©"Заметки по еврейской истории"
январь  2011 года

Ася Левина

Русская жена

Однажды мне приснился страшный сон. На стуле возле моей кровати, опершись локтями о колени и опустив между ними сцепленные ладони, сидел Гоголь. Он сидел, уныло повесив нос, и говорил с явным еврейским акцентом: «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!». И укоризненно смотрел на меня маленькими грустными глазками.

Я проснулась. В небе, вопреки всем международным решениям, нагло торчал турецкий флаг, составленный из косого месяца и загадочных звезд. Призрачно и бесшумно высились дома нашего микрорайона, дома, такие одинаковые и серые, что казалось, дунь – и они улетят, исчезнут, ничуть не нарушив пейзажа. И спали в этих домах российские эмигранты, и даже во сне не знали покоя, соображая, где достать денег, чтобы купить самые лучшие электротовары и самую дорогую мебель.

Спали в своих новых квартирах, оклеенных заграничными обоями, потому что забывали, не в состоянии были понять, что они уже за границей и что израильские обои – тоже заграничные. Приживались, приспосабливались к новой жизни, но и через много лет местных жителей называли «они», а «мы» употребляли только тогда, когда речь шла о политике и, особенно, об арабах.

Было прохладно. Далеко, за песками стояли темно-зеленые апельсиновые рощи, усыпанные спелыми плодами. «Kennst du das Land; wo die Zitronen bluhn/, In dunkeln Laub die Gold-Orangen gluhn/, Ein sanfter Wind vom blauen Himmel weht/,...» – «Ты знаешь край, где цветут лимоны, и в темной листве золотом горят апельсины, и ласковый ветер веет с голубого неба?». Это стихотворение Гете так совпало когда-то, в школьной юности, с моими мечтами о юге, море и, конечно, о свободе, что запомнилось на всю жизнь и определило мои представления об этих почти сказочных краях. Кстати, не только для меня юг ассоциировался со свободой: как-то в немецком журнале «Der Spiegel» я прочитала большой материал об эмиграции из Германии, одной из причин которой эмигранты называли климат, – они уезжали отсюда на юг, где находили «другой уровень свободы». Юг в моих полудетских снах, как и в «Миньоне», как и у самого Гете, был итальянским, что подтверждали кадры итальянских фильмов, и пели на этом юге тоже по-итальянски: «Белла, белла донна, белла, белла миа...» или: «Я сразу постиг итальянский язык, аморе, аморе, аморе...»; мы пели, конечно, «Я за ночь постиг итальянский язык...».

Израильский юг начала семидесятых годов не соответствовал моим книжно-киношным представлениям; темной апельсиновой зелени было сколько угодно, но красные черепичные крыши столетних домиков тогда попадались редко, и жизнь в них не была освящена давностью. Новые стандартные постройки – виллы, блочные дома или лачуги – наполнены были случайным недавним людом, сбежавшимся сюда со всех концов света. Днем двери и окна раскрывались настежь, хозяйки готовили на кухнях острые восточные блюда, соседки громко переговаривались однотонными голосами и при удачной подначке смеялись и прихлопывали в ладоши.

В молодости, лет до 35-ти, меня периодически посещало желание опроститься, в основном, когда дела шли не очень хорошо. Когда-то в Минске, заходя в парикмахерскую, я с завистливым интересом рассматривала маникюрш; они были такие шикарные, в невиданных украшениях и заморских одежках, особенно, одна, полная, пышная, с большими серо-голубыми глазами; один глаз у нее косил и временами вообще уплывал, как кораблик, почти за горизонт, и, наблюдая это, я уплывала вместе с ним в далекие и теплые края. Лицо маникюрши выражало негу и удовольствие от жизни, как будто она сидела не в своем рабочем кресле, а в пляжном шезлонге; она казалась мне одесситкой, Минск для нее был слишком пролетарским и советским городом, клиентки перед ней заискивали, а я смотрела и мучительно старалась разгадать формулу счастья, и самым простым казалось пойти в парикмахерши, стать одной из них – и тут же на меня свалится их безмятежная лень и полуденная нега.

Возможно, и Толстой в свое время с похожим мучительным чувством всматривался в жизнь своих «колхозников» и никак не мог понять, почему они так счастливы, а он так несчастен; и все хотел опроститься; и ему казалось, что стоит взять в руки косу и тут же забудешь о всех проблемах, а косить было и, правда, приятно, особенно, если не по обязанности, а в охотку.

