Альманах "Еврейская Старина"
2011 г.

Игорь Рейф

Знай, что у меня впереди хорошее будущее…

Повесть о незнаменитом выпускнике МГУ

Собственно, от них не осталось никого. И ничего. Кроме вот этих писем. И фотографий. Да нескольких газетных вырезок из студенческой многотиражки. И я им совсем чужой. Ну, может, только самую чуточку нет. Потому что одного человека из этой семьи я все ж таки знал – старушку-соседку. Одинокую и бездетную, на комоде у которой стояла в рамочке фотография юноши с круглым полудетским лицом и грустноватыми умными глазами. И это мое «наследство», этот архив от нее – просто потому, что больше некому было все это оставить.

Юрий (Георгий) Зегрже

Их было четверо – три сестры и брат, и все бездетные, кроме одной, старшей, чей сын на снимке. И поначалу я почти ничего не знал о юноше, кроме того, что перед войной он учился на биологическом факультете МГУ и что погиб в 42-м на фронте. Может, потому, что больше мне знать в ту пору и не полагалось. Но теперь, когда соседки уже нет, я пытаюсь восстановить, реконструировать трагедию семьи. Впрочем, кого теперь ею удивишь?

В 1937-м репрессированы родители. Он тогда только-только успел поступить на первый курс (отца забрали 1 сентября, мать – месяц спустя) и, конечно, был моментально отчислен. Работал разнорабочим в транспортном цехе Трехгорной мануфактуры, продолжая заниматься самостоятельно. Потом каким-то чудом получил разрешение Директората на сдачу экзаменов экстерном. И, выдержав эту первую сессию на отлично, выиграл свой счастливый билет – был восстановлен в законных правах студента. Случай по тем временам уникальный.

А дальше – война, пехотное училище в Ярославле и фронт. Но на фронте служил не в пехоте, а в разведке. Наверное, потому, что знал язык. Немецкий, конечно. И погиб в 42-м где-то между Смоленском и Ржевом.

Ну, вот, собственно, и все, что мне известно. И вправду, кого теперь этим удивишь? За семьдесят с лишним лет ко всему уже, кажется, притерпелись, да и не такое повидали...

Но архив, он все же гнетет. И как бы требует от меня чего-то. Однако разбираться с ним тоже нет никакой охоты. Вчитываться в чужие истершиеся каракули, докапываться до смысла чужой, давно отшумевшей жизни. Тратить время и силы, когда и своих проблем невпроворот. Все это как бы уже за порогом нашего сегодняшнего мировосприятия, за порогом нынешних страстей и упований. Как какой-нибудь Екатерининский век...

И все же одна мысль не отпускает и точит, как ручеек, перегородивший его камень: ведь все-таки какой-то, пусть самый коротенький отрезок моего существования мы были с ним (как я это только теперь начинаю соображать) со-временники и, больше того, – соседи. То есть ходили по одной лестнице, пользовались одним лифтом. Я-то, конечно, по малости лет помнить этого не могу – мне было тогда максимум 3 года. Но он-то меня видел и, встречая, наверное, даже немного умилялся, как обычно умиляются взрослые при виде пухлощеких ясноглазых карапузов. Значит, и мне, не подозревая о том, довелось какое-то, пусть недолгое время быть частичкой его Вселенной. Но восстановить этого, увы, невозможно: просто никого не осталось из тех, кто мог бы что-то знать, и спросить, следовательно, уже не у кого.

И все ж таки сделал попытку что-нибудь выудить у старшей сестры – как-никак между нами 7 лет разницы, должна же хоть что-нибудь помнить – и специально запросил ее письмом в Канаду. Но нет, не помнит совершенно. Никого и ничего. Даже немного странно: ведь жили-то прямо друг под другом, пол в потолок, – мы на третьем, они на четвертом этаже. Но при этом словно бы в разных измерениях.

Что ж, детский мир, он вообще, как известно, редко пересекается с миром взрослых. А тут еще такой контраст: праздничное благополучие и комфорт в отдельной 3-х комнатной квартире (предел роскоши по тем временам) при живых, любящих, обеспеченных родителях, да еще с домработницей впридачу – у нас, и – неуют, скученность, теснота маленькой 10-метровой комнатки в коммуналке у них, у этих, неведомых и непонятных, а потому и малоинтересных нам тетки с племянником, совсем недавно, правда, тоже еще вкушавших от праздничного пирога жизни под крылышком его «номенклатурного» отца. Но, конечно, не в этой комнатке, не в этом подъезде и, вообще, совсем в другом, ушедшем далеко за горизонт мире...

И все-таки скрепя сердце я раскрываю этот портфель. И первое, что бросается мне в глаза – похвальные грамоты. Ах, какие же в ту пору всеобщей скудости и бедности умели изготовлять роскошные грамоты! В мое время таких уже не было. Огромные, восьмистраничные, размером с альбомный лист, на плотной, как картон, тисненой бумаге, с запрессованной шелковой закладкой-ленточкой, с непременными, конечно, медальонами Ленина и Сталина по углам (на одной, впрочем, еще и с Молотовым посередине) и яркими, завораживающими картинками по всему полю.

И чего там только нет, на этих картинках. Ажурный лес стальных конструкций, дымящие трубы, вставшие наизготовку трактора, тяжело груженые железнодорожные платформы. Тут и доярка с полным, переплескивающим через край подойником, и инженер, склонившийся над кульманом. Кусочек городского строительного пейзажа и живописный заснеженный лесоповал. Одним словом, СССР на стройке. И все это на самом высоком художественном уровне, в манере модного тогда конструктивизма. А на обороте имена оформителей: Бродский, Кочергин, Соколов... Лучшие, смотрю, художники поработали над украшением этих листов.

Ну, а кому же он предназначен, весь этот пир тонкой, ажурной графики и нежных пастельных красок, изысканной каллиграфической вязи ленинско-сталинских цитат?

Ученику VП гр. ”А” 6-й школы Ф.З.С. Краснопресненского ОНО Юре Зегрже за хорошую проработку материалов по истории Октября и победу на кустовом политбою Ленинского района. 5 декабря 1932 г. «Кустовой политбой» – слово-то какое изобрели на случай. Но денег и средств на такое, видать, не жалели, потому что знали: завоевывать детские души надо, пока еще не отвердели. Потом будет поздно.

Юра Зегрже, или Юрочка, как называла его соседка, а если полностью, то Георгий – это, конечно, юноша с фотографии. Припоминаю, что его отец Бернард Зегрже, приехал в Советскую Россию из Варшавы вскоре после революции строить здесь новую, светлую жизнь (жена, уроженка города Тарту, и трехлетний сын присоединились к нему чуть позже – в 21-м году). Арест застал его, когда он строил эту жизнь на посту заместителя директора московского кожевенного завода. Больше я не знаю о нем ничего и, видимо, уже не узнаю: в переписке о нем ни полслова.

Впрочем, нет, как раз полслова и есть. Скупо оброненная фраза в письме сына к матери за январь 40-го года в северный таежный поселок “Вожаель”: “Отец осужден без права переписки, и больше мы о нем ничего не знаем”. А дальше всё, будто сговорились: глухое обоюдное молчание с обеих сторон. Словно нутром понимали, что означает эта самая глухая формулировка “без права переписки”. Хотя в тридцать девятом-сороковом году доподлинно знать этого, по идее, еще не могли.

Вот так. И сгинул этот неведомый мне бедняга Бернард Зегрже без отклика, без звука, не оставив после себя ни слабого росчерка, ни даже какой-нибудь захудалой любительской фотографии.

Сыну в этом смысле повезло куда больше. Не только с десяток разнокалиберных фотоснимков, не только толстую пачку писем и открыток, исписанных торопливым, неустоявшимся почерком, но даже случайные, нацарапанные наспех записки вроде: “Дорогая Кнопочка! (Это – тетке; они вообще были как брат с сестрой с десятью всего лишь годами разницы.) Устроился на Трехгорке рабочим по ремонту ж/д путей. Пошел заниматься, приду в 11 ч.”[1], бережно сохранили две женщины, две пары любящих рук, одна из которых – в «зоне», другая – по самому известному мне в мире адресу: Москва, Малая Никитская улица, дом 16.

Однако чтобы не заблудиться мне в этом эпистолярном море, надо, вероятно, разложить всю эту как попало сложенную корреспонденцию в каком-то хронологическом порядке, заранее зная, что мой временной ряд рано или поздно уткнется в казенный бланк похоронки. И она тоже где-то здесь, на дне этого портфеля.

Но раньше других я натыкаюсь, нет, точнее, спотыкаюсь вот об это письмо без даты (судя по штемпелю – август 41-го года) и совсем не из задуманного мной временного ряда.

Татарская АССР, г.Чистополь.

До востребования, Р. Левман.

Глупый ты мой мальчик! Наконец-то! Наконец-то я увидела тебя во сне, да еще два раза подряд.

Первый раз ты был очень нехороший. Мы сидели в Зоологичке и слушали лекцию Коштоянца. Я, конечно, под самым потолком, а ты на первой скамейке. Я очень пристально глядела на тебя, мне так хотелось, чтобы ты обернулся, но ты прилежно записывал.

Во второй раз было лучше. Мы возвращались из клуба, только вестибюль его был почему-то похож на Консерваторию. Ты пошел провожать меня. На Манежной площади мы сели на пароходик. Мы стояли рядом в тесной нише окна. Я не видела тебя, только чувствовала у своей щеки твое лицо, и мне было так хорошо-хорошо.

Что бы я ни делала, я целый день думаю о тебе. Я пишу тебе письма и сама составляю на них ответы, т.к. от тебя ничего нет. А ты? Ты любишь меня хоть немножко? Конечно, не так, как я тебя, так тебе никогда не суметь. Я все время живу под безумным страхом потерять тебя и папу. Для меня вся жизнь сосредотачивается в этих двух точках, и вне их для меня ничего не существует.

Я, должно быть, порядочный эгоист, но это самое дорогое, и больше у меня ничего нет. Я воспринимаю общее большое горе как дополнение к своему личному. Я пытаюсь перевоспитать себя, но пока мало что получается. Ты не сердись на меня за это, я постараюсь стать умницей. Мне стоит колоссальных усилий заставить себя заниматься каждодневными заботами, искать квартиру, работу, налаживать быт, просто разговаривать с людьми о повседневных вещах. С квартирой у меня как будто уже наладилось, но с работой худо – меня хотят послать в район, а мне не хочется уезжать от мамы. Так что я пока отказалась, но если не будет ничего лучшего, то придется.

Целый день я в круговороте мелких забот и отчаянно устаю, что и хорошо, потому что иначе бы я не смогла спать. Сюда из Москвы не доходят ни письма, ни газеты. Я по три раза в день бегаю на почту, но за все время получила только одну телеграмму. Вообще, чем писать закрытые письма, сюда лучше посылать телеграммы (предпочтительно срочные) и каждый день по открытке – авось хоть одна из десяти дойдет. Телеграмму тебе послать не могу, но открытки пишу каждый день. Ты хоть что-нибудь получаешь?

Юрик, любимый мой, ради бога пиши как можно чаще. Пиши два, пиши три раза в день, потому что я уже больше не могу выдержать. Если это скоро не кончится, я прямо сойду с ума. Ты мне нужен сейчас, сию минуту, а не через год или два. Это меня абсолютно не устраивает. И почему ты не пишешь? Я похудела, побледнела и – представь себе – помолодела. Больше 16-17 лет мне никто не дает, и это сильно вредит мне на педагогическом поприще.

Юра-а! Поторопи там кого-нибудь, чтобы это быстрее кончилось, а то я разлюблю тебя и брошу, вот увидишь. Найду себе какого-нибудь чистопольского Дон-Жуана. Ты испугался или не очень? Думаю, что не очень. Расцелуй всех ребят, а тебя очень скучно целовать заочно, но все равно целую сколько хочешь.

Роня

Вот это да. Лихорадочно роюсь в портфеле в поисках еще хотя бы нескольких строк этой чудной советской Джульетты из лязгающего и грохочущего 41-го года. Но нет, две странички на разворот, вырванные из школьной тетради в клеточку и исписанные школьным же старательным и четким почерком, это – все. И никаких других почтовых отправлений с этим обратным адресом там больше нет. Не знаю даже, что скрывается за не совсем привычным для меня уменьшительным Роня. Но, признаюсь, после такого письма мое любопытство и интерес к Юре Зегрже возрастает сразу на порядок. Ведь что ни говори, а внушить такую любовь, скажем прямо, дано не каждому.

Ну, а любил ли он? И отвечал ли на эти ее призывные космические сигналы? Во всяком случае, если и отвечал, то этих ответов в моем в портфеле ни в коем разе быть не должно. Зато там есть несколько открыток от еще одной добивавшейся его внимания тоже эвакуированной сокурсницы из Тюмени, некой Лары, но совсем-совсем другого уровня.

“Что ж ты, Юра, ничего не пишешь? Я тебе послала подробное письмо, в котором написала все. Получил ли ты его и как к нему отнесся? Если и на эту открытку не получу ответа, то, конечно, писать больше не буду, и ты обо мне никогда ничего не узнаешь”.

Кстати, этой – что видно из ее последующей открытки – он все же ответил и потом еще, находясь в военном училище, некоторое время поддерживал с ней вялую переписку – видимо, под нажимом тетки. («Что тебя так занимает моя переписка с Ларой? – не без иронии спрашивает он ее в одном из писем. – Что, понравилась девушка?»)

Но все-таки любил ли он сам? Этого, к сожалению, мне уже не узнать. Свою науку любил, это точно. И учился с увлечением. Свидетельств тому и другому в почте, как говорится, навалом. Вот хотя бы первое сохранившееся подробное его письмо к матери, Мирре Марковне, по очень «модному» тогда, увы, адресу: Коми АССР, Усть-Вымский район, поселок Вожаель[2], почт. ящик 243/6, с вляпанным посредине страницы фиолетовым шестигранником – отметкой лагерной цензуры.

Москва, 25/1-40г.

Дорогая мамулька!

Как видишь, только через полгода пришлось мне ответить на вопросы, заданные тобой в письме от 14/VШ-39г. То мое первое письмо ты, очевидно, так и не получила.

Правда, ничего существенного за это время у нас не произошло. Только вчера сдал последний экзамен зимней сессии и, кроме того, гистологию за полгода вперед, чтобы разгрузить весеннюю сессию. Все сдал на “отлично”.Таким образом окончена половина университетского курса и окончена с неплохим результатом: из 18-ти экзаменов 17 сданы на “отлично” и один на “хорошо”.

Как я уже писал тебе, два лета подряд я ездил в экспедиции в разные районы Кавказского заповедника (Красная Поляна). Первый раз ездили втроем и исследовали животный мир горных озер. Во второй раз в составе пяти человек собирали гербарий. Все было очень интересно и полезно. Ходили по горам, в конце каждой экспедиции отдыхали по нескольку дней на побережье. Деньги на проезд и питание давал университет, так что мне летний отдых почти ничего не стоил.

Кроме летних экспедиций зимой продолжается работа в научных кружках. Я работаю в кружке биологии развития организма (экспериментальная эмбриология), провожу опыты на лягушках по регенерации хрусталика. Приходится делать довольно сложные глазные операции, много практиковаться в микроскопической технике. Работа и учеба исключительно увлекательны и становятся все интересней, т.к. почти все общеобразовательные предметы пройдены и остались специальные, биологические. Так что я ни в коем случае не жалею, что поступил на биофак.

Помимо учебы занимаюсь пением (за эти полгода у меня сильно продвинулся голос, и я, кроме хора, пою и сольные вещи). Довольно часто хожу на концерты в наш университетский клуб или в консерваторию. Занимаюсь плаваньем в бассейне и, конечно, как и прежде, много читаю, в том числе и беллетристику...

Прервемся-ка на минуту. Уж не ложь ли тут во спасение ради горячо любимой оторванной от семьи и от дома матери? 20-летний мальчик, сын репрессированных родителей, два года всего как вычищенный из университета и лишь чудом там восстановленный, лишившийся в одночасье всех привычных благ и привилегий, которые в течение стольких лет сыпались на него как из рога изобилия в силу высокой должности отца, живет так, как не живут сотни и тысячи формально куда более благополучных его сверстников. Ведь чуть дальше, на страничке того же письма, следуют реалии уже совсем иного рода.

...Переменить квартиру нам предложило домоуправление в феврале 1938г. Сейчас мы живем в комнате 10 кв.м на 4-м этаже в 9-м подъезде (рядом с подъездом Александры Ивановны). Сонечка работает, я получаю стипендию, так что в материальном отношении нам хватает. Носильные вещи твои и отца конфискованы. Из мебели у нас остались: зеркальный шкаф, два матраца, ломберный столик, тумбочка, три стула и вся кухонная посуда. Все остальное также конфисковано, сдано в Госфонд актом от 15 сентября 1938г. за N 7525 2-го отдела 1-го управления НКВД.

А теперь несколько вопросов к тебе. 22/Х-39г. мы выслали тебе в Котлас 20 руб., получила ли ты их? Кроме того, высылали в Вожаель два раз по 50р, две телеграммы, а также 4 открытки. Напиши, что из всего этого ты получила.

Ну вот и все, мамулька. Старайся поменьше тосковать, тем более не волнуйся за нас, а думай о своем здоровье. Почти все наши “взрослые” друзья остались с нами, так что мы с Сонечкой одинокими себя не чувствуем.

Привет тебе от всех.

Крепко, крепко тебя целую. Твой Юра.

Сколько раз бывал я в этой комнате «10 кв.м», конечно, много позже гибели Юры. Там и через 20 и через 30 лет после войны стояла все та же мебель, что когда-то, как кость, бросило тетке с племянником «доброе» НКВД, а мимо занимавшего середину комнаты квадратного обеденного стола можно было проходить лишь бочком. Юрина тетка и до и после войны – до самой пенсии проработала рядовым инженером-экономистом на ЗИЛ’е (инженегром, как скаламбурил однажды Ю.Визбор), и никакой другой обстановки на свою инженерскую зарплату купить так и не смогла. Что такое студенческая стипендия, да еще в предвоенные годы, объяснять, думаю, не нужно. А ведь надо было из этих денег еще и постоянно помогать сестре (матери), потому что выжить в тех условиях без такой активной родственной помощи было практически невозможно.

Пока навигация открыта, сможем помогать тебе ежемесячно – пишет Мирре Марковне из Москвы сестра Соня. – 19/Х-39 выслали тебе 50р., а 21-го – посылочку. В первых числах января вышлем тебе еще денег и посылочку.

Миррочка, родная! Сегодня отправили тебе посылочку: 1) масло сливочное в бутылке в вате; 2)масло топленое; 3)какаовую массу; 4)топленое сало с луком; 5)витамин “С” в бутылочке в чулке; кусочек шоколаду; пару шерстяных чулок, мыла и ниток. Сшей себе варежки и тапочки из синего куска с ватой. Получила ли ты нашу первую посылку с валенками?.. и т.д.

А вот сын дает матери свои “профессиональные” советы как коллега коллеге (она медик, он «почти» – биолог):

Между прочим, от скорбута (цынги – И.Р.) хорошо помогает водный экстракт молодых еловых и сосновых веток. Правда, я не знаю, живете вы в таежной полосе или уже в тундре. На клюкву больших надежд не возлагай, по последним данным в ней очень мало витамина “С”.

Особый предмет забот тетки и племянника – пьесы для лагерной самодеятельности, заказанные по просьбе тамошнего культурника (замполита, наверное?). Тема эта всплывает раз за разом по крайней мере в полудюжине писем и открыток. «Постараюсь также достать все нужные тебе книги и пьесы для культурника». «Справочника по терапии сейчас пока нигде нет. В следующей посылке пришлю учебник по фармакологии. Пьесы вышлем на днях». И наконец: «21/1 отправили тебе бандеролью сборник одноактных пьес “В одном акте”. Цена указана на самой книге. О получении сообщи».

Господи, как же мне все это знакомо! 15 лет спустя мы ведь тоже всей семьей рыскали по букинистическим магазинам в поисках аналогичного макулатурного чтива, только уже по заказу моей сестры, также сменившей в ту пору свою московскую прописку на республику Коми, правда, много севернее таежного поселка Вожаель. Ну никак не могла обойтись советская каторга без этой «одноактной» самодеятельности, о чем не мудрствуя лукаво поведал когда-то миру кинорежиссер Г.Александров в фильме «Волга-Волга».

