©"Заметки по еврейской истории"
август  2011 года

Артур Штильман

Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»

(Продолжение. Начало в № 19(122) и сл.)

Свердловск, гостиница «Большой Урал»

В начале июля 1941-го стало известно, что будут эвакуировать из Москвы максимальное количество детей. Мы с мамой должны были покинуть Москву в вагоне, выделенном для Союза композиторов. Отец оставался в Москве, работая как всегда в Цирке и на киностудии в Лиховом переулке. Мы должны были выехать из Москвы 11 июля. За неделю начались сборы - надо было взять всё необходимое, но всё же минимальное количество вещей. Разрешалось взять только два чемодана - по одному на человека – и постели.

Свердловск. Гостиница "Большой Урал". Фото 40-х годов.

На вокзале царила нормальная атмосфера - не было никакой паники или какой-то неразберихи. Единственно что было - это неприятности с багажом - каждое купе осматривалось перед отправлением и лишние вещи заставляли оставить родственникам, несмотря ни на какие просьбы, уговоры или даже небольшие скандалы. Проводники с общественным представителем действовали мягко, но твёрдо.

Вообще, возвращаясь назад к тем дням, надо отметить, что все как-то быстро свыклись с мыслью о том, что предстоят большие трудности и лишения. Но пока что не были даже введены продуктовые карточки. Магазины Москвы не испытывали дефицита продуктов. Конечно Москва была ещё в глубоком тылу, и никакой паники мне видеть не довелось - действительно кризисная ситуация возникла лишь в октябре 1941 года.

Итак, мы сели в поезд. В нашем купе («жесткий, купированный», - так назывался вагон на железнодорожном языке) ехал со своей мамой сын режиссёра цирка Юрия Сергеевича Юрского Серёжа, впоследствии ставший известным актёром. С ним мы быстро установили дружеский контакт - по дороге играли в солдатиков, рассказывали друг другу прочитанные нам книги. Одним словом путешествие в таком удобном вагоне нас никак не смущало, можно сказать, даже радовало - предстояло увидеть много нового, а так как пунктом нашего назначения был Свердловск, то всё было очень интересным и волнующим.

Нам всем, жившим в Москве, очень повезло. Мы не узнали паники эвакуации под бомбёжками, нехватки воды и еды и всех других ужасов беженства. Наше путешествие было именно путешествием, ничем не отличавшимся от мирного времени. Поезд шёл до Свердловска дней шесть. Приехали ранним утром. Нас встречали представители Союза композиторов и посадили в трамвай, шедший до города, насколько помнится, довольно долго. Зато трамвай приехал почти прямо до места нашего временного жилья - гостиницы «Большой Урал», где уже были наши чемоданы. Это было строение советского времени - серое, большое, напоминавшее своей тяжеловесностью какую-то фабрику или завод. Нам выделили маленькую комнату. Едва разместившись, я, по приглашению Серёжи и ещё одного мальчика, под наблюдением Сережиной мамы вышел погулять в небольшой парк, примыкавший к скверу перед гостиницей. Город нам понравился, и мы беззаботно гуляли.

Вскоре и гостиница и весь город стали быстро заполняться эвакуированными из Москвы. Появился Эмиль Кио со своей семьёй. Была эвакуирована группа учеников московского балетного училища. Среди них была 15-16-летняя Майя Плисецкая - рыжая девица, довольно длинная и нескладная, как мне показалось. Мама от кого-то уже знала о ней, но мне это было совершенно неинтересно. Меня уже тогда интересовали музыканты, скрипачи, хотя сам ещё на скрипке не играл.

Как-то в трамвае я услышал громкий шёпот: «Смотрите! Лиза Гилельс!». Это была скромная молодая девушка со скрипичным футляром, одетая в серую юбку и полупальто. Мне она показалась очень красивой.

Лиза Гилельс была знаменитостью. Её везде узнавали. Все артисты, приехавшие в Свердловск, давали концерты. Помню с трудом передвигавшегося из-за полиомиелита с палкой по коридору нашей гостиницы известного скрипача Бориса Фишмана.

В местном цирке начал выступать со своим аттракционом Кио. Хотя его сын Эмиль был ещё совсем маленьким, но помню, что мы, несмотря на примерно трёхлетнюю разницу в возрасте, как-то с ним общались ещё в Москве. Вероятно, мы просто бывали вместе на представлениях с участием Кио, да и жили на Калужской по-соседству. «Эмильчик», как его называли, чтобы не путать с именем его отца, был с детства исключительно приятным и милым в общении мальчиком, и остался таким же приятным парнем на всю жизнь.

Было по-летнему тепло. Вечером всё население гостиницы «Большой Урал» выходило на сквер и начиналось обсуждение новостей дня. Прежде всего - положение на фронтах. Пока, несмотря на отступление, никто не знал истинных размеров катастрофы, постигшей Красную Армию. Все верили в то, что со дня на день начнётся контрнаступление и быстрое изгнание немцев. Но с течением времени вечера становились всё более мрачными - наступление немцев не останавливалось, они неумолимо приближались к Москве - уже начали упоминаться в сводках Сов. Информбюро «направления» городов, бывших не так уж далеко от столицы.

Примерно через месяц в Свердловск приехал и Госоркестр. С моим дядей- виолончелистом приехала бабушка. Они разместились где-то далеко от центра на частной квартире.

***

Лето 1941 в Свердловске было совсем нежарким. А в первых числах сентября сразу в один из вечеров стало холодно. По-осеннему холодно. Внезапно приехал отец. Московский цирк послал его в Свердловск для работы, а приехав на место он не получил никакой работы - другой дирижёр уже работал в этом цирке с самого начала появления московской группы. Не знаю, почему произошла такая неразбериха, но отношение к нему сразу переменилось.

Эмиль Кио, обедавший в Москве очень часто у моей бабушки (он обожал еврейскую кухню, да ещё приводил приятеля - администратора Театра «Эрмитаж» Игоря Нежного, предварительно позвонив моей бабушке: «Мама! Что у нас сегодня на обед?»), теперь «узнавал» моего отца с большим трудом, встречая его в коридорах «Большого Урала». А ведь совсем недавно называл его «академиком», имея в виду, вероятно, высшее образование отца и его умение в музыкальном оформлении спектаклей цирка (и фильмов). И вдруг - такая перемена!

Зато помню, с какой теплотой к отцу, да и ко мне отнёсся замечательный музыкант и человек - известный дирижёр профессор Александр Иванович Орлов. Мы с отцом часто бывали у него в номере. Он с женой занимал в «Большом Урале» двухкомнатный, но тоже совсем небольшой номер. Был он очень хлебосольным - угощал нас московским чаем с печеньями, а его жена меня потчевала только что полученным в посылке, вкусным московским сыром с белым хлебом. Всё это уже было практически недоступно и почти забыто - в Свердловске, кажется, в конце июля или в начале августа ввели карточки на продукты. Александр Иванович успокаивал отца, говорил, что как-нибудь всё наладится, а потом как-то подал идею - вернуться ему одному в Москву, забыть про цирк и снова заняться работой в кино. Надо сказать, что Орлов обладал замечательным человеческим качеством - положительно воздействовать на людей. Он вообще был добрым от природы человеком и действительно отлично относился к моему отцу. И вот отец решив, что надо последовать его совету, начал действовать. В Свердловске не было ни работы, ни места для жилья. Отец связался с Главным управлением цирков и они выписали ему командировку во Фрунзе, для временного занятия должности директора местного цирка.

Пока мы ещё жили в гостинице «Большой Урал» к нам часто заходил Юрий Сергеевич Юрский, одетый по-революционному в крагах, гимнастёрке и галифе. Он тоже был не у дел. Приехав в Свердловск, как и мой отец, Юрский не имел никакой режиссёрской работы в цирке.

Он вставал в позу оратора у дверей нашей маленькой комнаты и произносил длинные, зажигательные речи по любому поводу - бездарности московского управления цирков, текущих событий, или, понижая голос, предавался воспоминаниям о…Троцком! Он и мой отец называли его гениальным оратором, а я, про себя, называл самого Юрия Сергеевича «Троцким», честно говоря, зная о Троцком только то, что он был одним из вождей Революции, а потом сбежал заграницу. Следовательно, предал Революцию? Но тогда почему и отец и Юрий Сергеевич вспоминали о нём с симпатией? Вопросов о политике я не задавал, меня интересовали военные сводки, и главное - что сейчас делает и как работает товарищ Сталин? Всё это было вполне логичным - ведь с самого раннего детства не было в нашей жизни человека более важного, после родителей, конечно, и более «главного» над всеми нами, чем Иосиф Виссарионович Сталин.

Юрские тоже стали собираться в дорогу. Юрий Сергеевич решил перевезти свою семью в Андижан. Кажется, он тоже получил какую-то командировку туда.

Мы выехали из Свердловска одним поездом и в одном и том же вагоне. Это опять был вагон…Союза композиторов, шедший в Ташкент! Там нам предстояло пересесть на поезд, следовавший прямо во Фрунзе. Юрские сошли где-то раньше, а мы, прибыв в Ташкент, должны были ехать на трамвае через весь город на другой вокзал. Приехали мы рано, и города я совсем не помню, так как видел его только из переднего окна трамвая.

Ещё до нашего отъезда во Фрунзе, туда уехала бабушка с моим дядей - Госоркестр временно перебазировался в столицу Киргизии. Жили они там в общежитии в мечети на рыночной площади. Дядя написал, что вместе с членами семей там набралось более двухсот человек!

Часть Госоркестра ещё была в Свердловске, когда призвали в армию коллегу моего дяди, тоже виолончелиста - Диаманта. Госоркестр должен был в это время по своему выбору принять решение о мобилизации четырёх человек, так как весь оркестр имел «бронь» - освобождение от мобилизации, ввиду представляемой коллективом оркестра «художественной ценности союзного значения». Мой дядя, прошедший допризывную подготовку ещё перед войной в оркестре ЦДКА (Центрального Дома Красной Армии), казалось бы должен быть главным кандидатом для мобилизации, да он и не старался предпринимать никаких усилий для освобождения от призыва, но по воле месткома и партийной организации был категорически исключён из списка мобилизованных четырёх человек. У Диаманта был маленький сын, а дядя был даже не женат. И всё же Диамант был мобилизован и погиб буквально в первом же бою. Ходили слухи, что его убили сзади свои…Его жена получила уведомление о смерти когда мы ещё не уехали из Свердловска. А двое других вернулись ещё до окончания войны. Ещё один, кажется, не вернулся.

***

Путешествие по железной дороге из Свердловска во Фрунзе было для нас, детей, также исключительно интересным. Первые полтора дня поезд шёл через прорези в невысоких отрогах уральских гор. Были видны геологические слои различных пород. Это было очень необычным зрелищем - посреди довольно плоской равнины вдруг поднималась поперек хода поезда невысокая насыпь -метров 10-15 высотой. Прорезь в ней шла как открытый сверху туннель. На время становилось довольно темно, потом снова открывалась равнина и так было много часов подряд, пока поезд не вышел из пределов уральских гор. Ничего подобного и нигде во время моих будущих путешествий по Европе и Америке я не видел.

Композитор Шапорин «прославился» в этой поездке несколько необычным образом. Он вёз с собой свой личный самовар - проводник растапливал самовар в своём купе, а потом композитор пил из него чай у себя в купе. Путь был долгим, с очень длинными остановками на узловых станциях - пропускались составы для фронта. На запад шли бесконечные эшелоны с людьми, танками и даже полуразобранными самолётами. В основном самолёты были в чехлах, а танки, как я уже знал - Т-34 - стояли ничем не прикрытые на платформах.

Дня через три сошли на какой-то станции Юрские, чтобы пересесть в поезд на Андижан. Как-то мы услышали, что у одной женщины, ехавшей в нашем вагоне, заболел ребёнок. Она попросила у Шапорина немного горячей воды для ребёнка. Шапорин ей отказал… Об этом скоро узнал другой композитор - Вано Ильич Мурадели. Бывший цирковой борец пришёл в неописуемую ярость - он клялся избить Шапорина до потери сознания! Скандал был в зените, когда я выглянул в коридор - Вано Ильич с нетерпением ждал в коридоре обладателя самовара, который никак не мог выйти из купе и сидел там запершись целый день. Ночью я увидел его голову, несмело выглядывавшую из проёма двери - Шапорину нужно было давно сходить в туалет, но выйти из купе он, по понятной причине не мог. Он поделился в конце концов горячей водой с женщиной, но увы, ей пришлось сойти с поезда - состояние ребёнка ухудшалось и его надо было поместить в больницу. (Нужно заметить, что из этого безусловно некрасивого эпизода не следует делать окончательных выводов о Шапорине-человеке. В трудные послевоенные годы он иногда проявлял себя по ряду свидетельств достаточно мужественно в защите своих коллег).

Мы не знали, чем был болен этот ребёнок, но вскоре на нескольких станциях никому не разрешили покидать вагон - вокруг была эпидемия тифа! После Ташкента, где мы начали свой путь во Фрунзе, в первый раз мой отец вышел на платформу на станции Арысь, чтобы наполнить чайник кипятком, и увидел, что перрон и даже площадки товарных поездов усеяны трупами людей! Я ничего не видел, потому что ещё спал, но отец вошёл обратно в вагон и предупредил всех, что лучше на этой станции никому не выходить. Было удивительно, что никто не заболел тифом, и поезд благополучно доехал до Фрунзе.

Фрунзе, ещё восемь месяцев вне Москвы

Поезд пришёл около 3-х часов ночи. На этот раз приехавших никто не встречал и мы нашли грузовик (извечна природа человека в его стремлении к частной инициативе!) который и довёз до рыночной площади, где находилось общежитие Госоркестра, багаж приехавших. Сами же мы тащились налегке, но довольно долго - вокзал был по крайней мере километрах а двух-трёх от центра города.

Фрунзе. Вид на горы Ала Тоо из старой части города. Современное фото

Нам среди глубокой ночи приготовили «топчаны» - некое подобие кровати - фанерный щит на деревянной раме, лежащий на двух «кóзлах». Все завалились спать, практически не раздеваясь. В шесть утра заработало радио на всю возможную громкость - Москва передавала новости Совинформбюро. Левитан прочитал очень торжественным голосом сообщение о взятии после тяжёлых боёв города Тихвина. Я услышал голос отца оркестранта Ляховецкого (старик Ляховецкий никогда не снимал кепку, вероятно был верующим, а ярмолку носить в то время, понятно, было нельзя):

«Тихвин? А где этот Тихвин?» Ему тут же ответил чей-то раздражённый старческий голос: «Какая разница где? Важно, что взяли!». Я рассмеялся от этого разговора и от такой хорошей новости проснулся.

Мечеть была очень красивая внутри - все стены и своды колоннады, окружавшей по периметру большой зал, были облицованы керамической плиткой и производило всё это какое-то таинственное впечатление. В огромном помещении было полутемно. Постепенно население общежития стало просыпаться. Странно, что почти не плакали дети. Было много удивительного - несмотря на такую скученность практически никто не болел, не было и эпидемий.

Немного позавтракав привезёнными с дороги остатками хлеба и холодного «лапшевника», мы с моим новым приятелем маленьким Витей Данченко (сегодня он профессор скрипичных классов в Кёртис Институте в Филадельфии и Пибоди Консерватории в Балтиморе) вышли во двор. На дворе была настоящая зима и лежал даже, неглубокий снег. Мы начали делать из снега «торт», вероятно давно соскучившись по нему, стараясь представить его себе во всех деталях. А потом моя бабушка взяла нас обоих и мы вышли на рыночную площадь.

Такого чуда, да ещё во время войны, никто из нас не ожидал! Рынок представлял собой такое изобилие, которого я не видел впоследствии ни на знаменитом одесском «Привозе», ни на одном рынке мира. Горы громадных, невиданных доселе яблок поднимались вверх на полтора-два метра, такие же горы гигантских головок лука - золотистого и сиреневого, дыни, арбузы, горы картофеля, капусты, каких-то неизвестных нам овощей. В общем, это был настоящий восточный базар и он был чудом, если вспомнить, что это было в январе 1942 года.

Конечно, всё это не могло вывозиться в другие районы страны из-за напряжённой работы транспорта для фронта. Но видеть такое изобилие в реальной жизни казалось просто волшебным сном!

Вход в городской парк не изменился с 1942 года. Сегодня - парк им. Панфилова

Нас заинтересовали также польские солдаты и офицеры, бродившие по рынку. Они были одеты в странные для нас недлинные шинели почти табачного цвета и в свои четырёхугольные фуражки - «конфедератки», как их называли. Оружия на солдатах я не помню, но у офицеров были кобуры для пистолетов. Имели ли они оружие - неизвестно. Скорее всего, не имели. Это были части армии генерала Андерса.

***

Мы пробыли в общежитии три ночи, после чего переселились в проходную комнату казённой квартиры, которую отец снял (!) у майора пограничных войск. Звали его Иван Григорьевич Кузьминых (он навещал нас несколько раз после войны в Москве и даже позднее, когда служил в Германии в 1947 и 1949 годах). Иван Григорьевич был следователем погранвойск и вместе с женой Клавой и сыном Юрой, с которым мы быстро сдружились, стали очень гостеприимными нашими хозяевами примерно на месяц. (Как-то Клава, уже после войны, когда они навестили нас в Москве сказала моей маме: «Я терпеть не могу евреев, но твой Додик - вот мужчина! Я его обожаю!»).

Пока что пришлось временно прописаться у Кузьминых в качестве их мнимых родственников, так как «квартальные» - полуофициальные представители НКВД, хотя и штатские лица, слишком часто наведывались для проверки во все без исключения квартиры - дом за домом, квартира за квартирой подвергались самой тщательной проверке. И хотя хозяин наш был следователем пограничных войск, всё равно закон о прописке должен был быть свято соблюдён. Следующую «постоянно-временную» прописку мы получили уже в артистических комнатах летнего цирка «Шапито», когда отец приступил к работе. «Прописка» - святая святых уклада жизни в России. Кажется, и поныне.

После месяца житья у Кузьминых мы переехали в помещение «грим-уборных» цирка, где можно было уже жить без отопления - тепло становилось очень быстро и уже в конце марта моя мама обязательно одевала мне на голову тюбетейку, иначе можно было, по её мнению, получить «солнечный удар».

У нас ничего не было, кроме одеял, подушек и старой электроплитки, на которой мама готовила еду ещё в гостинице «Большой Урал». Кто-то из циркачей посоветовал отцу пойти на хозяйственную базу Среднеазиатского отделения Союзгосцирка. Зав. складом базы был князь Мышецкий (не знаю - был ли он сослан или просто уехал во Фрунзе во избежание худшего) - человек очень высокого роста, в кепке и с небольшими тонкими усиками. Прямо герой Даниила Хармса! Он был чрезвычайно любезен и «отпустил» по гос. цене маленькую керосиновую лампу со стеклом. Это был бесценный дар! В гримёрных комнатах цирка «Шапито» электричество бывало очень редко, поэтому лампа была первой необходимостью.

После примерно двух месяцев работы директором местного цирка (справедливости ради надо сказать, что весь «Цирк» состоял из группы эвакуированных артистов Харьковского цирка, выступавших на рыночной площади в большом сарае, который официально назывался «театром», а неофициально - «балаганом»), отец сумел получить пропуск в Москву, чтобы вернуться на работу на студию документальных фильмов (совет Александра Ивановича Орлова начинал обретать конкретные очертания). Сама студия не могла прислать ему вызова , так как отец не был в штате, будучи до войны в штате Цирка, но они были готовы его немедленно зачислить в штат сразу же по прибытии в Москву. Пропуск в Москву был получен благодаря счастливой случайности, и отец, уволившись с поста директора Фрунзенского цирка, имея на руках только телеграмму о желании Киностудии зачислить его в штат по прибытии в Москву, получил разрешение местного НКВД, и, снявшись с воинского учёта, купил билет и уехал, сопровождаемый нашими напутствиями и пожеланиями скорейшего воссоединения всем нам уже в Москве.

Мама освоила профессию бухгалтера и стала помощницей главного бухгалтера, которой была тоже харьковчанка Агриппина Моисеевна. Её муж Яша был завхозом цирка. Он страдал психическим расстройством и как-то раз сделался буйным на моих глазах. Его с трудом утихомирили несколько мужчин. На следующий день он вёл себя так, как будто накануне ничего не произошло.

Работа мамы дала нам возможность существовать, пока отец устраивался в Москве.

Из его первого письма мы узнали, что поезд в Москву шёл девять дней - довольно быстро по тем временам. Билет был только в международный вагон, и один единственный в кассе. Отец попал в одно купе с очень симпатичным пожилым полковником, который оказался инспектором пограничных войск. Полковник был как видно выходцем ещё из старой дореволюционной школы младших офицеров и был любителем музыки, так что соседство с отцом его очень обрадовало. Соседство это оказалось бесценным. На протяжении всего пути до самой Москвы на всех крупных станциях в поезд входил комендантский патруль для проверки документов. Несколько раз патруль пытался снять отца с поезда и отправить для немедленного переосвидетельства в ближайший военкомат (у него из-за плохого зрения ещё с 20-х годов был «белый билет», то есть освобождение от воинской повинности). Кое-как дело обходилось. Но как-то на одной из станций капитан патруля приказал отцу следовать за ним. Вмешался сосед-полковник и приказал капитану выйти из купе и покинуть вагон! Такова была огромная власть даже такого отдела НКВД, как пограничные войска. Быть снятым с поезда означало крушение всех планов и прежде всего потери места в поезде. Можно было сидеть на вокзале неделями и не получить места даже в общем вагоне. Не говоря о том, что никто за потерянный билет денег бы не возвратил - не до того было при тысячных очередях!

По прибытии в Москву отец немедленно пришёл на киностудию в Лиховом переулке. Его с энтузиазмом встретил старый коллега - режиссёр Илья Петрович Копалин - «Ну, наконец-то! Мы прямо сейчас начинаем работать! Виктор Сергеевич Смирнов сегодня занят на Радио, и мы просто не знали что делать! Надо срочно озвучивать «Новости дня»! Ночью надо сдавать!». Так снова началась работа моего отца в кино, продолжавшаяся до 1981 года - с трехлетним перерывом с 1950 по 1953 - на «космополитизм».

***

Все дни нашей эвакуации, то есть жизни вне Москвы, мы, как и всё население Советского Союза, ежедневно, по нескольку раз в день жадно слушали по радио сводки с фронтов. В какой-то момент ноября 1941 года, когда мы были ещё в Свердловске, стало казаться, что сдача Москвы неминуема. Надо сказать, что искусство пропаганды сыграло в этом случае исключительно важную роль. Стали передаваться по радио пьесы, связанные с Отечественной войной 1812 года, читались отрывки из «Войны и мира», и постепенно все как-то осознали, что даже если Москва падёт, война на этом не закончена - и Наполеон был в Москве, а окончил поход бесславно. Рождалась уверенность, впервые с начала войны, что путь к победе будет очень долог, невероятно кровав и тяжёл для всей страны, но что гибель Гитлера всё равно неотвратима. Статьи Эренбурга читали по радио по нескольку раз в день - иногда сразу после новостей. В общем, в какой-то момент, ещё до окончания битвы под Москвой, стала возникать уверенность в том, что немцы войну всё равно проиграют, что это вопрос времени и нечеловеческих усилий, но что СССР победит. Фильм «Два бойца» вышел позднее, в 1943 году, но песня «Тёмная ночь», гениально исполненная Бернесом, стала, если можно так выразиться - «лирическим гимном войны» и внесла свой эмоциональный вклад в перелом настроения огромных масс людей. Сегодня эти воспоминания и рассуждения кажутся банальными и примитивными, но тогда, чтобы заставить поверить в победу миллионы людей, понадобилась мобилизация всех компонентов искусства пропаганды и надо признать, что результаты воздействия пропаганды в тылу дали впечатляющие результаты. Не знаю, кто конкретно руководил всей этой огромной работой (едва ли можно считать, что всю эту работу делал партийный чиновник Щербаков), но страна должна была благодарить людей, внесших свой исключительный вклад в моральное оздоровление, подкрепившее усилия людей в промышленности, хозяйстве и транспорте. Без титанических усилий пропаганды конечная победа в войне была бы невозможной. Неважно, что вспомнили и про Церковь, бывшую практически все годы советской власти вне закона, неважно, что пропаганда аппеллировала главным образом к великорусскому патриотизму (в то время все чувствовали себя русскими, хотя антисемитизм очень вырос, как мы тогда думали - под влиянием гитлеровской пропаганды), вспоминая «псов-рыцарей» и все проигранные Германией войны в истории, делая всех немцев тупыми исполнителями гитлеровских приказов - всё это вместе взятое принесло победу в пропагандистской войне - важную моральную победу, подкрепившую первый успех битвы под Москвой.

Где-то в начале января 1942 года, когда мы ещё жили у Кузьминых, на первой странице «Правды» я увидел фотографию изуродованного трупа Зои Космодемьянской. Мне было только шесть с половиной лет, но взглянув на эту фотографию, я понял - немцы войну проиграли… Такого человечество терпеть не может. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна» пелось в песне, и было ясно, что эту ярость не остановить ничем - немцы, если хоть что-то понимали вообще, никогда не смогут обрести союзников в мире, если они способны на такое…

Песня «Священная война» в исполнении хора и оркестра ансамбля А.В.Александрова передавалась по московскому радио несколько раз в день и транслировалась на весь Советский Союз. Она стала гимном войны, гимном сопротивления и героизма. Эта знаменитая песня стала фактом большой эмоциональной и воодушевляющей силы! В те месяцы нам казалось, что никто, даже самые большие враги советской власти, не могли чувствовать к немцам ничего, кроме ненависти (мои родители и все окружающие нас, конечно, заблуждались, но в это так хотелось верить!). Мы ещё не знали о Бабьем Яре, не знали о масштабе начавшегося Холокоста. О том, что немцы евреев убивают, знали с первых дней войны, и знали, что Гитлер слов на ветер не бросал, но масштабов этого знать тогда ещё никто не мог.

***

Пока Госоркестр находился во Фрунзе, он занимался своей прямой деятельностью - еженедельно давал несколько концертов. Иногда это были специальные образовательные концерты для детей. Помню один из таких концертов, где первым номером исполнялась Увертюра Глинки к опере «Руслан и Людмила». Я уже знал эту Увертюру, часто слушая её по радио, но живое исполнение превосходило все слуховые радио-впечатления. Музыка была яркой, радостной, праздничной. Она сразу поднимала настроение людей, даже и взрослых.

В апреле 1942 года я вдруг стал плохо спать - из моего носа выходило что-то непонятное…Короче говоря, у меня началась редкая форма дифтерита - дифтерит в носу. Болезнь почти подошла к середине, когда мама наконец обратилась к врачу. Нас сразу отправили в инфекционную больницу за городом, куда мы добрались пешком уже затемно. Меня посмотрел в отделении скорой помощи врач - как оказалось профессор из Харькова (опять из Харькова!) и тут же отдал распоряжение оставить нас с мамой на ночь в «боксе» - изолированной комнате, где слышались из-за стенки соседнего бокса чьи-то тяжёлые стоны. Ночью во сне мне сделали укол вакцины, а наутро, взяв у мамы анализы, её отпустили домой, как не заразившуюся от меня дифтеритом, а меня поместили в детскую инфекционную больницу на целых две недели! Это была первая разлука с мамой.

Она могла приходить навещать меня не чаще трёх раз в неделю, так как больница находилась на расстоянии километров десяти от центра города, а транспорта до больницы никакого не существовало.

Я чувствовал себя неплохо, но анализы ещё показывали наличие «дифтеритной палочки» в носу в первую неделю. Вторая же была просто временем карантина. Как-то, в один из дней около четырёх часов после полудня все услышали дикий женский крик. Оказалось, что умер восьмимесячный ребёнок. Впервые я и другие ребята, находившиеся на излечении, увидели что означает смерть. Оказалось, что смерть - это неподвижность, но неподвижность навсегда. Маленькое желтоватое тельце ребёнка не двигалось. Нельзя сказать, что это произвело на всех особое впечатление - каждый из нас чувствовал себя хорошо и скоро все должны были покинуть больницу, так что смерть осталась абстрактным понятием - её никто из нас на себя не «примерял»- детство, молодость и юность этот непременный и вечный атрибут жизни всерьёз не воспринимают!

Я вернулся «домой», то есть в цирк шапито, который как и раньше не работал, но артисты в нём по-прежнему жили и выступали в «Балагане» на рыночной площади. На крыльце «Балагана» - «на раусе» - по-прежнему зазывал зрителей в цирк клоун Баев, обрушивая сокрушительные удары своей толстой, расщепленной на конце бамбуковой палки на головы любопытных мальчишек. Такие удары производили громкий треск, но никакого вреда головам мальчишек не приносили, а только веселили окружающих.

Мы продолжали жить в одной комнате с матерью и дочерью Кагановскими. Как и весь наш цирк, они были харьковчанами. Мария Исааковна Кагановская и её 16-летняя дочь Майя прожили там, как мы потом узнали, до самого освобождения Харькова. Муж Марии Исааковны был сапёром и провёл войну на передовой. Он был, кажется, уникальным случаем - за всю войну от первого до последнего дня уже в самой Германии - за всю войну не получил ни одного ранения! Такое бывало только в рассказах членов Союза советских писателей. Но было это правдой, хотя, если не изменяет память, всё-таки он ненамного пережил войну. Говорят, что сапёры ошибаются раз в жизни. А он не ошибся - просто вскоре после войны умер от инфаркта.

Вечерами, чаще всего при «коптилке» (стекло лампы, полученной у князя Мышецкого, давно разбилось), мама учила меня писать на разлинованной газетной бумаге «палочки», нолики, цифры, буквы, которые я уже отлично знал, но складывать буквы в слова у меня не получалось никак. Только самые простые элементарные слова из двух слогов я был в состоянии прочитать, да и то скорее всего потому, что просто узнавал их. Но начать читать по-настоящему я никак не мог. У меня был какой-то барьер, и казалось, что я никогда не сумею его преодолеть.

Всё лето 1942 мы с мамой ожидали приезда отца, который должен был взять нас в Москву. Дело это было непростое - детей всё ещё вывозили из Москвы, а въехать туда с ребёнком было задачей исключительной трудности. То есть, требовался специальный пропуск как для мамы, так и для меня - для въезда в Москву, находившуюся всё ещё «на военном положении».

Мы продолжали жить в артистических гримёрных цирка шапито и я наблюдал жизнь цирковых артистов, репетировавших на пустом манеже каждый день, несмотря на нечеловеческую жару на солнце, когда температура достигала пятидесяти и более градусов (в тени же было не более 27-и).

Вечерами, когда становилось прохладно, собиралась вся цирковая «семья». Это было довольно пёстрое общество. Главным администратором официально считался Семён Ильич Добрыкин, исполнявший эти обязанности в харьковском цирке. Он был душой таких вечерних посиделок. Его цирковые истории были всегда смешными, и он помнил их бесчисленное множество. Одна из них особенно запомнилась. Когда-то в 20-е годы одну молодую лошадь списали из цирка в городской коммунхоз за исключительную недисциплинированность и нежелание учиться и подчиняться дисциплине на манеже. Как-то, шагая по улице уже «на новой работе», лошадь услышала звуки духового военного оркестра и неожиданно начала делать то, чего от неё не могли добиться в цирке - остановилась и начала танцевать! Танцевала она конечно постольку, поскольку ей позволяли оглобли и сбруя, но вся улица зачарованно следила за её танцевальными движениями. Добрыкин говорил, что когда эту историю рассказали директору цирка, то он кратко выругался по адресу лошади.

Сына Добрыкина Ильюшу я встретил неожиданно спустя 22 года во время своих первых гастролей в Херсоне, где он был в ту пору директором местной Филармонии. Перед самым нашим отъездом в Москву в 1942 году, его мобилизовали в армию вместе со «стариком» с большой окладистой бородой - плотником Орловым, и клоуном Баевым, выступавшим на «раусе» перед «Театром». Орлову оказалось 27 лет! Он прикидывался стариком, но паспорт точно указывал его возраст. Баев не был женат, и только артисты цирка жалели, что его нет - как-никак он выполнял важную работу по зазыванию публики в наш «театр».

Родители Ильюши Добрыкина сходили с ума - как никак единственный сын! Вскоре они получили письмо от Ильюши, а приехавший во Фрунзе отпускник рассказал Добрыкиным, что он попал в зенитную батарею на советско-афганской границе. Там Ильюша и прослужил всю войну в полной безопасности. Пути Господни неисповедимы!

Созревали в цирковой семье и свои драмы. Помощником Добрыкина был Эренгросс - польский еврей, примерно 50-ти лет, перебравшийся на советскую сторону после раздела Польши и, главное, сумевший заниматься получастной антрепризой - он постоянно организовывал какие-то концерты - то в Городском парке, то на окраинах, то в воинских частях. Его молодая, 27-летняя красавица жена Муся была беременной и вскоре уже не могла выступать на сцене. Она и её ещё более молодая 18-летняя заместительница Виолетта были «ассистентками» в номере фокусника, или как теперь говорят «иллюзиониста» - Яши Руденко, тоже, конечно харьковчанина. Я часто болтался днём за кулисами «театра» и видел все секреты его фокусов. Главным номером его выступления было «поднимание в воздух женщины с помощью гипноза». Проделав несложные пассы для «усыпления» ассистентки, выходившей на сцену в шикарном чёрном вечернем платье, Руденко помогал ей лечь на кушетку, укрывал её полупрозрачной накидкой, после чего стоял за ней сзади в то время, когда женщина действительно отделялась от кушетки и медленно поднималась в воздух. После этого Яша (как и все фокусники мира, показывавшие этот несложный номер) описывал специальным эллипсовидным обручем вокруг всего тела парящей в вечернем платье спящей красавицы круги, обводил им со всех сторон, ясно доказав публике, что она ничем не привязана и действительно находится в воздухе с помощью непонятной силы. Номер всегда производил громадное впечатление.

У Руденко была жена и маленький сын Сеня, мальчик лет 4-х. Как-то раз, когда Руденко окончил свой номер, а за ним последовал номер жонглёров Захаровых, я увидел Яшу и Мусю, жену Эренгросса, страстно целующимися, и оттого потерявшими бдительность. Оторвавшись от Муси, Руденко меня заметил и многозначительно на меня посмотрел. Как ни странно, но я умел хранить такие секреты и не рассказал об этом никому, даже своей маме. Я бы так и не знал, чем кончилась эта история, если бы мой отец осенью 1944 года не поехал в гастрольную поездку на целый месяц с группой артистов московского театра Оперетты в освобождённые города Северного Кавказа - Кисловодск, Ессентуки, Пятигорск и другие. Переезжая из города в город на каком-то полустанке его радостно приветствовали наши фрунзенские циркачи - Яша Руденко с Мусей и ещё несколько человек, также посланные для концертов в освобождённые от оккупации районы. Они ему рассказали, что Эренгросс, проворовавшись, удрал в неизвестном направлении, остальные уже в Харькове или на пути к нему. О своей семье Руденко не сказал ничего - всё и так было ясно…

***

Я познакомился с дрессировщиками медведей Филатовыми - старый Филатов занимался с медведями почти ежедневно, а молодой – его сын Валя работал под наблюдением отца, то есть проводил репетиции так, как это должно было происходить на настоящем цирковом представлении. Валя, (пусть меня простят за такую фамильярность, но тогда никто его иначе не называл) несмотря на очень молодой возраст - ему, казалось, было не более 22 лет - уже был женат, но казался совсем ещё юношей.

Когда я увидел Валентина Филатова на манеже Московского Цирка в середине 50-х годов, я его не узнал - это был солидный шатен, а не юный блондин! Время изменило его внешность и манеру сценического поведения - теперь он сам был «боссом», хозяином своего аттракциона и стал всемирной знаменитостью.

Как-то раз, летом того же 1942 года во время репетиции медведица убежала с манежа, и я, сидя рядом с женой Вали, стал страшно волноваться. С нами сидела ещё одна девочка, дочь цирковых артистов. Моя мама пошла звать меня на ужин и в проходе на манеж встречает бегущую к ней навстречу огромную медведицу! Можно было понять её состояние. Она замерла от страха и за себя и за меня, но медведица не обратила на неё никакого внимания, описав за кулисами круг, вернулась на манеж. Её никто и не собирался искать! Кстати эта же медведица ещё в марте, сидя в клетке, стащила с моей ноги валенок с калошей, воспользовавшись тем, что я подошёл слишком близко и думая, вероятно, что это что-то съедобное. Со мной рядом была тринадцатилетняя девочка, она оказалась достаточно сильной и стала тащить меня назад от клетки, хотя потом призналась, что при этом тряслась от страха! Словом - это была та самая медведица. А скоро у неё родились два прелестных медвежонка. Их так хотелось погладить, но меня все предостерегли, в том числе и сам Филатов-папа - ни в коем случае близко к ним не подходить - их когти вполне могут снять с человека скальп! Так ежедневно я видел трудную и часто опасную жизнь артистов цирка, их тяжёлый, многочасовой ежедневный труд, результатом которого было выступление на манеже, длящееся порой всего несколько минут. Они были такими же посвящёнными своему ремеслу, как и музыканты-виртуозы, артисты балета или певцы. Вся их жизнь была подчинена дисциплине ежедневного труда.

***

Несмотря на то, что Фрунзе был довольно живописным городом - почти из любой его точки были видны вдалеке потрясающей высоты, покрытые снежной шапкой горы, но осень 1942 года была довольно тоскливой. Становилось холодно, а никакого отопления в цирковых комнатах, как уже говорилось, не было. Пошли дожди. Сводки с фронтов становились всё более тревожными. После некоторой эйфории подмосковной победы, снова нависла опасность нового немецкого наступления - оно началось теперь уже на юге - Кавказ , Волга, Сталинград… Впрочем, Сталинград в сводках ещё не упоминался, но все понимали цель нового немецкого прорыва - отрезать Центр России от каспийской нефти с выходом к Сталинграду и потенциально нового, более глубокого, и ещё более опасного окружения с юга всего центра России.

В такой ситуации наше с мамой возвращение в Москву становилось ещё более проблематичным и менее вероятной возможность получения пропусков .Что было делать - мой отец представлял себе плохо.

Как-то в сентябре 1942 года отец в перерыве между двумя звукозаписями после обеда, выдаваемого в ресторане «Арагви» по специальным талонам для работавших в Москве гражданских специалистов, шёл по улице Горького, размышляя о том, с какого конца начинать почти бесполезные хлопоты о разрешении на реэвакуацию мамы и меня. Он встретил своего старого приятеля Израиля Марковича Ямпольского (племянника знаменитого профессора А.И.Ямпольского), который шёл в компании какого-то молодого симпатичного человека. Ямпольский представил своего знакомого, который оказался директором фабрики, производившей важные детали для парашютов. Разумеется это была «военная тайна» и никто об этом не должен был знать. Новый знакомый отца оказался человеком необычайно жизнерадостным и готовым дать совет и помочь в самых, казалось бы безвыходных ситуациях.

Михаил Павлович Яблонский оказался добрым ангелом для нас с мамой. Он нашёл блестящий выход из положения и благодаря тому, что знал всех, от кого зависело решение подобных вопросов на уровне района (что было вполне достаточным в этой ситуации), сумел добыть для мамы и меня два пропуска в Москву с подписями и печатями. Пропуска были выписаны как вызов на работу в систему «Трудовых резервов» для моей мамы, и для меня также отдельный пропуск, как для «сопровождающего её сына». Помню эти драгоценные длинные и узкие белые пропуска, которые мы увидели в руках отца, по приезде его за нами во Фрунзе. Для меня не было лучшего подарка, чем возвращение в любимую квартиру в Москве на Большой Калужской. После прошедших 16 месяцев со времени нашей эвакуации в Свердловск в июле 1941, то есть немногим меньше полутора лет, казалось, что мы не были в Москве целую вечность!

Следующие две главы - о возвращении в Москву и первом полугодии в Центральной музыкальной школе были опубликованы раньше («Заметки» №122), и поэтому далее здесь идёт продолжение рассказа о первых месяцах пребывания в Москве, лете 1943 года и первых двух учебных годах 1943-1945 в 1-м и 2-м классах Центральной музыкальной школы.

Новое здание Центральной музыкальной школы. Фото 1948 года.

***

Как-то, ещё в апреле 1943 года в один из дней весенних каникул мы с мамой решили навестить Юрских, живших после их недавнего возвращения в Москву так же, как мы жили во Фрунзе - в артистических раздевалках - «грим-уборных» Цирка на Цветном бульваре. Серёжа за это время вырос и стал выше меня. Незадолго до того, насколько помню, был его день рождения. Мы посидели у них недолго. Как ни странно, но наш былой контакт за прошедший год совершенно исчез. Конечно, в том возрасте это было большое время и мы здорово изменились. Но, почувствовав, что ему со мной неинтересно, я незаметно дал маме знать, что хотел бы поскорее уйти. Мама меня поняла, да и сама, повидимому, не находила больше причин задерживаться у Юрских. Я не знаю, почему они не имели своего жилья в Москве, но я ясно ощутил, что мы в их глазах как-то отдвинулись далеко от тех воспоминаний, которые сдружили нас всех в Свердловске. Больше мы никогда не встречались.

Лет через пять, во время посещения Детского театра в зимние каникулы мы увидели мальчика, который напомнил виолончелиста Женю Альтмана, учившегося в ЦМШ и старше меня на четыре класса. Когда мы возвращались домой, то вдруг одновременно с мамой поняли, что то был, конечно не Женя Альтман, а Сергей Юрский. Тогда мы видели его последний раз. Позже, когда он стал знаменитым актёром, его тем не менее было легко узнать - он был очень похож на свою маму Женю. А отчества её, почему-то никто из нас не знал. Что касается главы семьи Юрия Сергеевича Юрского, то вспоминали мы его с большим удовольствием, как и его зажигательные речи. Он и сам был талантливым актёром (в войну успел сняться в Ташкенте в эпизодической роли студента в фильме «Свадьба» по Чехову. В фильме собрались звёзды тогдашнего кино и театра: Абдулов, Бирман, Яншин, Гарин). К сожалению впоследствии стал чиновником Комитета по делам искусств и последний раз мой отец встретил его в самое наше трудное время - в 1951-м году. Но об этом - позже.

***

В середине мая 1943 года, довольно скоро после последней воздушной тревоги, я пришёл в класс на втором этаже школы для своего первого экзамена. Там сидело несколько преподавателей: виолончелисты, скрипачи, пианисты. Теперь я почувствовал, что достаточно хорошо подготовлен и без всякого волнения исполнил свои пьесы, причём в одной из них пианистка умудрилась меня потерять и я «поймал» её уже в другом месте пьесы, куда она «ушла» без меня, но сделал это довольно ловко. Это вызвало улыбку одобрения у всех сидевших в классе. Мне сказали «спасибо» и я был свободен. Через несколько дней нам позвонили из школы и сказали, что я успешно прошёл экзамен и переведён в первый класс.

Мой учитель из школы ушёл, так как преподавал ещё и в Музыкальном училище при Консерватории - «Мерзляковке». Я был определён в класс Анны Яковлевны Зильберштейн, в прошлом ученицы Столярского в Одессе, а потом студентки А.И.Ямпольского в Московской Консерватории.

 

"Звёздный час" нашего класса с А.Я.Зильберштейн. Май 1945 года .

Во втором ряду слева - случайно попавшая в кадр Марина Яблонская /Маркова/, учившаяся у проф. Цейтлина.Справа от неё чуть выше - также случайно попавшая в кадр голова выходящего из школы Игоря Ойстраха.

Внизу под ним - автор очерка в возрасте 10-и лет. Справа в профиль - Виктор Данченко, ныне профессор Кёртис Института и Пибоди Консерватории. Правее и ниже Зильберштейн - скрипачи Мирослав Русин и Геннадий Цыцын - сын академика, преследуемого через несколько лет Т.Д.Лысенко. Ниже автора на снимке - Феликс Андреевский, ныне профессор Королевского колледжа в Лондоне и Академии Рубина в Израиле.

 

Предстояло лето, но наши самоотверженные мамы продолжали интенсивно заниматься с нами заданным на лето репертуаром, этюдами, гаммами и пьесами.Одна из наших мам, правда мама одной старшеклассницы, стала давать частные уроки (!) детям, игравшим на скрипке, не будучи сама никогда ни скрипачкой ни вообще музыкантом! Такие чудеса бывали потому, что наши матери действительно полностью жили нашими делами и нашими занятиями, с трудом успевая заниматься домашним хозяйством, а многие ещё и работали.

Здание ЦМШ в годы разрухи - конец 80-х начало 90-х. Школа в это время находилась далеко от центра

Как это ни странно, но сегодня мне, и не только мне, кажется, что нашими самыми счастливыми школьными годами были именно годы, проведённые в старой ЦМШ, в Среднем Кисловском переулке. Шла страшная война, гибли миллионы людей, а в старинном особняке дети играли свои этюды, упражнения, ученики постарше - уже целые концерты для скрипки, фортепиано или виолончели.

Центральная музыкальная школа сегодня. Позади виден со двора ГИТИС - Гос. институт театрального искусства.

Военное лето 1943 года в Подмосковье

Впереди было лето 1943 года. Мамина приятельница по Витебску предложила нам снять комнату на даче в Салтыковке. Там должен был жить её сын Николка - друг моего детства, конечно не один, а с бабушкой. Дача принадлежала генералу ВВС Георгию Кузьмичу Гвоздкову. Вообще говоря, ему и его жене принадлежала половина дачи, а вторая половина была собственностью его сестры, очень редко появлявшейся там. Ещё впереди была битва на Курской дуге, но после великой Сталинградской победы никаких сомнений в исходе войны ни у кого не было. Так как начали ходить пригородные поезда, то можно было вполне провести лето на даче. Мы занимали одну маленькую комнату, в другой жил мой друг с бабушкой, а в третьей хозяйка. Жена генерала была полькой, как видно из именитой семьи, судя по иногда достававшемуся из шкафа фамильному серебру. Её имя было запечатлено на ручках ложек, ножей и вилок - «Констанция Банковска». Генерал приезжал редко и только на день. Наведывался в субботу и в воскресенье их сын Вова - слушатель Военно-воздушной Академии, славный парень 18-и лет. Приезжал иногда и сын хозяйки от первого брака Дидик (Сигизмунд), тоже офицер ВВС. Он работал в штабе ВВС по связи. Сам Георгий Кузьмич был красавец мужчина, немного похожий на маршала Рокоссовского. Он был зам. начальника управления связи ВВС Советской Армии. Он редко выезжал из Москвы на фронт, как я теперь понимаю он был штабистом, имея чин генерал-лейтенанта. С ним иногда приезжал его сослуживец и друг генерал Макаров, с сыном которого мы уже в 50-е годы иногда бывали в одних компаниях .Все они были славными людьми, а ореол генералов Советской Армии производил на нас магическое впечатление. В конце концов мой друг Николка решил, что пойдёт учиться в Суворовское училище. Дело было за малым - у него был порок сердца и он никак не мог быть принятым в военную школу. Но форма у суворовцев была настолько неотразимой, что мой друг сам говорил с двумя генералами и просил их помочь, на что генералы согласились, выговорив себе право поговорить сначала с его мамой. На том дело и кончилось. После их отъезда Вова, сын Гвоздковых сказал моему другу: «Куда тебе в армию? Ты - «Никола-Божий угодник!» Как обиделся мой друг!

«При чём тут «Божий угодник?», - возмущался он.

***

Кроме нас двоих, казалось, что во всём посёлке этой части Салтыковки детей не было вообще. Не только детей, но и хозяев дач. Мы обследовали все близлежащие дачи, которые были открыты - вероятно задолго до нас там побывали настоящие «специалисты» - все оставшиеся вещи были разбросаны по полу, вся дачная мебель перевёрнута… В каждом доме был полный разгром! Как ни странно, ни одна дача не сгорела. На нашей «генеральской даче» у хозяев было два кота и собака Фока - помесь шпица и сибирской лайки. Его присутствие было очень полезным - на соседней даче кто-то ночевал и там горела крохотная коптилка. Днём, правда, мы с Фокой и двумя котами обследовали соседний дом и нашли там следы пребывания, как нам казалось, двух мужчин. Было много окурков, пустые консервные банки, и какая-то серая одежда, связанная в узел. Никто из наших домочадцев - ни моя мама, ни бабушка моего друга, ни хозяйка Констанция Игнатьевна, ни её домработница о наших исследованиях не знали. Это было с нашей стороны очень неосторожно. Кругом все дома были необитаемы и прятаться там мог кто угодно и сколько хотел - никакого контроля над окружающей территорией не наблюдалось. Хотя фронт к лету 1943 года находился уже на значительном расстоянии от Москвы, но всё же прятаться могли в соседних домах и дезертиры и уголовники.

Фока был хорошим сторожем, но как ни странно, на подозрительных «соседей» иногда реагировал только ночью, что не могло не насторожить всех нас. В конце концов «соседи» исчезли и больше никогда не появлялись. Мы, конечно рассказывали об этом эпизоде всем своим соученикам в школе, приукрашивая рассказ всякими «страшными» подробностями, которых хотя и не было, но как казалось, они могли бы быть. В целом то лето осталось в памяти: начались великие победы Советской Армии, в Москву начали возвращаться из эвакуации заводы и учреждения, словом жизнь в столице начинала понемногу оживать, а большее количество детей сразу сделало Москву уже не городом на военном положении, а просто Москвой, какой мы её любили до войны. Это, конечно, было абсолютно обманчивое ощущение, но начало занятий в школе 1-го сентября как раз и создавало иллюзию мирного времени. Воздушных тревог больше не было.

Первый учебный год. Успехи и разочарования

Итак в начале сентября 1943 года, с нетерпением ожидаемые мною занятия в ЦМШ, наконец начались. Теперь уже у нас в первом классе было человек 15-20 и класс был разбит на «А» и «Б», примерно по 8-10 учеников в каждом классе. Появились новые лица - большинство было принято в первый класс по конкурсу, которого я не проходил, так как уже сыграл свой переходный экзамен в 1-й класс ещё весной. Из всех моих будущих соучеников, с которыми я заканчивал школу через десять лет лишь несколько мальчиков и девочек учились со мной с первого класса. Но некоторые уходили из школы после 4-го или 5-го класса. Среди них был Алик Дараган, племянник знаменитого пианиста Эмиля Гилельса. Его старшая сестра, тоже пианистка, училась в 7-м или 8-м классе нашей школы. Их мама была очень милой женщиной. С ней моя мама как-то сблизилась - ожидая нас после уроков все мамы ЦМШ только и говорили, что о школе, о нехватке времени для занятий по специальности - на скрипке, рояле или виолончели, и вообще обо всём на свете. Примерно в 1947 году Алик Дараган ушёл из ЦМШ. Его сестра осталась в школе и её окончила. Я никогда не знал причины его ухода. Только в 2008 году, прочитав статью Виктора Лихта в интернетовском журнале «Заметки по еврейской истории» я узнал, что мама Алика Дарагана была арестована в 1949 году! Мы об этом не имели ни малейшего понятия. Но сестра Алика, Нана Дараган, если мне не изменяет память, окончив школу училась потом в Консерватории.

Среди этих матерей ЦМШ моя мама также сдружилась на долгие годы с другой «мамой ЦМШ» - матерью одарённой скрипачки Лили Бруштейн Розой Абрамовной. Была она также дружна и с матерью другой моей соученицы - Марины Кувшинниковой (её отец был профессором Консерватории). Их семья обладала уникальной библиотекой и мать Марины давала маме для меня читать такие редкие книги, как «Лорд Фаунтлерой». В самой Марине, как мне уже тогда казалось, был какой-то аристократизм. По словам моей мамы её предки были настоящие дворяне. Другой дворянский отпрыск, который не стесняясь рассказывал о своих именитых предках, был пианист Адриан Егоров. Его отец Александр Адрианович Егоров преподавал в ЦМШ и в Консерватории. Моя мама неожиданно встретила среди родительниц ЦМШ свою бывшую соученицу по гимназии в Витебске. Это была жена великого артиста - скрипача Мирона Борисовича Полякина - Вера Эммануиловна. Их дочь Фрида училась на год позднее меня.

Часто приходил за сыном один родитель (отцы приходили за детьми гораздо реже) - это был Георгий Антонович Орвид - впоследствии профессор и проректор Московской Консерватории. Он был известным в Москве солистом – трубачом, игравшим до войны в оркестре Радио, а во время войны он ходил в форме полковника. Кажется он преподавал в Школе военных дирижёров. В это же время он уже разводился со своей женой - матерью моего соученика Игоря Орвида. Она была полуцыганкой-полутатаркой. Игорь унаследовал фантастические, истинно цыганские природные способности к скрипке - феноменальной красоты звук, интонацию, но заниматься не любил и, увы, практически ничего значительного по этой причине как музыкант не достиг - играл впоследствии всегда в каких-то второстепенных оркестрах, а одно время был даже звукооператором в Доме звукозаписи. К его матери Маргарите Андреевне Боздыхановой мы ещё вернёмся.

Мать моей соученицы со второго класса Юлии Дризиной - Стелла Исааковна Дризина - была племянницей знаменитого польского дирижёра с европейской известностью - Гжегожа (Григория) Фительберга. Стелла Исааковна никогда не ждала свою дочь, потому что была очень занята - работала в ЦМШ и Консерватории как пианистка-аккомпаниатор. Подруга Юли Дризиной - Иза Глейзер была дочерью зубного врача Лины Израилевны Глейзер, ставшей после войны (во время войны она была военврачом) нашим зубным доктором в новой школе. С Юлей и Изой мы остались друзьями на долгие годы.

Только один год училась в нашем классе девочка-скрипачка по имени Зэфа Фельдман. Она играла довольно ярко и уверенно для своего возраста. Семья её была настолько бедной, что она носила вместо платья мальчиковый свитер, который доходил ей до колен - она была очень маленького роста. Зэфа была племянницей знаменитой певицы Деборы Яковлевны Пантофель-Нечецкой, и многие возмущались тем, что тётя столь безучастна к тяжёлому положению семьи племянницы. На следующий год Зэфа уехала в Киев (сегодня мне почему-то кажется, что семья Зефы Фельдман в Киеве не задержалась, а репатриировалась в Польшу и уехала в Израиль. Интересно было бы узнать, прав ли я? Я вспомнил о ней потому, что недавно посмотрел короткометражный фильм В.Строевой о нашей школе, сделанный в 1944-45 году. Там в самом начале фильма в раздевалке появляется крохотная девочка. Я узнал в ней Зефу Фельдман – спустя 68 лет! Значит, она обладала индивидуальностью, если я вспомнил её после стольких лет!)

Ещё один юный скрипач проучился только год в ЦМШ – Феликс Андреевский, в будущем профессор Королевского колледжа в Лондоне и Академии им. Рубина в Израиле.

Скрипачка Люс Вульфман, «Люша», как её все звали, была дочерью московского скрипача и педагога Владимира Вульфмана, учившегося в Париже и женившегося там на испанской пианистке Люс Сегура. «Люша» покинула школу после 5-го класса и перешла в школу, где преподавал её отец - Музыкальную школу им. Гнесиных. Мы снова встретились, как старые знакомые уже в Московской Консерватории в 1953 году. (Её судьба сложилась не совсем обычно: окончив Консерваторию, в 1958 году она с родителями уехала на постоянное жительство в Мексику. В середине 1960-х она училась в аспирантуре - снова у Цыганова. Выступала в Мексике, Южной Америке, Европе и США как солистка (в частности была первой исполнительницей в Южной Америке Концерта для скрипки с оркестром Самуэля Барбера) и была первой скрипкой «Мексиканского струнного квартета» .Она безвременно ушла из жизни в начале 80-х в Мехико. Выступала она на Западе под именем «Люз Вернова» - Luz Vernova)

После 4-го класса некоторые дети покинули школу по непонятным причинам. Среди них была прелестная девочка Люся Зелькина, дочь какого-то крупного московского инженера, делавшая вполне хорошие успехи на скрипке. Ушла из школы, правда на один класс старше нас, дочь композитора-песенника Покрасса.

Училась в моём классе все десять лет дочь актёра МХАТа Аня Кудрявцева. Её младшая сестра Таня также была пианисткой и тоже училась в нашей школе (Об их отце Наталья Сац писала в своих мемуарах «Новеллы моей жизни» в главе «Учим-учимся»: «Но, пожалуй, самым большим кумиром был руководитель нашей Грибоедовской студии – Николай Павлович Кудрявцев – очень талантливый артист Московского Художественного театра»). В нашем классе учился сын композитора Титова - Игорь, дочь профессора Курдюмова - Инга. Кажется. Большинство учеников ЦМШ были выходцами из семей интеллигенции. Я почти не помню детей рабочих или служащих. Они конечно были, но их было очень немного. Одним из таких ребят, правда в классе на год старше нас, был скрипач Вова Иванов. Он был соучеником и приятелем известного впоследствии московского скрипача - многократного лауреата Международных конкурсов - Валентина Жука. Вова Иванов обладал прекрасными способностями - красивым звуком, достаточно сильной техникой, проявлял также тонкую музыкальность. Он делал значительные успехи и отлично окончил школу, но впоследствии перестал заниматься и как говорили - стал здорово пить. Увы, грустная судьба многих талантливых людей России.

Так что, когда вскоре после войны «общественное мнение Трубного рынка» (это прекрасное выражение принадлежало нашему учителю математики Самуилу Ефремовичу Каменковичу) прочно усвоило, что «все скрипачи евреи и все евреи - скрипачи», я всегда вспоминал Вову Иванова. Но будущее показало, что люди, родившиеся в других семьях, достигали совершенно иных результатов. Сын дирижёра А.И.Климова, знаменитый скрипач Валерий Климов, стал выдающимся виртуозом - концертантом. Он стал, как мы знаем, победителем первого Конкурса скрипачей им. Чайковского в 1958 году. В 1966 году Конкурс им. Чайковского выиграл Виктор Третьяков. Правда его история могла бы быть такой же, как у Иванова, но тут дело взял в свои руки профессор Ю.И.Янкелевич, сделавший всё для своего ученика - он помог его отцу переехать в Москву (отец Третьякова был музыкантом военного оркестра), занимался с юным скрипачом буквально не покладая рук, и в итоге огромный скрипичный талант Виктора Третьякова был признан на 3-м Конкурсе им. Чайковского, что обеспечило ему карьеру солиста и мировую известность на долгие годы. Но тут было благоприятное стечение обстоятельств.

Последние «пришельцы» в ЦМШ присоединились к нам в 6-м классе. Это были известные в будущем музыканты - пианисты Игорь Никонович, Наташа Юзбашева и виолончелист Миша Хомицер. Самым последним пришёл уже в 10-й класс тоже виолончелист - Виктор Столин. Он как бы «заменил» внезапно ушедшего в лётную школу Юру Березина, прекрасного, весёлого парня и, кстати отличного виолончелиста. Помню, как я уговаривал его остаться и продолжать занятия в ЦМШ , а после окончания школы решать, что делать дальше. Юра на это ответил, что мечтал о лётной школе давно и сейчас не хочет упустить появившейся возможности в осуществлении своей мечты. Его молодой педагог Слава Ростропович меланхолично заметил после его ухода из школы: «Был у меня один ученик в ЦМШ, и тот подался в лётчики…»

***

Но всё это было потом. А сейчас осенью 1943-го мы начали посещать школу ежедневно, что было не так легко, так как городские троллейбусы ходили с неопределёнными интервалами, а кольцевой линии метро с выстроенной впоследствии станцией «Калужская», тогда ещё не существовало. Кроме того с наступлением осени мы вставали затемно, в начале восьмого утра, и приезжали домой тоже затемно - как правило после пяти часов, когда снова становилось темно. Иногда у нас бывали интервалы в час, а то и много больше - после занятий мы ждали своей очереди на урок по специальности.

Моя новая учительница Анна Яковлевна Зильберштейн всегда опаздывала, так как была матерью троих детей - третий появился как раз где-то в 1944 году. Так что «очередь» на урок была немалой и это время приходилось как-то «убивать» то походом к моему другу детства, жившем на Сивцевом Вражке, то заходили с мамой к её брату на Садовой, недалеко от пл. Маяковского, то приходилось уезжать домой и приезжать снова в школу.

Однажды мы с мамой зашли в квартиру моей соученицы Нины Н. Они жили на Никитской, почти напротив Театра Охлопкова, как его все называли. Родители моей соученицы были исключительно скромными людьми. Её отца я видел всего несколько раз за десять лет - он был корректором в газете, если не ошибаюсь - в «Известиях». Работал он почти все сутки напролёт - материал в газете часто менялся в последнюю минуту, а никакой механизации или иной техники в работе корректора в те годы не было. Работа была очень трудной, невероятно ответственной и исключительно плохо оплачиваемой. Он зарабатывал на семью 800 рублей в месяц. Его жена не работала, как и многие мамы ЦМШ, посвящая всё своё время дочери. Надо сказать, что такую бедность я видел только в доме моих соседей Шварцев. По-видимому в их комнате - удивительно узкой «щели» с одним окном и ужасающе унылыми грязно-зелёными стенами – раньше в «господской квартире» была уборная, так как к стене была прикреплена полукруглая раковина. Это было главным «украшением» комнаты. Там стоял небольшой столик у стены, три стула, маленький шкафчик для посуды и старый диван. В углу стояли складная кровать «раскладушка» и при входе - вешалка для верхней одежды. Такая «щель» казалось вопила о нищете и вообще жизненной неустроенности. Хозяева однако были людьми вполне интеллигентными, обычной еврейской семьёй вот такого «достатка».Когда в послевоенное время я часто слышал много замечаний на улицах, в трамваях и пригородных поездах о том, что «евреи богаты - у них все деньги», то я всегда вспоминал эту семью. Из их квартиры я вышел с большим облегчением, хотя всегда удивлялся очень ухоженному виду Нины и её мамы, которые вероятно как-то приспособились к жизни в таких условиях и не позволяли себе выглядеть на «уровне» своего жилья.

Всё это «времяубивание» не отменяло моих обязанностей - нужно было выполнять домашние задания и заниматься на скрипке, а погулять или покататься на лыжах или на коньках - об этом можно было только мечтать.

