©"Заметки по еврейской истории"
май  2011 года

Лея Алон (Гринберг)

«Родильный камень» Шломо Эвен-Шошана

Накануне встречи со Шломо Эвен-Шошаном я перечитывала отрывки из его воспоминаний «Отчий дом», переведенных Абрамом Моисеевичем Беловым и какие-то черты человека, с которым должна была познакомиться, уже определились в моём представлении. Меня поразил отклик его души на события давно минувших дней, эмоциональная чуткость, которая свойственна ранней юности, а может быть даже детству.

«Все отцовские письма и поныне хранятся у меня. Мелкий бисерный почерк, лаконичный стиль… Бесценные для нас строчки, пронизанные горячей отцовской любовью и обжигающей болью. Душа его изнывала от безмерной тоски и печали, и сегодня, когда я намного старше моего отца, мне трудно сдержать слёзы, перечитывая эти строчки…» – писал он.

Позже я пойму: этот отклик как бы сфокусировал главное в его отношениях с людьми – он искал глубокую душевную связь с человеком, её не уносило время, она продолжает жить в нём. Так было со всеми, кто успел стать ему близок и, рассказывая о Викторе Некрасове, которого уже не было в живых, Шломо надолго замолкал, чтобы скрыть волнение, оно прорывалось в голосе, во взгляде, движениях рук.

Но моё первое впечатление о нём было совсем другим.

Я ждала машину из кибуца Сде-Нахум на небольшой автобусной станции в Бейт-Шеане, и мысли мои невольно сконцентрировались на образе незнакомого мне человека. Своё отношение к нему мне передал Абрам Моисеевич Белов, журналист, писатель, человек большой и светлой души. Он рассказал о давней их дружбе, о бескорыстии, с которым Шломо редактировал и переводил на иврит его книгу «Как я был негром», хотя он переводчик с русского языка на иврит, и эта работа целиком поглащает его время.

…Но вот и машина. Она разворачивается перед площадью, и навстречу мне идёт высокий светловолосый человек в кибуцной панаме цвета хаки, в рубашке с коротким рукавом. Шломо не торопится начать разговор. Молчит. Молчу и я, искоса поглядывая на него. Он немолод, но подтянут и собран. Когда мы приближаемся к кибуцу, он неожиданно прерывает затянувшееся молчание. Говорит, что у него есть для меня сукария конфетка. Говорит это значительно, давая понять, что меня ждёт сюрприз. И, действительно, едва передохнув после дороги, мы садимся смотреть видеофильм – приготовленную для меня «конфетку».

Шломо Эвен-Шошан

На экране – Евгений Евтушенко вместе со Шломо и другими членами кибуца. Поэт читает свои стихи из сборника «Полтравиночки», переведенного Шломо Эвен-Шошаном. Читает по-своему, эмоционально, артистично. Стихотворение за стихотворением. Чтение сменяется беседой. Шломо явно ждёт моей реакции, но я смотрю на экран без особого восторга, и не досмотрев до конца, теряю интерес. «Почему, – думаю я, – стоит кому-то проявить к нам обычные человеческие чувства, и мы тут же спешим зачислить его в праведники мира?»

Высказываю свои мысли вслух. Шломо не отвечает, лишь внимательно смотрит на меня. И я не могу понять, что стоит за этим молчанием. Позже, когда мы проведём за беседой не один час, он вернётся к моим словам, но сейчас по дороге в его рабочий кабинет, расположенный отдельно от дома, мы вновь молчим, и в моей душе рождается тревожное чувство: неужто так и будет всё время?

Тишина вокруг. Только лёгкое стрекотание оросительного устройства нарушает её. Зелёные лужайки. Аккуратные, похожие друг на друга домики… На протяжении многих лет ежедневно по одному и тому же маршруту Шломо спешил в свою «писательскую келью» и работал там в тишине и одиночестве. И только приезд гостей нарушал привычный ритм. Уже после нашей встречи я нередко звонила ему, и всегда его жена отвечала: «Шломо у себя». У себя – значит в своём кабинете, на своём обычном рабочем месте…

Деревянный домик на зелёной лужайке кажется мне оторванным от всего мира – в нём своя, особая духовная атмосфера. Одна большая светлая комната, а в ней письменный стол и простенькие, самодельные полки, на которых тесно от книг, словарей, тетрадей, блокнотов… Из окна открывается вид на далёкие горы. Жаркий летний день, а в комнате кондиционер создаёт прохладу. Старая пуделиха с русским именем Катя сопровождает нас и входит в дом полноправной хозяйкой.

Вот за этим столом Шломо работал над основными своими переводами на русский язык, когда вышел на пенсию с поста редактора издательства «Кибуц ѓа-меухад». Под стеклом много фотографий: Шломо с Виктором Некрасовым, Евгением Евтушенко, Константином Симоновым. Работая, он видел лица дорогих ему людей. На стене фотографии в рамках. Мой взгляд задержался на портрете человека с чёрной бородкой, в пенсне, похожего на философа или просветителя.

– Это ваш отец, – говорю я почти с уверенностью. – Вчера читала ваши воспоминания об отчем доме, и там есть строки, воссоздающие его облик.