Но, оказывается, все эти посылки, бандероли, переводы, грузом повседневного долга тяготевшие над теткой с племянником, были только полбеды. Потому что хорошо еще, если почта их вообще принимала. Ведь в один прекрасный день эта «лафа» вдруг кончилась – видимо, страну накрыла волна очередного продовольственного дефицита, и родственники начинают лихорадочно искать место, откуда все-таки можно было бы отправить продуктовую посылочку. Наконец нашли – город Луга неподалеку от Ленинграда, где, по счастью, живет другая сестра Мирры Марковны – Беатриса, Бетик, как по-родственному называют ее в письмах.

В мае Бетик с Леной выслали тебе две посылки из Луги, – наперебой сообщают Мирре Марковне из Москвы тетка с племянником. – Бетик молодец, благодаря только ей ты получаешь посылки, и то сейчас будет перерыв, так как с 15 октября закрывается навигация. ...Посылками постарайся пользоваться сама, так как их очень трудно посылать.

Однако все эти посылочно-продуктовые хлопоты относились к сфере, так сказать, частной жизни семьи репрессированного, прямого касательства к которой государство, слава богу, не имело. Но была ведь еще и не частная сторона этой жизни, когда родственники волей-неволей вынуждены были обращаться наверх, в государственные инстанции, с разного рода прошениями и ходатайствами.

Хорошо нам сейчас, с высоты нашего «исторического опыта», судить о заведомой бесполезности и наивности подобных предприятий. Для тех же, кто непосредственно варился в том котле, соединить случайное, что однажды катастрофически задело лично его и его близких, с неслучайной, целенаправленной государственной политикой, симптомов которой он, конечно, также не мог не наблюдать, было, наверное, почти невозможно. Вот и жили надеждой, что не в этот, так в следующий раз, но разберутся и исправят допущенную кем-то трагическую ошибку. Быть может, этой надеждой только и жили, в особенности те, кто волей судьбы оказался по ту сторону опоясавшей страну колючей проволоки.

Миррочка, – осторожно подбирая слова, обращается к сестре летом 40-го года Софья Марковна, – возможно, конечно, что и не придется посылать, но на всякий случай напиши, что тебе нужно из зимних вещей, чтобы зима не застала тебя врасплох.

1-го июля Сонечка была в Прокуратуре, – спустя неделю сообщает сын матери. – Ей сказали, что дело пошло на рассмотрение. Но это еще не значит, что оно будет пересматриваться, и если до 1 августа не будет отказа, надо будет зайти еще раз. Я думаю, что отрицательный ответ тебя не испугает, т.к. ты сама писала, что отказывают по нескольку раз, а затем все же пересматривают с положительным результатом.

А вот и завершение этого маленького сюжетца в письме от 17/ХП-40г.:

Из Прокуратуры получен отказ в пересмотре дела. Тогда же я подал заявление на имя т.Молотова, и через 3 дня получил ответ, что мое заявление переслано Прокурору СССР тов.Бочкову. С тех пор пока ничего нет...

Словом, сказка про белого бычка для взрослых. Но ведь и свободы письменно обращаться к сильным мира сего у вольных граждан тоже никто не отнимал. Впрочем, кажется, то была едва ли не единственная свобода, которой реально могли пользоваться в эту пору советские люди...

Но довольно унылой прозы, тем более что не ею живет в эти годы Юра Зегрже, а если и живет, то вполглаза или, как говорится, вполуха. Другие стремления и заботы мощно влекут его в свой круговорот, вытесняя куда-то на периферию сознания рубцы и шрамы недавней семейной катастрофы.

УССР, Сталинская обл., Буденновский р-н,

станица Буденновка / на Мариупольщине/.

Овцесовхоз им.Розы Люксембург (2-я ферма, 16-я отара).

16/V-40г. Дорогая Кнопочка!

Ты уж, наверное, беспокоишься, что нет писем. Но мы живем в степи, в домике чабана, и оказии на Буденновку здесь редки, так что возможность отправлять письма бывает не чаще, чем раз в шестидневку.

Здесь чертовски хорошо. День мы с Сашкой проводим примерно так. Встаем в 6 утра, делаем зарядку, обливаемся холодной водой, завтракаем (молоко с хлебом или молочная лапша или жареная баранина плюс чай) и идем на кошару (в загон) взвешивать ягнят. Мы их вешаем, метим, сегодня помогали кастрировать и сами немного кастрировали. Провозившись с этим делом часиков до 10-11-ти, садимся обрабатывать цифровой материал. Часа в два закусываем (большая кружка молока, хлеб и яйца), затем берем учебники и отправляемся в степь. Там выбираем балочку покрасивей и, расположившись где-нибудь на солнышке, читаем, с небольшими перерывами, до самого заката – часов до 8-9-ти. Возвращаемся, вечеряем (это ужин = обед: борщ или молочная лапша, варенец, чай) и часов в 10-11 заваливаемся спать.

От такой жизни я уже прибавил 2 кило, напился молока и выспался на целый год вперед. Работа очень интересная, и я многому научился в области практического овцеводства. 8/V1 планирую быть в Москве и со свежими силами приступить к сдаче оставшихся 3-х экзаменов.

Будь здорова, береги себя и не мотайся лишнее.

Крепко целую. Твой Юра.

Не правда ли, что-то очень знакомое проглядывает сквозь тесные карандашные строчки этой стандартной желтенькой открытки с непременной работницей в косынке на обратной адресной стороне, там где марка. Ну конечно:

 

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река.

Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка.

То самое настроение, что пронизывает ликующий гимн, сочиненный несколькими годами ранее молодыми Митей Шостаковичем и Борей Корниловым. Только вместо пенья гудка дружное блеяние 16-й овечьей отары. А в остальном: «Здесь чертовски хорошо... От такой жизни я уже прибавил два кило. Многому научился в области практического овцеводства...» Да и в самом деле, разве не прекрасна жизнь, когда тебе двадцать один, а сил и здоровья через край, и все твои главные свершения еще впереди?

«Радость ожидания» – так определил это окрыленное состояние юной души Борис Балтер. И пусть порушена семья и бесследно сгинул отец. Пусть теснота и скученность 10-метровой комнатки, где негде даже поставить письменного стола для занятий. Пусть трудный и скудный быт, питание в столовках («дома готовим только по выходным») и очереди за молоком, в которых некогда да и жаль времени стоять – напиться его на год вперед можно и во время летней практики в овцесовхозе. Но разве в состоянии все эти большие и малые огорчения убить эту ни с чем не сравнимую радость, это волнующее чувство приобщенности к чему-то главному в жизни, в особенности, когда твои собственные интересы и увлечения чудесным образом сплетаются с интересами и нуждами живущей в том же напряженном ритме огромной и могучей страны.

Москва, 11/V1-40г.

Дорогая мамулька!

Только вчера вернулся из Мариуполя, где был на практике в овцесовхозе. Мой профессор проводит там замечательную работу по экспериментальному многоплодию овец. Овцам в период случки инъецируют гормон гипофиза - пролан, стимулирующий работу половых желез. Благодаря этому происходит овуляция не одной, а двух - пяти яйцеклеток, и при осеменении получается соответствующее количество ягнят. У нас в этом году получилось 40 лишних ягнят на каждые 100 маток. Но при лучших условиях можно дать 70-80 ягнят на 100 маток сверх нормы, т.е. 170-180%, вместо обычных 108-114%.

Дело, как видишь, большое и нужное, а у меня было еще специальное задание – выяснить закономерности роста двоен и троен по сравнению с одинцами. Дело в том, что среди некоторых научных и совхозных работников ходила теория, что двойни и тройни, рождающиеся с меньшим весом, чем одинцы, так и не догоняют последних и на всю жизнь отстают от них по весу и размерам. Однако проведенные нами систематические взвешивания показали, что при хорошем содержании и кормлении двойни и тройни через 10-15 дней догоняют, а то и перегоняют одинцов по росту и весу. Таким образом “теория” была бита.

Профессор остался доволен нашей работой и хочет после экзаменов, числа 25-го июня, отправить нас в Горьковскую область, в конесовхоз, на заготовку сыворотки жеребых кобыл – основного источника получения пролана. Работа обещает быть интересной. Познакомлюсь на практике со взятием и консервацией крови и сыворотки, с бактериологическими исследованиями крови, хлебну как следует практики производства и жизни. Ну, а сейчас с новой энергией приступил к сдаче оставшихся экзаменов (у меня их осталось три, но полтора я приготовил в совхозе и на днях сдам).

Был счастлив узнать, что ты, наконец, стала получать наши письма, а то тяжело было думать, что тебе кажется, будто мы о тебе забыли. Я тебе выслал рецептурный справочник и сборник пьес. Когда получишь – сообщи.

Ну, всего доброго, мамулька. Будь здорова и не скучай.

Целую тебя крепко- крепко. Твой Юра.

О своей необычайно успешной летней практике (и вправду успешной – в сущности, ведь готовый диплом) Юра напишет потом статью в газету «Московский университет» и вышлет экземпляр этой газеты за 11-е сентября 1940 года матери. Именно таким путем он и окажется в конце концов сохраненным в моем портфеле – четыре пожелтевших, истершихся на сгибах странички малотиражной ведомственной газеты, добросовестно (и, пожалуй, добросовестней и откровеннее иных центральных) запечатлевшей атмосферу тяжких исторических сумерек, все плотнее окутывавших полупридушенную и замордованную страну.

Каждый, кому довелось однажды пожить студенческой жизнью, помнит, должно быть, что нет времени приятнее и радостнее во всем учебном году, чем первая декада сентября. Посвящение в студенты только что принятых новичков. Волнующий сбор после каникул и летней практики старшекурсников. Оживленные встречи, знакомства, обмен новостями и свежими впечатлениями...

Однако в старинных гулких корпусах на Моховой не до радости. Всего месяц назад 6 августа 1940 года арестован почитаемый во всем мире глава советских генетиков Николай Вавилов. В самом разгаре травля другого выдающегося биолога академика Н.К.Кольцова, основателя всемирно известной школы, чьи ученики возглавляют ведущие биологические кафедры МГУ. Отстраненный от должности директора созданного им Института экспериментальной биологии, он скоропостижно скончается от инфаркта в декабре того же года. Но все это, как ни страшно оно звучит, только полбеды.

Настоящая беда подступает совсем с другой стороны, и ее предвестником – опубликованный незадолго до выхода газетного номера печально известный Указ Президиума Верховного Совета СССР «О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений». Нечто вроде новейшего крепостного права для советских людей, а по сути – последний, завершающий штрих к переводу страны на негласное военное положение. Указом, в частности, предусмотрены драконовские наказания за прогулы и опоздания на работу, и мог ли главный вуз страны не откликнуться на это «мудрое и своевременное» решение Партии и Правительства, принятое к тому же «по инициативе профсоюзов»? Целая полоса «Московского университета» так и идет под шапкой «Проверяем выполнение Указа Президиума Верховного Совета от 26 июня».

И чему же посвящена эта полоса? Вот названия некоторых заметок: «Прогульщики наказаны», «Вести строгий учет рабочего времени», «Дисциплина улучшилась». «Коллектив антропологов, – говорится в одой из них, – с глубоким удовлетворением встретил Указ от 26 июня с.г. и неуклонно проводит его в жизнь. ...Нечего греха таить: раньше в рабочее время в Институте и музее антропологии частенько имели место праздная болтовня между сотрудниками, ненужные хождения по коридорам. ...Повысившаяся производительность труда дает все основания полагать, что план музея на 1940 год будет выполнен».

А на мехмате и в практически неотделимом от него Институте механики по тому же поводу заведена табельная доска и журнал записи ухода по служебным делам. «Производительнее используют теперь рабочее время сотрудники лабораторий и других отделов факультета. Больше уже не увидишь человека, без дела ходящего по зданию, как часто бывало раньше»[3].

Но еще круче обстоят дела у астрономов: «Обо всех фактах нарушения дисциплины директор Института астрономии выносит немедленно решения в приказах по институту. Так, например, снят с работы и приговорен судом к 4 месяцам тюремного заключения за прогул рабочий Ильин. Переданы в суд дела об опозданиях из отпуска научно-технического сотрудника Пясковской и доцента Астаковича».

Ну, а в Ботаническом саду и вовсе ЧП: «28 августа после окончания цветочной выставки 3 научных сотрудника весь день собирали букеты и раздавали их сотрудникам. Вопиющим нарушением Указа была также экскурсия на выставку в рабочее время, организованная дирекцией 8 августа для 25 сотрудников сада». А, между тем, не в зоопарк и, тем более, не в бассейн ходили всем коллективом ботаники, а на свою же собственную цветочную выставку. Но и это отныне уже криминал.

Однако в чем, собственно, суть проблемы? Ведь и в ректорате и даже, наверное, в отделе науки ЦК партии прекрасно понимают, что сколь ни регламентируй служебное время научных работников, это ничуть не приблизит открытия астрономом новой туманности и не ускорит выведения математической формулы. А процесс селекции культурных сортов растений и вовсе требует терпения и настойчивости на годы и годы и никак не увязан с графиком ежедневного отсиживания рабочих часов. Но когда вся огромная страна живет по казарменным законам, всякий вроде бы безобидный прецедент отступления от этих общеобязательных правил уже опасен, как затаившийся болезнетворный вирус для попавшего в экстремальные условиия организма, а потому обязан быть подавлен в зародыше.

Ну, а уж о студентах – этой всегдашней молодежной вольнице – и говорить нечего. Газетные заметки на эту тему так и называются: «За железную дисциплину» и «Строго карать нарушителей». И карают.

Приказом по МГУ строгий выговор с предупреждением объявлен студенту 2-го курса истфака Я.Токареву «за самовольный уход с занятий по физкультуре». А студент 2-го курса комсомолец А.Богданов, «в поисках легкого заработка» устроившийся на лето в Рыбинский детдом и бросивший работу до срока, на основании Указа от 26 июня присужден народным судом к 4-м месяцам принудительных работ. Членов бюро ВЛКСМ, рассматривавших на своем заседании персональное дело юного «летуна» (ведь 17-18 лет должно быть, не более) особенно возмутило его заявление о том, что он «старается подороже продать свою рабочую силу» (то есть не желает трудиться за бесценок – ведь на эти «летние» деньги надо было, небось, еще как-то прокантоваться до весны, а то и помогать семье). «Таким, как Богданов, не место в рядах ленинско-сталинского комсомола!» – грозным предупреждением всем, кто еще не проникся духом Указа от 26 июня, заканчивается заметка.

Страшно даже подумать, как жилось и дышалось в этом совершенно оруэлловском мире Роне Левман и сотням других ее сверстников и сверстниц. Но не всем. Некоторые, и почему-то думается, именно девушки, чувствовали себя, наоборот, как рыба в воде.

Среди немногих в большинстве любительских фотографий, хранящихся в моем портфеле, есть одна профессиональная, на которой запечатлена Юрина группа. Три студентки на переднем плане с широко расставленными локтями и коленями (назвать их девушками как-то язык не поворачивается) смотрят удавами. Холодный просверливающий взгляд, от которого так и хочется передернуть плечами, и твердая, окаменевшая складка у рта – не иначе как боевой «треугольник» группы – комсорг, профорг и староста. Такие проглотят кого угодно и не поперхнутся. Несколько юношей на этом фоне как бы и не мужчины вовсе, а так, какие-то неоперившиеся недоноски, да еще как нарочно расфокусированные. Вон и мой Юра, трудно узнаваемый здесь, неловко выглядывает сзади из-за чьего-то плеча. Словом, «групповой матриархат».

Не знаю, к месту ли, не к месту, но мне тоже вспоминается одна такая плотоядная активистка моей собственной студенческой поры, правда, уже значительно более «вегетарианской», и связанное с ней групповое комсомольское собрание. Там тоже обсуждалось персональное дело одного нашего студента, имевшего репутацию стиляги и денди, но угораздившего незадолго перед тем еще и попасть в газету. И хотя не он был героем той скандальной публикации, но все-таки фамилия его там присутствовала – в связи с какой-то девицей сомнительного поведения, имевшей, в свою очередь, сомнительные связи с иностранцами. И не отреагировать на этот сигнал наша «первичка», конечно же не могла.

Но отреагировать-то можно было по-разному. Чисто формально, как тогда уже было принято и к чему склонялось большинство моих сокурсников – в конце концов, какое дело было нам до похождений этого волоокого красавчика, который ни с кем из нас даже и не водился, тщательно соблюдая разделявшую нас дистанцию. Но можно было подойти к вопросу и «принципиально», «по-комсомольски», что и постаралась претворить в жизнь наша воительница. Во всяком случае, она вкладывала в то собрание всю душу, невольно подзуживая при этом наших скромных, непритязательных девочек. «Но ведь ты с ней жил!» – заходясь от возмущения, кричала она ему в лицо. «Ты с ней жил!» – истерически наседала она, так что несчастный парень, обычно дерзкий и циничный, кажется, готов был провалиться сквозь землю.

И добилась-таки своего, переломив настроение собрания, проголосовавшего в конце концов за его исключение. Правда, только из комсомола, потому что в 50-е годы это не влекло уже за собой автоматически отчисления из института, как, скажем, в сороковые, так что наш «подсудимый» отделался, в сущности, легким испугом – этот комсомол, думаю, был ему нужен, как рыбке зонтик.

А участвовал ли в подобных судилищах Юра Зегрже? К счастью ли, к несчастью, но арест родителей снял с него эту тяжкую для комсомольца 30-х годов повинность. И если в университете его впоследствии восстановили, то в комсомол он уже не вернулся (а, может, и не очень стремился). А о чем он думал, как воспринимал царящий вокруг него шабаш – этого из писем узнать невозможно. Они вообще по преимуществу фактографичны и почти не содержат собственных мыслей и оценок. Ну разве что такие: «Татка 2-го мая вышла замуж, очень скоропалительно и неожиданно. Теперь уже все с этим примирились, но Татка, дура, непременно хочет иметь ребенка и, кажется, успела его заполучить. У Мишки Ширямова тоже должен кто-то родиться. В общем, нарождается третье поколение, и мы становимся родителями».

Но вот что касается его газетной заметки, ради которой, собственно, и сохранялся этот номер «Московского университета», то нельзя не отметить, как выгодно отличается она на общем фоне занудного казенного словоблудия, намертво въевшегося в газетный стиль и слог. Собственно, в ней только и чувствуется подлинно университетский дух увлеченности научного поиска, который не смогли вытравить до конца никакие ретивые проводники очередных партийных новаций. Кажется, что даже самым своим названием она тихо, но твердо противопоставляет себя этой воинствующей верноподданнической риторике типа «На защите сталинских урожаев». Называется заметка «Золото».

«Этим летом я ездил добывать золото. Вы думаете, на прииски Алдана, на Бодайбо? Нет, золото, за которым я ездил, совсем особое: у него четыре ноги, веселый нрав и замечательная в завитках шкурка. А зовут его «каракульский ягненок». За его маленькую шкурку, чуть побольше собольей, платят 120 золотых рублей. Шкурка – это валюта. И, конечно, страна будет благодарна тому, кто сумеет умножить количество этой валюты. Советские ученые во главе с академиком М.М.Завадовским сделали это».

Пропустим изложение уже известного нам проекта искусственного повышения многоплодия овец с помощью получаемого от жеребых кобыл гонадостимулирующего гормона и перейдем к впечатлениям от второй половины его летней практики.

«Итак, этим летом я поехал собирать сыворотку у лошадей. Я поехал добывать золото. Государственный конный завод в г.Починки Горьковской обл. похож на крепость: белые стены конюшен образуют замкнутый четырехугольник, а над воротами высится квадратная башня и на ней флюгер - вздыбленный конь. В стойлах и в загонах стоят лошади. Это тяжеловесы-барбансоны - огромные, мускулистые, с длинными мохнатыми гривами.

Эти лошади и сами по себе представляют огромную ценность, и прежде, чем взять у кобылы кровь, ее подвергают всестороннему врачебному осмотру. Ведь взятие крови у больной лошади вредит не только ей, но и тем 200-250 овцам, которым будет введена ее сыворотка.