Очень большое значение имели наши замечательные учителя в начальных классах. Вообще отношение к школе определяется прежде всего учителями и, конечно, для детей - самим зданием школы, его неповторимостью, оставшейся с нами на всю жизнь. Нашей первой учительницей по русскому языку и математике была Наталия Семёновна Богачёва. Она довольно скоро научила нас бегло читать, и я к своему удивлению под её руководством преодолел свой «барьер» в чтении быстро и без проблем. В те годы требовалось настоящее «чистописание», то есть выписывание букв и цифр пером с определённым «нажимом» - утолщением или утоньшением. Наталия Семёновна была строга, но мы чувствовали, что детей она любит и что она очень справедлива одинаково ко всем. Все мы уже начинали ощущать свои задачи в качестве юных начинающих музыкантов и потому элементы конкуренции уже начинали проявляться сами собой. Но на уроках по русскому языку или математике мы все были в одном положении, так что это имело и свою пользу - не давать некоторым из нас слишком задирать свой нос. В целом атмосфера была дружелюбной и никаких конфликтов в нашей школе почти не наблюдалось даже в начале 50-х годов - последних лет «зрелого сталинизма». Я не знаю, что думали и о чём говорили дома родители моих соучеников, но в школе все вели себя безупречно. На моей памяти произошёл лишь один инцидент весной 1945 года, когда школа переехала в новое здание.

Как-то раз на уроке сольфеджио, одна девочка, принятая в ЦМШ в начале учебного года, и занимавшаяся в параллельном классе, неожиданно сказала: «Я не буду петь еврейскую песню!» (речь шла об отрывке в учебнике сольфеджио). Это было чрезвычайным происшествием! Немедленно были вызваны её родители. Мы были свидетелями этой запомнившейся сцены, потому что была перемена между уроками. Отец девочки - инженер автозавода ЗИС, что называется, не знал куда деваться от стыда. Мать выглядела женщиной скромной, казалось не понимавшей вообще, что тут происходит. Она явно не могла понять, чем вызван такой гнев нашей классной руководительницы. Наталия Семёновна Богачёва гремела на весь коридор: «Позор! Какая гадость! Где ты набралась этой дряни? Таким, как ты не место в этой школе!» Наверное, сегодня многие подумают, что с родителями девочки следовало поговорить в учительской, а не в коридоре, при всех учениках и учителях. Но, пожалуй, Наталья Семёновна вполне сознавала, что делает - она решила сразу положить конец подобным инцидентам в будущем - это было педагогическим примером и детям и родителям! Сегодня я думаю, что такая реакция делала ей честь. Она была искренне возмущённой и непримиримой. Девочка эта покинула нашу школу после весенних экзаменов. Но вернёмся снова в ноябрь 1943 года.

Какое-то время у нас была учительница немецкого языка, по-видимому жившая в Германии много лет, а быть может и родившаяся там. Она говорила по-русски правильно, но всё же казалось, что это не её родной язык. Это была интеллигентная дама, всегда в тёмно-синем костюме, уже седеющая. Она учила нас не только читать и писать по-немецки, но и немецким песням. И это в разгар войны! Все мы понимали необходимость изучения немецкого языка хотя бы для того, чтобы уметь читать латинскими буквами итальянские и немецкие обозначения темпов и характера музыки в нотах.

Много раз - снова и снова - мне вспоминается эпизод с рождественской песней. На уроках немецкого мы выучили песню «O, Tannenbaum!».Часто за окном шёл крупный снег, а мы, учась уже во втором классе, пели старую немецкую песню о «ёлочке зелёной»:

O, Tannenbaum, o, Tannenbaum

Wie grun sind deine bletter!

Du grunst nicht nur zur Sommerzeit,

Nein auch im Winter wеnn es schneit» -

 

«Ты зелена не только в летнее время,

но и в зимнюю стужу, о, ёлочка зелёная…»

Миром и покоем веяло от этой рождественской песни, и трудно было представить себе, сидя в уютном и тёплом классе на втором этаже зимой 1944 года, что до окончания войны ещё год и четыре месяца, и что после войны нас ожидают такие события, о которых пока никто из нас и наших родителей, даже и не догадывался.

Что-то сладостно-щемящее было в словах и музыке этой старой песенки. Мы пели её хором, за окном медленно падали крупные хлопья снега, прямо как в рождественской сказке! Невозможно было поверить в эти мгновения, что идёт страшная война, что миллионы людей испытывают в это же время голод, холод, что смерть и разрушения - основная реальность жизни страны, да и всей Европы.

Эта идиллия длилась недолго. Вскоре наша учительница исчезла. Как-то, придя утром в школу, я увидел на втором этаже плачущую Люс Вульфман. Я спросил у неё, почему она плачет. Её ответ огорчил и удивил меня: «Мы больше не будем петь «О, Tannenbaum», у нас больше не будет нашей учительницы» …Она опять горько заплакала. Она оказалась права - больше мы не пели хором «O,Tannenbaum», и никогда не видели своей учительницы. А песня до сих пор вызывает то же самое чувство, где бы я её не услышал - сразу вспоминается тихо падающий снег за окном тёплого и уютного класса…

***

Перед зимними каникулами в декабре 1943 года я впервые вышел на эстраду ЦМШ и исполнил в сопровождении фортепиано 2-ю и 3-ю части Концерта для скрипки Ридинга. Чувствовал я себя на ярко освещённой эстраде превосходно и явно ещё не ощущал никакого волнения на эстраде. Само присутствие на таком важном месте и удовольствие, испытанное от этой несложной музыки оставило глубокий след в моём сознании - я настолько хорошо чувствовал себя на эстраде, что мне захотелось играть на ней как можно чаще. Важнее, чем мои восторженные ощущения от пребывания на эстраде были отзывы членов экзаменационной комиссии. Я узнал среди них, по имевшимся у нас дома фотографиям профессоров Гедике, Цейтлина, Цыганова, а Галину Семёновну Козолупову я часто видел в школе. После окончания экзамена Дмитрий Михайлович Цыганов сказал моему отцу, что моя игра произвела на него самое благоприятное впечатление «своей несвойственной детям собранностью и чувством эстрады». Он даже дополнил эту похвалу и добавил, что в будущем, если всё будет развиваться хорошо, он был бы рад меня видеть в своём классе. Я впервые услышал такую похвалу и был окрылён своим дебютом на эстраде.

К этому времени относится ещё одно запомнившееся событие - концерт учащихся всех классов ЦМШ. Как я понимаю, концерт был приурочен к наступавшему Новому Году, то есть был тем, что на Западе и в дореволюционной России было Рождественской ёлкой. В этом концерте принимали участие все мы: первоклассники читали в лицах какое-то стихотворение советского поэта, посвящённое мечтам советских детей о будущей профессии (что было уже неактуально для нас!). Кое-кто из старшеклассников, возвратившихся из пензенской эвакуации, также выступил на этом концерте - впервые я услышал невероятно талантливого Игоря Безродного, сыгравшего «Романс» Глиэра и «Скерцо-Тарантеллу» Венявского.

Но самое большое впечатление на меня произвело выступление девочки - пианистки, которая занималась также балетом. Её звали Инна Юшкевич. Когда открылся занавес нашей маленькой сцены, он полусидела на старинном стуле в длинной белой балетной пачке с голубой лентой на поясе, со свисавшими вниз концами, слегка скрестив по-балетному, вытянутые руки. Её светлые длинные волосы были расчёсаны на одну сторону влево и прекрасно подчёркивали овал лица. Она была не по возрасту высокой, но на сцене держалась очень уверенно и прелестно станцевала «Музыкальный момент» Шуберта, исполненный на скрипке каким-то учеником старших классов. До сих пор помнится момент открытия занавеса, светловолосая девочка, как на старинной картинке, внезапно ожившая и так романтично исполнившая свой танец. Инна Юшкевич ушла из школы примерно из пятого класса и перевелась в Музыкальное училище при Консерватории, которое она и закончила. Я её встретил много лет спустя - в 1959 году случайно пришёл со своей знакомой в дом жены её родного брата. Это была Инна Юшкевич! Она узнала меня и я с удовольствием напомнил ей о том выступлении на школьной сцене. Она к этому времени была матерью двух дочек-школьниц и, конечно была приятно удивлена тем, что произвела тогда своим балетным выступлением столь яркое и романтическое впечатление.

***

Итак, с осени 1943 года в школе начали заниматься старшеклассники и тут мы стали свидетелями игры уже вполне сложившихся мастеров, хотя ещё и совсем почти подростков. Это был уже упоминавшийся Игорь Безродный, блестящий виртуоз Эдик Грач (помню его вступительный экзамен также в старом ЦМШ, совершенно ошеломивший даже взрослых музыкантов, пришедших в школу ради того, чтобы услышать юного артиста. Они находили, что в его игре было что-то от гениального Мирона Борисовича Полякина). Это были пианисты: Лазарь Берман, Евгений Малинин, Тамара Гусева, Антон Гинзбург; виолончелисты Виктор Симон, Ксения Юганова, Татьяна Прийменко - словом цвет тогдашней нашей школы!

Мои же занятия после первого окрыляющего выступления на эстраде, стали какими-то тоскливыми и попросту нудными. Я понимал необходимость рутинной работы над гаммами и этюдами, но мне становились всё скучнее и неинтереснее занятия на уроках с моей учительницей. Как мне кажется сегодня этому способствовали два момента - она меня не любила, и она не могла сама сыграть на скрипке и вообще показать на инструменте хоть что-нибудь вдохновляющее. Почему она меня не любила? Такое бывает в учебном процессе - без всяких оснований и причин одни ученики нравятся, другие почему-то вызывают раздражение. Называла она меня всегда по фамилии, которая в её произношении звучала как «Щильман». Я сколько не тренировался, но сам произнести этого так и не смог - немедленно после короткого «Щ» шла буква «И».

Выхода не было и приходилось тоскливо заниматься ежедневной рутиной, от чего я впадал в какое-то сонливое безразличие.

И тут…Мои родители достали для меня билет в Большой театр на балет «Шопениана» (шёл ещё какой-то короткий балет, но я его не помню, потому что «Шопениана» затмила всё и произвела неизгладимое и незабываемое впечатление!) Сюита эта всегда шла в инструментовке Рогаль-Левицкого и Глазунова. В то солнечное весеннее утро 1944 года оркестр ГАБТа звучал совершенно волшебно. Этот синтез трёх искусств - музыки, танца и сценического оформления совершенно околдовал меня и я вполне серьёзно сказал себе, что играть в таком оркестре такую музыку было бы достойной наградой в будущем за сегодняшние мучения на уроках с моей учительницей. Конечно я мыслил тогда другими словами, но чувство своё помню и сегодня. А ещё в самом начале января 1944 года я услышал в Большом зале Консерватории впервые в жизни настоящего концертного скрипача - виртуоза Бориса Гольдштейна, исполнившего целое концертное отделение с оркестром . Его программа, если не ошибаюсь, в основном состояла из мелких пьес Чайковского (пяти пьес для скрипки), Глазунова, Глиэра а в завершении всего артист исполнил 24-й Каприс Паганини с оркестровым аккомпанементом.

Игра Гольдштейна произвела на меня исключительное впечатление прежде всего своим волшебным звуком - каким-то «золотым», большим и тёплым, как бы разливавшимся по моему телу. Это было блаженное ощущение от самой природы звука, полностью и легко заполнявшего огромное пространство Большого зала. Каприс Паганини был исполнен с блеском и такой лёгкостью, что показался совсем нетрудным. Одним словом выступление Гольдштейна утвердило меня в том, что продолжать заниматься не только надо, но и необходимо постараться доказать своей учительнице, что я чего-то стою, и что она не вполне справедливо оценивает мои усилия и возможности.

Доказать, однако, ничего не удалось - моё второе выступление на этой же эстраде в школе, кончилось очень плачевно. Зильберштейн задала мне выучить Концерт для скрипки Аккалаи (или иногда говорили -Аккалау). Кода этого концерта, то есть последняя страница написана в быстром темпе и имеет ряд неудобных мест, которые при недостаточной работе могут стать «подводными рифами», на которое очень легко «сесть на мель». Понятно, что от недостатка опыта я этого знать не мог. Задача педагога и заключается в том, чтобы объяснить ученику смысл этих трудностей, играть ученику как отдельные самые трудные места в своём присутствии по многу раз, повторяя потом весь эпизод, так и все две страницы коды. Только таким путём можно добиться лёгкости, надёжности и автоматизма исполнения идентичных мест в скрипичной литературе. Ничего подобного сделано не было, я как-то барахтался сам, мой отец был занят и в результате на прослушивании у меня в злополучной коде стало сводить левую руку и я вынужден был позорно остановиться. Потом кое-как доиграл до конца и когда пришли все в «закулисную» комнату, то я горько расплакался от такой позорной остановки. Я тогда не знал, что это была элементарная ошибка моей учительницы, не сумевшей ни объяснить, ни проработать материал с должным вниманием и усердием с её стороны. Мне казалось, что во всём виноват я сам. Мои родители с трудом меня успокоили и отец мне пообещал, что у теперь буду играть Концерт Бруха - пьесу, которую играли во-первых уже достаточно подвинутые скрипачи, во-вторых исключительно привлекательную для скрипача любого возраста.

И правда, я вдруг стал снова получать удовольствие от чисто физического процесса игры на скрипке, что сразу же повело к желанию работать и улучшать свою игру. В общем моя работа дома была в основном под контролем мамы, которая всё же музыкантом не была и вести меня никак не могла. Иногда мне помогал мой дядя - виолончелист Госоркестра, живший с нами. Отец уехал в месячную поездку по только что освобождённым районам Северного Кавказа и Прикавказья с группой артистов театра оперетты. А когда он вернулся, то был немало удивлён успехам моего продвижения в Концерте Бруха. Я снова сыграл на сцене ЦМШ, увы, в последний раз в старой школе. Сыграл очень уверенно, сам получил удовольствие и помню, что соображения моей учительницы меня уже не тревожили - я начинал сам понимать, как надо заниматься и что надо делать. В общем я снова обрёл веру в себя.

Лето 1944 года мы с мамой снова провели на той же даче Гвоздковых в Салтыковке, только теперь в построенном солдатами мезонине генеральской дачи. Мы с моим другом Николкой без устали разыгрывали сцены для самих себя из популярной английской комедии - фильма «Джордж из Динке-джаза». Мы оба много читали, и только одно портило настроение - моя учительница Анна Яковлевна сама сняла дачу в Салтыковке и требовала, по методу Столярского, чтобы мы еженедельно приходили к ней на уроки - разумеется частные, то есть родители должны были за них платить. Не все приезжали к ней на уроки из Москвы, но я как раз и попал в «мышеловку» - мне отказаться от её уроков было труднее. Столярским Анна Яковлевна безусловно не была, и мне не кажется, что летние уроки вели нас к ощутимому прогрессу. Хотя время брало своё - всё-таки часы, затраченные на этюды и упражнения давали свои плоды и укрепляли наш технический аппарат. А в музыкальном отношении, то есть в развитии нашего художественного мышления, вкуса, фразировки, сегодня видится , что в целом эти летние уроки были нужны больше нашему педагогу, чем нам.

***

C весны 1944 года Москва, наконец, стала жить без светомаскировки. Открылись все окна города, везде горели уличные фонари. Как это было красиво! Только те, кто жил большую часть войны в затемнённом городе могли по-настоящему оценить эти, казалось так ярко сияющие огни Москвы! В целом жизнь в Москве не стала ни легче, ни лучше в бытовом отношении, но сверкающие после почти трёх лет темноты, улицы Москвы создавали чувство уверенности в скором окончании войны. А в действительности впереди был ещё целый год этой страшной и нескончаемой войны.

Новая школа. Война окончена!

В следующем учебном году - 1944-1945 года, мы должны были переезжать в новое помещение школы. Она находилась во дворе ГИТИСа, позади здания института в котловане внизу. Школа была оборудована для того времени самым лучшим образом. На четвёртом этаже находился довольно большой зал с эстрадой и несколькими классами. Зал даже был украшен лепкой – лирами, скрипками и другими украшениями. На третьем этаже находились как учебные классы физики, химии, географии, так и классы для занятий по специальности. На втором этаже был буфет, учебная часть с директорским кабинетом внутри её и классы для занятий, в основном по общеобразовательным предметам. На первом этаже размещался большой класс №2 для занятий хора и ритмикой, а также в конце коридора - поперёк школы был физкультурный зал.

Все ученики школы с первого класса получали «рабочие» продуктовые карточки, которые обычно выдавались взрослым людям по месту работы. Членам семей полагались в войну «иждивенческие» карточки. Мы были очень горды тем, что о нас так заботятся, что даже дали всей школе «рабочие» карточки. Естественно, что наши учителя направляли наши устные благодарности в адрес товарища Сталина. Как бы то ни было, но мы были в исключительном положении. Какое-то время даже платили ещё маленькую стипендию в 120 рублей (рубли военного времени). Потом стипендии ликвидировали, но продуктовые карточки остались до самой отмены карточек вообще.

Ужасно жаль было покидать нашу школу в Среднем Кисловском переулке. С началом нового учебного года ушла на пенсию директриса Екатерина Ивановна Мамолли. Её заменил Василий Петрович Ширинский - скрипач квартета им. Бетховена, также композитор, дирижёр и педагог. Его заместительницей стала Анна Семёновна Михальчи. Некоторые очень информированные школьники говорили, что она была дочерью бывшего помощника московского градоначальника. Анна Семёновна была высокой представительной дамой и пользовалась уважением. Её имя и сегодня можно видеть на «Золотой доске» Московской Консерватории. В её ведении находилась дисциплина и успеваемость по всем предметам.

К концу учебного года, то есть к весне 1945-го школа полностью переехала в новое здание. Между тем, в течении всего учебного года происходили события эпохальные! Прежде всего - война подходила к концу. Все знали, что когда-то наступит мирное время, но после стольких лет ужаса, бомбёжек, лишений, ленинградской трёхлетней блокады, после всего пережитого страной, окончание войны казалось пока что иллюзорным. Тяжелейшие бои ещё шли в Восточной Пруссии, Прибалтике, и одновременно в Восточной Европе - всё это требовало новых, нескончаемых человеческих жертв. Неподалеку от нашего дома на Калужской, почти у входа в Парк, вместе с нашими домами до войны была выстроена новая школа. Занятия в ней были только один учебный год, а потом всю войну в ней размещался госпиталь. Там находились на излечении сравнительно легко раненые. Как видно власти заботились о том, чтобы тяжело раненые были в госпиталях подальше от жилых районов, но иногда мы видели людей без рук и без ног вокруг Первой Градской больницы.

Как уже говорилось, с весны 1944 года наконец Москва стала жить без светомаскировки. Открылись все окна города, везде горели уличные фонари.

В первые майские дни 1945-го все жили предчувствием великой Победы. Казалось, что Берлин должен был пасть 1-го мая. Почему? Ну, потому, что праздник Первого мая должен быть, как казалось многим из нас, отмечен таким великим событием. Берлин пал на следующий день, и теперь все не ложились спать до поздней ночи, в ожидании самого важного сообщения за все четыре года войны.

Наступило 8 мая. Разнёсся слух, что англо-американские союзники уже подписали соглашение об окончании военных действий с немцами. Все были взвинчены и встревожены - как же так? За спиной Советского Союза какие-то отдельные соглашения с немцами? С этого момента и началось отчётливое недоверие к союзникам в самых широких массах людей. В дальнейшем не составляло никакого труда это недоверие направлять в любую сторону, нужную в данный момент по соображениям пропаганды.

Но, наконец, часа в два ночи 9 мая Юрий Левитан объявил о подписании Акта о безоговорочной капитуляции германской армии, флота и авиации. Акт был подписан в Карлсхорсте под Берлином маршалом Жуковым, английским маршалом Теддером, американским генералом Спаатсом и французским Де Тассиньи. Помнятся фамилии немецких генералов, названные Левитаном - «Кейтель, Фридебург, Штумпф».У Буше, несмотря на ночное время работала «тарелка» радио. Я не спал, а услышав это сообщение и радостный шум на кухне тут же мгновенно заснул… Как мы узнали много лет спустя, вся церемония подписания Акта о капитуляции заняла только …7 минут! Только семь минут после кошмара 1418 дней войны! Великое свершилось! День 9 мая помнят все, кто его пережил. То, что описал Эренбург в своём романе «Буря» - женщина, принесшая портрет погибшего сына на Красную площадь, было чистейшей правдой. Таких женщин было много… Чувство великой Победы было ни с чем несравнимым! Люди шли и шли на Красную площадь. Не было в городе в те дни ни хулиганства, ни воровства, никаких криминальных актов. Поразительно, что на какое-то время люди, похоже, стали другими. Ранняя весна и раннее майское тепло тоже казалось, приветствовали великую Победу.

Начались первые экзамены в новой школе. Всеобщая эйфория сказалась и на нас - все были в невероятно приподнятом настроении и играли во время своих экзаменационных выступлений с огромным энтузиазмом и вдохновением, если это слово можно отнести к 10-летним детям. Будущее виделось прекрасным. Теперь ничто не может поколебать наш мир и покой. Каждую ночь мы засыпали счастливыми…


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:

Ион Деген
- at 2011-09-03 21:11:08 EDT
Читаю этот спокойный нехитрый рассказ о людях, обстаноке и событиях мне не известных, и ощущение такое, словно сидишь за столом с интересным необычным человеком и слышишь его речь. Спасибо большое!





_Реклама_