– Да, это мой отец Хаим-Давид Розенштейн, – взгляд Шломо теплеет. – Он был учителем иврита, еврейским писателем, просветителем, публицистом…

Шломо подошёл к полке и вернулся с пачкой писем. Протянул мне письмо. Раскрыв его, я увидела аккуратные строчки и мелкий, действительно, бисерный почерк. Прочла первые попавшиеся строки: «Каждое твоё письмо, как и письмо Авраама, хранится у меня, как самый драгоценный клад. И когда меня одолевает тоска по вам и начинает ныть сердце, и душа трепещет и волнуется, и я не нахожу себе места, и всё внутри меня взывает: «К моим детям! К Аврааму и Шломо! – тогда я подхожу к заветному ящику, и читаю ваши письма…»

«Он писал нам аккуратно, до самой смерти, – голос Шломо дрогнул, внешнюю сдержанность сменило волнение. – Он жил нами, всё, что с нами происходило, волновало его лично. Расстояние разъединяло физически, но чувство духовной близости к отцу крепло…»

Шломо шёл шестнадцатый год, когда они расстались. Шломо уехал из Минска в Эрец-Исраэль. Восемнадцатилетний Авраам уже был там, а Цви – старший, один из организаторов 12-го Всемирного сионистского конгресса жил в Варшаве и редактировал газету «Бефрайунг» («Освобождение», на идиш). Дети вылетели из гнезда. Осталась только Рохеле, их сестра. И я представляю боль отца, когда он прощался со Шломо. Вот он присел надписать сидур, который вручит сыну перед разлукой. Его сидур. Он редактировал, издавал его, готовил к нему комментарии. Они – на полях книги. Сидур «Шира хадаша» приобрёл известность одного из лучших молитвенников и много раз переиздавался. Всю жизнь он боролся за душу детей. Своих и чужих. Всегда искал новые пути, облегчающие познание еврейских источников. Он разработал новую систему обучения ивриту, составил учебники и учебные пособия, его ученики изучали Тору и Талмуд на иврите, а не на идиш, как было принято до этого.

Но тучи сгущались над его головой. Всё тяжелее становилось преподавать иврит. И вот уже осталась только одна возможность: подпольная школа… Тот второй, враждебный ему мир, врывается в воспитание еврейских детей, искореняя всё еврейское… Кто победит в борьбе за их души?

Пятьдесят лет спустя после разлуки, Шломо словно отвечает ему: «…в борьбе, которая шла за наши детские души, победа была на стороне отца. Мы полной грудью вбирали в себя живительный воздух сионистских грёз и мечтаний, которыми отличался наш отчий дом».

Через два месяца после отъезда Шломо его посадили. «В ночь землетрясения» – так он иносказательно назвал ту ночь, когда его бросили в подвал, конфисковав письма сыновей и шестьдесят его рукописей, которые никогда к нему не вернутся…

И когда Шломо написал, что поступил в сельскохозяйственное училище «Микве Исраэль», отец ответил: «Вот ты уже на нашей земле, о которой мы мечтали, учишься и работаешь на полях Иудеи, всё более приближаясь к великой цели, которую наметил… Да будут крепки твои руки и силён твой дух. Ты работаешь в поте лица, но награда за твой труд очень велика. Ты должен быть счастлив, что сподобился быть среди тех, кто отстраивает опустевшую Иудею».

Отец, мечтавший об Эрец-Исраэль, передавший детям свою любовь к ней, так и не дожил до встречи с ними. Борьба за разрешение репатриироваться шла около девяти лет. Он умер на пороге репатриации, и только письма его сохранили тоску души по сыновьям и земле Израиля. «Сквозь туман многих десятилетий пытаюсь воссоздать дорогие сердцу воспоминания детства», – так начнёт Шломо своё эссе «Отчий дом».

К тому времени, когда я встретилась со Шломо, никого из его семьи уже не было в живых. Первым из братьев ушёл Цви, старший, вторым – Авраам. Шломо пережил всех, словно ему даны были эти годы, чтобы он написал о своём отчем доме. И едва взявшись за перо, он увидел в свете памяти мать, отца, братьев, сестру, вновь ощутил и передал атмосферу высокой духовности, сформировавшую детей, каждый из которых вложил свою лепту в культуру страны и оставил в ней своё имя.

…Я и не заметила, как наш разговор изменился. Исчезла напряжённость, Шломо рассказывал, а я слушала. Что-то в его облике напоминало мне белорусских крестьян. Был он светловолос, совсем непохож на своего отца и братьев. Волосы поседели, кожа лица и рук не загорала от солнца, а просто краснела. И на ней появлялись веснушки. Во взгляде голубых глаз притаилась детская незащищённость, которую я ещё и ещё раз отмечу про себя.

Когда Шломо, тогда ещё совсем молодой человек, по примеру Авраама решил изменить фамилию Розенштейн на Эвен-Шошан, отец ответил: «Будь твёрд, как камень – Эвен, и цвети, как роза – Шошан. Это моё благословение тебе в связи с изменением фамилии». В действительности это даже не изменение: на заре своей молодости я всегда так подписывался. И да будут благословенны мои сыновья, вернувшие мне мой древний венец…

Вы – верные евреи, живущие в еврейской стране, и да будет воля Всевышнего, чтобы ваше и моё еврейское имя сияло вечно!»

Шломо снимает с полки тяжёлый том словаря: один, второй, третий, четвёртый, пятый… С этими книгами я хорошо знакома. Не раз в поисках толкования неизвестного слова прибегала к ним. Слово раскрывалось передо мной в своей многогранной красоте и глубине: от Танаха до наших дней. Это был труд всей жизни Авраама Эвен Шошана. «Новый словарь» и «Новая конкорданция» – справочник двадцати четырёх книг Танаха, – вошли почти в каждый еврейский дом. И вместе с ними – слова посвящения: «Моему отцу, учителю, Хаиму-Давиду Розенштейну, педагогу и ивритскому писателю, который сумел привить мне, как и тысячам своих учеников, знание нашего языка и уважение к нему».

Так почти мистически сбылось благословение отца своим сыновьям…

Одну из своих книг Шломо назвал «Алавнаим». Подарив её мне, он тут же перевёл название: «На родильном камне». Позже, открыв словарь и углубившись в столбики слов, берущих начало от того же корня, что и камень – «эвен» – я нашла ссылку на Тору, Книгу «Шмот». И она привела меня к тем жестоким временам, когда фараон отдал указ убивать родившихся еврейских мальчиков, – в древности ложем роженицы были два камня – и повитухи должны были не упустить момент появления ребёнка на свет. Но и гончарный круг, и верстак, и просто рабочий стол – «авнаим» – всё тот же родильный камень, на котором появляется на свет новое творение… Увлекшись поиском, я забыла, что значение слова и его библейский источник, мне открыл брат Шломо – Авраам Эвен-Шошан и так естественно, что из всех возможных названий своей книги о писателях и поэтах, Шломо выбрал именно – библейское, быть может, давно забытое, но так полно и по-своему выражающее мысль автора. Шломо не говорит о своей помощи в работе над словарём, но в предисловии к словарю Авраам благодарит брата: «Шломо Эвен-Шошан, редактор издательства «Кибуц ѓа-меухад», усердно помогал мне с того дня как я стал работать над словарём. Он держал корректуру всех гранок и сумел извлечь жемчужины из газет и новых книг, сделал много ценных указаний и поправок, вложив в эту работу часть своей души»…

Такое тонкое чувство родного языка могла подарить человеку лишь любовь, воспитанная к нему с детства.

Отчий дом. Даже покинув его, мы узами души связаны с ним… Рисуя образ человека, Шломо ищет его корни. В эссе о поэте, педагоге, писателе и драматурге Ицхаке Каценельсоне, погибшем в Освенциме в 1944 году и оставившем нам свою поэму – свидетельство о Катастрофе – «Песнь об убиенном еврейском народе», Шломо прослеживает исток: от ивритского писателя Яакова Беньямина Каценельсона к сыну – Ицхаку Каценельсону. В воспоминаниях об ивритском поэте Моше Баске признаётся, что увидев скалу – цур хочет понять, из какой каменоломни она взята. И это слово цур напомнило мне пророчество Йешаяѓу, обращённое к соплеменникам: помнить из какой скалы они высечены.

Сыновьям Хаима-Давида Розенштейна не нужно было напоминать из какой скалы они высечены. В словаре Авраама есть выражение на арамейском: «Каков отец, таков и сын». Это о них, братьях Эвен-Шошан. Они были духовными наследниками своего отца, Авраам же был и прямым продолжателем его дела.

Шломо вспоминает, как однажды он пришёл к брату и застал его в большом волнении. Авраам протянул ему фотокопию статьи их отца из газеты «Ѓамелиц» за 1900 год. К сорокалетию со дня его смерти они готовили однотомник избранного. Подняли подшивки старых газет и там находили публицистику, рассказы, статьи их отца. Но эта была совершенно необычная находка. «Возродится ли наш язык к новой жизни в наших устах и в устах наших потомков?» – спрашивал Хаим-Давид Розенштейн в своей статье. И заканчивал её грустным вопросом: «Кто же соберёт наших учёных и соединит их воедино, дабы они общими усилиями могли проделать колоссальную работу и сочинить такой ивритский словарь, который отвечал бы всем нашим нуждам… и отражал бы нашу историю и все понятия и представления, которые наши уста в состояние воспроизвести на других языках?»

Возвращаясь к этому эпизоду в «Отчем доме», пишет Шломо:

«И этот молодой еврей, живший в Минске в начале века и мечтавший о возрождении иврита и о создании всеобъемлющего ивритского словаря, … и не подозревал, что создателем такого словаря будет его родной сын, который родится через шесть лет после публикации этой статьи. И это событие – рождение «Нового словаря» произойдёт спустя полвека в святом Иерусалиме, вечной столице государства Израиль».

Брату Аврааму, с которым их связывала большая духовная близость, Шломо посвятил книгу «Авраам Эвен-Шошан, воспитатель и лексикограф…»

Когда-то, ещё в юности, Шломо проявил литературные способности, получив премию за лучшее домашнее сочинение на вольную тему. Он писал под псевдонимом и трое известных минских преподавателей иврита единогласно присудили ему первую премию. Но он никогда не думал, что свяжет себя с литературой: мечтал работать на земле, возвращать её к жизни, сеять и собирать урожай, как евреи до своего изгнания с родной земли. И был в той первой группе поселенцев, которые создали Сде-Нахум в Бейт-Шеанской долине, на земле Эмек Изреэль, где и прожил всю жизнь.

Но как росток пробивается к свету, медленно обретая свои очертания и проявляя заложенные в нём гены, так и в нём раскрылось его призвание к литературе. И книга эссе «На родильном камне», посвящённая старшему брату Цви Розенштейну (Эвен-Шошан) вобрала в себя многое из написанного и опубликованного раннее. Тогда он уже был редактором в одном из известнейших израильских издательств «Кибуц ѓа-меухад». Писал сам, редактировал книги, находил новых авторов, переводил с русского языка на иврит стихи и прозу. С его «родильного камня» уходили в свет не только его собственные произведения. Он «чувствовал» будущую книгу и умел найти материал там, где другой прошёл бы мимо.

Порой его ждали неразобранные архивы, незавершённые произведения, порой рукописи хранились в разных руках и выход будущей книги зависел лишь от Шломо Эвен-Шошана, его настойчивости и чувства долга перед памятью ушедшего человека. Быть может, стихи Фани Бергштейн, – кибуцницы, рано ушедшей из жизни, – так бы остались в её тетрадях, если бы не Шломо. Сразу после её смерти он разобрал архив, подготовил и издал четыре сборника стихов. И они стали любимы и детьми и взрослыми. Многие из них положены на музыку… Так было и с произведениями Ицхака Каценельсона, написанными в годы войны. Со стихами Ханы Сенеш. Со стихами гениального ивритского поэта Дова Гапонова, переводчика «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели на иврит. Он умер вскоре после репатриации, не успев отшлифовать часть переведенных им на иврит стихов Лермонтова. И за этой тончайшей, почти филигранной работой стоял Шломо Эвен-Шошан. Позднее он вместе с Лазарем Любарским – другом Гапонова – подготовил к изданию книгу о Дове Гапонове, чья жизнь была выражением мужества и трагизма.

В издательстве «Кибуц ѓа-меухад» Шломо Эвен-Шошан проработал около сорока лет и, показав на полку с книгами, плотно прижатыми друг к другу, он сказал не без гордости: «Все эти книги я готовил к изданию».

И был среди этих книг двухтомник «Минск» – серьёзный исторический труд о евреях Белоруссии. Работая над книгой, готовя её к изданию вместе с целым коллективом людей, Шломо словно бы вернулся в город своего детства и юности. Здесь навсегда остался его отец, могилу которого он так и не нашёл…

Я вновь и вновь возвращаюсь к книге «На родильном камне». Всматриваюсь в лица на обложке: Ицхак Каценельсон, Фрида Вигдорова, Евгений Евтушенко, Константин Симонов, Фаня Бергштейн, Юлий Марголин. Александр Бек и многие другие. Эссе о писателях и поэтах, живущих в разных странах, пишущих на разных языках… У каждого из них – свой «родильный камень», свидетель творческих мук, горения, минут счастливого озарения: всего того, что сопутствует рождению нового творения писателя, поэта, художника, музыканта…

«Если переводчик не электронная машина, он не может не испытывать близость души к писателю, принадлежащему к тому же поколению, но отдалённому от него географически, политически и культурно, и вместе с тем умудрившемуся поработить его, (пусть добровольным рабством) заставить работать на себя, чтобы раскрыть сокрытое в своём творчестве…» – пишет Шломо в эссе об Александре Беке, авторе трилогии «Панфиловцы».

Перечитываю какие-то главы книги и кажется мне, что продолжаю прерванный разговор со Шломо.

«Александр Бек был для меня, переводчика его трилогии "Панфиловцы", членом семьи, братом ещё до того, как между нами родилась связь… В одном из писем он обратился ко мне со словами: "Близкому и далёкому…" И так и остался в моей памяти, как близкий и далёкий».

Работая над переводом, Шломо не раз возвращался к мысли о роли литературы в жизни человечества.

«Нет ничего более связывающего, чем литература. Вот ты сидишь в своём кибуце, в долине Эмек Изреэль, читаешь новое произведение на чужом языке, наполненное переживаниями сынов далёкого от тебя народа, и сердце твое покорено и ты становишься близок, очень близок к ним».

Шёл 1943 год. Война была в самом разгаре. Сотни нитей связывали Эрец-Исраэль с воюющим Советским Союзом. У многих оставались там родные и близкие. Шломо прочёл военную лирику Константина Симонова. Стихотворение «Жди меня» звучало в нём, как молитва, как заклинание. «Жди меня, и я вернусь. / Только очень жди». Он повторял эти строки по-русски, и казалось ему, что они сами собой ложатся на иврит. Стихи Симонова были обращены к душе каждого солдата, и Шломо перевёл на иврит весь сборник «С тобой и без тебя».

Он искал возможность переслать перевод автору. Все отправления из Израиля на фронт шли через Тегеран. Ишув посылал Красной Армии машины скорой помощи, полевые сумки, медицинское оборудование, лекарства. С одной из таких оказий Шломо послал и свой перевод. Адреса Симонова он не знал и лишь указал: «Военному корреспонденту Константину Симонову». На первой странице сборника вывел три слова: «Поэту от переводчика».

Двадцать лет он ничего не знал о судьбе перевода. И вот он стоит у телефон-автомата в Москве и с волнением набирает номер. Симонов снимает трубку. И Шломо называет себя. Говорит, что приехал с израильской делегацией и привёз сборник стихов «С тобой и без тебя» на иврите…

«Дорогой Шломо Эвен-Шошан, – голос на другом конце провода звучит растроганно, – я получил ваш перевод в 1943 году. Книга ваша передо мной. Вот я её снимаю с полки…»

В тот раз им не удалось встретиться, но через Фриду Вигдорову Симонов передал Шломо свою новую книгу, а спустя три года приехал в Израиль. Он побывал в кибуце у Шломо. Выступал перед русскоязычными писателями Израиля. И рассказал, как был тронут, получив на фронте сборник своих стихов, переведенных на иврит. На фотографии, которую Шломо показал мне, они – в музее кибуца «Лохамей ѓа-геттаот». Стоят как два близких друга: смуглый Симонов и высокий худощавый Эвен Шошан, с копной волос цвета спелой пшеницы.

Шломо Эвен-Шошан и Евгений Евтушенко

И всё же именно отношение Шломо Эвен-Шошана к Евгению Евтушенко помогли мне понять его самого. Стихотворение Евтушенко «Бабий Яр» он перевёл сразу же после его первой публикации в Литературной газете. К переводу добавил свои комментарии. Он писал: «Если бы была в стихотворении только душевная солидарность с трагедией «Бабьего Яра», то и этого было бы достаточно, чтобы присоединить молодого русского поэта к праведникам мира. Но есть в поэме гораздо больше, чем плач по убитым евреям, жертвам нацизма. Поэт впервые выразил со страниц официальной печати протест против концепции целенаправленного замалчивания трагедии еврейского народа».

Над Бабьим Яром шелест диких трав.

Деревья смотрят грозно,

по-судейски.

Все молча здесь кричит,

и, шапку сняв,

я чувствую,

как медленно седею.

И сам я,

как сплошной беззвучный крик,

над тысячами тысяч погребенных.

Я –

каждый здесь расстрелянный старик.

Я –

каждый здесь расстрелянный ребенок… 

Когда мы снова коснулись «Бабьего Яра», я поняла, как должно быть больно задели его мои слова. Он сказал мне очень тихо, подчёркивая каждое слово: «Мы не избалованы хорошим к нам отношение, нас всегда преследовали. И если кто-то относится к нам по-настоящему хорошо, надо помнить об этом…»

«Бабий Яр» был для него своеобразной проверкой человека. Тот, чья душа отзывалась на страдания его народа, кто находил в себе смелость выступить против замалчивания еврейской трагедии, становился его другом. В книге «На родильном камне» одна из глав посвящена Виктору Некрасову. За два года до Евтушенко Некрасов впервые заговорил о Бабьем Яре. Его статья была опубликована в «Литературной газете». Некрасов спрашивал, как можно допустить мысль, что ров, где всё напоминает о самой большой трагедии, затрамбуют, покроют цементом и на его месте построят стадион и будут играть в футбол? Шломо перевёл статью, и берёг её, как всё, что касалось Бабьего Яра. В Киеве он позвонил Некрасову. Это был звонок к незнакомому человеку, представление о котором ему давали лишь немногие публикация. Они встретились у Некрасова дома. Расставаясь с ним через три часа, Шломо почувствовал, как хотелось бы ему продолжить диалог, как притянул его к себе этот умный и мужественный человек своей откровенностью, своим обострённым чувством справедливости, своим обаянием. Деликатно спросил, может ли писать ему: он хорошо знал, что незадолго до этого на Некрасова обрушился в прессе «шквал огня» после его очерка об Америке «По обе стороны океана». «Конечно, для этого я дал вам свой адрес».

Шломо Эвен Шошан и Виктор Некрасов

Вспоминая встречу и прощание, Шломо написал: «Час ночи. На улице темень и мрак, но в моей душе свет, это чувство света пробивается ко мне от встречи с Виктором Некрасовым, писателем и человеком».

Так он закончил свой рассказ о встрече в апреле 1963 году. Спустя пятнадцать лет, готовя книгу «На родильном камне», он вернётся к своим воспоминаниям». Виктор Некрасов выдержал экзамен с честью, мужеством и чистой совестью… – напишет он. – Еврейский народ должен быть благодарен этому русскому человеку за его любовь. Любовь его не только бескорыстна, но и самоотверженна, жертвенна, ибо она навлекла на него преследования властей, осложнила жизнь в России, привела к изгнанию».

Все годы они переписывались. Открытки, книги, переводы, публикации…

1976 год. 35-я годовщина трагедии в Бабьем Яру. Голанские высоты. Неподалёку от озера Кинерет. Некрасов гость репатриантов с Украины, приславших ему приглашение…

Среди них и Шломо Эвен-Шошан. Наконец-то, они встретились. Позднее Шломо напишет: «Выступает Виктор Некрасов. Я смотрю на человека, образ которого будоражит моё сердце с апреля 1963 года, когда мы с ним познакомились в Киеве. Мог ли я подумать, что эта наша вторая встреча произойдёт спустя почти 14 лет в Израиле, на Голанских высотах? И я буду вспоминать, как тогда, в Киеве, он помог мне найти и посетить Бабий Яр, в то время, как экскурсоводы интуриста всячески отговаривали меня от этого. Я не киевлянин и не бывший житель пригорода Киева и всё же уже много лет душевно связан с мучениками Бабьего Яра, как все, собравшиеся здесь, на высотах Альмагора».

Когда я читаю воспоминания Виктора Некрасова о той 35-й годовщине на Голанских высотах, оба голоса – его и Шломо – словно сливаются, создавая единую картину.

«За моей спиной развевается знамя с голубыми полосами на белом фоне, то самое с шестиконечной звездой, которое в «Правде» всегда изображается в руках хищного алчного негодяя с крючковатым носом и в каске.

Пели молитву, тоже чужую, непонятную мне, как и многое в этой стране, и горы окружали меня чужие, невысокие, складчатые, сухие над вечерним озером, но себя я не чувствовал чужим. В те немногие дни, что я пробыл в этой маленькой стране, окружённой границами, обуреваемой страстями, верной чужим мне традициям, я понял, что я ей не чужой, как и то, что она близка мне».

Их третья встреча в Хайфе весной 1981-го оказалась последней, но след от этой дружбы остался в душе Шломо на всю жизнь. Ему было далеко за восемьдесят, когда он подготовил и передал в музей литературы и искусства в Киеве в Фонд Некрасова свой архив. Он переслал мне письмо, которым сопроводил архив, обстоятельно перечислив все материалы, я же выбрала небольшой фрагмент, особенно тронувший меня.

«Посторонний человек, просмотрев результат моей работы, пожмёт плечами: на это ушло у тебя почти два месяца?! Ведь это дело нескольких часов и дней. И он, фактически, будет прав. Но я был лишён элементарных условий, и ограничен недугами старости, и считаю своим достижением то, что я, по мере возможностей, выполнил свой план. Я занимался этим делом с любовью к Некрасову, и его обаятельная личность и его дух как бы витали надо мной и вызывали умиление. Я уже писал вам, что в архиве и в его экспонатах я ценю то, что они передают мою любовь и память о дорогом мне писателе и человеке…

Всю жизнь я был работягой. Ярмо обязанностей не оставляло времени для упорядочения архива. Я совал вырезки в разные конверты, таких конвертов со временем набралось сотни и образовался балаган, но всё же, закончив работу, я, к собственному удивлению, остался весьма доволен».

После моего отъезда из кибуца, я получала от Шломо письма, его публикации в газетах, отклики на переводы. И на моих книжных полках появлялись его новые книги. На его визитной карточке тех лет было написано Шломо Эвен-Шошан. Эссеист, редактор, переводчик с русского языка на иврит.

Иногда письма бывали совсем короткие, иногда длинные, полные участия и тепла. Порой на иврите, порой на русском. «Дорогая Мила! (Так он обращался ко мне, выбрав моё "домашнее имя", к которому привыкли близкие мне люди). Шлю обещанное письмо, и простите за нескладный слог. Русский язык никогда не был моим разговорным или письменным языком и только на старости лет мне приходится упражняться на нём…»

Получив мою книгу «И возрадуется сердце ваше», он тут же ответил: «Начал читать, но прочесть успел немного. Будьте уверены, прочту, не торопясь, как пьют хорошее вино, наслаждаясь каждой капелькой. И напишу Вам на иврите. Но это будет не скоро».

«Посылаю вам последнюю статью Абрама Белова обо мне, опубликованную в «Новостях недели» 16 марта. 24 марта Белова не стало. Он был мне почти братом. Я очень скорблю о нём…

Я издаю новую книгу – перевод Анны Ахматовой на иврит… Предисловие – моего друга профессора Шимона Маркиша»

Или: «Я уже послал в издательство корректуру стихов Мандельштама. Когда будет книга, конечно, пошлю Вам».

После одного из актов террора Шломо написал всего несколько слов: «Радио извещает о страшном взрыве автобуса в Иерусалиме, и мне стыдно занимать Ваше внимание моими мелочами. Будем сильны духом!» О договоре в Осло он писал с нескрываемой болью. И возвращаясь к его письмам, думаю, что своё отношение к земле Эрец-Исраэль, её святости для еврейского народа он вынес из отчего дома и сохранил до глубокой старости. Та борьба, которую их отец вёл за детские души, оставила в них свой след на всю жизнь.

Я всегда знала, над чем он работает: «Подбираю примечания для перевода "Рва" Вознесенского и ходатайствую о публикации. Надеюсь на удачу!» И вот я держу в руках книгу, которую получила от Шломо. На сером фоне обложки как бы вырастающий из земли памятник. Простой белый обелиск, а на нём всего лишь одно слово: Хафир Ров. Лахпор – копать, хафира – раскопки… Но когда весной плодородная степная почва зарастает травой, ров почти не виден. И только случай может раскрыть его тайну.

«Ты куда ведёшь, Ров?»

Кажется, автор идёт по течению реки, пытаясь найти её исток.

История простая. Однажды солнечным апрельским утром они ехали из Симферополя по Феодосийскому шоссе. Зеленели поля, земля была хороша весенней ранней свежестью… А пожилой водитель вспоминал, как вот на этом самом месте расстреливали евреев. И стоял над степью стон, и земля дышала, потому что закапывали и живых… Но это было в прошлом. Неожиданно открылось настоящее. Ров раскапывали, разыскивали в земле золото, вытаскивали истлевшие черепа, вырывали коронки… Поэма о зле, которое пробудилось в людях: «…не могилы они обворовывают, не в жалких граммах презренного металла дело, а души они обворовывают, души погребенных, свои, ваши…» Так прошлое неожиданно связалось с настоящим. Эту книгу Шломо перевёл, чтобы помнили не только о Катастрофе, но берегли истинно человеческие ценности. Мне он сказал: «Я знал, если я не переведу, не переведёт никто, а я считал, что ивритский читатель должен знать об этом». – И, помолчав, добавил: «Это был сизифов труд».

Поэма сложна для перевода: она сочетала поэзию и прозу и во многом отличалась от того, над чем он работал прежде, но закончив, Шломо почувствовал, что с возрастом не растерял свой творческий потенциал, а наоборот – обрёл его. И это было самой высокой наградой за многие напряжённые дни работы…

А его уже ждали другие книги и другие темы.

«Милая Мила! Шлю вам мою новую книгу, только что полученную – сборник переводов с идиша «Ми сфат ими» – «С родного языка». На этот раз премированный. Вы приглашены на церемонию вручения премии в Тель-Авив в Дом Шолом-Алейхема». Но тут же добавил: «В случае трудностей, не надо лезть из кожи вон».

Книгу он посвятил памяти матери: Рушки Розенштейн.

Дата 7 февраля 1999 года. Шломо – 89 лет. Годом раньше вышла в свет книга «Миньян руси». Сколько же стихов в двух этих разных книгах, сколько новых имён он открыл читателю… «Мой роман с современной русской поэзией начался в 1943 году, когда я прочёл стихотворение Симонова "Жди меня"… С тех пор, более пятидесяти лет, я переводил стихи русских поэтов», – написал он в предисловии.

Эта книга просто объединила их, как книга «Ми сфат ими» объединила его переводы с языка идиш, к которым он постоянно возвращался. «Это не антология, – спешит он предупредить читателя, – или, быть может, очень личная антология, которая выдаёт мои пристрастия»…

Как молодо было это уже такое немолодое сердце. Перечитывать вновь и вновь стихи, возвращаться к ним, отшлифовывая каждое слово. И просто любить и наслаждаться поэзией Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, Окуджавы, Симонова, Алигер, Чичибабина, Винокурова, Ахмадулиной…

К приближающемуся девяностолетию Шломо прислал мне две опубликованных в ивритской прессе статьи о нём. Одна из них называлось: «Поэль ѓа-шахор шель сифрут», что в дословном переводе на русский: «Чёрнорабочий литературы». Интервью предварили слова «Сорок переводов поэзии и прозы, и среди них один из самых известных: "Бабий Яр" Евгения Евтушенко. Разве это не причина для переводчика из кибуца Сде-Нахум, чувствовать, что он достоин Премии Израиля в области перевода? Повод? В двухтысячном году ему исполняется девяносто лет.

Шанс? Кто знает…»

И словно отвечая на вопрос, есть ли шанс у Шломо Эвен-Шошана получить Премию Израиля, один из известнейших израильских авторитетов в области литературы профессор Узи Шавит, подчёркивает высокий профессионализм Шломо Эвен-Шошана, прекрасное знание языка, педантичность и точность в работе… Но тут же с грустной иронией признаёт, что на литературном небосклоне заметны лишь звёзды и метеоры…

 И читая эти строки, я почувствовала обиду за Шломо. Как будто мне передалось его чувство. Он открыл ивритскому читателю лучшие произведения русской советской литературы и явно был достоин высокой награды Израиля.

Однажды у него прозвучала нескрываемая обида, но тогда он писал не о себе… О брате. Аврааме. «Никогда не мог представить, что я окажусь биографом своего брата – лингвиста Авраама Эвен-Шошана.Я был уверен, что израильские писатели никому не уступят эту честь. Но я ошибся… И после многих лет решил: там, где нет людей, будь ты человеком.

…И я взялся за дело с мыслью создать портрет того, кто никогда не сказал: «С меня довольно. Я сделал дело, а теперь отдохну!»…

Этими словами он предварил воспоминания о брате, и они повели его вглубь рода, вернули в белорусское местечко, из которого тянутся корни семьи…

А мне вспомнился наш, уже далёкий разговор. Шломо рассказывал о братьях, о том, что каждый из них был в своём деле первым. Я полушутя-полусерьёзно спросила: «Ну а вы, в чём вы были первым? Шломо ответил с достоинством: «Я был первым в переводах с русского на иврит. Первым я перевел трилогию Александра Бека "Панфиловцы", "Бабий Яр" Евтушенко, "Бабий Яр" Виктора Некрасова – он прислал мне свою книгу из Лондона, без сокращений. Первым я перевёл "Ров" Вознесенского…»

То были книги о войне и о нашей еврейской трагедии. И слушая его, я мысленно добавляла те имена, которые он тогда не назвал: Василий Аксёнов, Фрида Вигдорова, Гилель Бутман, узник Сиона, прошедший лагеря и тюрьмы и написавший две книги своих воспоминаний… Поэтесса Рахиль Баумволь, поэт Зяма Телесин… С тех пор прошло много лет, и хотя порой он с грустью писал мне: «Это я уже не доведу до конца», Шломо успел удивительно много. И на моей полке собраны книги, над которыми он работал в последние годы, когда ему приближалось к восьмидесяти, а потом уже было далеко за восемьдесят…