Осмотр закончен. Кобыле стягивают верхнюю губу закруткой, боль от которой делает лошадь нечувствительной к уколу. Кровопускатель вкалывает иглу в яремную вену, и темная, густая кровь через шланг устремляется в цилиндр. Но вот цилиндр заполнен. После отстоя в нем можно различить 3 слоя: внизу красный сгусток осевших эритроцитов, над ним в виде рыхлого столбика бело-розовый фибрин, а по бокам и сверху – соломенно-желтая сыворотка.

Однако при естественном отстое сыворотки мало. Поэтому сверху на фибриновый столбик опускают груз весом около 2-х кг. Груз «садится» на фибриновый столбик и сдавливает его, как губку, выжимая сыворотку, выход которой достигает таким образом полутора-двух литров. Сыворотка сливается из цилиндров в бутыли, которые тщательно запечатывают и отправляют в Москву. И каждая такая бутыль – это сотни ягнят, это миллионы валюты – замечательный пример переделки природы советской наукой».

Говорят, что каждый настоящий ученый, если только он действительно претендует на это звание, должен уметь просто и доходчиво растолковать предмет своего исследования любому непосвященному профану. Мне кажется, что Юре это удалось – не зря же этой его публикацией заинтересовались в редакциях сразу двух центральных газет – «Комсомолки» и «Правды». Более того, рискну предположить, что будущее популяризатора науки у него уже в кармане – настолько сочен и свеж язык этой небольшой статьи. Хотя его собственные амбиции, судя по письмам, простираются, по-видимому, много дальше. И надо признать, что у него есть для этого некоторые основания – стоит заглянуть хотя бы в его зачетную книжку.

Помню, как один наш знакомый профессор, выполнявший в послевоенные годы обязанности председателя приемной комиссии медицинского института, частенько говаривал, что на дух не переносит золотых медалистов и отличников – истинно глубокий ум не может быть равно всеядным. Ну, а титул отличника свидетельствует скорее о верхушечных познаниях его обладателя и является заслугой не столько его особо талантливой головы, сколько других частей тела.

Не стану спорить: в студенческие годы я и сам наблюдал среди наших отличников весьма заурядных, но невероятно усидчивых зубрил. Однако перед человеком, сдавшим экзамены за 4 курса Московского университета с одной-единственной четверкой (по органической химии), я снимаю шляпу. Тут уж, извините, на одном усердии далеко не уедешь, не имея к этому еще и светлой головы вкупе с неординарными природными способностями впридачу.

Хотя тоже, конечно, был зубрилой и коллекционировал эти свои пятерки, не забывая похвастаться каждой из них в письмах к матери: «Надо поддержать марку отличника, тем более что сейчас от этого зависит и стипендия – нужно иметь не менее 75% «отлично» и 25 % «хорошо»[4]. Правда, если в этот раз получу «хор», все равно останусь на стипендии, но «отлично» все-таки лучше, а потому сижу и зубрю». Так уж, видно, был воспитан в своей образцово-номенклатурной семье.

А, вообще, небезынтересно, пожалуй, взглянуть на фамилии профессоров, чьи подписи стоят против коротенького росчерка «отл.» в его зачетной книжке. Тем более, что, несмотря на набиравшие силу гонения, университетская биологическая школа в ту пору еще крепко стояла на обеих ногах, подпитываемая традициями своих славных предшественников.

Так, экзамен по динамике развития организма принимал у него академик М.Завадовский – ученик Н.Кольцова и непосредственный Юрин научный руководитель. В графе «зоология беспозвоночных» самолично расписался будущий академик Л.Зенкевич, а высшую оценку по биохимии поставил ему С.Северин, чьим именем впоследствии будет назван научно-исследовательский институт. Есть в том ряду и гистолог Г.Роскин, автор нашумевшего в свое время противоракового препарата «КР», и один из прославленных лекторов МГУ профессор кафедры физиологии растений Д. Сабинин. Через 10 лет многие из них будут изгнаны из университета лысенковской сворой, причем Роскин за обнародованные в Америке результаты своих исследований станет объектом инспирированного «суда чести» и обличительной пьесы того же названия, а так и не покаявшийся профессор Сабинин покончит собой.

Пожалуй, даже с точки зрения собранных здесь автографов эта синенькая зачетка уже представляет собой бесценный раритет для какого-нибудь понимающего в том толк коллекционера. Но главное, конечно, в другом. Главное, что было еще из чьих рук получать незамутненное научное знание (после разгрома в 48-м году лучших биологических кадров в ходе печально известной сессии ВАСХНИЛ такой возможности у студентов уже не будет), впитывать отношение к науке как наиувлекательнейшему и достойнейшему в жизни делу.

Хочешь знать, чем я сейчас занимаюсь? – делится Юра в письме к матери от 27/Х1-40г. подробностями своих студенческой жизни. – У нас большой практикум по динамике развития. Сначала наблюдали развитие инфузорий и яиц аскариды в различных условиях, теперь заняты более серьезным делом - операциями. Чтобы я стал великим хирургом, так нет: только вчера пригробил крысу. Я делал ей кастрацию, и, когда уже зашил рану, вдруг началось сильное кровотечение. Очевидно, я слабо наложил лигатуру на arteria spermatica, и она соскочила. В общем, крыса отправилась ad patrem. И хотя это моя первая кастрация (и вообще, вторая самостоятельная операция в жизни), но все равно обидно.

Кроме того мы делаем рефераты на семинарах по динамике. В прошлую субботу я реферировал статью Lipschutz “Transplantation von Konserviertem Ovarium”. Очень интересная работа. А недели через две буду реферировать английскую статью Pincus “Superovulation in rabbits” (суперовуляция у кролика). Правда, по-английски читаю я очень и очень так себе, но как-нибудь попробую.

Ну, и как и положено в двадцать лет:

В воскресенье гуляли у Татки на рождении. Домой пришел очень рано... в 7 часов утра. Было здорово весело. Большой тебе привет от всей компании. Крепко-крепко тебя целую. Твой Юра.

Не рискну сказать чтобы страсть, но глубокая увлеченность бесспорно сквозит в этом письме, так же как и во многих других ему предшествующих. Этим он дышит, этим живет, и это, между прочим, в корне отличает его от просто преуспевающего отличника. Присяжный отличник по природе своей скопидом (и нередко – будущий карьерист); ему важен прежде всего результат, который он может сложить в свою копилку, занести в послужной список. Для Юры, это слишком очевидно, на первом месте живое, захватывающее его дело, чувство приобщенности к процессу научного познания, откуда он черпает свое «вдохновение на каждый день». И не здесь ли, кстати, источник того неистребимого оптимизма, который он умудряется сохранять в самой, казалось бы, неподходящей для этого обстановке (и чего, боюсь, начисто были лишены такие натуры, как Роня Левман). Словно незримо тлеющий уголек согревает его изнутри даже посреди сковывающих душу заморозков последнего предвоенного года.

Вот, например, какими словами утешает он мать в письме от 1/V11-40г. в предвидении очередного фиаско, которым заканчивается каждый новый тур хлопот о пересмотре ее дела:

К сожалению, должен тебе написать, чтобы ты не слишком обнадеживалась относительно поданных заявлений. Отказа я, правда, еще не получил, но он очень возможен, и вообще, вероятно, придется немного обождать с хлопотами. Что же делать, мамулька, придется нам немного потерпеть еще. Не падай духом и надейся. Знай, что у нас все в порядке, что у меня впереди хорошее будущее, и пусть это придает тебе бодрость.

А между тем будущего этого у него, в сущности, уже и нет – самой жизни-то остается каких-нибудь неполных тридцать месяцев, хотя об этом он, естественно, не подозревает.

А тучи над страной все сгущаются. С 1 января 41-го года в лагерях срезана и без того скудная пайковая норма, хотя родственники на воле об этом, разумеется, знать не могут – разве что смутно догадываются. Впрочем, что ж: с хлеба на квас перебиваются даже свободные жители глубинных районов страны, кому не посчастливилось занять место под солнцем в одной из ее столиц. Так стоит ли говорить о каких-то отщепенцах и париях – презренных «врагах народа». И как раз в это время закрывается последнее «окошко», откуда близкие Мирры Марковны могли еще всеми правдами-неправдами отправлять ей продуктовые посылки. Отныне живущая в Ленинграде Бетик уже ничем не может помочь своей бедствующей сестре.

С посылками, мамулька, к сожалению, очень туго, – сообщает Юра открыткой от 19/1-41г. – Ниоткуда не принимают. Очень больно мне за тебя, но поделать пока ничего нельзя. Если поеду на каникулы в Ленинград, возможно, откуда-нибудь из Лениградской области и удастся послать. Тогда я сделаю для этого все возможное.

И вот «виктория».

30/1-41г. Дорогая мамулька!

Пишу тебе из Ленинграда. С 21-го числа я нахожусь у Бетик. Живу здесь очень весело: хожу в театры, в Эрмитаж, в кино, на лыжах, отдыхаю вовсю после трудной сессии. Но самое главное – 26-го отправили тебе отсюда посылку. В ней следующее:

1. Масла 3 кило,

2. Сахара 2,5 кило,

3. Чесноку 5 штук,

4. Луку 1 кг,

5. Кусок детского мыла,

6. 5 конвертов и 10 листов бумаги

Посылку эту удалось отправить по счастливой случайности, поэтому постарайся ее растянуть, т.к. неизвестно, когда будет следующая. Ешь все сама, для тебя ведь посылаем. Целую, Юра.

Но ведь Мирра Марковна не просто зек, она еще и лагерный медик. И кому, как не ей, первой суждено встретиться с грозными последствиями безжалостно урезанного тюремного пайка. Древние, как само человечество, спутники недоедания – цинга и пеллагра, проявляющиеся при нехватке витаминов «С» и «РР», подстерегают измученного лагерного дистрофика и в какие-нибудь считанные недели сводят его в могилу.

И тут в переписке матери и сына вновь всплывает оброненный когда-то вскользь совет относительно получения витаминного хвойного экстракта из «подножного» сырья – молодых еловых и сосновых веточек. Благо кругом тайга, и запретить пользоваться ее плодами никому еще в голову не пришло.

7/П-41г. Дорогая мамулька!

Получили твое подробное письмо от 13/1. От матери Анечки мы получили, наконец, ответ, и я напишу всем, кому она советует – от Наркома внутренних дел до Прокурора Москвы.

Теперь насчет хвойного экстракта. Я порекомендую тебе новейший метод, принятый недавно Всесоюзным Комитетом витаминной промышленности.

Молодая сосновая или еловая хвоя с верхушек веток рубится на мелкие кусочки в корытце для рубки капусты (или в чем-нибудь вроде этого) и заливается теплой (40-45°С) водой. Сосуд плотно закрывается, чтобы не разрушился витамин, и иглы настаиваются в течение суток. Теперь следует изготовить воронку (можно из бересты) и наполнить ее чурками, смазанными по поверхности смолой. Если есть березовый уголь, то истолочь его и в марле положить под чурки. Экстракт пропускается через эту воронку 2-3 раза, после чего совершенно или почти совершенно теряет неприятный смолистый вкус и запах и больше не обладает вредным действием на сердце.

И тут же, пером, схематический набросок фильтровального устройства: воронка в разрезе, слои осмоленных чурок и марлевый тампон с березовым углем внизу у горла.

Вклад советской науки в сталинскую программу перевоспитания раскаявшихся грешников? Хотя кто знает, сколько тысяч жизней сохранила эта, должно быть, давным-давно забытая «хвойно-березовая» технология. А Юра спустя месяц еще раз вернется к ней, повторив почти слово в слово (видимо, мать что-то недопоняла) процедуру очистки хвойного настоя, не уступающего – он это опять подчеркнет – в своей противоцинготной активности шиповнику. А еще попытается просветить мать насчет пеллагры, о которой у той, по-видимому, довольно-таки смутные представления.

Пеллагра оже болезнь пищевой недостаточности, авитаминоз, вызываемый отсутствием в пище витамина “РР”, т.е. никотиновой кислоты или ее амида. Витамин “РР” в больших количествах содержится в мышцах рыб, в печени быка[5]. Тут сейчас никотиновую кислоту достать трудно, но я попытаюсь. Аскорбиновая кислота (витамин “С”) пеллагру не излечивает и, пожалуй, вам ни к чему.

Чувствуется, что Юре немного даже стыдно за медицинское невежество матери, и словно бы легкое раздражение сквозит между этих строк. Но что делать: витамины, по тем временам, сравнительно недавно вошли в обиход, о многих из них медики еще не наслышаны. Что же касается пеллагры, то где ж ей было встретиться с ней, бывшей медсестре «кремлевки»? Как говорится, не тот контингент.

Но не единым хлебом жив человек (если, конечно, хлеб этот у него есть). Ему потребна тысяча вещей, хотя нужда в каждой из них по-настоящему осознается лишь тогда, когда эта вещь однажды исчезает. Может быть, вы обратили внимание, что в продуктовой посылке, отправленной «по счастливой случайности» из Ленинграда, наряду с маслом, луком и чесноком фигурируют 10 листов бумаги. Ну, то что у зека в сталинских лагерях нет писчей бумаги, в общем, догадаться не трудно: в ларьке ее не купишь, а чтобы раз в полгода (чаще не положено) написать ходатайство о пересмотре дела, чистый лист, так уж и быть, выдаст «кум» (оперуполномоченный). Правда, в распоряжении Мирры Марковны есть еще медицинский регистрационный журнал, но из него не вырвешь и листика – все они подшиты и пронумерованы. Так что и у нее вся надежда на бумагу из дома.

Но вот что любопытно: в ответ на эту такую естественную с ее стороны просьбу любящий сын мнется, оправдывается, но вовсе не спешит на почту, чтобы отправить требуемую матерью бандероль.

Ты, мамулька, извини, но в отношении тетрадей я ужасный Плюшкин. К концу занятий (1 января) окончательно выяснятся мои бумажные ресурсы, и тогда, может быть, вышлю тебе чистую тетрадь. А пока шлю тебе лист бумаги и открытки. Буду посылать бумагу в каждом письме.

Так вот оно в чем дело. Оказывается, и у них, в столице величайшей лесной державы, бесперебойно выпускающей самые совершенные в мире танки и самолеты, тоже свои «бумажные» проблемы! Чего-чего, но этого, признаюсь, не ожидал. А ведь что такое студент без бумаги? Для него это как второй хлеб – исчезни она, и все вузы закроются сами собой, безо всяких постановлений Партии и Правительства.

Нет, нам все-таки положительно не понять этого удивительного предвоенного поколения. Как жили они, чем дышали, в чем находили для себя опору, лишенные самых необходимых в жизни вещей, в обстановке перманентного тотального дефицита, да еще в этой сгущенной атмосфере духовного и идеологического пресса. И, тем не менее, жили и радовались жизни, влюблялись, разводились, мечтали и строили планы на будущее, словно не замечая теснящей со всех сторон стылой и убогой реальности.

Юра, например, так еще и поет (почти по анекдоту). Впрочем, как же: поощряемая и патронируемая государством необходимая народу самодеятельность (клапан для дозированного выпуска пара что ли?), и университет тут не исключение. Правда, есть один нюанс: чем бы он ни занимался, он делает это по влечению души, а не по чьей-то руководящей указке. И слава Богу, что то и другое, как правило, совпадает, а хор Московского университета – это уже и тогда было серьезно. Так что ему и здесь не приходится переступать через себя, такой уж, видно, счастливый характер.

7/Ш-41г. Здравствуй, дорогая мамулька!

Получили твою открытку от 17/П, рады, что чувствуешь себя хорошо. Я пишу тебе каждую неделю, не знаю, почему ты так редко получаешь наши письма. Меня тревожит, что так долго не приходит посылка. Неужели не дойдет?

Занимаюсь я сейчас действительно много, готовлю курсовую о влиянии экстракта гипофиза человека на половую систему инфантильных крыс. Мне Завадовский дал тему для диплома (у нас это называется спецработа): “Разработка гормонального метода стимуляции многоплодия у малоплодных пород свиней”. По объему, пожалуй, приближается к кандидатской. Сейчас собираюсь сдавать до срока экзамены, чтобы целиком посвятить себя этому занятию.

Продолжаю заниматься пением, пою в хоре университета. Мы в третий раз взяли первое место на университетской олимпиаде, за что получили премию в 1000 р., и 12-го устраиваем вечер. Кроме того, хор держит первое место среди студенческих хоров и вообще считается одним из лучших в Москве (где-то в первой шестерке). Одновременно занимаюсь и соло. Голос у меня, правда, похуже, чем у Козловского, но слушать можно. Недавно участвовал в олимпиаде Университета, правда, не так успешно, как в хоре: на 3-й тур меня не пропустили. Но я не расстраиваюсь, тем более, что у меня всегда есть благодарная аудитория - Сонечка, которой я время от времени даю концерты. Надеюсь, что и ты скоро пополнишь число моих слушателей.

Ну, всего доброго, мамуська. Держись крепче и не поддавайся никаким недугам. Крепко тебя целую. Твой Юра.

Знал бы он, как скоро пригодится ему в другой, послеинститутской жизни это такое далекое, казалось бы, от нее «хобби». Но нет, он никак не предощущает свою судьбу, хотя соблазн выискать что-то между строк, какие-то намеки на это его трагическое предчувствие меня, признаться, подмывает. А как бы впечатляюще это теперь смотрелось! Но увы, Юра начисто лишен какого-либо ясновидения, которым наделены экстрасенсы и поэты, и, как и все обычные смертные, с головой погружен в свою повседневную круговерть.

А, между тем, в штабах, где сидят тоже не поэты, судьба его давно уже предрешена – рассчитана, взвешена, измерена. 18 декабря 1940 года в Берлине Гитлером подписан печально известный план вторжения «Барбаросса». Еще раньше (по утверждению Виктора Суворова – на заседании Политбюро 19 августа 1939 года) принят аналогичный план подготовки к войне с Германией со стороны советского руководства. Два ощеренных монстра встали наизготовку, лицом к лицу, и до ее начала остаются, в сущности, считанные дни. Чем же он занят Юра в эти последние свои предвоенные месяцы?

Сдает досрочно экзамены, чтобы высвободить время для дипломной работы. Подбирает для нее литературу. Ставит свои последние лабораторные опыты. («Что касается экспериментальной работы над крысами, о которой ты спрашиваешь в письме, то я только повторил, слегка видоизменив, одну из старых работ Шоккерта-Зибке: берется гипофиз от свежего мужского трупа - не позднее 24-х часов после смерти, - растирается с стерильным кварцевым песком до пастообразного состояния, заливается двукратным объемом физиологического раствора...» и т.д.) По просьбе Мирры Марковны безуспешно пытается раздобыть в университетских лабораториях витаминные препараты для ее больных. («Никотиновой кислоты достать не могу. Если аскорбиновая кислота очень нужна, то я достану, но и это трудно».) Организует для матери еще две продуктовые посылки - из Минска и Днепропетровска, а также погашает наконец свой «должок» – обещание сняться на фотографию, данное ей еще в сентябре, накануне своего двадцатидвухлетия. («Недавно снялся в лучшем фотоателье. Получился роскошный снимок 9 х 12, сепия. 29/V1 будет готов, и тогда я его тебе пришлю»[6].) А самое главное – мотается по свиноводческим хозяйствам Подмосковья в поисках подходящей экспериментальной базы для дипломной работы, остановившись в конце концов на совхозе близь Коломны. («Моя спецработа двигается помаленьку, сейчас у меня под опытом больше сотни свиней. Делаю им инъекции лошадиной сыворотки. Результаты будут в октябре»[7].

Словом, он спешит – как всегда. Но не потому, что боится не успеть. Нет, таков привычный, сложившийся ритм его жизни. Он еще планирует «для души» поработать в июле в уютной тишине лаборатории Михаила Михайловича Завадовского на Моховой, а в августе, если ничего не случится, наскрести денег и съездить на свидание к матери. («Может быть сообразим что-нибудь с поездкой к тебе, поскольку теперь к вам близко подходит железная дорога»[8].

Но все это Юра взваливает на себя сам, по собственной охоте; никто его к этому не принуждает. А вот почему из письма в письмо повторяется один и тот же рефрен: «Сонечка теперь очень занята», «Сонечка очень много работает» – это понять труднее. Почему с нового года почти исчезают в почте ее незамысловатые скупые открытки и редкими становятся даже приписки? Ведь война еще не началась, да и работает она не на оборонном предприятии, а на «ЗИСе» – автозаводе имени Сталина, чья продукция – трехтонные грузовики и черные правительственные лимузины – хорошо известна каждому. Но...

«Рабочий день полнел и ширился: девятичасовой незаметно превратился в десятичасовой, потом – в одиннадцатичасовой. И разрешили сверхурочные работы; хочешь подработать – оставайся вечером. ...А денег народу снова не хватает. И тогда правительство идет навстречу: можно работать без выходных. Для любителей. Потом, правда, это и для всех ввели – работать без выходных».

И где-то с конца 40-го года бедная Софья Марковна на собственном хребте ощутила всю жестокую истинность этих слов Виктора Суворова из его книги «День “М"». Так что видятся теперь тетка с племянником все реже и реже, хоть и живут нос к носу, в тесноте общей комнатки – маленького островка посреди очертевшей коммунальной сковородки. Утром, чем свет, пока она собирается на завод, он еще спит. Ну, а вечером не до общения – только бы доплестись до постели. А по завершении досрочной весенней сессии, когда он с головой ушел в свою дипломную работу, встречи эти можно и вовсе пересчитать по пальцам одной руки.

О чем говорили они в те душные июньские вечера, сойдясь за квадратным, в полкомнаты, обеденным столом под висячим стареньким абажуром, когда он, усталый и пропыленный после трехчасового мотания в раскаленном автобусе и вагоне пригородного поезда (электрички до Коломны тогда еще не ходили), возвращался в Москву от своих свинок, как нежно называл он своих подопытных в письмах матери? О его «спецработе»? О манящих перспективах, что открывает перед человечеством биоинженерия, – разве не ею занимается он теперь в содружестве со своим знаменитым шефом (хотя этот не родившийся еще термин приобретет впоследствии несколько иные права, связавшись напрочь с генетическими, биомолекулярными поисками)? Или, может, о грозных предвестниках близящейся неотвратимо войны?

Но вряд ли. Ни в политике, ни, тем более, в биологии Сонечка не сильна. Так что говорили, скорее всего, о самом простом, житейском. О необычайно жарком лете, от которого нет спасения даже на берегах тихой Москва-реки, что омывает Коломну перед впадением в Оку. О трудностях снабжения. О том, где раздобыть денег на предстоящую поездку к матери. И сердце у тетки, должно быть, таяло при виде того, как жадно, прямо со сковородки, поглощает он наспех приготовленную ею немудрящую домашнюю снедь. Хотя, может быть, и сжималось порою от непонятного ей самой смутного предчувствия.

Юра, ее Юрочка, свет в окошке. Теперь он для нее как брат и как сын. И что она без него в этой жизненной пустыне, где только и есть, что работа, работа и работа – с раннего утра и до позднего вечера. Кажется, случись что – не переживет...

22 июня и 9 мая – только две этих даты и впечатались намертво в генетическую, как сказали бы теперь, память того поколения. И где, кто, как и при каких обстоятельствах их встретил, вошло в семейные предания. Хотя вся роковая необратимость первой из них была осознана, видимо, чуть позднее.

Ну, а если не сохранилось никаких преданий, поскольку не сохранилось и самой семьи? Что ж, попробуем обратиться к тем свидетельствам, которые до нас все-таки дошли. Одно из них – «Мемуары» Эммы Герштейн, встретившей, как и Юра, весть о начале войны в Москве.

“Всякие я слышала рассказы об этих первых днях войны, но ни в устных передачах, ни в документальной хронике, ни в художественной литературе мне не случалось прочитать об одной подробности. Нигде не было сказано, что все молодое поколение вышло на улицу... В одну ночь юноши и девушки поняли, что пробил их звездный или смертный час. От волнения они не могли остаться дома. Им хотелось быть вместе, но не в семье.

...Они не строились в колонны, не связывались руками в цепи, не пели, не несли плакаты. Постепенно они заняли все мостовые на улицах и просто шли, кто по двое, кто по трое, а больше в одиночку, молча, изредка перекидываясь словами с идущими рядом. Вдумчивые и взволнованные, они прощались с московскими улицами, с дворами, друг с другом. Поколение шло навстречу своей судьбе[9].”

Не знаю, конечно, был ли Юра в этих молчаливых рядах в тот рубежный, расколовший жизнь надвое день, только как это все-таки на него похоже: такое вот никем не инспирированное, безотчетное движение молодых сердец. Однако в его деловито-сдержанной открытке, написанной на третьи сутки от начала войны, где все чувства словно бы задвинуты в самый дальний, укромный угол души, речь уже совсем о другом, о конкретно-насущном.

Москва, 24/V1-41г.

Дорогая мамуська, прости, что давно не писал, был очень занят. Боюсь, что теперь буду писать еще реже. Дело в том, что все студенты, не идущие на фронт (и я в том числе), организуют трудовые бригады, которые будут брошены туда, куда это будет нужно. Во всяком случае, постараюсь писать с наивозможнейшей аккуратностью.

Мы все здоровы. Сонечка работает у себя на заводе, а я езжу к своим свинкам и, кроме того, работаю экскурсоводом в зоопарке. Куда пошлют нашу бригаду, решится дней через 8-10. Я тебе тогда напишу. За меня не волнуйся. Привет тебе от все родных и друзей.

Крепко-крепко целую тебя. Юра.

Увы, с обещанием писать «с наивозможнейшей аккуратностью», видимо, не получилось, потому что следующая открытка, даже не открытка – записка в пять строк, только от 6-го июля.

Дорогая мамуська, сегодня я уезжаю на работу в совхоз. Теперь буду писать редко, некогда будет, да и отправлять неоткуда, поэтому ты не беспокойся, если долго не будет писем. Мы с Сонечкой здоровы, и у нас все в порядке. Целую тебя крепко, твой Юра.

И приписка Софьи Марковны:

Миррочка! Не волнуйся, если долго не будет от нас писем. Юрочке писать неоткуда, а я очень занята. Будь здорова. Целую. Соня.

А дальше – провал. В течение трех с лишним месяцев ни писем, ни открыток. И вообще, «неблагонадежный» адрес Мирры Марковны надолго исчезает из Юриной корреспонденции, так что вся его последующая армейская почта пойдет уже главным образом на имя «Кнопочки». А она, в свою очередь, что-то из нее перешлет уже дальше, на Север. Так, видимо, с учетом особой ситуации военного времени, было решено на домашнем совете.

Только как же мне реконструировать теперь эти выпавшие из корреспонденции и такие важные для последующей Юриной судьбы три первых военных месяца?

Ну, что касается его легенды насчет совхоза, то она, конечно же, шита белыми нитками. Ни в какой не в совхоз едет он, а на строительство оборонительных рубежей, или попросту – рытье окопов. Одним словом, на трудовой фронт. А уж как поняла его Мирра Марковна, это можно только догадываться. Хотя думаю, что правильно поняла.

Из последующей переписки можно даже ретроспективно установить, где именно находился этот «совхоз» – в окрестностях города Кирова на границе Калужской и Брянской областей, в 250 км от Москвы. Потому что, когда в военных сводках января 42-го года появится сообщение о взятии нашими войсками этого крошечного заштатного городка, Юра с живостью откликнется на это событие, словно ощущая толику и своей причастности к этим первым нашим окрыляющим военным успехам.

Сегодня радио сообщило о взятии Кирова. Это городок километрах в 80-ти от Брянска, близь которого я работал летом на спецзадании[10]. Очень здорово мы сейчас двигаемся. Это придает мне надежду на то, что мы скоро увидимся.

Но летом 1941 года город Киров – это рубеж грандиозной ржевско-вяземской линии оборонительных сооружений, возводимых на дальних подступах к Москве в непосредственном тылу Резервного фронта и в 50 км от переднего края обороны. До 400 тыс. человек работало здесь одновременно на строительстве противотанковых рвов и фортификационных сооружений, большинство из которых гражданское население, преимущественно женщины, и лишь частично – воины Резервного фронта[11].

А трудовой фронт в войну – это серьезно. Это в чем-то, может, даже пострашнее, чем фронт боевой, воюющий. Это труд до изнеможения, до кровавых мозолей, без выходных, с рассвета до заката, под палящим июльским солнцем и занудным сентябрьским дождиком. Это налеты вражеской авиации, безбоязненно, с бреющего полета, поливающей тебя огнем в открытом поле – кто же выставит тут зенитку вдали от железнодорожных узлов и промышленных объектов. Это сон вповалку, не раздеваясь, на полу в душной крестьянской избе. Это постоянно подавляемое чувство голода, поскольку однообразная и некалорийная еда не покрывает запредельных физических трат. Это болезни, перемогаемые на ногах, потому что кто же тебя отпустит отсюда, пока ты еще в состоянии держать лопату, а самовольный уход, пусть хоть по трижды уважительным причинам, приравнивается к дезертирству и карается по законам военного времени.

Но все же двадцатидвухлетнему крепышу Юре легче, чем многим. У него даже еще остаются силы на песню, когда они, перепачканные в земле и глине, с лопатами на плечах возвращаются по вечерам к месту своего ночлега. И вот уже ожили, встрепенулись спотыкающиеся от усталости и недосыпа девушки, сдержанно заулыбались в темноте задумавшиеся о чем-то своем сорокалетние женщины, и поплыла нестройным хором над тающим в сумерках проселком какая-нибудь довоенная «Катюша» – новых песен сочинить еще не успели, а если и успели, то где ж им было узнать их второй месяц как живущим без радио.

2250 км противотанковых рвов и эскарпов было отрыто к концу сентября на ржевско-вяземской линии обороны руками таких, как Юра, – половина того, что запланировано, когда пришлось, все побросав в одночасье, спешно покидать недорытые траншеи: началось новое, не уступающее по мощности летнему, немецкое наступление, вошедшее в историю как операция «Тайфун» и захлебнувшееся зимой только у самой Москвы. Так что уходили, должно быть, под грохот вплотную приблизившейся канонады, а домой добирались уже кто как мог – где пешком, где на попутных полуторках.

Хорошо представляю себе то тягостное впечатление, что после двухмесячной отлучки должна была произвести на Юру обезлюдевшая и словно бы вымершая Москва. Ведь покидал-то совсем другой, по существу еще мирный город, до которого война долетала только эхом совинформовских сводок. И пока добирался к себе домой от Калужской заставы, о многом, наверное, успел передумать.

По тому, как спешно, чуть ли не в панике покидали они свой объект, по ожесточенному выражению лиц завернувшего к ним на серой от грязи «эмке» военного начальства, он, конечно, не мог не догадаться, что на фронте творится что-то неладное. Но то, что этот все сметающий вал всего через несколько недель мог докатиться до самой Москвы, подумал, пожалуй, впервые. И от этого зловещего предчувствия внезапно захолонуло сердце.

Он очнулся только когда трамвай свернул на Садовое кольцо. Проехав мимо Центрального парка, смотревшего сейчас черной безжизненной пустыней, и заметив замершие на площадке у главного входа с воздетыми к небу длинными стволами зенитки, он сошел у станции метро. Позвонил по автомату Сонечке, сначала домой, потом на работу, предупредил, что едет, и спустился в прохладный сумрачный вестибюль.

Собственно, метро ему было сейчас ни к чему. Но так остро захотелось хоть на несколько минут окунуться в его привычную с довоенных дней празднично-приподнятую атмосферу, а, может быть, и перекинуться парой слов с кем-нибудь из пассажиров, что он не смог отказать себе в этом маленьком удовольствии. Но на перроне и в вагоне подошедшего поезда было также малолюдно для этого времени, а на лицах пассажиров, половина из которых были военные, читалась такая сосредоточенность и углубленность в себя, что Юра раздумал ехать в центр и сошел на следующей же станции у «Дворца Советов».

Отсюда до дома надо было пройти всего двумя бульварами. Но сначала он по привычке вскинул взгляд на знакомую панораму высотной стройки за белеющим в ночи щитовым забором. Однако сколько ни всматривался в простирающуюся там пустоту, ничего, к своему удивлению, не мог различить – лес стальных конструкций, всегда так отрадно веселивший глаз, словно бы растаял за время его отсутствия. (Как потом рассказали ему под большим секретом, стальные фермы были разрезаны и пошли на изготовление противотанковых «ежей».) Зато прямо над метро, над бульваром, плавали высоко в небе бесшумные серые тени – аэростаты воздушного заграждения. Словно зловещие огромные рыбы, маячили они в густеющем сумраке, и на мгновение показалось, что они примерещились ему в каком-то дурном сне, и стоит только встряхнуться, как это наваждение исчезнет, растает, не оставив следа. Но он тут же овладел собой и, спотыкаясь о какие-то канистры и цепляя за брезентовые углы расставленных тут же, посреди бульвара, походных палаток, но ни на что уже не обращая внимания, быстро зашагал, почти побежал по направлению к Арбатской площади.

Подъезд был неосвещен, и то ли от этого, то ли от внезапно прихлынувшего волнения он никак не мог справиться с дверным замком, хотя понимал, конечно, что доехать с «Автозаводской» Сонечка еще не могла и что там, за дверью, его, собственно, никто не ждет. А когда вошел наконец в квартиру, то понял, что она пуста – какая-то мешковина, старые коробки и ящики были свалены у дверей, за которыми жили соседи, да и в самом воздухе ощущалась легкая затхлость нежилого помещения.

Он открыл дверь в их комнату и, не помня о светомаскировке, привычно зажег свет. Она тоже показалось ему в первый момент словно нежилой, несмотря на неубранную сонечкину постель. Это было так непохоже на аккуратистку Сонечку, которая вечно пеняла ему на его болтающиеся на спинках стульев рубашки и галстуки, что он даже усмехнулся: нужен был катаклизм не меньший, чем война, чтобы и она изменила однажды своим правилам.

На комоде, прислоненная к граненой вазочке, стояла его последняя, июньская фотография. На верхней его полированной крышке отчетливо выделялся слой пыли не менее чем недельной давности, чего тоже никогда не бывало в их доме. Он поднял взгляд на окно и уперся глазами в криво подвешенную маскировочную шторку из плотной фиолетовой бумаги, наглухо перекрывавшую широкий оконный переплет, отчего комната приобретала сходство с задником какой-то декорации.

Приблизившись, он провел в задумчивости ладонью по ее шероховатому наждачному полотну. Фотокарточка на комоде напомнила ему о том, что вчера, 30-го сентября, был день его рождения, о чем в лихорадке поспешного возвращения он совершенно и впервые в жизни забыл. И сразу рой мыслей и чувств, связанных с этой сладко щемящей датой, нахлынул на него и увлек в мерцающие глубины памяти. И долго стоял он так, уставясь невидящим взглядом в свисающую перед ним слепую бумажную завесу, пока из прихожей не раздался звук отпираемого Сонечкой замка. Но к этому моменту в голове его уже созрело решение.

В декабрьском письме, отправленном Юрой в Москву из ярославского военного училища, есть такие строки: «Тут со мной один парень из университета, физик, окончивший, как и я, в этом году – Солька Оршанский. Мы с ним неразлучны с самой Москвы».

Странно. Если уж в самом деле окончил, то почему в его зачетной книжке, которую, кстати, положено обменивать на диплом, об этом ни слова. Последний экзамен «Витамины», выдержанный им в весеннюю сессию, датирован седьмым мая 1941 года. А ниже, на той же странице зачетки, заверенная печатью и подписью декана запись о переводе ее владельца на 5-й курс.

И, потом, если окончил, то когда? Вернуться в Москву он мог не раньше первых чисел октября – ведь не отпустили же его, молодого и здорового парня, домой с незавершенного стратегического объекта только потому, что где-то там в вузах начались занятия. А открытка со сборного пункта, закрывающая трехмесячную брешь в его переписке, отправлена 17 октября. И за эти полмесяца успеть защитить диплом и сдать госэкзамены, не говоря уже о непройденном 5-м курсе?

В ответ на мой запрос, посланный на биофак МГУ в связи с этой очевидной нестыковкой, пришло письмо от тогдашнего его декана профессора М.В.Гусева. И вот что там говорилось: «Возможность получить диплом в годы войны после окончания 4 курса была определена соответствующим наркоматом, но оговаривалась защитой курсовой работы. Госэкзамены временно также были отменены. Многие такой возможностью воспользовались. Воспользовался ли ею Г.Зегрже, установить не удалось».

Спасибо Михаилу Викторовичу, это уже что-то. Зацепка, маячок в туманном море скрытых от нас толщей лет людей и событий. Из нее явствует, по крайней мере, что процедура окончания университетского курса была в те дни упрощена до крайности, и скорее всего Юра ею и воспользовался (хотя мог бы, в принципе, и доучиться – ведь с последнего курса в начале войны на фронт не брали[12].

Его дипломная работа, как мы знаем, была на середине: экспериментальная часть завершена в мае-июне, а результатов, то есть опороса свиней, получивших инъекцию гонадостимулирующей сыворотки, следовало ждать, если помните, лишь в октябре. Зато курсовая по экспериментальному многоплодию овец – вот она: прямо хоть под стекло и в рамочку. А большего, по всей вероятности, и не требовалось. И если кто-то из студентов выпускного курса жаждал поскорее покинуть свои пенаты, то преподавателям, видимо, было рекомендовано всячески им в этом помочь.

«Собственно, мы защищали дипломы уже в первые дни войны. Какая уж там защита! – простодушно делится со своим собеседником Юрин сверстник, герой солженицынского рассказа «Случай на станции Кочетовка» лейтенант Зотов.– Мы должны были к декабрю их готовить. Тут нам сказали: «Тащите, у кого какие чертежи, расчеты, и ладно».

Только вот диплома, в отличие от Васи Зотова, Юра все же так и не получил. Не успел? Или не до того было? Ведь в эти самые дни университет спешно готовился к частичной эвакуации в Ашхабад. 14 октября туда уже выехала первая группа профессоров и студентов. Так, может, и «корочки» были уже все упакованы? Впрочем, разве имело это тогда хоть какое-нибудь значение? Главное, что, уходя на войну, он считал себя выпускником Московского университета, и это придавало ему запас прочности, уверенности в себе и в избранном им поприще. Ну, а диплом – что за важность – его можно выписать и после Победы.

Дорого бы я дал, чтоб узнать теперь хоть какие-нибудь подробности о последних днях пребывания Юры Зегрже в стенах ставшей для него родной alma mater. И отчего это до самого главного руки у нас доходят с таким опозданием? Всего несколько лет как не стало профессора Бориса Сумцова, ближайшего Юриного друга, с которым они, забавляясь как-то на лекции по зоологии беспозвоночных, сочинили однажды парафраз на тему лермонтовского «На севере диком»:

 

В пустынях сумрачной Гренландии,

Где вечно холод, вечно лед,

Микробиотус Гуффеланди[13]

В анабиозе чуть живет.

И снится ей, что меж барханами,

Там, где темнеют кошмы юрт,

Одушевлен мечтами странными,

Ждет черно-красный каракурт.

Никого не осталось уже и из других близких ему коллег и сокурсников, еще не так давно захаживавших в знакомую им с золотых довоенных дней теткину квартиру. И только бесстрастная «Хроника Московского университета» проливает некоторый свет на грозный калейдоскоп тех словно впечатанных в нее и навеки застывших в своем разбеге дней. Вот несколько фрагментов из этой немногословной летописи.

24-30 июня – ушли в ополчение 1065 студентов и сотрудников университета (138 биологов, 155 географов, 90 геологов, 163 историка, 213 математиков и механиков, 158 физиков, 148 химиков).

С конца июня начались занятия в кружках истребителей танков, связистов, медсестер, сандружинниц и военных переводчиков.

В ночь с 30 июня на 1 июля первая группа студентов, мобилизованных на строительство оборонительных рубежей, выехала из Москвы.

10 июля сформирована 8-я (Краснопресненская) дивизия народного ополчения. Артиллерийский полк этой дивизии полностью укомплектован преподавателями, студентами и аспирантами всех факультетов МГУ.

16 июля во дворе университета завершено оборудование бомбоубежища и бассейнов для тушения зажигательных бомб, сформирована команда ПВО и медико-санитарная дружина. Введены круглосуточные дежурства на крышах зданий всех факультетов.

