят: жена Гарика Зоя, отец Евгений Гутманович, Алла

В аэропорт мы уехали рано утром на такси. Узнав, что мы улетаем, шофер спросил: ''Вас в какой аэропорт везти – социалистический или капиталистический?'' — ''В капиталистический,'' - закричали мы. Нас уже ждали родители и жена Гарика Зоя. Погода была мрачная, сквозь заволоченное облаками небо брызгал удручающий мелкий дождь. Все это соответствовало нашему настроению. Ольга Зиновьевна и Евгений Гутманович держались замечательно, беременная Зоя тихо плакала. Прозвучал сигнал к посадке, мы вошли в аэровокзал и со второго этажа через огромное окно видели три фигуры, махавшие нам руками.

Заняв места в самолете, Алла передала Владику большую хозяйственную сумку, в которой тихо сидела, как будто понимая остроту ситуации, наша собака Лада, английский фокстерьер белого цвета с черной мордой. Мы все улетали в будущее…

(продолжение следует)


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1425




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer5_6/Tumanov1.php - to PDF file

Комментарии: