©"Заметки по еврейской истории"
ноябрь-декабрь  2013 года

Рена Пархомовская

Тетя Праздник

Волнения начинались с вечера. Предвкушение радости сменялось неприятным сосущим чувством, – а вдруг что-нибудь случится. Вдруг заболеет тетя Соня, вдруг отменят поезд, вдруг… не знаю что, но что-то помешает нашему походу. Всю неделю я этого ждала. Минус три дня, минус два, минус один. Воскресенье – завтра, все должно быть завтра! С этими мыслями я забиралась в сыроватую постель и укутывалась с головой.

Мы жили в деревянном доме, в Трубниковском переулке, в Москве. Шел третий послевоенный год. С топливом было плохо, к вечеру в комнате термометр показывал девять градусов, к утру в углах появлялся иней. Печку топили один раз, экономили дрова. Впрочем, не только дрова. В скудной послевоенной жизни, когда только что отменили карточки, было нелегко. Папа работал один, мама часто прихварывала. Накормить и хоть как-то приодеть семью – на это уходили все мысли и силы. Папа, сотрудник министерства, отпусков не брал, получал компенсацию, хотя работа была нервная, часто бессонная. В ответственных учреждениях до утра в окнах горел свет. «Хозяин» по ночам плохо спал, а, значит, в любое время суток мог вызвать министра, а ему нужны сведения. Так и трудились люди до четырех часов утра, а потом, поспав несколько часов, снова ехали на работу.

Мама изо всех сил старалась создать уют в нашем убогом жилище, что-то вкусное приготовить, купить обновку отцу, чтобы он «выглядел», туфли подрастающей дочке. А уж пошив пальто вообще назывался «пальтостроем». О себе она не думала, хотя была тогда еще довольно молодой и интересной женщиной. Заботы о хлебе насущном, домашняя круговерть, сдача посуды, чтобы дожить до получки, вытравили у мамы любовь к живописи, а у папы – к песне.

Воскресенья и будни мало, чем отличались. Мы, своей девчоночьей компанией – школы были женские и мужские – развлекались, как могли: лазали по крышам сараев в нашем дворе, застроенном деревянными двухэтажками, и играли в римских императоров. В созданном триумвирате я числилась Октавианом, а потом стала Суллой, не знаю, правда, за какие грехи. Была я ровная девочка, кровожадностью не отличалась. Охотно давала списывать. Многие одноклассницы хотели со мной дружить. Впрочем, о проскрипциях Суллы на уроках истории нам не рассказывали, может быть, боялись ассоциаций с репрессиями другого рода…

Летом, по вечерам, собравшись кучкой, мы слушали, как сосед Вовка ревел: «Ой, вы ночи, матросские ночи», подыгрывая себе на трофейном аккордеоне. Под этот вальс танцевали взрослые девушки в платьях с рукавами-«фонариками» и пышной юбкой (этот фасон почему-то назывался «татьянкой»). Вовка успел захватить конец войны и вернулся целехонький. Мальчикам рождения 1927 года повезло больше, чем старшим. Счастью его мамы и нашей соседки по квартире Анны Петровны, дождавшейся сына, мешала беда с младшей дочкой. Файка связалась с воровской компанией, сделала наколку на руке, пропадала из дому. За стеной часто слышались крики, ругань, рыдания Анны Петровны. Наконец, она не выдержала, сама пошла в милицию и заявила, что дочь занимается воровством. Файку взяли с поличным и осудили на два года. Все это время Анна Петровна ездила к ней в лагерь с передачами. Когда Файку освободили, мать заставила ее вывести наколку на руке и сосватала, почти насильно, с молодым, тихим милиционером, считая, что блюститель порядка – самая подходящая кандидатура для ее непутевой дочки. Файка долго сопротивлялась, а потом смирилась, родила кудрявую белоголовую девочку, ушла в материнские заботы и отстала от своей компании.

Жили мы с соседями дружно, одалживая друг другу постное масло, сахар, деньги до получки, угощая пирожками. В старых коммуналках это было обязательным ритуалом: никто и представить себе не мог, как это приготовить что-нибудь вкусное и забыть про соседей. Кошка у нас тоже была общая.

К зиме дворовая эстрада закрывалась, становилось совсем скучно. Редкие походы в кино, поездки к маминой сестре. Гостей в доме я не помню. И только раз, иногда два раза в месяц, появлялась она, тетя Соня.

О следующем приезде мы с ней договаривались заранее. И хоть я всегда мучилась и волновалась, – а вдруг не состоится, – не помню случая, чтобы она не сдержала слова. В 10 утра раздавался звонок, и я, будучи не слишком прыткой девочкой, со всех ног кидалась к двери. На пороге, стряхивая снег, стояла она, моя любимая тетя, мой праздник. Все будет, все будет! – тукало сердце. Она целовала меня в макушку и, царственным жестом передав папе пальто с серым заячьим воротником, входила в комнату. Яркая рослая блондинка с четким профилем и высоким сократовским лбом. Мужчины придумали, что такие лбы не идут женщинам, их надо прикрывать челкой. Она не прикрывала свой лоб, голову держала высоко, словно призывая сильный пол поспорить с ней в уме и способностях. Печать величия вполне сочеталась в ней с женственностью. Нарядное черное платье с белой манишкой, маникюр, запах духов «Первое мая». Эти духи стоили 20 рублей послевоенными дореформенными деньгами, но ей они казались самыми лучшими. Платье она сама из чего-то смастерила и потому гордо держалась в нем. Тетя Соня вообще была гордая, но не надменная. За долгие годы лишений она приучила себя следовать французской поговорке: если не можешь иметь то, что любишь, люби, что имеешь. И она любила, не старалась любить, а действительно любила. В хмурой нашей квартире стояла нарядная королева из сказки. А то, что сказка грустная, – об этом никто не должен был знать. Жена крупного партийного работника, расстрелянного в 1937 году, сама редактор минской газеты, она пробыла 10 лет в лагерях, а теперь снимала полуподвальную комнатку в Серпухове. Все эти годы сын тети Сони воспитывался в Москве, в бездетной семье ее родного брата и сестры моей мамы. Гарик был старшеклассником, отличником, мог поступить в хороший институт. Тетя Соня не хотела коверкать ему будущее и брать к себе. Она приезжала к сыну по воскресеньям, приезжала с улыбкой, не хотела взваливать на него свои печали.

И вот мы должны пойти в театр – тетя Соня с сыном и я, весьма отдаленная ее племянница. Мы собирались и ехали за Гариком в Большой Каретный переулок, а оттуда – к Большому театру. В век убогого кино и отсутствия телевизора театр был вовсе не тем зрелищем, каким он представляется современным детям. Театр казался чудом, и вдвойне чудом – Большой театр, в красном бархате, с позолотой, с необыкновенным потолком и люстрой. В этот мир сказки мы отправлялись в надежде купить три лишних билетика на детский спектакль. «Не хныкать, если не попадем», – предупреждала тетя Соня. Мы согласно кивали головами, но сердце тоскливо сжималось. Я не помню случая, чтобы нам не повезло. Сидели иногда очень плохо, в разных местах, часто стояли в третьем ряду ложи, вытягивая шеи. Но все-таки видели и Одетту, и Золушку, и Снегурочку, встречающую весну, с приходом которой она исчезнет. В антракте тетя Соня вела нас в буфет, где, по-видимому, оставалась половина ее зарплаты штатного редактора какой-то заводской многотиражки.