Мы жили тогда в Израиле уже несколько лет, и при всем удовольствии от тепла, солнца, моря, своей молодости, от счастливого чувства, что мы избавились от советской власти, непредсказуемой и враждебной, от унылой, серой страны, при всем этом я понимала, что надо найти какое-то адекватное место в жизни, но время шло, а я по разным причинам его не находила. И тогда в очередной раз возникло желание приспособить себя к имеющимся вариантам. В чем дело? – сказала я себе однажды, – языка, ни английского, ни иврита, ты, как следует, не знаешь; ходкой специальности у тебя нет. Значит, одно из двух: или ищи какую-нибудь работу, простую, в университет со слабым языком не возьмут; или сиди дома, ходи на море. Вари обед».

В конце концов по совету соседки я устроилась в филиал американской фирмы дорожных машин «Катерпиллер»; меня приставили к картотеке, куда следовало вносить наименования и параметры товаров, выданных клиентам или, наоборот, поступивших в отдел.

Работали там, главным образом, ватиким, т. е. израильские старожилы, в прошлом – эмигранты из восточноевропейских стран; из России были только трое: моя соседка Марина, Циала – молодая девушка из Грузии и я. С Мариной мы и раньше, встречаясь на улице, здоровались, а теперь вместе ездили на работу и обратно в служебном бусике; в отделе, занимавшем небольшое помещение, постоянно виделись; атмосфера тут была непринужденная и отношения сотрудников почти семейные, заслуга Михи – нашего шефа, крупного, умного, нарочито грубоватого израильтянина. Называли друг друга мы все по имени, только одну женщину, родом из Болгарии, вывезенную Сохнутом с мужем и двумя детьми из-под немецкой оккупации в 1943 году, все, с подачи Михи, называли «геверэт Манова». Это была немолодая красивая женщина, образованная и простая в поведении, как бывают просты люди, не нуждающиеся в ежеминутном подтверждении своей значительности, – наглядная иллюстрация к поговорке «с короля корона не упадет». Она замечательно готовила, часто приносила утром на работу свои пирожки и салаты, и я до сих жалею, что не взяла у нее парочку рецептов. Марина, Циала и я сходились иногда на несколько минут поговорить по-русски, рассказать о себе; все мы приехали в Израиль всего несколько лет тому назад и часто вспоминали недавнее прошлое.

Строгая двадцатилетняя Циала, глядя на нас круглыми немигающими глазами, рассказывала о жизни своей семьи в Грузии: папа – адвокат, мама тоже с высшим образованием.

– У меня очень много хороших вещей, – сообщала Циала. – Я в Грузии на автобусе вообще никогда не ездила. Подумаешь, рубль на такси! – Она смотрела на меня строго и осуждающе: я к такого рода элите явно не принадлежала, но восхищения, на которое она рассчитывала, тоже не проявляла; слушала молча и безусловно ей верила, особенно, разглядывая ее руки в кольцах с бриллиантами: папа-адвокат, видимо, очень неплохо зарабатывал на своих подзащитных.

Марина насмешливо улыбалась, и я видела, что Циала раздражена нашей реакцией и пытается понять, в чем дело, потом догадывается и вносит поправки в свой текст:

– У меня очень много хороших книг, – добавляет она и снова впивается в меня взглядом: ты поняла?

Я понимала, но не совсем то, что она хотела мне внушить, и поэтому отмалчивалась, и это означало для нее, видимо, что я сомневаюсь в ее интеллигентности и что впечатление следует усилить дополнительной аргументацией:

– Я до приезда сюда слова «деньги» вообще не знала. Какие денежные, практичные люди здесь! Дети уже говорят о деньгах!

Да, конечно, в России тогда считалось постыдным быть практичным, экономить, говорить о карьере, о деньгах; может, поэтому воровать – не стыдно? российский человек скажет о себе: я идеалист, я деловой, но не практичный; за карьерой не гонюсь, а просто ужасно люблю свою работу. В наше время у людей, занимавшихся наукой, особенно, модной тогда физикой, в ходу было выражение: Мне работа дороже жизни! Его употребляли так же часто и так же беззастенчиво, как российские литераторы в эмиграции, не задумываясь, заявляют сейчас, что их «родина – русский язык».

Оказавшись за пределами этой необъятной территории, я с интересом изучала психологию ее граждан, не слишком ясную для меня в те времена, когда я там жила, что понятно, – не с кем было сравнивать; в Израиле и в Европе материала для сравнения появилось достаточно.

В другой раз, развивая тему, Циала рассказала о своих родственниках в Грузии:

– Они там живут, как цари. Мой дядя очень большой человек, он – доцент.

Интересно, с какой это зарплаты доцент живет, как царь? Ах, ну, конечно, – догадалась я, – берет взятки за прием в институт.