Вторая половина июля – на базе клиники им. Н.Бурденко, что на Большой Пироговской улице, организована 2-х недельная школа сандружинниц и медсестер. 150 студенток, окончивших эту школу, были направлены в августе на работу в Главный госпиталь Северного морского флота.

Конец июля - август, сентябрь – работа студентов университета на строительстве оборонительных рубежей в районе Рославля (Смоленская обл.).

30 сентября – в рамках создания истребительных батальонов для непосредственной защиты Москвы из состава преподавателей и сотрудников Университета сформирована отдельная рота.

Начало октября – разработан план эвакуации Московского университета в Ашхабад.

14 и 18 октября две первые группы профессоров, сотрудников и студентов выехали из Москвы в Ашхабад. Всего за октябрь месяц эвакуировано 90% сотрудников и преподавателей, вместе с которыми отправлено наиболее ценное научное оборудование…

Прервемся, пожалуй. Сухие эти протокольные строки не «Война и мир», конечно, но и они дают представление о той высокой самоотверженной ноте, что звучала тогда в душе каждого преподавателя и студента не слабее, чем у героев Толстого. А, значит, и Юра варился в том же опаляющем котле в последние свои университетские дни. Ну, а путей на фронт отсюда вело множество. Он выбрал, как оказалось потом, едва ли не самый выигрышный.

 

Всех, кого взяла война,

Каждого солдата,

Проводила хоть одна

Женщина когда-то.

Этой женщиной стала для него Сонечка, разом заменившая ему и мать, и любимую – всех-всех, кого разбросало ветром лихолетья по городам и весям необъятной страны, но кто, как и она, со страхом и замиранием сердца пытался заглянуть в скрытый плотной пеленой его завтрашний фронтовой день и угадать там его солдатскую судьбу. Но в самые тяжкие дни расставания рядом все-таки была она, и именно ее родное лицо сохранил он в своей памяти как связующую нить с домом.

Хорошо представляю, как, засиживаясь за полночь, шила она ему походный сидор – непременный солдатский вещмешок, потихоньку сморкаясь и утирая слезы, чтобы, не дай бог, он не заметил. И как укладывались они в вечер накануне отъезда, вытащив из шкафа почти новое еще кожаное пальто – единственную уцелевшую от отца вещь (в нем было решено идти ему на призывной пункт), а затем, по неопытности, набив этот сидор множеством ненужных вещей, которые он потом с немалыми трудами будет возвращать ей посылкой из Ярославля.

Представляю и день 16 октября, на вечер которого была выписана повестка. Как вышли они тогда вдвоем из подъезда в пустой весь усыпанный палой листвой двор с затянутыми ледяной коркой лужами (редкостно холодная зима нагрянула в тот год необычайно рано). И как на самом выходе из него он оглянулся.

Посредине этого двора, накрывая его сплошным шатром, росла старая, в два обхвата, липа, стоявшая здесь и тогда, когда ни двора, ни самого дома не было еще и в помине. И сквозь ее полуоблетевшую листву можно было разглядеть и подъезд, и окно их комнаты, и даже выходившие в тот же двор окна квартиры, где жили они когда-то, в незапамятные времена, вчетвером, вместе с его родителями. Все-таки, не смотря ни на что, в этом доме, в этом дворе промелькнула лучшая, счастливейшая пора его жизни, и он, может быть впервые, так остро почувствовал это. Вернется ли он сюда когда-нибудь? Мысль эта, подспудно жившая в нем с того самого вечера, когда он возвратился в Москву, кольнула сейчас в самое сердце. Ведь все-таки он уходит на войну, и сколько бы ни желали ему университетские друзья и коллеги скорейшего возвращения назад с победой (“со щитом”, как шутливо напутствовал его Михаил Михайлович Завадовский), кто скажет сегодня, что там его ждет.

Он покрепче прижал к себе Сонечку, и они нырнули с ней в темную подворотню. Метро в тот день не работало вовсе, трамваи ходили с пятого на десятое, и путь до сборного пункта им предстоял, по всей вероятности, пешком через полгорода.

Когда я обратился к одному бывшему фронтовику с просьбой как-то прокомментировать Юрины армейские письма (а может ли что быть дороже живого фронтового опыта), он наотрез отказался: мол, не в праве, поскольку начинал войну зимой сорок четвертого года с Корсунь-шевченковской операции, и того, что выпало на долю солдат предыдущих призывов, на своей шкуре не испытал. А разница между ними, по его словам, была огромная. И не потому, что пули на исходе войны стали к ним более милостивыми – так же гибли десятками тысяч, в наступлении даже еще поболее, а потому что воевали уже с совсем другим настроением. Плохой ли, хороший, но у каждого воина наступающей армии был, по крайней мере, свой уверенный тыл, и за судьбу оставленных им родных и близких он мог быть уже более или менее спокоен. У солдат сорок первого года не было даже этого утешительного якоря.

Для того, чтобы хоть краешком заглянуть в тогдашний мир Юриной души и понять его состояние в час, когда он покидал свой дом, попытаемся представить себе то отчаянное положение, в котором находилась Москва в эти страшные дни середины октября 41-го года.

14 октября моторизованным корпусом немцев взят Калинин. На юго-западном и западном направлениях от Москвы враг и того ближе – в каких-нибудь 75-100 километрах, в районе Волоколамска, Можайска, Малоярославца. Всего несколько дней назад едва-едва залатанный Западный фронт, куда были брошены последние наличные резервы в виде курсантов подмосковных училищ и московских военных академий, возглавил Георгий Жуков. В самой Москве настроение, близкое к панике. Уже составлен список из 419 предприятий оборонного значения, намеченных к ликвидации путем подрыва. 20 тонн взрывчатки заложено под все 12 городских мостов. Заминирована даже Ближняя дача Сталина, что в Никольском. 15 октября в Кремле принято решение о срочной эвакуации всех правительственных учреждений и иностранных посольств в Куйбышев, а аппарата Генштаба – в Арзамас. И в этот же день прекратило работу метро и закрылась большая часть магазинов. В городе, как бы уже предназначенном на заклание, началось мародерство и грабежи, а на Курском вокзале грузились в товарные вагоны последние партии избежавших расстрела заключенных[14].

И хотя большей части этих подробностей Юра тогда не знал и знать не мог, но он дышал тем же воздухом, что и большинство москвичей, и настроение если не обреченности, то, во всяком случае, знобящей неопределенности вливалось и в его душу. И вместе с болью за страну, за любимую им Москву жила в ней еще и своя особая боль – за Сонечку. Да, формально уходил на войну он, она оставалась дома. Но на этот раз все было как бы вывернуто наизнанку, потому что дом их находился в прифронтовом городе, а ему самому предстоял путь в далекий тыл, в курсантское пехотное училище. И что ожидало этот дом и этот город в ближайшие недели и даже дни, не знал наверное никто, не знал, пожалуй, и сам господь Бог. И от этих мыслей мутилось в голове и ныло, ныло в груди. Вот такое выдалось им в тот день прощание.

В моих руках до крайности замусоленная открытка с неровно оборванным краем (они тогда продавались двойными), больше похожая на тряпицу. Собственно, не открытка – записка на почтовой открытке, потому что почтового штемпеля на обратной стороне нет, написанная кой-как, карандашом, почти неузнаваемым и каким-то смятенным почерком. Видимо, кто-то пообещал собственноручно доставить ее адресату.

17/Х-41г. Дорогая Сонечка!

 Позвонить я не мог, т.к. телефон был испорчен. Домой не пустили. Сейчас в 15-30 мы внезапно уезжаем. Куда, не знаю.

Всего тебе хорошего. Целую крепко-крепко. Привет всем. Юра

В тот момент он, вероятно, не подозревал, что стоит за этим «уезжаем», а иначе должен был бы написать «уходим». Не знал, что нет для них, простых призывников, свободных вагонов, которые забиты спешно эвакуирующимся предприятиями и высокими правительственными учреждениями. Не знал, что за два дня до этого на совещании у Сталина было сказано, что фабрично-заводская молодежь и учащиеся техникумов должны эвакуироваться из Москвы пешим ходом[15]. А предстоял им ни много ни мало марш-бросок до Горького по промерзшей осенней дороге. Расстояние в 400 км (об этом упоминается вскользь в одном из его последующих писем) одолели они тогда за 10 дней. Только все ли одолели?

В книге Виктора Суворова «Аквариум», где описаны «героические будни» десантников 60-х, я наткнулся на такую подробность. Группа «диверсантов», заброшенных среди зимы в тыл условного противника, проходит за день на лыжах 67 километров – при жесткой норме (у автора – жестокой) 8 км/час. И при этом у них, тренированных и отборных, «пот струйками по лбу катит» и «оранжевые круги перед глазами». Что же говорить о тех, необученных и необстрелянных, которых, как котят в воду, бросили на эту безжалостную дистанцию? Но – война. Она отменяет привычные представления и нормы мирного времени, ставя каждого отдельного человека в зависимость от воли (или произвола) уполномоченных на то лиц. И управляйся, как знаешь.

И все же этот маршрут до Горького не случаен. Потому что десятью днями ранее на заседании Государственного Комитета обороны принято решение о создании на берегах великой русской реки нового стратегического эшелона для Красной армии. Здесь, на рубеже Рыбинск - Горький - Саратов - Астрахань, формируются десять резервных армий, часть из которых примет участие в контрнаступлении под Москвой[16].

А дальше – некая развилка судьбы. Те, у кого за плечами десятилетка, а тем более вуз, имеют привилегию в духе Петруши Гринева. Им не долбить ломом промерзшую на полметра землю, не вытаскивать неподъемную пушку из вязкой дорожной глины и не тянуть ползком на спине 15-килограммовую катушку телефонного провода. И вообще, их путь отсюда лежит не на формировку, а в курсантские военные училища, чтобы потом, после их окончания, принять под свое командование тех, кто непосредственно, своими руками, долбит, вытаскивает и тянет. Хотя чей хлеб легче, этого, кажется, не решил еще никто, а пули, как известно, не разбирают ни рядовых, ни лейтенантов. Словом, резервная часть под Горьким – лишь промежуточный для Юры этап, о чем свидетельствует его следующая мятая-перемятая от долгого пребывания в вещмешке, вся словно бы жеваная открытка.

7/Х1-41г. Дорогая Сонюрка!

Я жив, здоров. Нахожусь в тыловой части, прохожу обучение.

Сыт, обут, одет. Вероятно, скоро переведусь в другое место. Обратный адрес дам оттуда.

Крепко целую. Юра.

И снова трехнедельный перерыв в корреспонденции, за которым, должно быть, уже теплушки, иссеченные дождем и снегом черные станционные разъезды, хмурые очереди за хлебом на продпунктах и напряженное вслушивание в голос охрипшего громкоговорителя на встречном полустанке, доносящего последнюю сводку Совинформбюро. И вот, слава богу, первое вразумительное письмо из Ярославля, из эвакуированного сюда Нижне-Волынского пехотного училища (как значится в сохранившейся крохотной справке), которому на долгие шесть месяцев суждено стать вторым Юриным домом.

21/Х1-41г. Дорогая Сонюрка!

В настоящее время я состою курсантом пехотного училища в Ярославле, откуда через несколько месяцев выйду лейтенантом. Условия здесь замечательные: прекрасное курсантское обмундирование, великолепная пища, чистота, порядок, железная дисциплина. Так что, как видишь, судьба моя пока устроилась, и за меня беспокоиться нечего.

Гораздо больше я беспокоюсь за тебя. Я не знаю даже в Москве ли ты сейчас и уцелела ли вообще. Надеюсь, что да. Это письмо я отправлю одновременно с телеграммой тебе. Кроме того, я отправляю телеграмму Марии Михайловне[17] и Бетик[18]. Если все в порядке, надеюсь регулярно переписываться с тобой и с Бетик. Правда, письма сюда из Москвы доходят очень неважно, а потому пиши много, часто и в нескольких экземплярах.

Ну, всего доброго. Целую тебя крепко-крепко. Твой Юра.

Мой адрес: г.Ярославль, Областная, почт. ящ. 20, литер В/11. Курсанту Зегрже Г.Б.

Можно ли доверять почтовой бумаге? Не знаю. Но по «собравшемуся», приобретшему привычные довоенные очертания почерку, по аккуратно склеенному квадратику самодельного конверта мне кажется, что Юра уже не ощущает себя щепкой, брошенной на произвол беснующейся стихии, что ему нравятся эта дисциплина и этот порядок (“замечательные условия” и “великолепную пищу” оставим, впрочем, на его совести) и что он чувствовал бы себя здесь даже комфортно, насколько это вообще возможно в условиях военного разорения, если бы не мучительная тревога за оставленных в Москве родных и близких.

А оснований для такой тревоги пока, увы, более чем достаточно. К концу ноября враг стальной подковой охватил город с севера, запада и юго-запада, приближаясь в иных местах на расстояние почти дальнобойного выстрела, и ничего, совершенно ничего еще неизвестно. А главное - неизвестна судьба оставшихся, не эвакуированных его жителей. И хотя трудно ему, непосвященному, гражданскому еще, в сущности, человеку, разбираться в туманно-обтекаемых формулировках военных сводок, но названия упоминаемых в них городов – Истра, Солнечногорск, Химки – и совсем уже дачных населенных пунктов слишком много говорят его сердцу. Так что железный распорядок военного училища, когда ты не принадлежишь себе, когда не нужно разрываться и думать, а только подчиняться и исполнять, сейчас для него почти желанен.

14/ХП-41г Дорогая Сонюрка!

Прошла уже целая неделя с тех пор, как я получил твою открытку от 30 ноября и письмо от 2 декабря, и только сейчас нашел время тебе ответить, настолько напряженно мы занимаемся.

Можешь себе представить мою радость, что ты жива и относительно здрова. Что с нашим корпусом и с нашей квартирой? Совсем ее разбомбили или нет, что у тебя осталось? Работаешь ли ты? Как у тебя дела в материальном отношении? Если тебе нужны деньги, я могу прислать рублей 250. Деньги мне тут совершенно не нужны. Как только можно будет, я пришлю также кожаное пальто и ватник. Пальто можешь продать, за него дадут рублей 600-800, оно мне вряд ли понадобится в будущем. Валенки порвались, и я их продал. Ни в какой одежде я не нуждаюсь, т.к. хорошо и полностью обмундирован.

Кнопочка, пиши больше и подробней о всех наших родных и знакомых, о Марии Михайловне, Мише, Зенте, Тате и о всех, о ком знаешь. Передай всем привет и поцелуй за меня Марию Михайловну. О себе я пишу и буду писать по вполне понятным причинам очень скупо. Да и не о чем особенно писать - жизнь у нас размеренная и однообразная, но, вместе с тем, очень напряженная. Я учусь пока на “хорошо” и “отлично”, но вообще трудновато, поскольку для многих предметов, кроме мозгов, требуется еще и физическое развитие.

Ну, всего доброго, Кнопочка, пора кончать. Постараюсь писать тебе каждую неделю. Пришли мне, если можешь, несколько открыток, а также немного ниток и пару иголок. Целую тебя крепко. Юра.

Мирре писать отсюда, пожалуй, нельзя будет[19].

Забыл упомянуть о новом адресе, что значится на конверте этого письма – улица и дом те же, но вот квартира другая. А это означает, что если Юра в те самые ноябрьские дни обрел себе, наконец, временный дом и кров, то Софья Марковна, наоборот, его потеряла. Ко всем бедам военного лихолетья прибавилась еще и эта.

Нет, их дом не разбомбили, как поначалу предположил Юра. К счастью, во всяком случае для них, фугасная бомба угодила в соседнюю трехэтажку. Но страшной силы взрывом выбило окна и перекосило двери. Мой отец, вскоре после того приезжавший в командировку в Москву из Саратова (а мы, напомню, жили этажом ниже), рассказывал, как вынес тогда из нашей квартиры десять ведер битого стекла. Так что Сонечке предстоит теперь до лета, до тепла ютиться по чужим углам. Вдобавок она осталась еще и без вещей, которые из незапертого помещения попросту растащили. Но что это рядом с бедами, обрушившимися на беженцев или эвакуированных? Главное, что жива, главное, что невредима, и радость от этого сознания сквозит и светится в Юрином письме, оттесняя на задний план все остальное, так что он даже не догадывается в простоте душевной выразить тетке элементарного соболезнования по случаю постигшего ее несчастья.

23/ХП-41г. Дорогая Кнопочка!

Прежде всего позволь поздравить тебя с наступающим Новым годом. Я твердо верю, что этот год будет черным для немецко-фашистской сволочи и радостным для нас. Мы разобьем фашистов и вновь соберемся вместе, вновь будем спокойно жить, учиться, работать, любить, веселиться, слушать музыку.

Кнопочка, ты, наверное, тревожишься по поводу недельного перерыва в письмах, но теперь я буду писать тебе регулярно., хотя сообщить о себе больше, чем написал, я не могу. Повторю только, что нахожусь, в хороших условиях, сыт, обут, одет, живу в теплом благоустроенном помещении (здание бывших кадетских корпусов), сплю на мягкой койке с матрацем, двумя простынями, подушкой с наволочкой, одеялом. Кушаю 3 раза в день. С нас много спрашивают, но нам и много дают. У нас исключительно чисто, уютно. В свободные минуты мы поем, играем на музыкальных инструментах, рисуем. Я редактирую газету нашего подразделения и одновременно являюсь главным запевалой.

Вот, Кнопочка, и все обо мне, вряд ли дальше смогу написать более подробно. Меня гораздо больше интересует, как сейчас ты. Насколько сильно повреждена наша квартира? Что у тебя осталось из вещей, работаешь ли ты и как у тебя в материальном отношении? Вот на какие вопросы я прошу ответить, ничего не скрывая. Меня также интересует все, что относится к Марии Михайловне, Донченкам, Елизавете Яковлевне и Константину Петровичу и всем вообще нашим друзьям и знакомым. Напиши мне, что пишет Мирра, в следующий раз я вложу для нее письмо.

Кнопочка, если тебе нужны деньги, я могу прислать рублей 250-300. Получаемой здесь небольшой стипендии вполне хватает на всякие мелочи, а все, что я взял из дому, осталось в целости и даже еще прибавилось, т.к. мы получали деньги по дороге, в части и здесь (после Москвы я сначала попал в резервную часть близь Горького, а потом уже сюда).

Ну, всего доброго, Кнопочка. Целую тебя крепко-крепко. Передай привет всем нашим друзьям, моей любимой Москве. Напиши мне, если что-нибудь знаешь об Университете и о наших ребятах.

Твой Юра.

PS. Не приходил ли ответ из свиносовхоза от Образцова?

Горка писем на моем столе тает и тает, и вот уже вместе с Юрой я вступаю в 42-й год – последний год его жизни, который ему предстоит прожить почти целиком – до 30 ноября. Самое страшное – прощание с домом, уход из осажденной Москвы – у него позади. И самое страшное – фронт – впереди. А пока как бы пауза, интермеццо, некий островок в жестоком военном море, где можно, если не слишком задумываться о будущем, даже более или менее сносно существовать. Можно попеть для души в редкую свободную минуту, можно всласть посидеть от ужина до отбоя над стенгазетой в «Ленинской комнате», можно даже уединиться на часок с учебником биологии (ведь он отдает себе отчет в том, что «проскочил» целый курс, а с ним и такие важнейшие дисциплины, как генетика и теория эволюции, и даже кое-какие книги по этим предметам прихватил с собой) и при том, как в старое доброе время, еще и успевать на «хорошо» и «отлично».

Ну а учат здесь, видимо, на совесть – традиции этого училища давно и хорошо известны, – и к тем, кто выкладывается и не щадит себя, и отношение соответствующее. Ну, а Юре к подобному не привыкать. Правда, полевые занятия по тактике с раннего утра до позднего вечера, под дождем и снегом, когда только и знаешь, что ползешь, окапываешься, стреляешь и снова окапываешься – до изнеможения, мало напоминают операции над крысами или тихие часы над микроскопом в уютной лаборатории Завадовского. Но и с этим, в конце концов, можно свыкнуться. А главное, во всех этих действиях нет твоей воли. В это трудное и страшное для миллионов людей время ты избавлен от того, что Л.Толстой называл житейской путаницей, от заботы о том, как прокормить себя и свою семью в предстоящий день, неделю, месяц. И завтрашний твой день, и послезавтрашний расписаны до мелочей. И, независимо ни от каких превратностей судьбы, в свой час тебе подадут обед (или доставят прямо на учения в термосах), и крыша над головой и чистая постель тебе также обеспечены. Чего же еще желать в войну?

А Юра и не желает. Из письма в письмо не устает он повторять, что находится «в наилучшей обстановке, возможной в наши дни». И хотя «не мешало бы, конечно, иногда видеть близких, иметь больше возможности распоряжаться собой и своим временем, но... все это после войны».

И все же, несмотря на мудрую трезвость этих сентенций, неизбывная, непреходящая тоска по дому не отпускает и сидит в сердце занозой. Солдат срочной службы в мирное время торопит дни, оставшиеся до дембеля. Солдат в войну оглядывается назад и приплюсовывает недели и месяцы, прошедшие с момента ухода из дома. Вот и Юра в письмах из училища, а потом и с фронта, никогда не забывает об этой скорбной для него дате.

17/1-41г. Дорогая Кнопочка!

Сегодня ровно три месяца, как я ушел из дому. Сейчас сижу один в пустой казарме (я сегодня дневальный, а рота на занятиях). Вспоминаю последний вечер дома, тебя, Марию Михайловну, Таточку, Мишу с Зентой. Становится малость грустновато. Вспоминаются наши тобой одинокие воскресные обеды, когда мы, поругавшись немного за вытряхиванием одеял, садились за стол, кушали всякие вкусные вещи и разговаривали. Или вечера втроем с Марией Михайловной, иногда веселые, иногда печальные, но такие дорогие теперь. Скорей бы разбить к чертям собачьим Гитлера и вернуться к своим семьям и мирной работе. Знаешь, я иногда здорово скучаю по своим крысам и микроскопам[20].

Между прочим, я тут сейчас выдвигаюсь в вокальном отношении. Наша рота заняла первое место в училище по песне. Рота получила патефон, а я, как запевала, прекрасный перочинный ножик. Кроме того, я запеваю в ансамбле клуба, а также выступаю с сольными номерами в клубе и в городском доме Красной армии.

Есть у меня и неприятности: 6 января отморозил себе нос и до недавнего времени гулял с повязкой. Но самая главная неприятность, что у нас вскрыли каптерку, где лежали наши личные вещи, выданные для отправки. В числе других пропало и мое кожаное пальто. Это до боли обидно, т.к. пальто, кроме своей ценности, дорого мне как память. Все остальное цело, и я, как только будет возможность, переправлю тебе ватник, одеяло, свитер, шарфик и простыни. Все это у меня уже запаковано, зашито и надписано. Отправлять будем все вместе, в одиночку не разрешают.

Почему ты мне не напишешь детально, как обстоит дело с нашей комнатой (обрушилась ли она, засыпало ли ее и т.д.), в какое здание попала бомба - в то, что со стороны кухни или со двора? Что у тебя осталось из вещей и как у тебя с финансами? Кнопочка, зря ты меня упрекаешь за валенки. После 400-километрового перехода, который мне пришлось сделать после выхода из Москвы, они совсем истрепались. Удивительно даже, что мне удалось их продать, до того они были рваные. Вообще, мне здесь ничего не нужно, кроме открыток и конвертов. И еще, если не трудно, пришли несколько иголок и немного ниток - намотай на кусочек картона и вложи в письмо.

Целую тебя крепко. Твой Юра.

Ох уж эти иголки с нитками, вечная притча во языцех для всех солдатских поколений. И не то главное, что вещь эта в солдатском быту наипервейшей необходимости, а то, что некуда ее солдату деть. Вот и приходится ему, как в известном латинском изречении, «все свое носить с собой» – таскать эту немудрящее швейное орудие заткнутым за пилотку. И, тем не менее, имеет оно удивительное свойство теряться и пропадать. Наверняка ведь и Юра во время предотъездных сборов положил в свой вещмешок и иголки и нитки и вот уже который раз просит тетку прислать взамен другие. Проходят десятилетия, сменяются эпохи, а проблема эта для солдатской казармы так и остается неразрешимой.

Мне вспоминается рассказ моего соседа по больничной койке, служившего в армии лет пятнадцать спустя после Юры, как раз в разгар венгерских событий, и даже побывавшего там со своей частью. И был у них в роте изувер-старшина, который, срывая по утрам солдат с постели на ежедневный кросс и гимнастику, нарочно не оставлял им времени на отправление естественных надобностей. Потому что сразу за гимнастикой следовал завтрак, а там – по машинам и... забудь об одном укромном местечке, куда ты не успел заскочить не по своей воле. И тогда они приспособились: ночью в туалет вставать по очереди и будить друг друга. «Толкнул тебя в бок напарник, ты очнулся, но прежде, чем идти по нужде, проверишь сначала, на месте ли иголка с ниткой. И когда вернулся, проверишь опять, и только после этого разбудишь следующего».

Впрочем, не менее любопытна и ситуация с почтовыми открытками. Почему на подавляющем большинстве из них адрес заранее надписан рукой Софьи Марковны? И почему Юра всякий раз, когда хочет написать матери, просит прислать ему ненадписанную открытку? Ведь это не иголка. Но, видно, и открытки обладают тем же свойством – теряться и пропадать, а вот надписанные – почему-то нет.

Но кожаного пальто и вправду жаль. И не только как памяти об отце. Ведь как пригодилось бы оно Софье Марковне в это трудное и голодное время, и сколько буханок хлеба, муки или даже яиц можно было б выменять за него на черном рынке. А то, как несладко приходится ей в полуголодной, плохо отапливаемой Москве, видно хотя бы из следующего письма.

10/П-42г. Дорогая Кнопочка!

Ты меня очень огорчила своей открыткой от 3/П. Очевидно, твоя цинга далеко зашла, а я совершенно бессилен помочь тебе чем-нибудь, кроме совета.

Если тебе удастся достать картошки, то вымой ее хорошенько и вместе с кожурой протри на терке или пропусти через мясорубку. Полученную кашицу посоли и ешь. Это невкусно, но чрезвычайно полезно. Хорошо, если бы ты могла достать луку, чесноку, хрену. Если достанешь хрен, натри его без уксуса и ешь с чем хочешь.

К сожалению, я мало чем могу помочь тебе материально. Деньги, что я прислал, можешь тратить, как тебе угодно, беречь их нечего. Кроме того, если тебя устроит, буду высылать тебе по 15-20 руб. в месяц[21]. Когда получишь мою посылку, сообщи немедленно. Думаю, что в свитере и ватнике тебе будет тепло. Кнопочка, мне до сих пор непонятно, почему ты осталась, в чем была, если наша комната не разрушена, а только перекосило окна и двери. Если даже доступ туда был прекращен, то он должен освободиться, и ты сможешь взять вещи.

Очень жаль, что так плохо со здоровьем Исая[22]. Но что же делать? Из моих товарищей у пятидесяти процентов родственники так или иначе пострадали от фашистов. За все это можно только мстить.

Сейчас у нас зачеты, время горячее, много готовлюсь. Прости за плохой почерк, пишу большим и средним пальцем, т.к. указательный нарывает. Что-то у меня за последнее время малейшая царапина стала нарывать[23]. Нос мой почти прошел, но наморозил я его сильно – до 2-й степени. Сейчас уже сходят последние корочки. Останется красное пятно, которое будет держаться до первого загара.

Кнопочка, еще раз прошу, береги здоровье, оно еще очень нужно и тебе и мне. Целую тебя крепко-крепко. Передай привет всем нашим друзьям и знакомым. Кстати, когда Мария Михайловна напишет мне несколько слов? Я бы, мягко выражаясь, ничего не имел бы против.

Твой Юра.

Ну, а что же Мирра Марковна? И почему на ткани раскручивающегося перед нами жизненного полотна почти не просматривается ее особая горькая нить?

Увы, как ни печально, но война отдалила мать и сына. Может быть, общая, всенародная беда отодвинула на задний план ее отдельную, спрятанную от глаз беду, поставив ее в один ряд с другими? Или причина в том, что в письмах в «зону» Юра не может делиться подробностями своей армейской жизни (он и тетке-то пишет о ней очень и очень скупо)? Но и этих писем в моем архиве раз-два и обчелся. Да и все это в большинстве открытки, краткие и малословные. К тому же теперь он и вовсе бессилен чем-то реально помочь матери, как бывало, и все его внимание и забота поневоле переключены на Сонечку, которая тоже еле сводит концы с концами в своей голодной и холодной Москве. Они понимают друг друга с полуслова, им не нужно вдаваться в объяснения или расшифровывать какие-то умолчания. А мать... Она уже плохо ориентируется в их реалиях, и в его переписке с ней все чаще проскальзывают словно бы отстраненные нотки. Что делать, пять лет изоляции и заочного подцензурного общения не прошли бесследно...

Но есть и еще один момент, препятствующий установлению сердечного, живого диалога между сыном и матерью – работа лагерной почты. Ведь не фронт, не боевая же обстановка, и тем не менее… Не доходят или подолгу задерживаются его письма, сплошь и рядом пропадают ее. А ведь они вдобавок переписываются не напрямую, а из осторожности (скорее всего напрасной) через Москву. Вот и приходится Юре чуть не каждую свою открытку в Вожаель начинать с одного и того же: жив, здоров, состою курсантом пехотного училища и т.д. И в конце концов он не выдерживает.

16/Ш-42г. Дорогая мамуська!

От Бетик и Сонечки ко мне поступают сообщения, что ты до сих пор ничего от меня не имеешь и очень беспокоишься. Не знаю, почему так получается. Во всяком случае, это зависит не от меня, а от почты. Я отослал тебе уже много открыток и даже фотокарточку. Я действительно, как тебе пишут Бетик и Сонечка, нахожусь в Ярославле, жив и здоров. Хотелось бы получить и от тебя подробное сообщение, как ты живешь. Мне Бетик переслала твою открытку, где ты волнуешься обо мне и не веришь, что я здесь. Прямо больно читать это письмо. Изругал на чем свет стоит почту и ее ближайших родственников, но этим делу не поможешь. До сих пор я пересылал свои письма к тебе через Сонечку. Но теперь буду слать прямо. Может быть так будет лучше.

Крепко тебя целую. Твой Юра.

Но и эта мера, очевидно, не возымела действия, потому что и спустя полтора месяца, уже почти перед выпуском, Юра все еще пишет матери:

27/1V-42г. Дорогая мамуська!

Меня очень мучает, что ты не получаешь моих писем. Я жив, здоров, нахожусь в Ярославле в военном училище. Сонечка пишет, что ты беспокоишься обо мне. Еще раз повторяю, у меня все в порядке. Не знаю, почему мои письма до тебя не доходят. В середине мая нас выпускают, поэтому на мой адрес, пожалуй, писать уже поздно. Пиши Сонечке, а она уже перешлет туда, где я буду. Будь здорова, мамулька, и не тоскуй. Все в жизни проходит, пройдет и наша разлука.

Целую тебя. Твой Юра.

Что за чертовщина. Ведь вот же они его письма, у меня в руках. Все как положено – со штампом «просмотрено военной цензурой» и фиолетовым шестигранником собственно лагерной цензуры (мало им было одной военной!) прямо посреди карандашно-чернильных строчек. Значит, были же они доставлены адресату. Только вопрос, когда? Почтовый штемпель на каждой из открыток свидетельствует: дольше положенного срока ни одна из них в пути не застревала. Но тогда... А вот об этом мне спросить уже некого. И только Юрины письма вопиют. Письма, адресованные несчастной матери, вот уже пять лет как лишенной сына. Письма, отправленные им из армии в преддверии близящейся отправки на фронт. Письма, написанные за полгода перед вечной разлукой…

День 23 февраля, в недавнем прошлом День Советской армии, называется теперь Днем защитника отечества. Но еще раньше народная традиция превратила его просто в мужской праздник: 8 марта – государственно установленный женский день, ну а 23 февраля – никем официально не провозглашенный мужской. И так же, как накануне женского дня мужчины на работе издавна скидывались на подарки и цветы для прекрасной половины своего коллектива, так и женщины в канун «мужского дня» лихорадочно бегали по магазинам в поисках сувенирных авторучек, брелоков для ключей или недорогих портмоне для своих мужчин. При этом поздравительная открытка и сувенир вручались всем без изъятия – и тем, кто хотя бы краешком успел захватить войну или побывать в «горячих точках», и тем, чья армейская служба пришлась на сугубо мирные годы, и тем, кто даже издали не видел военного городка, но, как и все прочие, носил пиджак и брюки.

Однако в послевоенные годы такое было совершенно невозможно и, более того, могло бы оскорбить чувства бывших фронтовиков. В войну же день Красной армии стал и вовсе главным народным праздником, отмечавшимся в тылу даже с большим энтузиазмом, чем на фронте, что понятно. Так что Юра, хоть и не фронтовик, но полноправный красноармеец, и в день 23 февраля может чувствовать себя «законным» именинником. Ведь это и ему адресованы призывно-требовательные слова торжественного приказа Верховного Главнокомандующего. Это на него с каким-то новым, тревожащим сердце вниманием обращены теперь как бы случайные взгляды встречных женщин и девушек на заснеженных ярославских улицах. И хотя в глубине души он понимает, что не в последнюю очередь обязан этим своей новенькой курсантской форме, все равно не в силах справиться со сладким минутным волнением. И вообще, может ли что быть лучше этой его самой необходимой сейчас мужской должности, которую не сам ли он выбрал себе в тот памятный октябрьский вечер?

Ну, а поводов для праздничного настроения на сей раз и в самом деле предостаточно. Только что завершено победоносное контрнаступление советских войск под Москвой. Газеты выходят под шапками аршинных ликующих заголовков. Враг отброшен от стен Кремля где на сто, а где и на все двести пятьдесят километров. Полностью освобождены Московская и Тульская область, города Калинин и Калуга. Немцы потеряли убитыми более полумиллиона человек. Они обескуражены, деморализованы, и ничто уже, кажется, не в силах остановить их неумолимого попятного движения. И хотя ясно, что война эта еще не на год, но вся, без преувеличения, страна находится еще в эйфории от только что одержанной победы. Даже Верховное Главнокомандование, даже Ставка не избежали этих настроений, за что и придется потом платить самую жестокую цену.

«...Не дать немцам передышки, гнать их на запад без остановки, заставить их израсходовать свои резервы еще до весны, когда у нас будут новые большие резервы, а у немцев не будет больше резервов, и обеспечить, таким образом, полный разгром гитлеровских войск в 1942 году». Надо ли объяснять, кому принадлежат эти, как гвозди по шляпку, вбиваемые слова из разосланного примерно в те же дни Директивного письма Ставки Верховного Главнокомандования?[24]

25/П-42г. Дорогая Кнопочка!

Опять не успел написать тебе в воскресенье, т.к. у нас был учебный день. 23-е провел очень хорошо. Днем выступал в концерте (с хором) в театре им.Волкова и прослушал этот концерт. А вечером в том же театре смотрел постановку “Крылатое племя”. В общем, праздник удался на славу. Прибавлю еще, что я был отмечен в праздничном приказе начальника училища как отличник учебы и мне объявлена благодарность. Вообще, за время пребывания в училище имею уже пять благодарностей и пока ни одного взыскания.

Выпускают нас самое большее через два месяца, а вероятнее всего раньше. Выйду отсюда лейтенантом или сержантом (как выпустят), потом пробуду месяц-полтора в запасных частях, а уж потом на фронт. Посылаю в этом письме справку о том, что я действительно состою на военной службе. Это тебе может понадобиться для комнаты. Поэтому письмо шлю заказным. Как только окончательно заживет нос, сфотографируюсь и пришлю тебе карточку.

Ну, всего доброго, Кнопочка. Пиши больше о себе. Привет всем нашим. Целую.

Твой Юра.

Чем ближе момент выпуска, тем словно бы осязаемей и плотнее становится время, которое так и хочется чуть пришпорить. Пространные письма из почты практически исчезают, их заменяют похожие, как близнецы, немногословные и скупые открытки: жив, здоров, готовлюсь к зачетам, совсем не успеваю отвечать на письма. Может, уже допекла муштра, надоел этот монотонный «железный режим» с его караулами, дежурствами, ежедневными, с утра до темноты, классами и хочется какого-нибудь живого, пусть и опасного дела? Да и комиссары, что ведут политзанятия, тоже не зря хлеб едят, и после каждого такого семинара все желанней становится маячащий впереди фронт.

Но чем реальнее вырисовывается его не такая уж далекая перспектива, тем явственнее звучит в переписке новая потаенная нота, связанная с острым желанием завернуть по пути домой. «Сильно надеюсь, что на несколько дней попаду в Москву». «Хочу надеяться, что перед фронтом заеду ненадолго домой, так что жди...» Что питает эти его надежды на исходе первого года войны, когда и слуху нет ни о каких отпусках, а в командировки доводится приезжать лишь редким счастливчикам? Когда фронт, как жадная мясорубка, требует для себя все новых и новых пополнений?

Конечно, если ехать из Ярославля, то Москвы, пожалуй, никак не минуешь. Но ведь Юра же знает, что должен еще возвратиться назад, в резервную часть под Горьким, а оттуда путей на фронт, что тропинок в поле, и большая часть из них лежит в стороне от столицы. Да и что сулит ему это скоротечное свидание? Новый сердечный надрыв, а за ним еще более острую тоску по дому, отчасти уже притупившуюся за полгода училищной службы? И понимание это в конце концов к нему придет, но только позднее. А пока до него надо еще дозреть...

И вот уже снова теплый, солнечный май на дворе, а с ним и привычная и такая всегда желанная экзаменационная пора, как жатва, подводящая итоги трудному учебному году. Только вот названия экзаменов звучат на сей раз непривычно для студенческого уха. Вместо основ марксизма-ленинизма – марксистско-ленинское учение о войне. Вместо физиологии животных и растений – материальная часть оружия и огневая подготовка. А взамен теории эволюции – тактика боя. Только не оценки сейчас в голове большинства курсантов, а лишь одно-единственное желание – скорей бы, скорей…

17/V-42г. Дорогая Сонюрка!

Прости, что долго тебе не писал. Мы были несколько дней в поле на тактических занятиях. Я здоров. Сейчас у нас начались выпускные экзамены, числа 1-го или 5-го июня нас выпускают. Пиши скорее, если хочешь меня застать. Большое спасибо Марии Михайловне за открытку.

Целую крепко. Юра.

И вот он, наконец, заветный рубеж (открытка от волнения даже заполнена «вверх ногами»).

13/V1-42г. Дорогая Сонюрка!

Пишу тебе еще из Ярославля, но через 2 часа мы уезжаем. Станция назначения - Дзержинск (15 км от Горького). Там, вероятно, пробудем около месяца. Жив, здоров, с гордостью ношу свои кубики.

Целую. Юра.

Так и хочется улыбнуться и взять под козырек: «Счастливой вам службы, товарищ лейтенант». Служба и вправду будет счастливой, да только вот скоротечной...

И снова знакомый уже по прошлому году маршрут Горький – Ярославль, только проделанный на этот раз в обратном направлении. Но какая разительная перемена! Отчаявшийся, потерянный солдатик, измученный 400-километровым пешим переходом, а еще больше – тем душевным грузом, что почти физически давил на него всей неопределенностью ситуации вокруг возможной сдачи Москвы – тогда. И возмужавший, уверенный в себе лейтенант, гордящийся своей выправкой и своими только что присвоенными «кубиками» – теперь.

Да и обстановка в стране, которую ему предстоит пересечь на триста с лишним километров к юго-востоку, тоже совершенно иная. И пусть война в самом разгаре и даже в самых смелых снах не просматривается еще ее конец, но нет уже той всеобщей растерянности и недоумения, которыми, как тавром, был отмечен безысходно-отчаянный 41-й год. Нет уже более потока беженцев и эвакуированных, заполонивших на сотни километров вглубь вокзалы и станционные перроны. Практически завершена передислокация промышленных предприятий с оккупированных и прифронтовых территорий в восточные районы страны, и они уже начали выдавать свою столь необходимую фронту продукцию. Одним словом, война, если только можно вообще применить к ней такие слова, вошла в свое русло, и путь Юры в резервную часть под Горьким – это тоже один из ее упорядоченных ручейков. Там ему предстоит принять под свое начало партию зеленых, необученных новобранцев, научить их всему, что знает и умеет теперь сам (а время – разгар лета – для этого, надо признать, самое благоприятное), и вместе с ними ехать на фронт.