Детские спектакли кончались в четвертом часу. Зимой к этому времени уже темнело. Наш путь лежал на Курский вокзал. Мы возвращались в будни, но куда возвращалась моя любимая тетя, дарившая праздник, я стала понимать много позже. Шестиметровая комнатка в доме без удобств, тут же и керосинка, – так жила нарядная королева. А добираться до комнатки от вокзала в Серпухове надо было еще автобусом. Но все это она держала в себе, ничем не омрачая нашу встречу. Мы шли часть пути пешком, по дороге говорили о спектакле, а иногда тетя Соня рассказывала нам о своей молодости. Она увлекалась литературой, ее друзьями были Александр Жаров и Иосиф Уткин. Она открывала нам поэтов двадцатых годов, имена которых мы никогда не слышали, а книги в руках не держали. Нас воспитывали на Маяковском, о Есенине говорили вскользь, сквозь зубы, а тете Соне хотелось хоть чуть-чуть выровнять эту однобокость. К вокзалу подъезжали на трамвае. Паровики под названием «Кукушка» ходили редко, шли до Серпухова более трех часов. Не помню, чтобы она хоть когда-то сказала: ой, я опаздываю, поспешим. Наша радость была ей дороже, и смазывать ее она ничем не хотела. Мы стояли у вагона, тетя Соня махала нам рукой, что-то говорила, возбужденная спектаклем, театром, Москвой. И женщины в валенках и плюшевых жакетках, с большими узлами баранок, неодобрительно поглядывали на холеную даму, которая, конечно же, никогда не знала ни беды, ни страдания.

Думы о совке

– Ну, вот. Опять эти воспоминания о Совдепии, анекдоты московской кухни. Их рассказывают шепотом и смеются тоже шепотом, потому что рядом телефон, хоть и прикрыт он пышными юбками «Бабы для чайника».

Ошибаетесь, дорогой читатель (или слушатель). Речь идет об обыкновенном совке, выполнявшем свое прямое назначение – провожать мусор из дома. В последний путь.

– И кто это придумал, что нельзя выносить сор из избы? По мне так очень нужно, – размышлял совок. – Иначе, каким хламом можно обрасти, каким стать замшелым. Когда-то символом дома был очаг, теперь его сменили радиаторы – в них не сожжешь старые письма с их печалями и разочарованиями, ненужные справки – свидетельства несостоявшегося, фотографии неизвестных или давно забытых лиц, непонятно, как попавшие в альбом, или деревянную шкатулку – подарок друга, давно ставшего недругом. Да, я провожу чистки! Как теперь принять говорить, чтобы в доме не накапливалась отрицательная энергия. А, вас корёжит слово «чистка»? Вызывает какие-то ассоциации? А Вы попроще, приземленнее, нельзя же все читать иносказательно. Читайте буквально. Я, невидный и незаметный, прижился в доме. Сделаю своё дело – стою в уголочке. И выходные бывают. Тут кастрюля меня попрекнула, что работенка моя непыльная. Опять этот подтекст? Это ж надо до такого додуматься! Да пыльная она, пыльная! Я, конечно, не стальной – на плите целый день не торчу, из огня да в полымя не лезу, не киплю по каждому поводу, не выхожу из себя, то есть, по-вашему, по-кухонному, – не выкипаю. А сколько дел перед праздниками, когда гости приходят-уходят, – только поворачивайся. Я к вечеру падаю от усталости, весь испачкан. А трут и чистят тебя, ты – в мыле, а я в пыли. Так что не надо меня задевать. И вообще не дыши на меня – от тебя чад идет, – ссорился иногда совок с соседкой по кухне. Коммуналка – она и есть коммуналка.

Так, достаточно монотонно, тянулись дни стареющего совка, пережившего три ремонта и одно землетрясение, когда он помогал собирать битый хрусталь – остатки старинной вазочки, ставшей жертвой, слава Б-гу, единственной, – этого злокозненного явления природы. Доводилось ему и сыщиком побывать, мусор фильтровать, пропажи находить. Однажды задержал своим ребрышком потерянное колечко. Закатилось оно под кровать, в укромное место. Расставшись с магазином, «просто колечко» оказалось на безымянном пальце хозяйки. Никогда с ней не разлучаясь, безымянный свидетель счастья и горестей – оно ни о чем не судило, не рядило, помалкивало. Но когда хозяйка надолго в больнице оказалась и все свои браслетики-часики домой отправила, колечко притаилось в кармашке сумочки и там, не дыша, месяц скрывалось, потом вернулось на своё законное место. И вдруг – исчезло, укатилось куда-то. И быть бы ему на свалке, да совок не дал. Подставил ладошку, пыльный кокон звякнул, и что-то блеснуло. Отряхнули с пропажи пыль, умыли холодной водичкой. Снова заиграло оно своим камушком. Хозяйке – радость, совку – заслуга.

Так бы и жил совок до глубокой старости в своём тесноватом, но уютном мире, но на беду дом вдруг стал терять свою устойчивость в самом прямом, а не переносном смысле – расшатался и дал трещины. Срочно начали всех переселять. Покинули его и хозяева совка, раздав, заменив или просто выбросив что-то за ненадобностью. Старый совок поехал с ними, чтобы выполнить свой последний долг – убрать строительный мусор. А затем уступить место преемнику.

– Что делать? – вздыхал совок, – ничто не вечно. Скольких я проводил в последнюю дорогу. И тех, в ком больше не нуждались, и тех, кто исчез по недосмотру, о ком жалели и вздыхали тайком. Почему тайком? Да потому что вещи – дело наживное, и плакать по ним стыдно.

– Уберу весь сор подчистую, а ты пока учись. Молодой, современный, должен быть лучше меня, – без тени зависти говорил он сменщику – совку цвета недоспелой сливы с резиновым наконечником и изящной изогнутой ручкой, которой тот нетерпеливо постукивал по стене.

Ремонт длился долго. Почему-то всё портилось, ломалось, выходило из строя, добавляя и добавляя работы совку.

– Не самый плохой конец. Лучше, чем стоять в углу и думать о своих щербинках и ущербности. Как говорили когда-то «Умер на боевом посту».

К вечеру совок просто валился от усталости – спасала только теплая стенка, к которой можно было прислониться в теплом, недалеко от плиты, месте. А утром не медля хватался за работу, которая была его спасением (во всех смыслах этого слова).

Настал последний день ремонта. Собрали валявшиеся коробочки, обрывки липкой ленты, гвоздики. Всякий раз совок услужливо подставлял раскрытую ладошку. В углу, как бы втискиваясь в стену от неловкости, с нетерпением ждал своего часа наследник. Повесили последнюю люстру. – Соф ха-дерех[1], – сказал зять хозяев и, поглядывая на свою работу, спрыгнул со стремянки. Что-то хрустнуло под его ботинком – в новом совке зазияла рваная рана. Старый совок не злорадствовал, нет. Он размышлял о том, как один неверный шаг может иногда нечаянно поломать не только свою, но и чужую жизнь.

– Не судьба, – хозяйка, стоя возле мусорного ведра, вертела в руке искореженный совок. – И зачем вообще нужно новое, если есть пока ещё незабытое старое? Она положила бедолагу в ведро, налила экономику и опустила туда старый совок, затем потерла его намыленной щёточкой, сполоснула и вытерла насухо. Скромный бежевый совок засверкал своими рёбрышками и помолодел лет на десять.

Сейчас он продолжает бороться за чистоту. В довольно просторной квартире после ремонта делать это несложно, и у него есть достаточно времени для отдыха.

Адам и Ева

Эта пара была у всех на виду. В толчее переменок, в узеньких коридорах нашего института, бывшего церковного помещения, они шествовали, (именно шествовали, а не шли), держась за руки.

Это был почти вызов обществу. Как-то не принято было в те годы так ходить.

Парень – высокий, светловолосый, чуть лысоватый, несмотря на молодость, с узким, аскетичным лицом. Он редко улыбался, говорил негромко, держался с окружающими суховато, но за этим чувствовалось не высокомерие, а скорее уравновешенность и хорошее воспитание. Тому, кто видел его одного, наверно трудно было представить, что он может так открыто выражать свою любовь к девушке. А он просто вел себя независимо и естественно.

Его подруга – улыбчивая, черноволосая, с синими-синими глазами, такая украинская «гарна дивчина». Тогда девушки не были избалованы обилием туалетов, и в моей памяти она осталась в клетчатой плиссированной юбке и васильковой кофточке, которая хорошо сочеталась с ее глазами. Разговаривая с другом, она очень женственно наклоняла голову на плечо и смотрела на него чуть-чуть снизу вверх. Все-таки он был намного выше ростом.

