©"Заметки по еврейской истории"
май  2012 года

Вильям Баткин

Четверть века спустя

1

Пассажирский поезд Солотвино-Львов неспешно, словно с прохладцей, волочился по прикарпатской низине, вдоль обмелевшей к лету, стиснутой пограничными оградами Тиссы, за которой, притаившись в ночном покрове, кротко перемигивалась в расщелинах гор рубежная Румыния. Но мне туда не надо... В последние дни июля люто навалилась жара – расплескала, как из жаровни, свое полымя, и выгорела трава в приволье пастбищ, поникла зелень лоз виноградных, а металлическая обшивка железнодорожных вагонов и к ночи не утратила свой пыл. В тесноте нечем было дышать, неумолчный храп моего попутчика, тучного двухметрового румына, сотрясал стены, заглушал стук вагонных колес, и я вышел в тамбур покурить, распахнул дверь наружу и захлебнулся порывом свежего воздуха.

– Еще накуритесь и надышитесь. – За моей спиной возникла проводница, молодая дородная гуцулка, затянутая в строгую форму. – Скоро Чоп, часовая стоянка. – Она плотно прикрыла дверь, щелкнула ключом. И я вернулся в купе.

– Не спится? – участливо выдохнул попутчик, на миг приоткрыв заспанные глаза, перевернулся на другой бок, продолжил долгие храпы. Будить – тщетно. Накануне вечером, едва состав оставил позади добротные домики рудничного поселка Солотвино, он раскрыл увесистый дорожный саквояж, ловко обратив укромное купе в ресторанный интерьер: домашние соленья перемежались свежими овощами, редкостные консервы – копченым мясом, содержимое бутыли виноградного самогона не уступало коньяку армянского разлива.

– По какому поводу пиршество? – подивился я. – Да при этаком пекле...

– А если без повода! Неужели два здоровых русских мужика не могут себе позволить расслабиться, тем более – вне производства? – Мой визави заливисто рассмеялся, добродушная улыбка преобразила не только обветренное скуластое лицо, но весь его облик – человека сурового, беспрекословного, каким я его знал по солеруднику, где он ведал капитальным строительством. – Чем богаты – тем и рады...

– Ну, если вне производства! – Не стал я лукавить: мне льстило не щедрое застолье, не выпивка, с этим у нас, угольщиков, нет проблем, по душе мне дружеское расположение коллеги, с которым у нас цель и задачи общие – реконструкция рудника.

Как сказал Гагарин: «Поехали!» – Федор Михайлович, а именно так, на русский лад, называли его, разлил коньяк по стаканам. Щоб дома не журились...

Состав останавливался на каждом полустанке, невзирая на ночное время, вновь прибывшие пассажиры шумно заполняли вагон, но проводница надежно оберегала наше уединение, и мы расслаблялись в полный рост, настойчиво осушая содержимое. Из трёх тривиальных тем мужского разговора – женщины, футбол, производство – избрали мы последнюю, и диалог наш, разогретый настоем лозы виноградной, с курса не отклонялся.

– Скажу откровенно: ваш приезд в отдаленное пограничное Солотвино, ваше решение специалиста-угольщика принять конкретное участие в реконструкции солерудника мы, пищевики, восприняли с надеждой... – Мой собеседник взволнованно подбирал слова.

– Спасибо за доверие. – Теперь уже я наполнил стаканы. – Но не следует преувеличивать. Речь идет о марке нашего проектного института, да и мне, главному инженеру проектов, ответственно и занятно…

– Наш народ это оценил: за трое суток вы облазили едва не весь рудник, несколько раз в ствол спускались, на погрузке нашей продукции – пылью соли пищевой наглотались, стольких рабочих опросили, а люди у нас глазастые, все примечают, даже, Фёдор Михайлович поперхнулся, – что Лизочка, секретарь директора, с вами была непривычно ласкова... Девушка она – нравов строгих…

– Именно народ мне и любопытен – дружба народов наяву: русские и украинцы, румыны и венгры, белорусы и молдаване, – и черные кофе рядышком попивают, и бок о бок в забоях вкалывают… – На миг замешкался я, выдохнул: – Но своих соплеменников не встретил.

– До войны были евреи в наших краях, и немало – врачи и аптекари, юристы и мастеровые, сплошь – верующие, синагоги в каждом местечке, раввины, почитаемые не только евреями. – Он раскрыл новую бутылку коньяка, но я прикрыл свой стакан ладонью, – попутчик глянул неодобрительно. – Да и наш Солотвинский солерудник благодаря еврею на свет народился...

– Как это?

– Наслышан я о предании – легенда или вымысел, но похоже на правду... Лет сто тому назад содержал молодой еврей постоялый двор, корчму, по наследству от отца досталась.

Сосватали ему невесту – из рода знатного, семьи состоятельной... После свадьбы, хупы по-вашему, привез он молодуху-корчмарку в свои хоромы захудалые, наутро впервые ее разглядел по-настоящему, ахнул от восхищения – за что ему такая краса ненаглядная досталась... И влюбился без памяти... А она и говорит:

– Юделэ, я рожу тебе первенца, если к брис, обрезанию, значит, усадьбу новую построишь, точь-в-точь, как у моих родителей в Хусте... И не забудь погреб глубокий – жара летом...

И поставил корчмарь усадьбу, и стал рыть погреб на подворье, норовит – поглубже, однажды наткнулась лопата на что-то затверделое, как камень. Приволок он кирку заостренную, ударил раз-другой-третий, осколки, как искры, разлетелись.

– Кошмар! – закричал корчмарь жене своей, а она уже на сносях была. – Кошмар, Эстерелэ, соли нам, евреям, только не хватало...

– Наливай, Федор Михайлович, помянем того корчмаря и его Эстерочку, – откликаюсь я, взволнованный легендой или вымыслом. — И откуда тебе, румыну, слова еврейские ведомы?

– Так жили мы завсегда среди племени ихнего!.. Идиш второй язык, первее русского...

– А куда же теперь евреи ваши подевались?..

– Там, где все! – Он поднял руки к небу. – Где все их души чистые. – Он опрокинул стакан наполненный, свалился на полку и завел свои храпы долгие...

2

Следующая станция – Чоп! – Проводница приоткрыла дверь купе.– Стоянка – часовая. – И добавила настороженно: – Только, милый человек, не запаздывайте...

После густой вагонной духоты привокзальное пространство пограничной узловой станции Чоп – отсюда мои советские сограждане, понятно, проверенные, на время уезжали за границу и через нее возвращались – обвеяло меня внезапной свежестью, порывы ночного ветра разворошили пряди волос, осушили росинки пота на гладко выбритых щеках и подбородке, наполнили, словно парус, распахнутую сорочку, вытравили пары похмелья, и я вздохнул свободно, с легким сердцем выбросив до срока, до дня завтрашнего, производственные проблемы, а их навалом... Такой вольной птицей и впорхнул я в толчею человеческую, запрудившую, словно улей пчелиный, вокзальный зал ожидания. Осторожно и независимо, страшась слиться с молчаливой колышущейся чередой мужчин, женщин, детей, волочащих чемоданы и саквояжи, обвешанных ручной кладью, я целенаправленно протиснулся в дальний угол зала, где за высокой стойкой одиноко изнывала от безделья пожилая буфетчица, – ее накрахмаленный белый головной убор я и приметил издали.

– Два пива, – хрипло выдохнул я, подкрепив просьбу крупной купюрой.

– Два – так два, но не навынос. – Буфетчица ловко открыла бутылки импортного пива, подала бокал, не торопясь, отсчитывала сдачу. – Что-то ты не смахиваешь на этих! – махнула она в сторону толпы. В окрашенной яркой помадой улыбке разглядел я презрение.

– А кто они – эти? – без интереса спросил я, не следуя за ее взглядом, наслаждаясь остуженной влагой, хмельной и ароматной, для нас, советских, в диковинку.

– Так евреи же, за три версты видать! Прут и прут в свой Израиль, как перед потопом, поспешают. – И вдруг выкрикнула:

– Здесь жили припеваючи, и там жиреть будут, а нам, бедным украинцам, куда податься?!

Мне было не до дискуссий: словно неведомый прежде осколок шевельнулся в груди, кольнул в сердце, – говорливая владелица импортного пива открыла мне глаза: подобное множество соплеменников одновременно едва ли мне случалось встретить, да и сами евреи в таком обилии по доброй воле не собирались, разве что в черте оседлости, в местечках. Но нынешние менее всего напоминали местечковых, – один в один советская интеллигенция – по достойной внешности, осанке, стилю одежды, но в лицах взрослых, в мордашках детских – черты узнаваемого наследия. Как у вашего покорного слуги. Но был я белой вороной среди них, старых и молодых, напряженно послушных в долгой очереди к пограничному турникету, где пристрастно и беспрекословно решалась их судьба и участь наполненных брезентовых баулов, потрошеных таможенниками. Неужели это все богатство, накопленное за долгие годы преданной службы?

Не ради пустого любопытства продирался я сквозь встревоженные вереницы своих собратьев – пытался понять по охваченным волнением лицам, что привело их не просто на государственную границу, а на глубокий, как пропасть, водораздел между разными мирами, что толкнуло на это, по представлениям моим, безумие?.. Так полагал я тогда, невольно примеряя их поступок на возможный вариант своей доли. И в те минуты, и в последующие годы не смог разглядеть себя в схожей ситуации. Расталкивая плечами отъезжающих, неожиданно набежал я на деревянный барьер, таможенный турникет, и уставился на невиданное прежде действо – проверку виз, паспортов, содержимого ручной клади. Проверяли очередную еврейскую семью: средних лет рослый мужчина, одетый с привычной элегантностью, – светлые брюки и темно-синий пиджак – держал на руках рыжеволосую девочку лет четырех-пяти. Обхватив за шею отца, она взирала на окружающий мир удивленно и неспокойно, второй ребенок, мальчик лет четырнадцати, стоял рядом. Всем руководила молодая женщина, мать и жена, и именно ее терзали таможенники, по нескольку раз понуждали раскрывать для досмотра чемоданы и баулы. Тянулось это долго, и я успел разглядеть женщину: пышные темно-каштановые волосы спадали до плеч, над открытым лбом – витая прядь, большие черные глаза налиты сдержанным гневом, высокие каблуки подчеркивали молодую и сильную стать, женщина была свободна и раскована, и все своим обликом противилась унизительному обыску многократному, но молчала. Стиснув зубы, заново раскрывала злополучные баулы.

– Завершается посадка на поезд Москва-Вена! – повторил диктор вокзального радио, и сотенная очередь шумно отреагировала.

– Прекратите издеваться над женщиной! – возмутился я и раз-другой грохнул кулаком по барьеру. – Брильянты для диктатуры пролетариата давно без нее вывезли!

И произошло непредвиденное: мои интеллигентные соплеменники, которым я пытался оказать услугу, на поверку, медвежью, набросились на меня едва ли не с кулаками.

– Идиот! Сволочь! Мишугинер! – Несколько мужчин оттащили меня от барьера. – Они могут прекратить досмотр и. отправят без нас! В Вене мы тебе это припомним!

– До встречи в Вене – незлобиво оттолкнул я обидчиков, но руки мои перехватил дежурный милицейский сержант, загнул за спину:

– Предъявите документы, гражданин!

– Какие документы? Я с львовского поезда! – пытался я освободить руки, но хватка у сержанта мертвая.

– Товарищ лейтенант, – сообщил он по рации, – буянит тут один без документов!

Не исключено – помог мой спонтанный протест: в короткое время вокзальный зал опустел, человеческая череда исчезала из поля зрения за таможенным пространством. Последней уходила семья, которую я разглядел первой: рослый элегантный мужчина волок багаж, мальчик вел за руку рыжеволосую малышку, молодая женщина на миг обернулась, кому-то из провожающих махнула рукой, улыбнулась – не мне ли? – и такой я ее запомнил: горделивый поворот высоко поднятой головы, надо лбом – витая каштановая прядь, глубокие черные глаза, неповторимый и чистый лик свободной еврейской женщины, – я ахнул от восхищения и надолго сохранил в сердце своем...

– До отправления поезда Солотвино-Львов осталось три минуты – донеслось до моего сознания.

Я вскочил, попытался освободиться, но дюжий милицейский сержант сильнее сжал мои запястья.

– Не скандаль, пятнадцать суток я тебе обещаю...

Такая перспектива меня не устраивала, но в этот миг в дверях вокзала увидел я знакомую фигуру попутчика моего, Федора Михайловича, – он стремительно бежал в мою сторону, а за ним семенил милицейский лейтенант, на ходу оправдываясь.

– Товарищ, вы свободны! – вырвал он меня из рук сержанта.

У вагона проводница размахивала красным флажком, пытаясь задержать отправление.

Наутро в львовском аэропорту мы с Федором Михайловичем обнялись. У трапа самолета я оглянулся – мой избавитель что-то кричал, размахивая руками:

– Не забудь до пятнадцатого прислать сводную смету!..

– Теперь не забуду, – вздохнул я с облегчением.

Через четыре часа меня встречали в пермском аэропорту, а вечером в купе поезда Пермь-Соликамск шумно и с возлияниями отмечали мое освобождение из рук правосудия – среди коллег за сутки легенда обросла неведомыми мне деталями. Уральскому солеруднику в Березниках тоже требовалась сводная смета. И я вновь обрел былую уверенность, а гордый облик молодой еврейской женщины, озаривший меня в вокзальной толчее приграничного Чопа, изредка вспыхивал, словно отблеск далекой молнии, и исчезал напрочь. В те годы я и не помышлял об Исходе. Разумеется, молва о мужественных отказниках, бушевавших на московских ленинградских проспектах с плакатами «Отпусти народ мой!», достигала и моих ушей, но не задевала, не сотрясала. Жил одной страстью, лишь в ней виделся мне смысл жизни: днями и ночами, заполненными до предела командировками по угольным шахтам и соляным рудникам.

3

Четверть века спустя, усталый и неприкаянный, в один из душных июльских вечеров брел я по пустынным парковым плитам маленького городка, вознесенного средь Иудейских гор поселения, куда, помимо воли моей, занесла меня судьба, где обрел обитель. К сумеркам хамсин обессилел, сломался, и порывы свежего ветра, притаившегося, словно в хранилищах, в расселинах гор, заметались между домами, срывая черные шляпы с голов мужчин, поднимая в воздух пустые полиэтиленовые кульки. Мою черную кипу ветер сбил набекрень, растрепал космы нестриженой бороды, а короткая темная тень, бегущая за мной, была подобием одиночества, в мрачной топи которого я слабодушно пребывал уже более года. Судьба норовила на излом, – как круча, накрыла кромешным крылом, на гвоздь здесь я повесил престижный диплом, навсегда и за ненадобностью утратил апломб.

– Мужчина не может жить один, – в тот вечер обратился ко мне мой друг и наставник Ишай, молодой, седобородый, когда после вечерней молитвы мы возвращались из синагоги, и, словно извиняясь, добавил: – Холостой человек живет без радости, без благословения, без счастья, так сказано в Талмуде!

– Не обо мне сказано! – оборвал я наставника и закурил. – Лично я живу в семье сына, Всевышний, благословенно имя Его, не обидел внуками... Да и вы мне, добрый друг Ишай, как брат... Не один я!

– Мужчина не может жить один – без жены, – смущенно, но настойчиво уточнил Ишай, отодвигаясь от терпкого дыма моей сигареты. – Не обижайтесь – я от всего сердца...

– Ах, вот вы о чем! – возмутился я, – не берите грех на душу, – мою жену никто не заменит, да и разговоры эти – бестактны!..

Ушел я, не прощаясь...

«Неужели еврейская заповедь – возлюби ближнего, как самого себя – полагает вторжение в личную жизнь ближнего, в сердце его, в душу его изболевшуюся?» – подумал я. И навалились воспоминания, непрошенные, не истаявшие, как снег лежалый в глубоких впадинах. Жена ушла молча, не простившись, растворилась в густой рассветной рани, сгорела, как в костре, исчезла навсегда, хотя поверил с трудом, обнаружив себя вдруг заброшенным в пропасть пустоты.

Семь первых дней траура, «шиву», словно в тумане запомнил… Шумно пришли хасиды, и из нашей синагоги, и вовсе незнакомые, доброе слово нашли, от сердца и без приказа, заполнив опустевший дом, – миньян обеспечивали. Трижды в день молись, нараспев и вдохновенно... Их слова сочувствия не проникали ко мне в душу, замершую в предчувствии одиночества...

В один из семи дней приехал Хаим, мой друг, поэт и журналист, обнял меня:

– Все это я проходил – десять лет тому назад, похоронив в Израиле жену, молодую и очаровательную, был я в твоем состоянии... Жить не хотелось, дочь и друзья страшились за мой рассудок... Одно спасение – стихи, ей посвященные: бывало, плачу я ночами, они ко мне спешат, толкаясь, – так она, единственная любовь, спасла меня из своего небытия...

– Спасибо, Хаим, – сказал я, чтобы не обидеть друга молчанием... Мне было не до него...

Утром восьмого дня закончились семь дней траура, и молодой раввин, в шляпе черной, борода без единой сединки, нестриженая, бережно взял меня под руку, позвал за собой на приусадебный участок.

– Отец, оглянись вокруг, – сказал он мне взволнованно, – деревья в вешнем цвету, солнце над горной грядой, жизнь, как роса, прекрасна!.. А плачешь ты не о покинувшей тебя жене – о своем одиночестве плачешь...

Я послушно следил за его взглядом, за широким размахом рук, слова – правильные и красивые, возможно, при иных обстоятельствах растревожили бы душу, но ее напрочь захлопнуло раненое сердце... И надолго: боль не отпускала, остро и настойчиво ворошила память, бессвязно отзывалась обрывками воспоминаний, но в одно росистое утро, натощак задохнувшись дымком сигаретным, отчетливо расслышал я толчки скопившихся слов, окантованных точными созвучьями, и неожиданные метафоры торопились растолковать убедительно со мной произошедшее.

Строк оказалось несметное множество, и памятуя строгость жены к моим стихотворным опытам, словно ей доведется прочесть и оценить написанное, я безжалостно черкал черновики, отсеивал неточности, будто пружину, сжимал строфы, и внезапно осознал, что нахожусь на новой стадии своего бытия, – жизни без жены. Так возникло название поэмы – «Без тебя я живу»... Лишь несколько суток спустя компьютерный оттиск отважился показать сыну, на рассвете уезжающему на свою иерусалимскую стройку

Перезвонил он в полдень:

– Папа, по-моему, это лучшее, что ты написал в своей жизни, – сын закашлялся, – рабочие-арабы, неожиданно ввалившись в мой кабинет, сказали, что впервые видят меня плачущим...

Я-то знаю: сын мой не позволяет себе проявления внешних сантиментов.

Откликнулся и друг мой, Хаим:

– Большая удача! – обнял он меня, – хотя и не знаю – можно ли считать удачей поэта поэму памяти жены?.. Да, твои публикации заинтересовали одного журналиста, точнее, одну, – Хаим назвал имя и фамилию, но я не запомнил, – она намерена написать о тебе…

Промолчал я, пожал плечами, больше друг мой к этой теме не возвращался.

4

Есть в имени Хаим дыхание жизни, характер народа, оно среди чуждого сброда наполнено издревле смехом, издевкой, порою и пропитано кровью, из средневековья к нам дерзко добралось, звучит и поныне, едва ли не в каждом втором откликается сыне. Мне в имени Хаим – для сердца услада, усердие лада, протяжно, просторно, как голос валторны, точнее, шофара – наследие чудного дара, созвучно названию города – Иерушалаим, в нем и живет Хаим…

Не часто – забреду в его обитель – в Гило, на перекрестке трасс, и этажом не ошибусь – лишь только небо выше, но не затворника здесь сумрачная келья: в просторе комнат, – едва хватает глаз – всласть верховодят книги, их с берегов Невы, откуда Хаим родом, он приволок сквозь западни таможен… А вот и Хаим…

– Здравствуй, Хаим!

Кряжист и худощав, по-своему красив, с горбинкой крупный нос, морщинок щедрых зыбь – как в зеркале реки, короткой стрижки лен ко сроку убелен над гордой головой. О главном не сказал, должно быть, приберег: в движении лица, в глубинах светлых глаз, в разрезе сочных губ – улыбки доброта, радушие души, его особый знак, примета из примет – улыбка Хаима.

Так я блаженствовал в один из дней, оттаивал, – погруженный, в глубину кожаного кресла, при щедром свете улыбки радушного хозяина, неутомимого собеседника, рассказчика увлекательного. Одна незадача – мой друг не выносит сигаретного дыма, даже когда курю на его балконе; другая проблема, пожалуй, тягостней, – звонков телефонных бесчинство, словно доброй половиной Израиля востребован Хаим.

– Вот так – круглые сутки кому-то я нужен! – оправдывается Хаим. – Так на чем мы с тобой порешили? – Но в то же мгновение – новый звонок...

– В другой раз! – Я решительно поднялся, но Хаим, плечом прижимая к уху телефонную трубку, двумя руками настойчиво вернул меня в кресло.

– Как кстати вы позвонили! – словно страшась, что его не услышат, закричал он во весь голос. – Нынче в гостях у меня тот наш коллега, неуловимый друг мой. – И насильно вручил мне телефонную трубку.

– Здравствуйте! – Я уловил приятный тембр женского голоса.

– Я действительно давно ищу встречи с вами, интерес мой чисто профессиональный. – Собеседница представилась, на мгновение задумалась. – Если так совпало, и вы у Хаима, мы могли бы познакомиться, не откладывая...

– Вот мы и познакомились, по телефону, – я и не пытался быть вежливым и приятным во всех отношениях, – а наяву, как-нибудь, в другой раз...

– Я живу в квартале от Хаима, – очевидно, она меня не расслышала – жду вас на автобусной остановке, ваш друг вам объяснит...

– Оно мне надо! – обозлился я. – Не люблю, когда за меня решают!.. Пойдешь сам – никуда идти я не намерен!

– Иди, иди! – Хаим, хитро улыбаясь, легонько подталкивал к двери...

5

Словно в широкую реку, не ведая брода, словно в заросли таежного леса, словно в зыбкие волны пустыни шагнул я, – по доброй ли воле? – едва увидев издали эту женщину, мгновенно опознав её в полуденной уличной толчее, – не встречал ли ее прежде? – почувствовал, что случай или судьба послали ее непременно мне, и от такого щедрого дара – не отказаться, не отвертеться. И суть не в красоте: да, она была красива какой-то своей неповторимой миловидностью, хотя годы, подобно порывам холодного ветра успели ненамеренно прикоснуться к ее гордой осанке и опалить как костровым пламенем, чистое еврейское лицо... Так, ближе к вечеру, – таинственней тени, так от первых дуновений осени золотится березовая роща.

Женщина тоже узнала меня, верно, по рассказам Хаима, наши пытливые взгляды сошлись в улыбке, именно эта первая улыбка, добрая и открытая, соединила нас, определила искренность отношений, оттеснила – надолго ли? – печаль с души моей... Никогда прежде я ее не видел, по крайней мере, не мог встретить, но было отчётливое ощущение, что знаком с ней долгие годы.

– Не буду лукавить: мне давно хотелось познакомиться с вами...

Мы неспешно шли рядом по зеленым улочкам Гило, и женщина, чутко и безошибочна определив мое угнетенное состояние, сама непринужденно начала наш диалог.

– Несколько месяцев назад в один из четвергов я, по какой-то причине отвергла традиционную для себя газету «Вести». На глаза попались «Новости недели», там и прочла ваше эссе «Талисман души». Намерилась написать о вас очерк, но время шло, я потеряла маму, вскоре ушла на пенсию...

– Примите мои соболезнования, – склонил я голову, – но не ослышался ли я – вы что-то сказали о пенсии, не рановато ли? Это при вашей-то молодости!

– Спасибо! – Моя собеседница вновь улыбнулась.

В её удивительной улыбке – ни привычного женского кокетства, ни жеманства, – лишь искреннее добродушие, отзывчивость и ко множеству лестных слов напрашивается еще одно – чистота…

И я не на шутку оробел от этого обаяния, женских чар, вольно или невольно завлекающих меня, нынешнего, отрешенного, в свои нешуточные сети...

– Извините! – Я отошел в сторону и закурил, в тайной надежде, что привычная порция никотина меня отрезвит...

– Но вернемся к вашему «Талисману души»... Стефан Цвейг – мой любимый писатель, но в вашем тексте о нем, неожиданно для себя, я обнаружила его еврейские мотивы, сегодня мне они необыкновенно дороги, и я вам втройне благодарна – и за Цвейга, и за вашу поэтическую трактовку его слова «талисман», и за то, что сказано – в Израиле!

И после долгого молчания добавила:

– Так, еще до личного знакомства с вами, разглядела я в вас единомышленника...

– Благодарю, не знаю – заслуженно ли, не избалован я вниманием к своему писанию...

– Мне не к чему лукавить...

Несколько минут мы шли молча, я курил сигарету за сигаретой, пора было завершать затянувшееся свидание, но вдруг услышал:

– Да и поэт вы интересный – прочла я вашу поэму памяти жены, поверьте моему вкусу – журналиста и женщины... «Извини, без тебя я живу, мне отмеренный срок...» – одна эта строка дорогого стоит, да и многие другие... Мне не довелось знать вашу жену, но в вашей поэме я увидела достойную и прекрасную женщину, еврейскую...

Моя спутница смолкла, и мне показалось, что она хочет сказать мне нечто значимое, но не отваживается... Наконец она решилась:

– А я свою первую книгу посвятила памяти мужа только спустя десять лет после его смерти... Он внезапно умер двадцать два года тому назад, молодой, талантливый хирург, получивший признание и в Иерусалиме, успев прожить в Израиле только три года... Ранним утром, в один из дней праздника Суккот, уехал на работу – и не вернулся... И я осталась одна с двумя детьми… Сын и дочь выросли – отслужили в армии, обрели профессии, у них уже свои семьи...

– Вот мы и знаем друг о друге все. – Я был смущен ее откровенностью.

– Или почти все! – уточнила женщина, и вновь ее улыбка меня обезоружила, свидание не казалось затянувшимся, готов был бродить с ней до утра, читать взахлеб стихи, благо, память сохранила любимые строки. И слушатель – благодарный...

«В этой теме, и личной и мелкой, / Перепетой не раз и не пять, / Я кружил поэтической белкой / И хочу кружиться опять...»

И меня закружило...

6

Так нежданно начался наш литературный роман, однако едва ли тот иерусалимский июльский полдень кто-то из нас двоих мог прозорливо и безошибочно обозначить наши отношения одновременно емким, огромным, но и изношенным от многовекового употребления словом, – роман, роман между женщиной и мужчиной, когда за плечами у каждого – своя долгая судьба… Словно солнечный луч сквозь грозовые тучи, словно обильные дожди в засушливую израильскую осень, казалась для меня встреча с женщиной, о существовании которой еще накануне и не подозревал. Но, как мальчишка, торопясь на свидания, вышагивая рядом с ней, изредка бросая на спутницу пытливые взгляды, внезапно обнаруживал я какие-то штрихи, якобы ранее виденные, но напрочь забытые: горделивая осанка, витая каштановая прядь над открытым лбом, своевольный взгляд черных глубоких глаз... Где-то в прошлой жизни я мог изловить и унести с собой этот образ... Или вымыслить?

И вдруг меня осенило, догадка перехватила дыхание: четверть тому назад, в таможенном беспределе приграничной станции Чоп, не этот ли гордый облик молодой еврейской женщины озарил меня, и словно отблеск далекой молнии, изредка вспыхивал и исчезал напрочь? Но не истаял... Все сходилось: мальчик и рыжеволосая малышка, сын и дочь, за четверть века успели подрасти, отслужить в ЦАХАЛе, создать свои семьи... Погоди, погоди, но рядом с ней был рослый элегантный мужчина... Неужели это он спустя три года ушел из жизни, оставив ее в Израиле, – в одиночестве?

При каждой встрече намеревался расспросить: не ее ли с семьей мог я встретить на приграничной станции Чоп четверть века тому назад, в июле семьдесят девятого, но откладывал, да и не имело сегодня значения – она или не она, важна – нынешняя, реальная...

Чаще всего я ожидал ее в центре Иерусалима у оживленного подножья торгового центра «Машбир», в тенистой заросли масличных ветвей возраста почтенного, помнящих, по заверению старожилов, не одно поколение назначавших свидание, и не только влюбленных, еще задолго до появления на пересечении улиц – «стремительной Кинг-Джордж и пешеходной Бен-Иегуда – многоэтажного архитектурного сооружения, устремленного в поднебесье. Мне неведомо, что говорили прежде, но ныне давно не в диковинку: «Встретимся у "Машбира"!»

Как правило, я приходил раньше назначенного срока, перебрасывался несколькими словами с миловидной продавщицей цветов, изредка она подбирала для моей дамы набор ярких роз на высоких стеблях, приговаривая, что ей еще никто не дарил цветы, а она уже во втором браке. Курил сигарету за сигаретой, ждал с нетерпением, когда от ближайшей автобусной остановки, торопясь и поглядывая на часы, в мою сторону направится женщина, по теплоте в груди, по биению своего сердца я опознавал ее. Не то что обнять, я не смел даже поцеловать ей руку: два интеллигентных человека, мы знали, как себя вести на людях, а наедине не оставались.

Из множества иерусалимских кафе нам приглянулось одно – в уютном частном музее известной художницы, – мы облюбовали открытую веранду в затишье ветвистых платанов, надежно отгораживающих посетителей кафе от городского шума, но отчаянный вой сирены «амбулансов» скорой помощи, вперемежку с отрывистыми воплями полицейских патрульных машин, доносился и сюда. Увы, теракты в городах стали повседневностью, но привыкнуть к ним немыслимо.

Она подзывала официантку – молоденькую и стройную эфиопку, будто сошедшую со старинных африканских фресок, что-то ей говорила на иврите, и в одно мгновение на нашем столике появлялась свежая белоснежная скатерть, две изящные белые чашечки на голубых блюдцах, горячий кофе сохранялся в кофейнике, а на нескольких фарфоровых тарелках – печенье и пирожные, непременно сухие, – по моему вкусу.

Стыдно признаться, но моя повседневная жизнь на поселении в горах Иудеи, как и вся судьба до репатриации, невольно и настойчиво отодвигались на второй план, когда напротив меня, размешивая кофе крохотной ложечкой, сидела женщина, красивая, обаятельная, не вдруг, не в одночасье, а за год после нашей памятной встречи в Гило, ставшая для меня дорогой, желанной, единственной... Что-то удерживало меня от того, чтобы открыться ей, должно быть, неугасшая боль об ушедшей жене: словно подводные рифы, в наших беседах я старательно обходил эту тему, как и другие подробности личной жизни, а она предпочитала выговориться, вероятно, не желая оставить между нами что-то недосказанное.

Свою неуемную ревность к ее прошлому я для себя объяснял или оправдывал своим внезапным чувством, хотя долго не решался назвать его любовью; однажды решительно, едва не доведя до ссоры, пресек в корне ее мемуары из личной жизни, и оказался прав: любовь немолодых людей, если это не просто сожительство, а большое и настоящее чувство, не должна быть омрачена воспоминаниями о прошлом. Держите их при себе или, обоюдного блага ради, смойте напрочь, как первые ливни после Суккот смывают песчаную накипь хамсинного лета. Я – держал при себе...

Иногда я ждал ее не у «Машбира», а в нашем кафе, чаще всего – минут на пять-десять она задерживалась, я начинал нервничать, взад-вперед бродил по тропинкам между деревьями, но когда появлялась – бежал навстречу... Причины опоздания всегда были убедительные:

–Не забывайте, кроме вашей, – она закашлялась, – доброй знакомой, я еще и мама, и бабушка, и каждый во мне нуждается...

– Но ваш добрый знакомый, по совместительству – ваш покорный слуга, в вас тоже крайне нуждается, – я медленно оттаивал, как всегда при ее появлении, – у меня тоже есть внуки, надеюсь, со временем вас с ними познакомлю, но как говаривал один мой приятель из прежней жизни: не страшно быть дедушкой, сложно осознать, что влюбился в бабушку!

– Вам ли это грозит? – В ее улыбке, зачастую доброй и светлой, вдруг привиделась мне горькая ирония, но тотчас исчезла. – Так вот отчего я задержалась... На Французской площади, рядом с Большой Синагогой, наш автобус угодил в аварию – столкнулось несколько машин, образовалась транспортная пробка, и мне пришлось добираться к вам пешим ходом... Какой-то удивительной любовью связана я с Иерусалимом... Одно впечатление – из окошка автобуса, другое – на своих двоих, когда привычный вид улиц неожиданно обретает новые краски и очертания, а лица соседей по автобусу в просторе иерусалимских кварталов видятся по-другому...

Я восхищенно смотрел на нее – мы сидели за столиком друг против друга, смакуя, небольшими глотками пили свой традиционный кофе, она, боком повернувшись ко мне, в лучах высокого солнца – легкий загар лица, черные глаза усмехались и сияли, под светлой изящной шляпкой – завиток каштановых волос; так, буквально на моих глазах, торопящаяся на свидание бабушка преображалась во вдохновенную поэтессу, а красоты ей было не занимать.

– Вот уже три тысячи лет наши ноги ведут нас в Иерусалим... Прочла я у раби Нахмана из Браслава: «Куда бы я ни шел, я иду в Эрец-Исраэль». Люблю перечитывать раби Нахмана, особенно в моменты разлада с самой собой – его стремление к тишине, к свету, нежность его души возвращают силы моей душе... Над этой связью время не властно...

Внезапно она замолчала, задумалась о чем-то своем, мне неведомом, словно представляла возможность понять ее монолог, ее озвученные раздумья... Едва ли не с первых часов нашего знакомства, а затем и перечитывая ее книгу, мне пришлось удостовериться, причем не с грустью, что было бы естественно, напротив, с гордостью: женщина, избравшая меня своим другом, умнее меня, одаренней и литературным талантом, и знанием того, что мы называем одним словом – жизнь... И это я, прежде в любых ситуациях – уверенный в себе, за плечами которого долгая, нелегкая и напряженная жизнь, любимая работа... И параллельно со всем этим – стихи... С молодости до нынешних седых волос изловчился сколачивать созвучьями строки, издал несколько книг и переводов, но в нерифмованных текстах этой еврейской женщины – во сто крат больше поэзии, истинной, не надуманной...

– Люблю я бродить по Иерусалиму... – словно издалека, донесся до меня ее голос. – Мне кажется, что только певцы и поэты жили на его древних улицах, обратите внимание на своеобразие иерусалимских двориков, на луч солнца, он, словно для нас, задерживается на камне... И, подобно крылатому облаку, летит над городом мельница Монтефиоре. И тянутся к небу растрепавшиеся от ветра верхушки деревьев... И зонт над одинокой женской фигурой готов улететь...

– Где вы научились так видеть? – сказал я и закурил, пытаясь скрыть волнение. – Мне так никогда не увидеть и не написать...

Молоденькая официантка тотчас принесла пепельницу, сменила остывший кофе. Вокруг нас, за множеством столиков, громко переговаривались посетители, но нам было не до них.

– Вы приукрашиваете меня, а себя умаляете... У каждого из нас свой слог, свой стиль... Вчера мне звонила Лея Мучник, жена Павла Гольдштейна, ваша статья о нем в «Новостях недели» ей понравилась, а она человек требовательный, особенно, если это касается творчества покойного мужа. Она мне очень дорога, я ее люблю, она долго болеет, и мне бы хотелось, чтобы мы с вами ее навестили...

– Мы с вами?

– А что вас удивляет? Я Лее о вас рассказывала...

– Что?

– Что мы с вами год... дружим.

И вновь в ее улыбке разглядел я горькую иронию... Зазвонил её мобильник, она извинилась, отошла в сторону, быстро и взволнованно заговорила на иврите... Хорошо и свободно... А я со своим ивритом, точнее – без него, чувствую себя ущербным... Ничего я не понимаю, да и ни к чему, – себя бы понять – в своих отношениях с этой женщиной мне бы разобраться, решить, – от меня, мужчины, требуется первый шаг.

7

В один из дней мы с утра созвонились, договорились встретиться у «Машбира», был четверг, в «Золотой карете» на улице Агриппаса я купил «Новости недели», бегло просмотрел свежие страницы, свою публикацию не обнаружил, на одном из разворотов – её статья и фото обложки ее книги – иллюстрация работы художницы Ителлы Мастбаум: тонкий облик молодой еврейской женщины со снопом созревшего ячменя... Имя ее – впервые на оттисках тель-авивского еженедельника – это удача и для автора, и для нас, ее новых коллег-единомышленников. Я немедля купил один экземпляр – для любимого автора, бегом-бегом к цветочному ларьку, ибо букет ее любимых роз, да из рук моих, в такой час – не помеха.

Но ларек закрыт, на автобусных остановках – столпотворение, нередкое в утренний час, и я, пристроившись на каменной ограде, распахнул газету, раз-второй перечел ее статью, и впервые за долгий срок вздохнул легко и свободно, словно горный воздух, свежий и чистый, наполнил душу мою, истомившуюся в нашей повседневности. Но, увлекшись, позабыв обо всем на свете, не переставал изредка бросать взгляд на уличную толпу, в тайной надежде: не вынырнет ли из ее глубин она, автор талантливого текста, по совместительству – восхитившая меня женщина, но и ей, и себе страшусь в этом признаться. Нельзя же быть мальчишкой до седых волос!

Где же она больше чем на час замешкалась? Могла бы и перезвонить, но вместо привычной досады в сердце прокралась тревога: мало ли что случается с живым человеком, тем более в наше время, наполненное до краев автоматными очередями, взрывами в автобусах, обстрелами района Гило, где в одном из домов живет она... И я вновь погружаюсь в ее статью. Но, назвав текст ее статьей, не умалил ли его? Перечитываю: пытаюсь уточнить сюжетные и стилистические признаки, и уже не сомневаюсь: это художественная проза, по моему суждению – лирическая новелла, пронизанная поэзией. Автор точно и трепетно расставляет слова, мастерски собирает их в строки, а те, словно обильные ручьи, сбегаются в повествование, напористо движут сюжет, накапливают из мгновений нашей жизни. Особенно точны и неожиданны метафоры в описании природы, когда и где это она подглядела: «Он может быть хорош, этот квадрат земли, как ломоть душистого свежего хлеба», или: «В ветреные неспокойные дни море с силой ударялось о холм, так что камень, изъеденный волной и солью, стал похож на пчелиные соты», или: «Вдали от берега море синее, с легкими беловатыми волнами. Когда солнце всходит над морем, кажется, что вода излучает свет». Такой свет излучает и ее новелла – возвышенная и гордая ее любовь к Земле Обетованной. И будто открылись мои глаза: такой свет излучает и она, очаровавшая меня женщина, но разглядел ли я прежде, до прочтения написанного?! Готов подписаться под каждой ее строкой, под каждой ее буковкой и запятой... Подписаться – да, а так написать – вряд ли, не дано Свыше!

Уличные толпы – гуще и тревожней, люди размахивают руками, что-то пытаются объяснить, один я, безъязыкий, в этом тревожном людском круговороте невозмутимо листаю газетные полосы. Изредка проносятся машины скорой помощи и полицейские патрули... Бросил взгляд на цветочный ларек – открыт. У входа – миловидная продавщица, моя знакомая, о чем-то взволнованно и сбивчиво рассказывает своему подельнику на иврите, увидела меня – перешла на русский:

– Сейчас я подберу для вас розы... В городе – страшный теракт, взорвался автобус 32-го маршрута, только выехал из Гило. Полно школьников, десятки убитых и раненых... Полиция оцепила весь район... Я с трудом выбралась... Семь роз – достаточно?

Оглушенный, словно сам чудом выкарабкался живым из эпицентра взрыва, я, неловко прижимая к груди газеты и цветы, взад-вперед, как медведь в клетке, мотался по каменным плитам у подножья «Машбира», в сотый раз набирал номер ее мобильника, он мне что-то пытался растолковать на иврите флегматичным женским голосом, но мне нужен был только один голос в мире – |ее... Именно в автобусе этого маршрута, ровно в этот час она должна была ехать на встречу со мной...

За долгую жизнь я потерял многих своих родных и близких, довелось уже и в Израиле брести среди каменных надгробий. Взял себя в руки, успокоился – всякое могло приключиться, вероятно, где-то задержалась по неотложному делу, а их у нее – не счесть.

И в тот же миг – звонок по моему мобильнику, и я услышал ее голос:

– Извините меня, ради Б-га, я – в полном порядке, схватила тремп – через десять минут буду рядом с вами... Тысячу раз – извините...

И вот, вынырнув из объятий людской толчеи, словно пловец из морского прибоя, разыскав глазами меня, бегающего вдоль обочины шоссе, ко мне устремляется женщина, и вздрогнуло сердце мое, – рванулся я к ней навстречу, обнять, расцеловать, – желанная, живая! – но то ли руки заняты цветами и газетами, – в который раз – не решился.

– Спасибо! – Она прижала к себе букет, на мгновенье опустила лицо в алые бутоны. – Какие красивые, спасибо, я вам сейчас все объясню... – В глубине ее дамской сумочки зазвенел мобильник. – Илана, детка, я в полном порядке, вечером перезвоню.

Я уже знал: Илана, детка, – это ее младшая сестра, живет в Реховоте, родство душ – необычайное, они должны знать друг о друге непрестанно, оттого и звонки в любой час, особенно в нынешние тревожные времена. И младшая о старшей, как о малой, заботится!

– Я же сказала: перезвоню! — Очевидно, взволнованная сестра настаивала, а моей спутнице было не до подробностей. – Повторяю – я в полном порядке, у меня даже есть свидетель... – Закончив разговор с сестрой, она с облегчением вздохнула.

– Какой я свидетель? Едва ли вы в полном порядке, естественно, я встревожился, хотя это мягко сказано...

Только теперь я обратил внимание на ее бледное, без кровинки, лицо, на тревогу, застывшую в ее глубоких черных глазах, хотя она продолжала бодро улыбаться... Мы неспешно спустились по Кинг-Джордж, влились в бегучий поток на Яффо, – центральная улица, даже расслышав взрыв в Гило, привычно продолжала свою праздную жизнь: несметные толпы прохожих, распахнутые двери магазинов, на каждом шагу – кафе...

Давно я приучил себя не задавать излишних вопросов, тем более – ей, и она признала мое право, оценила как взаимное доверие. Мне было спокойней, давало возможность и самому не исповедоваться, а делиться лишь о том, что касается нас обоих. Не знаю, как ей, человеку открытому и искреннему, далось мое правило, но она его приняла.

О трагических событиях этого утра она молчала, я был уверен – намеренно, а на мой отзыв о ее публикации откликнулась коротко:

– Это не моя заслуга! Это мне дал Израиль!..

Неожиданно она пошатнулась, будто споткнулась, я поддержал ее за локоть, так мы и пришли в наше кафе, в тот час – малолюдное... Женщина продолжала бодро улыбаться, но я не мог ошибиться – что-то накануне потрясло ее. Несколько глотков горячего кофе могли бы ее успокоить, но она заговорила взволнованно, смахнула с глаз несколько набежавших слезинок.

– Я обязана вам рассказать – иначе взорвусь... С утра засиделась за компьютером, писалось легко, увлеченно, едва успевала за накопившимися словами... Глянула на часы – опаздываю, совестно мне, когда я заставляю вас ждать... На автобусной остановке – привычное скопление народа, в основном – школьники... Когда подошел переполненный автобус, а я была в последних рядах, у входной двери заметила своего знакомого врача – Моше Готлиба, репатрианта из Англии, на завтра я была записана к нему на прием – он приветливо мне махнул рукой, смущенно улыбнулся, – мол, продвигайтесь, сожалею, что не могу вам помочь... Я была почти у самого входа, водитель пытался закрыть дверь, но в последний момент какой-то молодой араб, грубо оттолкнув меня и еще нескольких женщин, вскочил в автобус... Толчок был настолько резким, что мы буквально рухнули на заляпанный грязью асфальт, повалились друг на друга... Отряхнувшись, я поняла: в таком непристойном виде я не могу двинуться в путь и вернулась домой, переодеться...

Женщина оборвала себя на полуслове, не досказав главного, смолкла, мобильник досаждал ей назойливыми звонками, все разговоры – на иврите, я нервно курил, она, пытаясь извиниться, смущенно пожимала плечами, – ничего не поделаешь... У нее – неиссякаемый круг друзей и приятелей, все звонят по любому поводу, мне бы привыкнуть... А нужно ли? Свидание, которое мы оба любим, сорвано...

– Вам следует немедленно вернуться домой, отдохнуть и прийти в себя! – Я решительно поднялся. – Тогда и созвонимся...

– Вы правы, – она покорно склонила голову, – я действительно без сил… После всего, пережитого сегодня утром, я словно родилась заново, и это трудно осознать...

– До свидания! – Она вымученно улыбнулась, встала, резко повернулась и стремительно ушла, и легкий перестук ее каблучков ещё долго звучал в моих ушах.

Поздним вечером женщина мне позвонила:

– Только что по Первому каналу показывали террориста, взорвавшего себя в 32-м автобусе... Я узнала в нем молодого араба, оттолкнувшего меня утром, когда я пыталась войти в автобус... Страшно признаться, но он невольно спас мне жизнь... А мой знакомый, Моше Готлиб, погиб...

– Светлая ему память, – пробормотал я, ошарашенный ее рассказом, и замолчал, вслушиваясь в далекое потрескивание на другом конце телефонной линии, словно доносилось дыхание дорогой мне женщины, едва не исчезнувшей в нынешнее утро...

– Вы меня слышите?

– Это самое большое счастье, что я вас слышу. – Я вновь замолк, ибо не было в мире слов, способных передать и сотую долю того, что наполнило мое сердце...

– У меня для вас – новость, даже не представляю вашу реакцию на нее. – Голос звучал бодро, будто минуту назад речь не шла о теракте. – Моя дочь со всей семьей в Америке – они с мужем заканчивают докторантуру, каждый по своей специальности… Дети маленькие, она просит помочь, и я не могу отказать... Несколько дней тому назад она позвонила – мне заказан билет до Нью-Йорка, откуда еще несколько часов лету до Балтимора. Не рассказывала вам заранее – пока не решится окончательно...

– Мы еще успеем переговорить при встрече, завтра, – я не мог скрыть неведомое мне прежде раздражение, и женщина чутко уловила мое настроение.

– У нас не будет для этого времени, – я словно разглядел извиняющуюся добрую улыбку на ее губах, – мой рейс – на рассвете.

8

Я ее не провожал: не видел, как она растворилась в толчее Бен-Гурионовского терминала, не следил, как огромный белоснежный лайнер, покачиваясь над Средиземным морем и искрясь в первых лучах восходящего из-за Иудейских гор солнца, опрометчиво или намеренно не посоветовавшись со мной, уносил на запад женщину, без которой я не мог уже себя представить, так, по крайней мере, мне казалось.

Надо было что-то делать... Раздосадованный моими участившимися в последний год свиданиями, мой компьютер, как верный и забытый друг, оскорбленный невниманием, недовольно помалкивал, и, затаив обиду, и скрыв в неоглядных глубинах своей электронной памяти мои незавершенные тексты. Когда я его включил, он мигом откликнулся, выплеснул на вспыхнувший экран позабытые абзацы, всем своим видом и раздраженным ворчанием, словно брюзга, высказывая протест. Давно я подметил: у компьютера – чуткая и ранимая душа, он напрочь не приемлет, когда у владельца его пошаливают нервы, – не откликается на заданные программы, а порой и вовсе застывает.

Надо было что-то делать... Да, ее мне недостает, и это моя подробность, но в одночасье не вернуть ее с берегов благодатной Америки, тем более – из объятий внуков... И вдруг судьба, словно искупая свой грех, щедро и нежданно восполняет возникшую пустоту: на моем столе, властно отодвинув иные планы, увидел я ее книгу, подаренную мне в первый день нашего знакомства. На обороте – женский портрет: красивое еврейское лицо, полуприкрытые глубокие глаза, короткая стрижка с витком темных волос над задумчивым лбом, сдержанная улыбка показалась мне грустной... Видимыми знакомыми чертами она походила на ту женщину, с которой мы только вчера расстались иерусалимском кафе. Но это была другая – чужая, неведомая мне женщина, со своей многолетней долей, радостями и печалями, в моей душе неожиданно даже вскипела ревность и обида: и оттого, что она внезапно улетела в Америку, а мне, как пел Высоцкий, мне туда не надо и оттого, что даже спустя год, мне ничего о ней не известно.

Так судьбе было угодно: в то раннее и светлое утро, под негасимо синим израильским небом, ко мне, на вознесенное в иудейских горах поселение, пришла она на свидание, если не сама, то её книга, и я с волнением раскрыл ее, бережно перелистывая страницы, несколько раз перечел, открывая для себя тайну женщины, которую, не позорно признаться, дубленный жизнью и седобородый, любил какой-то неведомой прежде любовью...

А то, что любил, я уже не сомневался...

Если бы слово мое ограничить редакторской волей до нескольких абзацев, от себя ничего не скажу, выпрошу место двум отрывкам из ее книги: «...И зацвела через год роща. И было там деревцо, мой корешок. Было и есть. Оно осталось там вместе молодостью и мечтами, с той растраченной силой, которую мы отдали холодной чужой земле, оно осталось там с несбывшейся надеждой обрести в той стране и в том мире землю обетованную…» И далее: «Каждую весну поднимается еще один лесок, ещё одна роща в Иерусалиме – в честь новорожденных или в память павших. Ибо сказано в Торе, что «человек подобен дереву на ниве». И радуют глаз эти деревья и эта земля, и ждешь для них дождя, как не ждал никогда в прежней жизни, потому что теперь это дерево и этот дождь дают силу твоей земле и плоду на твоей земле. И это совсем особое чувство» – так она пишет в своей книге, и я перевожу дыхание, – точнее сказать нельзя. Внезапно приходит ощущение: я отчетливо слышу ее голос – чистый, взволнованный, в чутком орнаменте музыкальных этюдов, я даже оглядываюсь вокруг, но комната пуста, и ни одной живой души на приусадебном участке... Почудилось...

«Это не моя заслуга! Это мне дал Израиль!» – сказала она мне вчера, вежливо, но настойчиво отвергая мои восторги... А в книге уточнила словами одной из своих героинь: «Если человек принимает эту землю со всеми ее качествами – сладкими, горькими, солеными, кислыми, то земля эта принимает человека». Вот так жестко, мудро, бескомпромиссно отвергла она наше право на еврейско-олимовские слезы по российским белым снегам!

Непостижима энергия этой женщины – отыскать и запомнить столько людей, благодаря знакомству – трогательному, сердечному разглядеть индивидуальные черты каждого, и мастерски из своих реальных, невымышленных героев сотворить единый литературный образ – еврейский, правдивый, неповторимый. Честные симпатичные натуры, добрые, суровые, зачастую – идеалисты, мужественные, сильные, в отчаяние не впадающие... Они трепетно, с болью в сердце, любят Землю Обетованную, хотя многим не довелось на нее ступить...

Прошла неделя после ее, внезапного для меня, как снег на голову, отлета в эти заокеанские Штаты, – ни слуху, ни духу... Телефон молчит, будто и не было целого года, как мгновенье промелькнувшего, почти ежедневных свиданий, долгих и увлекательных бесед, когда казалось, что и ей, умудренной израильской жизнью, не без интереса мои простодушные россказни из прошлой шахтерской жизни... Но вправе ли я сравнивать?

Пока меня мотало по той стране, по луганским и сибирским шахтам, по уральским и прикарпатским соляным рудникам, пока пил ледяную водку и пшеничный самогон с друзьями и приятелями, с заказчиками и подрядчиками, порой, с первым встреченным – в гостиничном неуюте или в купе железнодорожном, считая все это своим единственным делом, лишь в нем виделся мне смысл жизни, за эти же четверть века она по праву неоспоримому обрела судьбу и свой дом в Иерусалиме, не изошла слезами от навалившегося одиночества, одна подняла на ноги сына и дочь, и ощутила гордую красоту своего еврейского имени. Святой иврит, язык предков, стал ее вторым языком, но книгу свою написала по-русски, и проза ее, – высока, как поэзия.

Страшусь высоких слов, но даже зная ее скромность, свойственную нашим библейским женщинам, не убоялся написать справедливо и непредубежденно: «Меня, читателя привередливого, восхитила глубина и энциклопедичность познаний автора. Словно художник-монументалист, складывает она нашу историю из крупных блоков вековых срезов, словно пейзажист, тщательно и с любовью вырисовывает израильские ландшафтные уголки, словно поэт, предается лирическим отступлениям, словно археолог, осторожно ступает по следам древних захоронений... Название для своей книги, точное и единственное, она отыскала у пророка Йсайи: «И увидите это, и возрадуется сердце ваше, и кости расцветут, как молодая зелень».

Дай ей право – вымарала бы рукой безжалостной эти мои тексты.

«Но сегодня над Иудейской пустыней палящее солнце, и оттого глубокая синева неба, врезанные в нее коричневые вершины гор и море, серебрящееся на солнце, кажутся рисунками ребенка, где краски преувеличенно ярки...» – этими ее словами завершил я свою статью о ней и отправил в тель-авивский еженедельник.

Зная редактора, человека, сдержанного в эмоциях, прихотливого, ожидал, что мои впечатления о страницах ее творчества покажутся ему преувеличенно яркими. Но статья без промедления напечатана.

А та, которой посвящена статья, в своем заокеанском далеке безмолвствовала.

9

Прошло три месяца, но она не давала о себе знать, и правильно сделала: в моей душе клокотали обида и ревность, невольно или намеренно зрело бессмысленное озлобление, и я вдруг вспомнил ее слова: «Мы знаем друг о друге почти все!» – оговорка «почти» приобретала в моих вымыслах реальный смысл, подозрения о ком-то другом, случайная встреча в Балтиморе или загодя предусмотренная... Странно, беспокойство о возможной болезни не возникало, была лишь надежда на иные существенные причины или на обыкновенные женские причуды, а нам, мужчинам положено их прощать.

Достало у меня и мужского самолюбия и достоинства – не опрашивать ее друзей, общих знакомых, несколько раз преодолел я готовность позвонить ее сестре, но она сама дала о себе знать:

– Здравствуйте, большое спасибо за вашу статью о моей сестре – женский голос, незнакомый, взволнованный, не вызывал сомнения в искренности, – я долго искала номер вашего телефона, редактор газеты грубо оборвал, мол, он не справочное бюро компании Безек...

– Все ли у нее в порядке, – я задержал дыхание, – у вашей сестры?

– Мы перезваниваемся, не так часто, как в Израиле...

– Вот и хорошо! – Я был намеренно краток.

Через несколько дней мой компьютер, раздосадованный зряшными, по его суждению, переживаниями своего пользователя вспыхнув злорадно, выплеснул мне в глаза текст письма, пришедшего по Интернету:

«Друг мой, вас беспокоит мое молчание, и после долгих сомнений я решилась сказать вам все, что я думаю о нас с вами, благо, техника позволяет... У моего внезапного отлета в Америку была и вторая причина: понять ваше отношение ко мне и мое – к вам... Я благодарна вам за... дружбу, которой вы осветили год моей жизни, за множество прекрасных стихов – к своему стыду, я их не знала. Однажды вы прочли любимого вами Симонова: «Не спутай, я не круг, я камень, со мною можно утонуть...» В чужих словах я услышала вас. В шутку обозначив наши отношения «литературным романом», вы оказались правы: жизнь сурова, литература – слепой слепок с нее, и нам нельзя больше встречаться и даже быть близко друг к другу... Иначе можно утонуть, а у каждого из нас – дети, внуки, и самый незаменимый друг – компьютер. Забудьте меня, сделайте милость». Ни подписи, ни постскриптума, в котором она решилась бы что-либо объяснить, не было, и я вскочил из-за стола, гневно и раздраженно ударил кулаком по компьютеру, решительно убрал текст с экрана... Мой металлический визави загудел обиженно...

И я попытался забыть – неизбежным и испытанным средством другой женщиной. Она возникла внезапно, словно к сроку запрограммированная Свыше: в автобусе, который вез иерусалимских писателей в Тель-Авив, единственное свободное место оказалось рядом со мной – и на него, вежливо спросив разрешения, села незнакомая женщина... Последним ночным рейсом мы вдвоем вернулись в Иерусалим добрыми друзьями... Мне повезло – женщина была молода и красива, но красота, словно сжатая в кулак, сдержанная изнутри непостижимыми для меня тревогами, то ли за двух маленьких детей, то ли неурядицами с мужем, отцом детей... Она писала стихи – современные раскованные ритмы, на пределе откровения репатриантки и молодой израильской женщины. Явно, не без искорок дара...

Красота ли, молодость, но она не оставила меня равнодушным, и мы, изредка выкраивая время, любили бродить по Иерусалиму, по его лиственным кварталам, по стесненным переулкам, – я воодушевленно рассказывал о достопримечательностях Святого города, моя спутница живо реагировала на множество подробностей, – что-то она не смогла отыскать в новой жизни, прийти к тому, что я нашел... Иногда я приглашал ее на чашечку кофе, – один раз едва не привел в то кафе, наше с той женщиной, но вовремя спохватился... Далеко мы не заглядывали, наши отношения  – что тебе во мне, что мне в тебе? – не обсуждали, нам обоим было хорошо...

Но дома, на поселении, отпускал вожжи: печальный, молчаливый, неприкаянный, брел по парковым плитам... Мой друг и учитель Ишай, а с ним у нас сложились добрые, доверительные отношения, больше, чем дружба, чутко уловил мое душевное состояние:

– Извините, но что с вами происходит?

– Что ни пишу, все бестолочь, вода...

– Позвольте не согласиться – вы пишете свежо, увлекательно, напористо, вопреки настрою душевному... На днях в Иерусалиме встретил вас с молодой женщиной, но вы, очарованный спутницей, меня не заметили...

– Тысячу раз простите! – Меня вдруг прорвало и я, захлебываясь словами, выплеснул на друга события последнего года: и встречу с женщиной, и неожиданную любовь, и ее отъезд внезапный, и текст ее компьютерного письма, и обостренный интерес к другой женщине...

– Будут еще хорошие вести, наберитесь терпения... Вы должны сделать той, первой женщине, предложение, – он настойчиво повторил по слогам, – первой, так мне видится...

– Ишай, вы забываете мой нынешний статус: «я одинок и нищ», как в псалме сказано.

Не сегодня-завтра женщина переезжает в новую квартиру, за свои, трудовые деньги, купленную, а куда мне – в ее хоромы, на иждивение со своим пенсионным обеспечением и гонорарами грошовыми? Курам на смех! Надо иметь мужскую гордость, элементарную...

Однажды поутру, поливая кустарники роз на приусадебном участке, услышал в доме телефонный звонок:

– Утро доброе, вы еще узнаете мой голос? – Я мог его узнать из миллиона голосов, но, усмирив себя, ответил:

– Ани ло шомеа... Ми зот? – и что-то еще на иврите.

– Мой отъезд – вам на пользу: такой великолепный иврит, – она рассмеялась, – а если серьезно – во-первых, большое спасибо за статью обо мне, сестра мне читала отрывки по телефону...

– Это долг коллеги – книга заслуживает большего, – я пытался быть сдержанней...

– А во-вторых, и это главное, – в ее голосе появились прежние – добрые и нежные ноты, – я виновата перед вами за долгое молчание... Не хотела быть назойливой, – она говорила быстро, взволнованно...

– Я рад слышать ваш голос, – что-то дрогнуло в моей душе, обиды и ревности казались зряшными, надуманными...

– Друг мой! – Так она меня называла лишь один раз – в том злополучном интернетовском послании. – Могли бы мы сегодня встретиться в нашем кафе, где-то часа в два вас устраивает?

– Друга вашего устраивает, – теперь уже я рассмеялся, легко, свободно, словно не было тревожных трех месяцев разлуки...

Я несколько раз подпрыгнул, как влюбленный мальчишка, – благо, никто не видел... Как мало надо мужчине – всего-то услышать голос любимой женщины!

Несколько часов спустя – снова ее звонок:

– Извините, но планы наши меняются: ко мне неожиданно пришла дочь, мы должны многое обсудить... Не затруднит вас приехать ко мне домой?

– Только при наличии горячего кофе и моего любимого печенья...

– И официантки – молоденькой и стройной эфиопки?

В дверях подъезда ее дома лицом к лицу я столкнулся с молодой красивой женщиной, и мы одновременно обернулись: она – заинтересованно оглядев незнакомого мужчину с букетом роз на вытянутой руке, словно обо мне была наслышана, я – любуясь одной из красивейших женщин: высокая, стройная, тонкотелая, черные смеющиеся глаза, пышные, спадающие до плеч рыжеватые, отливающие медью длинные волосы, над открытым лбом – витая прядь. Едва ли где-то в Израиле или еще в прошлой жизни я мог ее встретить...

«Не чудак ли? – подумал я о себе. – На крыльях летишь на свидание к любимой женщине и успеваешь засматриваться на другую?! Позор на твою седую бороду...» И вдруг вновь осенило меня, догадка перехватила дыхание: четверть века назад в таможенном беспределе приграничной станции Чоп не этот ли вольный образ молодой еврейской женщины озарил меня и словно отблеск молнии, изредка вспыхивал и исчезал напрочь?

Не наваждение ли? Но и нынешний образ истаял, успел я услышать щелчок захлопнувшейся двери и громкое звучание отъезжающего джипа... В зеркальной кабине лифта – думал уже о другой...

– Вы встретили мою дочь?

– Так это была ваша дочь!

– Какие дивные розы! – приняв мой традиционный букет, встретившая меня у порога женщина так искренне обрадовалась, словно впервые в жизни ей дарили цветы...

Пока она готовила для них вазу, я взволнованно вышагивал о просторному салону, любовался и не мог наглядеться той, о которой были все мои мысли и тревоги последние три месяца... Одета она была не по-домашнему: элегантный длиннополый костюм, белоснежная кофта, высокие каблуки подчеркивали сильную стать, короткая аккуратная стрижка и над открытым лбом – до боли знакомая витая каштановая прядь... Но веселые, словно солнечные блики, искорки в глазах не скрывали переутомления, накопившегося за долгие американские будни. Да и почти суточный перелет через океан.

Мы сидели напротив друг друга – глубокие уютные кресла располагали к покою и безмятежности, но оба были охвачены нарастающим волнением, словно предстоял какой-то важный разговор... Я приготовил немало слов, но вдруг, неожиданно для самого себя, сказал:

– Нынешней ночью мне снилась ваша мама...

– Моя мама? Да вы же ее никогда не видели...

– А вот – приснилась... Строгая еврейская женщина, по облику – религиозная, в белой шляпке, и с годами немалыми сохранившая врожденную красоту и очарование... Пригласила меня в салон, крохотный, до блеска вымытый, множество изданий – в шкафах, на застекленных полках... Я, по привычке, и во сне потянулся к книгам, но мама ваша, назвав меня по имени, спросила жестко: «Почему вы не женитесь на моей дочери?»

– И что же вы ответили?

Мой рассказ вызвал у женщины живой интерес, она словно поддерживала интригу сновидения.

– Сказал правду! Что дочь ее не хочет выходить за меня замуж! Не задумываясь, ответил вашей маме, но не помню – еще во сне или проснувшись...

– Кто вам сказал, что я не хочу выходить за вас замуж?!

Возмущению женщины не было предела, и я решительно поднялся, сильно и настойчиво притянул ее к себе и поцеловал в горячие губы, откликнувшиеся на мое жаркое прикосновение...

И одна мысль не дает покоя: за что мне такая краса ненаглядная досталась?

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 267




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2012/Zametki/Nomer5/Batkin1.php - to PDF file

Комментарии:

Эстер Свердлова
Израиль, - at 2012-06-07 14:55:47 EDT
С большим интересом прочитала рассказ. История, написанная о любви и с любовью, вернула меня в те годы, когда жили, сомневались и шли в неизвестное. Автор мастерски описывает то, что пережили многие из нас. Случайная встреча, которая оказалась совсем не «случайной», а предначертанной судьбой и еще какой-то неведомой нам силой, увлекает своей загадочностью – и в то же время она предсказуема. Я ожидала, даже была уверена, что предстоит счастливый конец! Сколько романтики, светлых слов, истинный гимн в прозе любимой женщине! Большое счастье – пережить в зрелом возрасте такую любовь. Думаю, что это и испытание любовью. Несказанно больно сознавать, что автор ушел из жизни. Уверена: все написанное им продлит до бесконечности память о нем. Та, которую он полюбил, которой посвятил этот прекрасный рассказ, не позволит предать забвению созданное им.
Любовь Гиль
Беэр Шева, Израиль - at 2012-05-27 15:21:02 EDT
Потрясающая романтическая история! Этот рассказ произвел на меня неизгладимое впечатление ещё тогда, когда мне очень повезло: сам Автор, светлой памяти - Вильям Баткин, подарил мне свою замечательную книгу.
Эстер Пастернак
Ариэль, Израиль - at 2012-05-16 09:20:36 EDT
בס"ד
Человеку потрясенному необходимо время. Человеку, потрясенному дважды, (Самуил прав - "Ни одного отзыва"!) требуется время, дабы придти к соответствующему выводу.

"Сказал рабан Шимон бен Гамлиэль: не было у народа Израиля лучше дней, чем 15 Ава и Йом Киппурим, когда девушки иерусалимские выходят в белых одеждах... [15 Ава] выходят и танцуют в виноградниках. И что же они, бывало, говорят? - Юноша, подними глаза и погляди, что ты себе выберешь?.." (Таанит, гл. 4, мишна 8)

На протяжении всей жизни в человеческую судьбу, как в косу, вплетаются цветные ленты – любовь к Творцу, к святой земле Израиля, любовь к Иерусалиму, любовь к женщине.

Вильям Баткин взошел в Иерусалим, поднял глаза и выбрал.

Пронизывающий, не надуманный рассказ, который и не рассказ вовсе, а скорее поэма сильного человека с тонко чувствующей душой, - "нешама гдола" - потрясает искренностью, правдивостью, неординарностью, поэтическим слогом, эмоциональным настроем, мудростью, пропитанной горечью "последнего часа", глубиной чувств, примером истинных человеческих отношений в мире, где всё так хрупко ( "…отчаянный вой сирены "амбуланса", вопли полицейских машин… Увы, теракты в городах стали повседневностью…"), кроме веры во Всевышнего.

"Покорный слуга" прекрасного, Вильям Баткин позволил читателям прикоснуться к тончайшим струнам его поэтической души, на мгновенье ослепив яркостью страстного таланта, и приобщив к музыке Света.

" Такой свет излучает и её новелла – возвышенная и гордая её любовь к Земле Обетованной. И будто открылись мои глаза: такой свет излучает и она, очаровавшая меня женщина… Готов подписаться под каждой её строкой… а так написать – вряд ли, не дано Свыше!"

И будто открылись мои глаза: Такое дано Свыше!

Самуил
- at 2012-05-16 05:19:19 EDT
Какой прекрасный... Что? Рассказ? Ну да, рассказ. Исповедь? Вполне возможно. Текст! А что, хорошее название, нейтральное, сухое, четкое. Только текстом нозывать вот это, сказанное, написанное Вильямом Баткиным не могу. Слишком оно для "текста" прекрасно. О последней любви. Искренне, страстно и целомудренно. И горько. Как в последний рад. Так ведь в последний. И благодарность автору оттого еще горчит, что имя его черной рамкой обрамлено. И еще поразительно, что ни одного отзыва, мой первый...