Ну, а в моем архиве лейтенантская жизнь Георгия Зегрже начинается со следующего письма.

18/V1-42г. Дорогая Сонюрка!

Это письмо тебе вручит Толя Медведев, мой товарищ, с которым мы вместе вышли из Москвы, вместе учились в Ярославле и теперь вместе приехали в Дзержинск. Он тебе расскажет обо мне и о нашем житье-бытье. В общем, я жив, здоров и нахожусь в неплохих условиях.

Сонюрка, пришли мне, пожалуйста с Толей, при условии, что все это сохранилось: а) 3 майки и 3 пары трусов - а то в белье жарко; б) мои толстые тетради по биологии - на досуге я ею занимаюсь; в) маленькие ножницы, зеркальце, гребешок; г) все ремни, какие у меня были; д) носовые платки; е) сапожный крем черный, если есть.

Привет всем нашим. Целую тебя крепко. Юра.

Думаю, вы еще не забыли содержимое тех посылок, что отправлялись когда-то Мирре Марковне в Вожаель (как она там без них, даже страшно подумать). Ну, а теперь перед нами, так сказать, типовой «лейтенантский набор» – базовый перечень потребностей (исключая, может быть, тетради) начинающего молодого командира.

Впрочем, нам, пожалуй, уже трудно понять, что значили эти милые мелочи в тогдашних походных условиях. И еще труднее – что значили они же, присланные из дома. (Увы, часть из этих вещей у Юры потом на полевых учениях украдут. Не знаю, как в других родах войск, а в пехоте воровство, по всей видимости, таки процветало.)

И вот он, наконец, первый за восемь месяцев долгожданный живой привет из дома.

23/V1-42г. Дорогая Сонюрка!

Вчера Толя привез мне твое письмо и посылку. Большое, большое тебе спасибо. Только ты, Сонюрка, у меня неисправимая: зачем ты прислала зеркальце и расческу, если они у тебя последние? В конце концов, мне не трудно обойтись без них, а женщине это значительно трудней.

Насчет твоего приезда, Сонюрка, надо крепко подумать. Сегодня или завтра мы переезжаем на новое место (километров 12 от Горького), где пробудем 2-3 недели, может быть, месяц. Если там можно будет создать для тебя хорошие условия, я тебя вызову. Если же нет, мотаться не стоит, мы с тобой и так наверняка увидимся. Меня вовсе не привлекает пример родителей, которые приезжали по вызову и сутками сидели на вещах перед воротами училища на холоде и дожде. Кроме того, у меня есть некоторые основания полагать, что я в течение этого месяца попаду в Москву. Что же до отпусков, то в военное время они не положены, рассчитывать можно только на командировку или вызов. Но я, во всяком случае, сделаю все возможное, чтобы мы с тобой так или иначе увиделись.

Будь здорова, Сонюрка, не скучай и не тревожься зря. Напиши сразу Бетик и маме, а то они волнуются. Я стараюсь писать им регулярно, но это не всегда выходит. Передай мою благодарность Марии Михайловне за ее теплое письмо. Привет всем родным и знакомым.

Крепко целую. Твой Юра.

Как видим, здесь, на новом месте, тема вырванного у судьбы свидания начинает звучать с новой силой. Юре все еще кажется, что даже и сейчас, в войну, жизнь все-таки может устраиваться в соответствии с его планами и наметками, стоит только приложить необходимые усилия. Тогда как самое разумное, что может позволить себе в это сокрушительное время человек, так это положиться на судьбу и плыть по течению, лишь применяясь к его роковым взвихрениям да подгребая на крутых заворотах.

Но война – суровый учитель, и, может быть, главное, чему она учит людей, так это умению переступать через себя, мириться и смиряться перед неодолимой силой обстоятельств. Ну, а Юра, видимо, неплохой ученик.

С твоим приездом сюда, пожалуй, ничего не выйдет, – пишет он тетке всего десять дней спустя. – Дело в том, что мы живем в лагере, в лесу, далеко от ближайшего жилья. Правда, поблизости есть деревня, где можно устроиться на кавртире и достать молока (30 р. литр). Но, во-первых, не хочется, чтобы ты моталась в дороге. Во-вторых, нам придется лишний раз расставаться, что уже тяжело. И в-третьих, у меня какое-то дурацкое предчувствие, что если мы с тобой увидимся сейчас, то не увидимся после, в Москве. Дорогая моя, не падай духом, мы с тобой еще будем кушать мороженое на ул.Горького.

А вот и последняя трезвая точка, поставленная им самим на этих сладких, но неосуществимых мечтах.

Теперь насчет моего приезда в Москву. Мне кажется, Сонюрка, что если уж возвращаться, то совсем и после победы. А приехать, чтобы через 2-3 дня снова расстаться, нет смысла.

Да и не до свиданий ему сейчас, если откровенно. Потому что здесь в глуши, вдалеке от городов и шоссейных дорог, под надежным маскировочным пологом леса, впервые со дня ухода в армию лейтенант Зегрже занят, наконец, настоящим, если по большому счету, делом. И дело это, как ни странно оно покажется, глубоко сродни тому, чем он занимался все предшествовавшие войне годы с самого того дня, как стал пробовать свои силы в науке. На своем посту и в пределах своих полномочий сообщает он разумную упорядоченность окружающей его армейской среде, привносит в нее продуманную и четкую систему, то есть, говоря языком термодинамики, работает на понижение уровня ее хаотической энтропии. Ну, а если попроще, формирует на базе присланного в его распоряжение случайного, сырого воинства организованную боевую единицу – пехотный стрелковый взвод.

15/VП-42г. Дорогая моя Сонюрка!

Ты, наверное, изнервничалась, ожидая моего письма. Но дело в том, что мы живем в лесу, далеко от почтового отделения, а свой почтовый ящик нам дали только сегодня. Кроме того, у меня стащили узелок, где были открытки, и у меня туго с бумагой.

Работаю я командиром взвода. Получил людей – 50 человек – и занимаюсь с ними с 6-ти утра до 8-ми вечера. Остальное время уходит на завтрак, обед, ужин и подготовку к занятиям. Темнеет уже довольно рано, электричества в шалашах у нас, конечно, нет, поэтому выбрать время для письма трудно.

На днях я получил свою первую лейтенантскую получку и выслал тебе 100 руб., а теперь перевел на тебя часть аттестата, по которому ты будешь получать 200 руб. ежемесячно через наш Краснопресненский райвоенкомат (узнай, где он теперь находится). Того, что у меня остается, вполне хватает. Я покупаю и молоко и ягоды (могу и мимоходом в лесу набрать), покупай себе и ты и кушай не за мое, а за свое здоровье.

Я по тебе очень соскучился. Хочется видеть тебя, Москву, зайти в Университет. Боюсь только, что мечта моя не скоро осуществится. Напиши о себе хоть один раз подробно, как ты живешь, как твоя работа, как здоровье. Напиши вообще о Москве: как там сейчас жизнь? как поживают все наши? Не переживай, Сонюрка, если от меня долго не будет писем - в здешних условиях связь работает туго – и напиши сразу Бетик и маме, поскольку мне пока не на чем писать, а они волнуются. И еще проверь, пожалуйста, правильно ли я помню их адреса, т.к. у меня вместе с открытками стащили и записную книжку.

Крепко целую тебя. Твой Юра.

PS. Пожалуй, мало я тебе перевел на аттестат, в дальнейшем прибавлю еще.

И еще одна открытка «из леса», на этот раз матери в Вожаель.

6/VШ-42г. Дорогая мамуська!

Давно я тебе не писал: не было времени и бумаги.У нас все время учения, учения и учения. Сплю я сейчас не больше 4-5 часов в сутки, да и то не всегда. Но сегодня выдалась свободная минута и нашлась чистая открытка. Взял с собой в поле все необходимые принадлежности и вот сижу в сене, подложив противогаз, и пишу.

Писем от тебя я не имею уже целую вечность, но не тревожусь, т.к. Сонечка подробно сообщает обо всем, что ты пишешь. Надеюсь, что и обо мне ты знаешь, но все равно очень хочется получить весточку от тебя лично. Я сейчас нахожусь в резервной части, командую взводом, готовлюсь к отправке на фронт и готовлю людей. Работы очень много, работа трудная, но увлекательная: видишь, как твоими трудами неорганизованная сырая толпа людей превращается в стройное обученное войско. С этим войском я и поеду воевать. А в то, что мы с тобой увидимся, верю так же твердо, как в нашу победу.

Ну, всего доброго, мамуська. Скоро мы отсюда отправляемся, так что сюда не пиши, пиши на адрес Сонечки, она перешлет.

Целую тебя крепко. Твой Юра.

Не знаю, можно ли вообще завидовать кому-то в войну в действующей армии, но бойцам Юриного взвода я завидую. Я знаю, что своей волей он ни одного из них зазря не пошлет на смерть. Что он не отдаст приказа, не убедившись, что он понят и осознан каждым его бойцом или младшим командиром. Что в любой неудаче он станет винить прежде всего самого себя и не щадя сил будет ползать по передовой, стараясь предусмотреть каждую мелочь, каждый возможный поворот событий, прежде чем отдать приказ к атаке. Что он не обхамит и не унизит ни одного из своих подчиненных и сделает все от него зависящее, чтобы уберечь их от произвола и неправого суда вышестоящего начальства. И я не сомневаюсь, что и они будут платить ему той же монетой, да, наверное, уже и платят, прекрасно отдавая себе отчет, с кем им, в конце концов, предстоит идти под пули.

Впрочем, думаю, что и для самого Юры эти три летние месяца на формировке тоже как подарок судьбы. Нет, настоящей «военной косточкой» он, конечно, не стал. Все равно в его письмах то здесь, то там проскальзывает тоска об оставленной лаборатории, о работе на кафедре Завадовского, к которой он мечтает вернуться после войны. Но все же он увлечен. Все же он с головой погрузился в это новое для него живое дело, всю серьезность и ответственность которого он осознает, быть может, как никогда в жизни. И потому не щадит себя, потому и выкладывается до последнего, видя, как на глазах обретают осязаемые очертания результаты этой его бессонной работы. А мы уже с вами знаем, что такое состояние для него почти равносильно счастью.

Однако на дворе уже август, и не слишком ли затянулось оно, это его учебно-тренировочное «лесное сиденье»? Шесть месяцев училища плюс три месяца формировки – пожалуй, что чересчур роскошно по расчетливому военному времени. Да и лето почти уже на излете. Только топот солдатских сапог да хриплые окрики команд нарушают теперь неподвижную лесную тишину. Отпели, оттенькали свое синицы, славки, малиновки и прочая певчая мелочь в опустелых нижегородских лесах. Для Юры – уже навсегда. Впереди у него только сухой треск пулеметных очередей да сотрясающий грохот снарядных разрывов. Впереди у него фронт.

И снова передо мной открытка с неровно оборванным краем, вроде той, что когда-то была отправлена им со сборного пункта в Москве, заполненная тем же торопливым, взволнованным почерком и словно бы навесу. В ней всего три фразы:

Жив, здоров.

Направляюсь на Владимир, оттуда в часть. Целую. Юра.

Судя по штемпелю – 28 августа, почтовое отделение Петушки. Итак, час пробил, он едет на фронт.

Едет в составе сотен таких же взводов, полков, бригад, частью уже обстрелянных и прошедших тыловую переформировку, частью, как и они, сформированных впервые. 42-й год перевалил на вторую свою половину, а что означало это для армии и для всей страны, напоминать, думаю, излишне.

Снова чаша вселенских весов военного счастья качнулась в обратную сторону[25], и снова стратегическая инициатива на многотысячекилометровом фронте от Баренцова до Черного морей на стороне врага. Только на этот раз центральный театр военных действий переместился далеко к югу от столицы, и уже во все сводках зазвучало это набатное для каждого россиянина слово Сталинград. И хотя путь Юры лежит совсем в другом направлении, в район Ржева, где только что захлебнулась руководимая Г.Жуковым кровопролитная Ржевско-Сычевская наступательная операция («Я убит подо Ржевом» – это о ней) и фронт словно бы замер в шатком равновесии, но тень этого великого противостояния между Волгой и Доном простирается и туда, как, впрочем, и на всю страну.

Всего месяц как издан знаменитый приказ Наркома обороны № 227, больше известный как приказ «Ни шагу назад». По этому приказу привлекаются к суду военного трибунала все средние и старшие командиры, допустившие самовольный отход с занимаемых позиций без санкции вышестоящего командования. Из их состава формируются штрафные батальоны по 800 человек (от одного до трех в пределах фронта), а рядовой состав и младшие командиры отступивших частей направляются в штрафные роты – по 150-200 человек в каждой.

Одновременно, согласно этому же приказу, организуются хорошо вооруженные заградительные отряды от 3-х до 5-ти в пределах армии (по 200 человек в каждом), назначенные прикрывать тылы так называемых неустойчивых дивизий, чтобы в случае их несанкционированного отхода расстреливать на месте всех, кто именуется в приказе трусами и паникерами. «Во главе заградительных отрядов поставить наиболее опытных в боевом отношении особистов», - предписывается в другой, переданной двумя днями позже директиве Ставки[26]. А что за «боевой опыт» может быть у особиста, это и ребенку понятно.

Приказ № 227 велено прочесть «во всех ротах, батареях, эскадрильях, командах и штабах». А, значит, и Юра, пряча глаза, стоял в тот день перед строем своих «орлят», когда батальонный комиссар зачитывал им это грозное сталинское предостережение. И вот под такой духоподъемный «аккомпанемент» он едет теперь на фронт. Едет, подсаживая по пути эвакуированных и беженцев, возвращающихся к своим освобожденным пепелищам[27]. Едет по земле, совсем недавно отбитой у врага и еще хранящей следы его свежего нашествия. И на всем пути следования по Московской и Калининской областям, где пролегает маршрут его эшелона, почти ни одного уцелевшего села, многие же сожжены дотла.

«Отступая под ударами советских войск, – говорится в упоминавшейся уже книге А.М.Самсонова, – гитлеровцы превращали оставляемые ими территории в зоны пустыни». Только в Московской области они полностью уничтожили 640 сел и частично – 1640. Разрушили 1 тыс. школ, 400 больничных и 450 детских учреждений. Сожгли Истру, взорвали Ново-Иерусалимский монастырь, разрушили Наро-Фоминск, Верею, Рузу, сожгли Бородинский музей и разграбили Ясную Поляну[28].

И все это мрачной накипью ложится на и без того уже смятенную и растравленную душу. Но только вскользь обмолвится Юра в одном из фронтовых писем об этих своих дорожных впечатлениях. А об остальном можно лишь догадываться. Остальное – между строк.

30/VШ-42г. Дорогая Сонюрка!

Не так давно писал я тебе из Дзержинска, а теперь нахожусь уже на много, много километров на запад от этого места. Мы еще не на фронте, продолжаем наши обычные занятия, но пройдет очень и очень немного времени и мы столкнемся с фашистами лицом к лицу. Я по-прежнему здоров, очень много работаю, часто по двое, по трое суток не сплю, но все это необходимо. Сейчас мое единственное горячее желание поскорее начать бить врага и вернуться назад в Москву, к тебе, к моей работе. Твердо верю, что это будет.

Привет всем родным и знакомым. Написал маме, Бетик, Марии Михайловне, жду ото всех ответа. Целую тебя, твой Юра.

Оформила ли ты аттестат?

Мой адрес: Полевая почта 1882, 266 стр. полк, 3 батальон, 7-я рота, л-ту Зегрже.

А вот и открытка, отправленная уже с настоящей передовой, с «передка», как называли ее между собой бывалые окопники.

17/1Х-42г. Дорогая Сонюрка!

Вот и опять 16-е число, уже одиннадцатое по счету. Еще месяц и будет год, как мы с тобой расстались.

Пишу тебе с фронта. Идет дождь, вдали грохают тяжелые минометы и изредка трещат пулеметные очереди. Я сижу в теплой землянке, укрылся шинелью и палаткой и прекрасно себя чувствую. Жизнь наша пока довольно спокойная, но каждую минуту настороже, все нервы натянуты. Сплю не раздеваясь (уже второй месяц) с автоматом под головой, ночью по 2-3 раза выхожу проверять посты. Фрицев пока не видно, но их подлые следы в виде разрушенных и сожженных деревень видны повсюду. Вероятно, довольно скоро придется мне с ними поцарапаться. Хотелось бы к своему дню рождения прихлопнуть десяток-другой этих бродяг.

Ну, всего доброго, хорошая моя Сонюрка, жду с нетерпением от тебя весточки. Привет всем друзьям и знакомым. Целую тебя крепко-крепко. Твой Юра.

Почерк твердый, но карандашный текст полустершийся. С трудом разбираю его по буквам, по словам. Невольно вспоминаю, сколько же пылилась у меня вся эта корреспонденция в каких-то продранных бумажных пакетах, навалом, на шкафу, в том самом виде, как мы получили ее после смерти соседки, прежде чем перекочевала в этот мой портфель. И все как-то не доходили руки. И еще неизвестно сколько бы могли не дойти, и стала б эта открытка вообще нечитаемой. А ведь ей, в сущности, нет цены. Для меня, по крайней мере...

Чем ближе момент трагической развязки, тем труднее следовать мне за Юрой в его недолгой фронтовой одиссее. Мне уже трудно представить, как можно неделями жить под прессом пулеметных очередей и минных разрывов, спать вполуха, по месяцу не раздеваясь, с автоматом под головой. И как можно «прекрасно себя чувствовать» в тесной, четыре на четыре, взводной землянке с сочащейся по стенам влагой, тускло освещенной поставленной на врытый в землю стол «летучей мышью». Хотя понимаю, что это, наверное, не самое худшее, в особенности, когда фронт «стоит», а его желание «поцарапаться с фрицами» все откладывается и откладывается.

Но не стоит время, и вот уже октябрь перевалил на свою вторую половину, а, следовательно, сравнялась годовщина Юриного пребывания в армии. Для него же это означает еще и год, как он ушел из дома. Это ли не повод для щемящих воспоминаний и грустной меланхолии, которыми он поделится, впрочем, только в письме к Сонечке.

17/Х-42г. Дорогая Сонюрка!

Сегодня ровно год, как мы с тобою расстались. Помнишь этот голубой октябрьский вечер, в ясном небе вместе с первыми звездами вспышки зенитной шрапнели и глухой шум немецких бомбардировщиков? И как мы шли с тобой глухими переулками по замерзшей грязи и снегу к школе, где находился призывной пункт. Помнишь, как мы простились с тобой в вестибюле и я ушел наверх по лестнице, не оглядываясь, потому что оглядываться было очень тяжело?

Сейчас я сижу в доме, разрушенном гитлеровскими бандитами, на полу горит костер, у которого я сушу озябшие ноги. Через проемы окон без рам видно такое же голубое вечернее небо, какое было тогда, только, вместо зениток, гремят минометы за лесом.

Час назад получил твое письмо от 1/Х. Как хорошо представляю я себе ваш с Марией Михайловной одинокий вечер – вы, я и мама на разных концах страны думали и тосковали друг о друге. Ну, ничего, не будем поддаваться унынию. Верю, что мы будем когда-то вместе.

Выслал тебе еще 300 р. Целую тебя крепко-крепко. Привет всем нашим. Юра.

А вот это, следующее письмо писалось уже явно не в боевой обстановке – чернилами, уверенным крупным почерком, на вырванном тетрадном листке. И – ни следа от недавней меланхолии, от некоторой что ли придавленности, связанной с долго не разрешаемой, «зависшей» ситуацией на передовой. Мало того, похоже, что письмо это писалось в госпитале, но никак нельзя сказать, чтобы его автор страдал от раны или какой-нибудь другой хворобы. Скорее наоборот, кажется, будто у него распрямились плечи и мир снова засверкал всеми своими красками. Может быть, крохотная заметка из армейской многотиражки, приложенная тут же, прольет нам свет на эту маленькую загадку?