Они вовсе не собирались кого-то эпатировать, а просто были настолько поглощены друг другом, что создавали впечатление обособленности. Глядя на них, я почему-то представляла, как шел среди райских кущей Адам, держа за руку свою Еву. Такие ассоциации напрашивались сами, – его действительно звали Адамом, и был он польский студент, сын известного писателя, обласканного властями и отмеченного всеми возможными наградами.

Их союз не вызывал сплетен, словно любители пошушукаться понимали, что никакая грязь к этим двоим не пристанет, они находились где-то «над».

В нашем институте, заполненном посланцами стран народной демократии, встречались «смешанные» пары.

Как тогда говорили, многие наши девочки «дружили» с иностранцами, – браки запретили еще в конце сороковых годов, и многие свыклись с мыслью, что связь их временная. Были уже и жертвы этого варварского (впрочем, не хочется обижать варваров) закона. Две девочки-старшекурсницы, «дружившие» со студентами из Болгарии еще с тех времен, когда можно было рассчитывать на отъезд из Союза, остались матерями-одиночками. Рассказывали, что после отмены закона к одной из них тотчас приехал друг, оформил брак и увез свою жену с сыном, а у второго, по-видимому, изменились обстоятельства.

Адам был председателем институтского союза иностранных студентов. Он, чья ранняя юность выпала на годы оккупации Польши немцами, был полон благодарности к стране-освободительнице и старался, чтобы землячество жило одними интересами с нами.

С песней «Так поцелуй же ты меня, Перепетуя!» мы вместе садились в трамвай и ехали строить стадион в Лужниках. Вместе участвовали в самодеятельности, и студенты–иностранцы знакомили нас с прекрасными танцами и песнями своих народов.

Все, что было связано с жизнью землячества, касалось Адама лично: если надо что-то делать, то только хорошо. Лидерство Адама определялось его безусловным авторитетом, а не назначением свыше. Он был арбитром в спорах, возникавших иногда с нашими студентами или с деканатом, и делал все возможное, чтобы отношения оставались приязненными.

Те, у кого имелись личные контакты с иностранцами, брались на заметку, – занавес, если не железный, то достаточно плотный, между нашими странами все-таки существовал. Засвечена, конечно, была и Ксана, – так на самом деле звали нашу Еву – невенчанную жену сына польского лауреата. Держалась она немного скованно, зажато, возможно, из-за неопределенности положения. Только рядом с Адамом Ксана чувствовала себя защищенной, хотя будущее их было призрачным. И чем ближе становилось окончание института, тем реже вспыхивали радостью ее синие глаза. Даже уголки губ как-то опустились, придав лицу выражение, не свойственное молодости.

Весной 1953 года они должны были закончить институт. Адам начал хлопоты об аспирантуре – учился он прекрасно, да и знаменитый отец маячил за спиной.

Ксана же была просто хорошая студентка, обязанная на общих основаниях отработать по распределению.

Все равно им предстояла разлука, но еще три года можно было оставаться в одной стране и изредка встречаться.

1953 год начался делом врачей, изгнанием с поста секретаря комсомольской организации курса мальчика-еврея – сталинского стипендиата, арестом двух студентов-пятикурсников якобы за антисоветские анекдоты, рассказанные во время вечеринки.

Антисемитская травля обернулось для одной девочки из нашей группы смертью от инфаркта отца, прекрасного терапевта, к которому боялись ходить ранее обожавшие его больные.

Иностранное землячество, во всем причастное нашей жизни, должно было осудить злодеев в белых халатах.

Адам тянул с назначением собрания, то под предлогом, что на зимние каникулы разъехалась часть общины, то из-за того, что хотел бы огласить пока не опубликованные материалы следствия, то по причине жесточайшего радикулита, который, впрочем, был вполне возможен, учитывая как общественные, так и личные стрессы. Так он дотянул до Великого марта. Страна хоронила Сталина.

Я пошла на похороны вместе с моей подругой и ее мамой, жившими в Козицком переулке, и мы присоединились к очереди на Пушкинской улице.

До сих пор не могу понять, что подвигло меня на этот поступок. Я росла в семье, где папа в домашнем кругу иначе как «а гозлен» Сталина не называл. Никаких иллюзий по поводу советской власти, державшей в тюрьме и расстрелявшей несколько членов нашей семьи, у меня не было. Любопытство? Стадное чувство? Желание видеть «живьем», если так можно выразиться о покойнике, тирана, страх перед которым парализовал всю страну? Убедиться, что его и вправду нет, и что жизнь, несмотря на это, продолжается?

До сих пор не могу ответить на этот вопрос. Но вот пошла и втиснулась в колонну, которая организованно двигалась почти до Столешникова переулка. Неожиданно сзади стала напирать толпа, превратившая всех за несколько минут в кричащую, хрипящую, обезумевшую, пытающуюся уцелеть массу.

Когда нас, словно водоворотом, пронесло мимо железных ворот ломбарда, я увидела Адама без шапки, в разорванном пальто, пытавшегося оттащить от страшных железных прутьев Ксану, защищая ее собой и стараясь поменяться с ней местами. Впрочем, это только мелькнуло в моем помраченном сознании. Мне было не до них. Нас со Светой и ее мамой буквально втолкнули в продуктовый магазин на углу Столешникова переулка и, уже стоя возле прилавка, стараясь отдышаться, я увидела как конь, похожий на Клодтовского, разбивает копытами витрину. У Столешникова дежурила конная милиция, Пушкинская улица была перегорожена танками.

Мама моей подруги бросилась умолять молоденького солдата, чтобы он пропустил нас назад.

- Со мной две девочки, одна не моя, – плакала она.

Никто в тот момент не знал, что творится сзади и сколько поклонников или ненавистников Сталина, словно слуг во времена скифов, ушло в этот день из жизни вслед за «хозяином».

Милиционер молча показал нам, чтобы мы пролезли под дулом орудия.

Дальше был образцовый порядок. Три колонны шли в полной тишине, словно не было криков отчаяния и затоптанных сзади. Тут я вспомнила видение у ломбарда. Что с ними? Удалось ли им выбраться из этой мясорубки?

Через три дня я пошла в читальный зал институтской библиотеки, – Адам сидел на обычном месте и что-то писал, наклонившись. Щеку его пересекала багрово-синяя полоса. Он успел поменяться местами с Ксаной и приложился к железным прутьям. Она осталась жива и отлеживалась дома, а Адам впервые сидел в «читалке» один, и в этом зрелище чувствовалось что-то незаконченное.

Адам работал, надо было готовиться к экзаменам в аспирантуру, – ведь от этого зависела не только его научная карьера.

Ксане повезло больше, чем ее старшим товаркам.

Через месяц после смерти вождя отменили указ, запрещающий браки с иностранцами.

На следующий же день они побежали в ЗАГС, а сразу после защиты дипломов, не доверяя изменчивым настроениям советской власти, оставив мысль об аспирантуре, Адам увозил в Варшаву Ксану.

Самолет улетал из Внукова. Сдав багаж, Адам с женой, держась за руки, подходили к трапу самолета. Они покидали советский рай. И снова казалось, что на летном поле кроме них нет никого.

Ведь мир только создавался.


[1] Соф ха-дерех – (иврит). Имеет двоякий смысл: конец пути, а также нечто прекрасное, выходящее за рамки обычного.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2652




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer11_12/RParhomovskaja1.php - to PDF file

Комментарии:

Soplemennik
- at 2014-01-01 14:57:18 EDT
Большое спасибо.
.....
Маленькое замечание:
"...Пушкинская улица была перегорожена танками..."
Это ошибка. Танков не было.
Были только грузовые автомашины.

Акива
Кармиэль, Израиль - at 2014-01-01 12:06:33 EDT
Неисчерпаемая тема. Оборачиваясь назад, думаешь, кому это всё было нужно? Зачем надо было так издеваться над людьми? Ведь дрожали все, от школьника до министра.
Очерки написаны хорошо, чувствуется, что автор выстрадал их сердцем.

Оксана Ш.
Ростов-Дон, Россия - at 2013-12-02 15:35:58 EDT
Славные житейские зарисовки, превращающиеся в притчи.