Она тем временем продолжала:

– Они всем детям по дому купили. Мы тут отремонтировали квартиру, но разве это ремонт?! Вот мой дядя сделал там ремонт, так даже дверные ручки все хрустальные!

И, правда, как царь.

Марина происходила из совсем другой среды: приехала она из Москвы, где жила вся ее семья и где ее отец тоже был большой человек – полковник КГБ. Черты лица у нее были типично русские, но кожа смуглая, волосы и глаза – темные; мне и раньше попадался такой тип, явно с примесью цыганщины; так выглядела мать одного нашего приятеля в Минске, тетя Катя, родом из рязанской деревни, такая же, как Марина, темная, но и повадками сильно цыганистая, с лукавым взглядом из-под ресниц, с низким голосом и плавными, как у зверя кошачьей породы, движениями. Ее первый муж погиб на войне, а второй, которого она увела от семьи, служил шофером у высокого чина белорусского КГБ; жили они возле нас, в гэбэшном доме, построенном пленными немцами, восьмиэтажном, но почему-то без лифта, и я бегала туда время от времени – тетя Катя была портнихой, хотя ей больше подошли бы шаль и колода карт; женщины к ней постоянно заходили, и когда кто-то звонил в дверь, она открывала и просила подождать в прихожей, сообщая с заговорщической интонацией: «А у меня тут как раз сидит одна евреечка!» – наверно, для того, чтобы знакомые прямо с порога не подняли самую волнующую и вечную для россиян тему. Но сходство с нею у Марины было только внешнее, ни темперамента, ни артистичности тети Кати в Марине не наблюдалось.

Ее родители, родом тоже из деревни, давно переехали в Москву; отец занимался «работой с иностранцами», т. е. слежкой и за иностранцами, и за теми из своих граждан, кто проявлял к иностранцам нездоровый интерес; мать заведовала отделом в министерстве финансов, выезжала время от времени по делам за границу; все их деревенские родственники перебрались постепенно в столицу и жили, по словам Марины, очень хорошо. В этом я не сомневалась: полковник КГБ по чину и влиянию вполне соответствовал армейскому генералу.

В отличие от Циалы, Марина держалась очень естественно, совершенно не сомневаясь в своем превосходстве; сквозь ее немногословную сдержанность явственно проступало высокомерие; не глупое полудетское тщеславие Циалы, а спокойствие представительницы великой державы и великого народа, принадлежащей к высшему классу своей страны. Она нисколько не стеснялась работы своего отца и рассказывала мне о ней, по-видимому, не задумываясь о моем возможном отношении к советской власти и ее славным органам.

– Если бы ты знала, – произносила она без злости, с понятным осуждением, как мы отзываемся о наркоманах или грабителях, – какие эти диссиденты наглые! как они кричат, как уверены, что им ничего не будет! Господи! отец говорит, с ними невозможно обращаться по-человечески, его сослуживцы просто замучились!».

Я смотрела на нее с недоумением: как она сюда попала? Молодая, хорошенькая, стопроцентно, по всем параметрам, русская, что делает она в Израиле, в маленькой, южной, воюющей стране, не признанной еще как следует миром, среди евреев, живых, как ртуть, неожиданных, остроумных и калейдоскопичных? Как все это должно раздражать ее стабильную, я бы сказала, деревянную, не способную меняться натуру!

– Познакомились на картошке, – продолжала она, и я увидела поле, картофельные кусты, выкопанные, подсохшие, предвечернее осеннее освещение, школьников и студентов, уставших, но веселых и довольных: картошка – это лучше, чем сидеть на занятиях. Там знакомились, флиртовали, заводили романы, чаще всего, несерьезные; Марина, как я понимала, к несерьезным романам расположена не была. Я вспомнила ее мужа, и в своем воспоминании присмотрелась к нему внимательней: это был симпатичный улыбчивый парень, внутренне явно более подвижный, чем статичная Марина, возможно, полная ей противоположность; я и раньше замечала, что таких выкроенных раз и навсегда женщин неотразимо влекут к себе еврейские мужчины именно своей, непонятной им, душевной организацией.

Первую такую супружескую пару я встретила еще в школьные годы, когда в нашем маленьком городке, раньше сказали бы «местечке», под Новый год в районной газете «Клiч Радзiмы» («Зов Родины») неожиданно появились остроумные и хорошо написанные заметки; одну из шуток я помню до сих пор, в ней критиковалась работа местного клуба, неуютного и плохо отапливаемого: пришел к директору клуба Дед Мороз, говорилось в юмореске, принес ему подарки и похвалил: «Добра тут у цябе, холадна!».

Скоро стало известно, что в газету взяли нового сотрудника, что он – еврей, а жена его – русская и у них четверо детей. Это была классическая пара: взлохмаченный черноволосый муж, толстогубый и обаятельный, и маленькая полная жена с высоко взбитыми белокурыми волосами; решительная и голосистая, она, едва заслышав антисемитскую интонацию, шла грудью вперед на обидчика и кричала от всего своего верного, потрясенного несправедливостью сердца. Их дети, все четверо смуглые, кудрявые и толстогубые, хорошо и легко учились и были очень музыкальны, играли на всем, что попадалось под руку; тем летом местечко валом валило в кино, шел «Бродяга», мы влюбились в Индию, и вечерами на улицах звучали песни из этого фильма в исполнении одного из сыновей нового журналиста, очень похожего на Раджа Капура: «Бродяга я... та-та-та-та, бродяга я..., та- та-та-та... Никто нигде не ждет меня, не ждет меня, та-та-та...».

А потом эта семья исчезла так же неожиданно, как и появилась, снялась с места на манер цыганского табора и больше я о них никогда и ничего не слыхала; а жаль, это был кусочек экзотики, очень украшавший незамысловатый белорусский пейзаж.

– Он мне сразу понравился, – продолжала Марина, не замечая, что, слушая ее, я просматриваю одновременно некий фильм, старые кадры которого помогают мне лучше понять историю ее жизни. – Он был такой смешной... ни на кого не похож...

Да, Алик был ласковый, покладистый, смешно, но не зло передразнивал других, улыбался, рассказывал анекдоты и пел под гитару – ничего общего ни с хамоватыми, напыщенными папиными сослуживцами, ни с перебравшимися в Москву деревенскими родственниками. Впрочем, их Марина тоже любила.

Естественные последствия этой романтической встречи на картошке открылись очень скоро; Марина вышла за Алика замуж и родила дочку; папа организовал квартиру.

– Квартира у нас была отличная, – с сожалением произносила она, – там ведь и климат совсем другой; форточка открыта, идет снежок, спи-и-им...

Не знаю, что вспоминала при этом она, но на меня от ее слов сразу повеяло снежной свежестью из открытой форточки, покоем и теплом полутемной спальни – и я поняла, как счастлива была Марина, как любила и любит она своего Алика.

Часто к нам присоединялась Циала, тогда темы возникали другие; Циала брала инициативу в свои руки, ругала Израиль:

– Такого я еще ни об одной стране не знаю, такого нигде нет! – возмущалась она.

– Чего нет?

– Почему я должна платить за телевизор?! За то, что я смотрю?!

– Ну и что? В России тоже платили, везде платят.

– Что? Я такого не знаю!

– Мало ли чего ты не знаешь! Тоже мне профессор! – не выдерживала я.

– Я не знаю такого! И не думаю, что ты знаешь больше меня!

Познакомилась, влюбилась, вышла замуж, была счастлива – благополучный сюжет, живи и радуйся! Разумеется, Алика Марина не знала, она его любила, да и было ей 18 лет, только что после школы, из очень привилегированной семьи. Ей никогда не приходилось сталкиваться с житейскими или, тем более, социальными проблемами, всем занимался папа, она же полагала, что проблемы эти, если и существуют, то не для нее.

Однажды я решилась на рискованный вопрос:

– Но ты знала, что он еврей?

– Конечно, знала; ну и что? Не такая уж это и проблема, евреи всегда устраиваются. Дочку записали русской, на мою фамилию; Алик работал – а что еще?

– И он согласился?

– С чем?

– Что дочка на твоей фамилии?

– Как тебе сказать? Он возражал и даже обижался, но это же смешно, ведь нельзя же евреев сравнивать с русскими! Так зачем портить ребенку жизнь! Да и все так делают...

Она не притворялась и не грубила; для нее то, что евреи – по определению хуже русских и, в принципе, хуже всех, было аксиомой; аксиомой было также то, что ее Алик – замечательный человек, и противоречия между этими тезисами она не замечала. И при чем тут антисемитизм, тоже не понимала, и часто, не стесняясь, высказывала свое мнение о евреях и Израиле.

Меня все это и забавляло, и раздражало. Ладно, замуж она вышла молоденькой девочкой, но сейчас ей 27 лет, она уже не один год живет в Израиле, могла бы кое-что и понять...

В 1971 году родители Алика и его брат с семьей решили подать заявление на выезд в Израиль. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

– Оказывается, они давно об этом мечтали, – недоуменно говорила Марина, зайдя в очередной раз ко мне в комнату, – хотя жили в Москве, работали, ничего такого не было... – и я видела, что она до сих пор не понимает, зачем им это было нужно, хотя и не осуждает их. Наверно, и раньше слышны были в семье мужа разговоры об Израиле, но ее это не удивляло: они ведь евреи, ну, и говорят иногда о своем, нормально... И про диссидентов она знала от отца, не придавая и этой проблеме большого значения – всякое бывает на свете... И вдруг то, что до сих существовало для нее абстрактно и касалось каких-то других, далеких и незнакомых людей, ворвалось в дом, как смерч, грозя разрушить всю, такую налаженную, жизнь и ее родителей, и ее самой.

Впрочем, родители Марины, судя по ее рассказам, были гораздо лучше подготовлены к такому повороту судьбы. Конечно, папа давно знал о скрытой от Марины стороне жизни своего зятя и его родных, об их настроениях и планах; да и вообще по роду службы он наверняка сталкивался с еврейскими делами и понимал ситуацию гораздо лучше, чем его единственная любимая дочь. Он не возражал против ее брака с Аликом, видя, как она влюблена и не предугадывая тогда, в 1964 году, развития событий – Шестидневной войны и ее результатов, взорвавших долготерпение части российских евреев. Теперь, когда волна докатилась до его порога, он хорошо понимал, что сделать уже ничего нельзя.

Но Марина была в шоке. Сама идея отъезда из России навсегда вызывала у нее истерику, тем более, отъезда в Израиль; ну, если бы, скажем, в Нью-Йорк или в Париж, об этих местах у нее было какое-то представление, она читала о них в книгах и видела в кино, туда ездили в командировки ее родители. Но Израиль – это было что-то запредельное, еврейская страна – какая еще страна может быть у евреев?!

Слушая ее откровенное повествование, я начинала лучше понимать природу антисемитизма. Она не пыталась меня обидеть, или доказать, что ее мнение о нас оправдано и что все евреи в самом деле плохие; нет, она совершенно искренне рассказывала печальную историю о том, как ей пришлось по семейным обстоятельствам покинуть лучшую в мире страну и лучший в мире город и уехать жить незнамо куда, «в страну зеро!», как кричала в Мюнхене мне в лицо одна московская дама, подумать только – уехать к евреям! – остальное понятно.

Сейчас, оглядываясь назад, я вспоминаю много случаев такого же искреннего, откровенного антисемитизма, исходившего часто и от российских евреев, свято убежденных, что все еврейское – это «местечковое, провинциальное», иными словами, низшего сорта. И так же, как в случае с Мариной, я не могу утверждать, что носители таких убеждений – обязательно плохие или безграмотные люди; нет, они люди как люди, и это самое страшное.

«Евреи ничего не написали!» – говорила одна мюнхенская знакомая много лет спустя, столичная и образованная, и скорбно кивала головой в подтверждение своих слов. Мы сидели у них в гостях, я поперхнулась чаем, голова мгновенно стала пустая, как часто бывает, когда проблема слишком большая и сложная, а реагировать надо быстро и точно; не могла вспомнить ни одной фамилии, даже лауреатов Нобелевской премии по литературе Йосефа Агнона и Башевиса-Зингера, и то забыла.

Сказала только:

– А Библия? А этот? Как его?– и запнулась.

Хозяин дома, московский профессор, засмеялся, передразнивая меня:

– Этот, как его! А вот Толстого и Достоевского не забудешь!

Ситуация образовалась безвыходная: не станешь же читать им лекцию, да и не дадут; хлопнуть дверью и уйти – испортить настроение и себе, и им. Так лучше уж одной себе. Ничего не поделаешь, им уже поздно переучиваться; так они привыкли жить в России – мифическими представлениями о себе и о других и каждую минуту поминать «Толстоевского», как язвительно заметил когда-то Набоков.

Я слушала рассказы Марины с тяжелым чувством: мне открывалась правда жизни, исчезали иллюзии насчет того, что антисемитизм – это просто заблуждение и, стало быть, может быть искоренен.

– А что же Алик? – спросила я, хорошо представляя себе, как далека была Марина от своего Алика, и как, наверно, осторожно и непоколебимо держался он, обсуждая с ней тему отъезда.

– Ну, понимаешь, он не мог бросить своих родителей; его брат тоже уезжал, что же ему – одному оставаться?! Пришлось ехать.

– А ты?

– Мы развелись, он обещал писать и звонить; я думала, он быстро вернется обратно, не сможет там жить.

– ?

– Он скучал без нас, конечно. Но возвращаться не хотел, чего уж бегать: приехал – значит, приехал...

Она выглядела сейчас спокойной, говорила на иврите не хуже других недавних эмигрантов, а ее дочка, крепкая и загорелая, с широким, как у Марины, крестьянским лицом и с длинными, но светлыми волосами, носилась по окрестным дворам и весело перекрикивалась с детьми на чистом иврите с настоящим сефардским акцентом. Она ничем не отличалась от сабр, т. е. детей, родившихся в Израиле, тем более что среди них было много светловолосых и голубоглазых, и местные жители утверждали, что народ, вернувшись на свою землю, возвращает себе и свой исконный окрас – известно, что среди древних евреев было много светловолосых или рыжих и голубоглазых. «Каждый еврей изнутри рыжий», говорила одна моя израильская подруга, украинка, указывая на черно-рыжую бороду своего мужа.

Мы молчали; Марина постояла, опустив голову, сказала: Ну, я пойду... и вышла; я с некоторым нетерпением ждала продолжения, но инициативы не проявляла, захочет – расскажет сама. Ей, видно, тоже необходимо было поделиться с кем-нибудь своей бедой, и вскоре она снова появилась в моей комнатке.

Алик уехал, а ее жизнь превратилась в сплошное ожидание: она ждала очередного письма или звонка, летела к почтовому ящику, а от него – к телефону, надеясь прочитать, услышать долгожданное: я возвращаюсь! Она безусловно верила в то, что там, в этом ужасном Израиле, жить невозможно, что он поймет это очень быстро и вернется к ней, вернется в Россию, в Москву, и жизнь наладится, и она второй раз войдет в ту же воду, папа все устроит... Алик звонил и писал, но возвращаться явно не собирался; и чем меньше оставалось надежд, тем быстрее угасала в ней радость жизни; она не выходила из дому, плакала и худела, и звонила мужу гораздо чаще, чем он – ей, все еще уговаривая его, но уже понимая, что ничего не добьется.

Родители, к которым она перебралась после отъезда Алика, наблюдали за ней с большой тревогой, и однажды отец, зайдя к ней в комнату, сказал:

– Знаешь что, у меня есть идея: езжай к нему и постарайся уговорить его вернуться, рядом с ним это сделать будет легче, чем по телефону...

– А как же твоя работа? – спросила Марина, зная, что его карьера с ее отъездом рухнет.

– Не волнуйся, – ответил он, – я что-нибудь придумаю.

Уехала она быстро: отец поговорил со своими коллегами в ГБ, и его уволили по собственному желанию и без шума, а Марину с дочкой отпустили.

Шок от Израиля был запрограммирован: еврейская страна не может быть приемлемой. Напрасно Алик к их приезду взял отпуск, возил дочь и жену по Израилю, пытался отвлечь ее от тяжелых мыслей. Все, что она видела, вызывало в ней отвращение: и пески, и сады, и города, и деревни, и море, и небо. Она знала только одно: уехать, уехать как можно скорее, уехать и забыть; если не в Москву, то в Европу, в Америку, она согласна жить где угодно, только не здесь. Марина опять впала в отчаянье; оставаться в Израиле она была не в состоянии, вернуться домой без мужа – об этом невозможно было даже подумать. И опять не выходила из дому и никуда не пускала дочку, плакала и звонила, теперь уже – в Москву, а когда девочке пришло время идти в школу, твердо сказала «нет». Алик не выдержал, разразился скандал, Марина заперлась в ванной и вскрыла себе вены.

К этому все и шло, она давно уже грозилась покончить с собой, видя в самоубийстве единственный выход из положения. Но рассказывала, как всегда, сдержанно, называя только факты, никак их не комментируя и не оценивая, как будто речь шла о жизни другого человека. Я смотрела на нее с изумлением – вот это да! Кто бы подумал?!

– Ну, он спас меня, – проговорила Марина, глянув на меня исподлобья, – взломал дверь ванной, вызвал скорую... А когда я пришла в себя, сказал: возвращайся сама, я закажу вам обеим билеты.

– Дальше? А что дальше? Ничего особенного. Закончила курсы иврита, работаю, дочка пошла в школу, уже в третьем классе... Выросла... – Марина улыбнулась – Мы хотим еще ребенка, да не получается, надо подлечиться... Алик говорит, что я хожу к «детскому» врачу...

Она удивленно засмеялась, цитируя Алика, – такой ход мысли был для нее непостижим.

Мне все тяжелее давалось общение с ней; она, казалось, этого не замечала, и однажды, когда Циала опять завела речь о непомерно практичных израильтянах, и Марина равнодушно бросила: Чего ты удивляешься? Сказано же – торгаши! махнула рукой, мол, пока! и спокойно вышла из комнаты, я едва сдержалась. «Торгаши!», да, это презрительное определение евреев не мешало ей рассказывать о том, какие вещи посылает она родителям в Москву и как успешно ее мама их продает.

Она вышла, и сквозь стеклянную стенку своей комнаты я видела, как она оборачивается на чье-то приветствие, вежливо, с неуловимым превосходством, кивает и улыбается, и движется дальше по коридору, поглядывая по сторонам темными настороженными глазами, похожая на зверька, попавшего в капкан и привыкшего жить с прищемленной лапой.

В отделе к Марине относились хорошо. Для Михи она была привлекательной женщиной и аккуратным работником; геверет Махова, с которой я подружилась, ко всем относилась доброжелательно.

– Марина очень симпатичная, – заметила она как-то, – и хорошо работает, а ведь ей нелегко, наверно, здесь.

– Она антисемитка, – не выдержала я, – и папа у нее – полковник КГБ.

– Ну, папа – это папа, – возразила она, – дети за родителей не отвечают; да и что ему делать, если он живет в такой стране! А у нас, евреев, и, правда, много недостатков. Я всегда это говорю...

Вскоре я уволилась, иногда видела Марину на улице, но только издали, и прошло года два, прежде чем мы столкнулись с ней как-то на пороге бутика. Я сразу заметила, что Марина сильно изменилась, похудела и похорошела; я спешила, сказала: «Заходи как-нибудь!», надеясь, что она не придет, и одновременно об этом сожалея: любой знакомый человек, как недочитанная книга, и хочется узнать, что было дальше.

Она пришла; я мыла пол, извинилась: подожди, сейчас вытру; и, продолжая возиться, краем глаза наблюдала, как она стоит возле двери, осторожно озирается, воскрешая во мне чувство России: деревенских девушек, одновременно застенчивых и смешливых, повадку которых она сохранила или переняла; и городских служащих женщин, как они идут по улице с авоськами, торопливые и строгие; и партийных дам со стандартной, милой их сердцу любезностью, что сообщает им уверенность, а их улыбкам известное, неприятное мне обаяние.

Потом мы пошли, как водится, на кухню, пили чай, и она сказала, что муж от нее ушел. Я ахнула:

– Как же так? ведь только из-за него ты сюда и приехала? что же тебе теперь одной делать?

Но, с другой стороны, подумала я, понять его можно...

Она тоже понимала Алика, но по-другому:

– Ну, он влюбился, это ведь бывает...

– И кто же она?

– Красивая женщина, моя ровесница...

– Теперь ты вернешься, конечно, в Москву?

– Нет, нечего бегать туда – сюда. Приехала – значит, останусь.

– Вы развелись?

– Я не хочу пока...

– Но вы видитесь?

– Конечно, он часто к нам приходит, мне ведь тяжело самой, помогает...

– Чем?

– Ходит со мной в магазин, закупки делает, пылесосит квартиру; да и в кино мне вечером одной неудобно, прошу его... Потом, дочка, он всегда на выходных куда-нибудь ее ведет...

– У тебя никого нет?

Это можно было и не спрашивать:

– Ну что ты!

Соседки, оживленно обсуждавшие новость, дорисовали картину: Марина стала хорошо одеваться, Алика принимала, как лучшего гостя, кормила и поила, не знала куда посадить, ни звуком не попрекала; за ней ухаживали – никого не привечала; муж часто приезжал, куда-то ездили втроем.

А еще через год я узнала, что новая возлюбленная Алика, разведённая и с ребенком, больше ждать не захотела: или женимся, или расходимся. Он выбрал второе; «Вот это жена!», сказал он будто бы о Марине и вернулся к семье.

Видела их: приехали с пляжа, вышли из машины, Алик шел к дому, вел дочку за руку, Марина – за ними с кошелкой в руке.

Однажды, прилетев очередной раз в Израиль, я спросила соседку, где Марина? Уехали в Канаду, ответила она, Алик остался без работы, долго искал, потом один его приятель из Торонто предложил место в своей фирме.

Канада, да, там ведь и климат совсем другой; и что же? «форточка открыта, идет снежок, спи-и-м!»? oder, как говорят немцы: или?


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1276




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2011/Zametki/Nomer1/ALevina1.php - to PDF file

Комментарии:

Долорес Иткина
Москва, Россия - at 2011-02-13 03:30:37 EDT
Я читала рассказ с интересом, но уловила фальшивую ноту. Автор (или рассказчик) называет "русскую жену" антисемиткой. И читатели радостно подхватывают: "всё правда!" Женщина выходит замуж за еврея, судя по всему живет в еврейской семье, затем родители отправляют ее к любимому мужу в Израиль - и это антисемитизм? Фраза "разве можно евреев сравнить с русскими" кажется мне какой-то мутной, приблизительной, а реплика "торгаши" - безнадежно устаревшей.
Среди моих многочисленных родственников есть несколько смешанных браков, в основном, именно жены русские. Характеры у мужей не ангельские. Антисемиты давно бы сбежали...

Елизавета
Кармиэль, Израиль - at 2011-02-01 05:00:50 EDT
Все так и есть. Только не верится мне, что антисемитка может так САМОЗАБВЕННО любить еврея, чтобы уехать за ним, и, главное из-за него, в Израиль. Однако, рассказ неплох.
Софа
Ашдод, Израиль - at 2011-01-19 14:47:30 EDT
Хороший язык.Очень реалистично.И печально.
Спасибо автору.

Исак Фердман
Мюнхен, Германия - at 2011-01-13 19:30:37 EDT
Уважаемая г-жа автор Ася Левина!
Вот на этот раз я прочитал ваш психологический эпизод с чувством глубокого удовлетворения, и мне даже хочеться извинится за высказанную конструктивную критику по адресу Плохих Ботинков, изложенных вами прошлый раз в жанре путевых заметок и, будем откровенны, при полном не знакомстве с номенклатурой и ассортиментом изделий обувной промышленности. К сожалению, вы не воспользовались моими авторитетными познаниями и не изменили титульное название хотя бы на "деформированные сандалеты дамские, каблук средний". Но, как у нас евреев говорится, мейлэ! Главное, что теперь вы уже слава Богу, пишите о том в чём вы профессионально грамотная. В сфере человеческих взаимоотношений. Я же интересовался, что вы работали по социологике в бюро трудоустройства и для вас эти семейные дела как своих 5 пальцев! Жена, дети, племянницы... У меня у самого, что бы вы знали, русская жена, а дети и внуки даже татар-башкирские. И мне всё это близко к сердцу.
Если Вас это конечно не затруднит, я бы хотел следующий обзор что бы вы написали на тему "Русская Тёща", это у меня прямо как живо трепещущая рыба. Заранее благодарен. Ваш Исак Фердман.
Поскриптум. Вобще то это мой псевдоним, хотя я лично их ненавижу и пользуюсь только из скромности, что бы вы случайно в Общине не узнали меня в лицо.

Борис Дынин
- at 2011-01-08 22:50:51 EDT
Судьбы русских жен!В них тоже отразилось классическое "время вышло из своих суставов" (The time is out of joint)
И я знаю русскую жену, пронесшую "советское" отношение к миру и евреям через годы женитьбы за евреем и эмиграции. Знаю и другую, дочь генерала, почти по определению антисемита, против воли отца, вышедшую замуж за еврея, эмигрировавшую в Канаду, ставшую еврейкой по строгому гиюру, разошедшаяся с мужем (не по своему желанию), оставшуюся строго ортодоксальной еврейкой и воспитавшая так детей. Знаю и эмигрантку в Израиле, лучше понимающую и принимающую Израиль, чем ее муж еврей, по советски всю жизнь пытавшегося быть русским. Евреи стали судьбой многих русских женщин, как и много русских стали судьбой еврейских женщин. Каждая судьба достойна рассказа, столь же человечного и психологически точного, как рассказ Аси Левиной.

Ontario14
- at 2011-01-08 21:42:17 EDT
Ася, Вашу прозу всегда приятно читать.
Спасибо !

Е.Майбурд
- at 2011-01-08 21:26:46 EDT
Понравилось очень!
Борис Э.Альтшулер
Берлин, - at 2011-01-07 20:03:52 EDT
Чудесный и очень искренний рассказ, в котором ВСЁ сказано.
Браво!

Фаина Петрова
- at 2011-01-07 19:51:50 EDT
Спасибо за Ваш рассказ. Я с такими русскими не встречалась, но верю каждому Вашему слову: такие должны быть. И как здорово, что все побеждает любовь!
Б.Тененбаум
- at 2011-01-07 18:42:19 EDT
Прекрасный рассказ. Не хочется "рецензировать" - хочется подумать. У И.Берлина есть книжка, "Crooked Timber of Humanity" - "Перекрученное дерево ("дерево" - в смысле материала) человеческого". Есть некое ассоциативное сходство, по-моему. Спасибо автору. Cильная вещь.
Юлий Герцман
- at 2011-01-07 18:22:24 EDT
Замечательный рассказ. А прочитав первый абзац, просто стал скрипеть зубами от злобной белой зависти.