Всматриваюсь вновь и вновь в последнюю фотографию Шломо. Морщины прорезали лоб, тяжёлые складки у губ, редкие седые волосы. Взгляд человека оставшегося наедине с самим собой в минуту раздумий о прожитом. Как далеко они увели его от настоящего? Рассказывая о себе, он вспоминает, как долгие годы ездил в своё издательство на велосипеде. И было чувство спокойной уверенности и радости от начала нового дня. От солнца, света, деревьев, цветов, травы. И таким далёким казался конец дороги … «Растаяли наши годы, как звуки речи. Дней нашей жизни – семьдесят лет, а если в силе – восемьдесят лет… Сколько дней нам отпущено – извести нас, чтобы пророчествовало мудрое сердце» (Теѓилим, 90:9,10,12). Он вспоминает псалом, который традиция приписывает Моше. И говорит о своём возрасте, как говорили наши мудрецы: «восемьдесят лет – гвура». Нет, это не та богатырская сила, которой может похвастаться юность—это возраст мудрости, когда приходит к человеку осознание пройденного пути и не раз посещают его невесёлые мысли о расставании с жизнью. Возраст внутренней борьбы, когда куда легче сказать себе: «Довольно. Я устал!» – и, наконец, разрешить себе отдых…

Нет, как и брат его, он никогда не сказал себе этих слов. Ведь их корни питала одна и та же почва…

Но я не хочу расстаться со Шломо на том отрезке его длинного пути, который вот-вот оборвётся… И я возвращаюсь к началу. К деревянному домику на зелёной лужайке. Здесь на простеньких самодельных полках тесно от книг, на стене и на столе под стеклом портреты и фотографии дорогих Шломо людей. Спит, похрапывая у входа, старая пуделиха с русским именем Катя. Шломо достаёт из большой связки писем пожелтевший от времени листок. Это письмо от Анатолия Кузнецова. Голос его дрожит, когда он читает, хотя он пытается скрыть волнение:

«Мне в десять раз сильней захотелось в Израиль. Захотелось встретиться с вами. До сих пор не могу поверить, что теперь это возможно. С ума сойти! Какой-то месяц тому назад для меня это было так сложно, как попасть на луну.

Подарков мне не надо никаких… а привезите мне камушек. Самый маленький такой. Подымите где-нибудь на дороге как кусок земли израильской. Только не смейтесь, пожалуйста. Каждый по-своему чудак».

Шломо читает письмо, а раскрывает мне самого себя…


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 3201




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2011/Zametki/Nomer5/Alon1.php - to PDF file

Комментарии:

Михаил Качан
Citrus Heights, CA, USA - at 2012-07-22 06:44:41 EDT
Прочитал с большим интересом. Но почему не упомянут Анатолий Кузнецов, который и написал ромен-документ "Бабий Яр" (а вовсе не Некрасов, которому почему-то это приписано в статье).
Михаил Бродский
Днепропетровск, Украина - at 2011-05-25 12:22:33 EDT
Меня поражает, что у нас появились в изобилии наши еврейские Тягнибоки: малограмотным русским языком, к тому же демонстрируя полную историко-литературную безграмотность, оплевывают, ничтоже сумяшеся, таких светлых писателей, как Александр Бек (почитайте, убогие, воспоминания его дочери в русской периодике!), истинного героя войны Панфилова и пр.Постыдитесь!
Надеюсь, мой голос не останется одиноким...

Айзенштадт
- at 2011-05-10 11:09:45 EDT
Всё хорошо, но предпочитаю, чтобы лучше ко мне обращались на вы с маленькой буквы, а имя Всевышнего писали с большой. И ещё. Меня в этой статье больше поразила личность самого переводчика. Про остальных мы достаточно начитаны. Но очень страшно становиться, когда думаешь, что известный поэт (Симонов) 20 лет не мог сказать «спасибо» переводчику. Обратите внимание на название статьи. Одна фраза меня поразила: «Никогда не мог представить, что я окажусь биографом своего брата…» Вообще, Лея Алон - мастер раскрывать личности, если судить только по авторскому списку на этом сайте.
Павел Иоффе
Хайфа, - at 2011-05-10 09:11:18 EDT
Принято. Вы и всевышний свидетели - Павел Абромович не прикидывался Давидом Владимировичем. А вот - кроме шуток - особое спасибо г-же Алон по тому поводу, что наипорядочнейшие В.П.Некрасов и Анатолий Кузнецов явлены нам особой своей КИЕВСКОЙ гранью.
Видимо, для киевлян "оселок" Бабьего Яра - как для ленинградцев - блокада: особая правла и особое отношение к ней, и особое понимание прошлого как того, что человек хотел бы забыть, но не может избежать.
Об Евтушенке в этой связи разговор особый: по-моему, это пример "вдохновления совестью".

Айзенштадт
- at 2011-05-10 05:12:18 EDT
Простите, уважаемый Павел. Был под впечатлением Вашего комментария к другой статье! Конечно же, Давид Иоффе!
Павел Иоффе
Хайфа, - at 2011-05-10 04:34:07 EDT
Рабойсим!Про Панфиловцы-фон-Бек в этом номере рассказывает ДАВИД Иоффе - за что лишний и личный ему поклон.
Айзенштадт
- at 2011-05-09 17:16:54 EDT
Не могу понять, это случайность или тонкая задумка редактора поместить две статьи, дополняющие по теме друг друга. Лея Алон пишет о том, как Шломо Эвен-Шошан (совершенно необыкновенная личность по рассказу Алон) переводит книгу А.Бека «Панфиловцы» и в том же номере П. Иоффе рассказывает о своевременности перевода этой книги! Спасибо всем!