«Язык» взят

Группе бойцов и командиров, возглавляемой младшим лейтенантом Сергеевым, было приказано достать «языка». Искусно маскируясь, разведчики подошли к проволочному заграждению. Саперы сделали проход. Тогда к траншее противника, из которой появились два фрица, стали приближаться лейтенант Зегрже, красноармейцы Злобин и Темиргалеев. Обеспечивая их успех, Сергеев дал очередь, ранил немца. Его-то и схватили разведчики. Осколком мины Зегрже был ранен в ногу, а красноармеец Злобин в руку. Превозмогая боль, они крепко держали пленного и привели его к месту расположения.

Красноармеец П.Горетовский.

Так вот оно в чем дело. Оказывается, несколько недель назад Юра выбрал для себя новое армейское поприще (а с ним, увы, – и судьбу!). Выбрал сам, по своей охоте, что на фронте, где от воли и желания командира его уровня так мало что зависит, прямо скажем, редкость. Но, видно, допекла – при его-то деятельной натуре – эта вязкая «позиционно-окопная» война, и он напросился туда, где опаснее.

Но опаснее, значит, и престижнее. И Юра на седьмом небе.

В моем архиве есть свидетельство его непосредственного начальника – заместителя командира батальона по политчасти, написавшего родным уже после гибели Юры: «По приезде на фронт он как-то попросил меня, чтобы его перевели в разведку, т.к., сказал он, «у меня к этому делу есть желание и способности». Я постарался удовлетворить его просьбу. И ему разрешили формировать себе команду разведки и дали возможность над этим тренироваться».

Однако дадим слово самому герою.

2/Х1-42г. Дорогая моя Сонюрка!

Наконец-то у меня выдался свободный денек, и я могу, как обещал, написать тебе более или менее подробное письмо. Очень жаль, что ты не получила моего письма от 1 октября, где я подробно описывал, как провел свой день рождения и в котором я надавал тебе кучу поручений.

За последние дни в моей жизни произошли события, о которых я в первую очередь хочу тебе написать. Вот уже около месяца я работаю по одной довольно трудной, но очень важной и почетной специальности. Несколько дней назад мы провели одну операцию, в которой фрицам здорово досталось, и выполнили важное задание. За это ряд товарищей представлен к наградам, а я награжден медалью “За отвагу”. Кроме того, я могу похвастаться трофейным кинжалом, который я лично отобрал у фрица.

 Посылаю тебе вырезку из газеты, где вкратце описано, за что я получил медаль. Насчет ранения не беспокойся. Осколок гранаты (а не мины) разрезал мне мякоть наружного края правой стопы близь мизинца (так наз. musculus hypotenor – спроси у Миши Донченко, он покажет). “Рана” эта беспокоила меня ровно 3 дня, теперь я хожу почти свободно.

Когда-нибудь я расскажу тебе подробности этой операции. Скажу только, что я несколько разочаровался в своем знании немецкого языка. Пока мы волокли фрица, он вырывался и орал, как бешеный (ранен он был совсем легко). Я его все уговаривал по-немецки успокоиться, но он не слушался, и только не совсем нежное прикосновение моего каблука к его щеке произвело нужный эффект. Все это происходило при соответственном звуковом и шумовом оформлении (ракеты, гранаты, пулеметы, трассирующие пули и т.д.). Картина была почти красивая (особенно издали).

Кнопочка, теперь насчет поручений, которые были в моем недошедшем письме. Если у тебя выпадет минутка свободного времени, постарайся их выполнить.

а) Зайди на Биофак, в деканат, к Юдинцеву или тому, кто его замещает. Сообщи им мой адрес. На 3-м или 4-м курсе должны быть ребята, с которыми я вместе учился или пел в хоре (Шура Клестова, Константин Эфрон, Вера Суздалева и другие). Узнай, находятся ли сейчас в Университете М.М.Завадовский и Яков Мих.Кабак[29] . В общем, если есть там люди, которые меня знают и помнят, то пусть напишут мне коллективные или индивидуальные послания.

б) Напиши по адресу: Москва, Лаврушинский пер. 17/19, кв.56, Левман. Сообщи мой адрес и попроси указать адрес Рони.

в) Напиши по адресу: Москва, 4-й Самотечный пер., д.11, кв.2 Сумцовой. Сообщи мой адрес и спроси, где Борис.

г) Узнай в Университете адреса Гоши Эрдмана и Доры Корень и пошли по этим адресам аналогичные запросы.

д) Сейчас принимают посылки. Если у тебя будет время, пришли мне, пожалуйста, бритву и пару носовых платков. Больше мне ничего не надо.

Почему не пишет Татка?[30] Надери ей уши от моего имени и поцелуй Зенточку и Мишу, а также Марию Мих. Проси писать мне. Привет всем нашим друзьям и знакомым. И поклонись от меня Университету.

Крепко тебя целую. Твой Юра.

Удивительно, как это новое самоощущение пробуждает в нем и новые интересы. Вернее нет, интересы, конечно, старые, только задвинутые в самый дальний угол души. Кажется, что Юра вдруг проснулся и вспомнил все-все, чем жил до войны. И вновь потянулся к дорогим его сердцу учителям, друзьям, однокашникам, к любимой девушке, которую, очевидно, потерял в военной круговерти. И вновь остро захотелось услышать их голоса, пусть даже обеззвученные на почтовой бумаге. Даже про свой день рождения, что не довелось отметить в прошлом году, вспомнил. А ведь совсем недавно был на волосок от смерти. Но так уж, видно, устроена молодость, что, вступая с ней в роковые игры, не воспринимает ее во всей ее беспощадной наготе.

А о втором акте своей фронтовой д’артаньяниады Юра поведал в письме к матери.

11/Х1-42г. Дорогая мамуська!

Прости, что долго тебе не писал, не было времени, а когда было время, не было света или что-нибудь мешало. С тех пор, как я тебе последний раз писал и до недавнего времени в моей жизни никаких особо выдающихся событий не было, но в последних числах октября таковые произошли.

Я с несколькими бойцами и командирами получил задание - взять пленного “языка” из-за линии вражеских укреплений. Задание было выполнено (подробности смотри в прилагаемой газетной вырезке), и за эту операцию меня наградили медалью “За отвагу”. К сожалению, я не достал номера нашей армейской газеты, где сообщается о награждении, но думаю, ты мне и так поверишь. Медаль мне вручили 3-го ноября. Вручал сам командир дивизии. Все было очень здорово. А 7-го ноября я был приглашен на праздничный обед к командиру полка.

Насчет моего ранения не беспокойся, рана пустяковая, и я уже хожу. С нетерпением жду своего окончательного выздоровления, чтобы опять драться с немецко-фашистской сволочью. В общем, мамуська, стараюсь тут на фронте действовать так же, как учился в университете.

Желаю тебе сил, здоровья и успешной работы. Крепко целую.

Твой Юра.

Я беру со стола последний неровно оборванный листок, исписанный его торопливой рукой.

17/Х1-42г. Дорогая Сонюрка!

Получил твои открытки от 1-го и 5-го числа. Хочу тебя немного поругать из-за посылки, в которой, как ты пишешь, есть что-то съестное. Кнопочка, съестного мне ничего не нужно, я получаю командирский паек: масло, сахар, печенье, консервы, сало, колбасу. Если бы было можно, я бы сам с удовольствием отослал тебе все это.

Спасибо за бритву и за папиросы, т.к. я курю уже третий месяц - на фронте без этого трудно. Насчет тех денег, о которых я писал, не волнуйся, они придут. Тут у нас некоторая задержка в финчасти, теперь деньги уже ушли. Мне удалось достать газетную вырезку о моем награждении, шлю ее тебе. Постарайся ее сохранить как память.

Ну, всего доброго. Целую тебя крепко, крепко. С нетерпеньем жду писем. Юра.

PS. Из теплых вещей мне ничего не надо, нам все дали.

И это – все. Больше в моем в архиве ничего нет. А мне так хотелось бы длить и длить свое повествование. За полгода, прошедшие с начала моей работы, я словно бы уже сросся с Юрой, научился угадывать его мысли, понимать поступки, изучил пристрастия, вкусы и наклонности, так что он стал для меня чем-то вроде близкого родственника. И вот теперь эта неожиданная пустота, неожиданная даже для меня самого.

Впрочем, если уж держаться избранного нами хронологического ряда, то нельзя, наверное, не приобщить к «делу» и этот вот блеклый типографский бланк в пол тетрадного листа, отпечатанный на желтоватой газетной бумаге и заполненный каллиграфическим писарским почерком в специально отчеркнутых для этого местах.

ИЗВЕЩЕНИЕ

Ваш ......... сын....лейтенант......................................................…

............... Зегрже...Георгий....Бернардович...................................

уроженец......... г. Варшавы............................................................

в бою за социалистическую Родину, верный присяге, проявив

геройство и мужество, был убит.....……………………………

……………………………30 ноября 1942г.............……………………..

похоронен:…………....Смоленской..области,..Бельского....р-на… ………………………..д. Заньково

Настоящее извещение является документом для возбуждения

ходатайства о пенсии (Приказ НКО СССР № .................. )

Командир части Военный комиссар

М.П. 6.12.42г. Начальник штаба

Эта безликая трафаретная «похоронка», растиражированная в миллионы экземпляров и ставшая своеобразным символом той жестокой эпохи. Как же все-таки низко нужно было ценить солдатскую жизнь, чтобы пожалеть бумаги и краски даже на этот убогий поминальный листок!

Невольно вспоминаю роскошные похвальные грамоты, которыми десять лет назад та же советская власть одаривала Юру, тогда 14-летнего подростка. На грамоты денег не жалели – тот мальчик был ей, этой власти, тогда еще очень нужен. Ну хотя бы как перспективный кадр, призванный строить или доблестно защищать от врагов социалистическое государство. Убитый солдат не нужен уже никому, кроме родных и самых близких. Так стоит ли тратиться, когда можно сэкономить казенный ресурс для других, более насущных целей?

А письма, которые Юра призывал через Софью Марковну писать ему оставшихся в тылу друзей, все-таки пошли. И пошли, судя по всему, потоком. Только вот читать их было уже некому.

30/ХП-42г. От лейтенанта Блинова Е.И.

Здравствуйте, уважаемый незнакомый товарищ!

Я решил сообщить Вам, потому что много писем идет на имя Зегрже. Вероятно, я думаю, не сообщили об этом.

29-го или 30-го ноября, не помню точно, перед утром было дано ему задание выполнить боевую задачу. В этот день он и погиб при выполнении этой задачи. Если Вам не сообщили, то я Вас ставлю в известность. Я с ним в одной части служил до его первых действий в разведке. Вы знаете, наверное, что он награжден и за что. В этот день я лично его видел в момент операции.

Меня заинтересовало, почему идут письма на его имя, и я решил поставить Вас в известность о смерти нашего отважного героя Юрычiка.

До свидания. С приветом к Вам. Е.Блинов

Да, а в части его, по-видимому, любили...

Но есть в моем портфеле и другое, более подробное описание Юриной гибели.

Здравствуйте, уважаемые незнакомые!

С прискорбием извещаю и вместе с Вами переживаю тяжелую утрату нашего смелого и любимого товарища, медаленосца Зегрже Г.Б., погибшего в боях при разведке 30/ХI-42г., д.Заньково.

25/ХI, перед тем как нам перейти в наступление, его выписали из санчасти, и он пошел опять в разведку. Под его руководством саперы и разведка подготовили нашей пехоте проходы, прорезали в нескольких местах немецкой обороны проволочные заграждения и удачно вернулись. Рассказав мне, как проходила операция, он добавил: “Ну, если останусь жив, будет, что рассказать детям и внукам”. Сказал еще, что чувствует себя хорошо, но немного нога беспокоит, а вечером все равно идти в разведку.

Вот его последний разговор со мной. После чего они достигли немецких окопов и блиндажей, но там были захвачены ураганным огнем автоматчиков, и в этой операции он геройски погиб. Возможно, он будет награжден орденом Красного знамени.

Вот что я могу рассказать Вам вкратце о последних днях его жизни. Да, тяжелая утрата, но прошу ее переживать по-большевистски.

Заместитель ком батальона по политчасти капитан Шовенко

Суховато, конечно, но что поделаешь: не умеют, видно, иначе кадровые военные. Зато другой человек, сугубо, можно сказать, гражданский, нашел слова и описал подобную операцию так, словно сердцем ощутил будничный героизм этой незримой фронтовой работы. Это – Борис Пастернак, «Смерть сапера».

 

Мы время по часам заметили

И кверху поползли по склону.

Вот и обрыв. Мы без свидетелей

У края вражьей обороны.

...Прожекторы, как ножка циркуля,

Лучом вонзались в коновязи.

Прямые попаданья фыркали

Фонтанами земли и грязи.

Но чем обстрел дымил багровее,

Тем равнодушнее к осколкам

В спокойствии и хладнокровии

Работали мы тихомолком.

Со мною были люди смелые.

Я знал, что в проволочной чаще

Проходы нужные проделаю

Для битвы, завтра предстоящей.

........................................................

.........................................................

<…> Когда, убитые потерею,

К нему сошлись мы на прощанье,

Заговорила артиллерия

В две тысячи своих гортаней.

В часах задвигались колесики,

Проснулись рычаги и шкивы.

К проделанной покойным просеке

Шагнула армия прорыва.

Сраженье хлынуло в пробоину

И выкатилось на равнину,

Как входит море в край застроенный

С разбега проломив плотину.

...Жить и сгорать у всех в обычае,

Но жизнь тогда лишь обессмертишь,

Когда ей к свету и величию

Своею жертвой путь прочертишь.

Не знаю, кому проложил Юра путь своею гибелью, да и вообще, состоялась ли та атака. Впрочем, имеет ли это теперь какое-нибудь значение? Все взгляды, все внимание в те дни в стране да и в мире были прикованы к грандиозной Сталинградской операции, которая, начавшись 19 ноября знаменитым контрнаступлением трех фронтов, завершилась спустя пять дней окружением армии Паулюса. А о том, что вершилось в это же самое время на «малозаметном», как принято считать, Калининском фронте и его 22-й армии, на боевом участке которой промелькнула короткая Юрина служба, я узнал позднее из книги В.Суворова «Тень победы».

Нет, он вовсе не был малозаметным в ту пору, этот Калининский фронт. На 25 ноября 1942 года здесь тоже планировалась – и снова под командованием Г.Жукова – грандиозная наступательная операция силами Калининского и Западного фронтов с прорывом у Ржева, Сычевки и Вязьмы и окружением ржевской группировки противника. «Командование Калининского фронта в лице генерал-лейтенанта М.А.Пуркаева, – говорится в воспоминаниях Жукова, – со своей задачей справилось. Группа войск фронта, наступавшая южнее города Белого, успешно прорвав фронт, двинулась в направлении на Сычевку. Группа войск Западного фронта должна была, в свою очередь, прорвать оборону противника и двинуться навстречу войскам Калининского фронта, с тем, чтобы замкнуть кольцо окружения вокруг ржевской группировки немцев. Но случилось так, что Западный фронт оборону не прорвал…»[31]

Выходит, Юрина часть находилась на самом острие этой операции! Но операция провалилась, обернувшись огромными людскими потерями (215 тыс. человек убитыми и ранеными за месяц кровопролитных боев), и о ней «забыли»...

В середине февраля 1943 года родственники Юры получили официальное уведомление от командования 266-го стрелкового полка 93-й стрелковой дивизии о том, что командир взвода пешей разведки лейтенант Зегрже Георгий Бернардович за образцовое выполнение заданий командования и проявленные при этом доблесть и мужество награжден медалью «За отвагу». Данное свидетельство, как добавлено тут же, может служить основанием для получения льгот согласно «Положению об орденах Союза ССР». К тому времени, помимо официальной «похоронки», что была выписана, как мы помним, 6.12.42г., приспели уже и письма от однополчан, так что сомнений в Юриной гибели не оставалось, практически, никаких.

Только как сообщить о страшном, не вмещающемся в голове известии Мирре Марковне в таежную ее глухомань? У кого поднимется рука? И начинаются «внутрисемейные игры» с целью оттянуть, скрыть на время от матери стучащуюся к ней ужасную правду.

Миррочка, родная! – пишет ей Софья Марковна в конце марта 43-го года. – От Юрочки пока писем нет. Мы сами были страшно обеспокоены его молчанием, и, как я писала тебе в предыдущей открытке, я ходила за справкой в военкомат, где меня успокоили. Надо нам набраться мужества, сил и терпенья и ждать письма. Знаю много случаев, когда при таких обстоятельствах не получали писем по 10-12 месяцев, а потом сами приезжали. Как хочется дождаться этого момента. Ни в коем случае нельзя допускать никаких дурных мыслей. Этого не должно быть.

Ложь во спасение? Но и спустя год Мирра Марковна по-прежнему не знает ничего определенного о судьбе сына.

Дорогая Миррочка, – пишет 8/III-44г. сестра Беатриса из Вологды. – Часто получаю письма от Сонечки и в курсе твоей нерадостной жизни. Все мы извелись и начинаем терять надежду на получение весточки от нашего дорогого мальчика. Все наши попытки добиться чего-нибудь толком разбиваются об стену. Надо стиснуть зубы и ждать, когда придет конец нашим испытаниям, а пока работать, прикладывая все усилия, чтобы все это поскорее закончилось.

А ведь формально Мирра Марковна уже расконвоирована. Ее мизерный по тем временам пятилетний срок окончился в 42-м году. Только вот уехать, пока идет война, она все равно никуда не может. И значит, жить ей в этой мучительной неопределенности, которая, быть может, похуже любого достоверного знания, до самого 45-го года.

Больше на ее адрес писем в моем портфеле нет. Известно только, что вскоре после окончания войны в Москве она действительно побывала. Но убедившись, что нет у нее больше ни дома, ни мужа, ни сына, предпочла «101-му километру» и иллюзорной близости к Москве свой привычный островок ГУЛАГа и вернулась в Вожаель, откуда со временем перебралась в Сыктывкар. Там она и проработала в городской поликлинике до самого 56-го года, когда бывших заключенных стали отпускать уже на все четыре стороны. Только вольной жизни отмерено было ей всего полтора года. Страшная болезнь - саркома бедра - подстерегала ее у того порога. Она умерла в 57-м году во время операции, прямо на операционном столе - не выдержало сердце.

Прошло еще 10 лет, и эпоха реабилитаций, эпоха «Одного дня Ивана Денисовича» сменилась эпохой «Малой земли» и переключением государственного и общественного внимания с репрессий и зон ГУЛАГ'а на события минувшей войны. За перенесением праха неизвестного солдата со станции Крюково в 40 км от Москвы к Кремлевской стене в мае 1967 года следила у своих телевизоров, без преувеличения, вся страна.

А параллельно с Главным мемориалом стали обустраиваться и мемориалы поменьше и укрупняться братские могилы. Кости и черепа из маленьких сельских захоронений эксгумировались и свозились в окрестные города и районные центры. Но свозились совсем уже обезличенно, в произвольном порядке, не разбирая, кому и что принадлежит. Братская могила, к примеру, уже заложена, памятник над ней сооружен, а поименные списки погибших все еще где-то на пути к военкомату.

В рамках этой кампании и Юрин прах нашел себе новое упокоение на одной из площадей города Белого, что почти на границе Новгородской и Смоленской областей.

Уважаемая Беатриса Марковна!

Письмо Ваше получено. Сообщаю, что все погибшие во время Великой Отечественной войны в районе дер. Заньково после войны перезахоронены в городе Белом в братской могиле на площади Карла Маркса. На могиле воздвигнут памятник в честь героев, павших за освобождение и независимость нашей Родины. Общая мемориальная доска на памятнике имеется, а пофамильный список захороненных к концу текущего года будет находиться в военно-учетном столе Бельского горисполкома.

Над могилой шефствуют ученики Бельской восьмилетней школы. В дни праздников трудящиеся города, пионеры и школьники возлагают к подножию памятника цветы и венки.

Если у Вас будет возможность посетить место захоронения Вашего брата (так в тексте – И.Р.), то можете проехать из Москвы с Рижского вокзала до ст. Нелидово; от ст. Нелидово до гор. Белого - рейсовым автобусом (50 км) или легковым такси.

2.08.65г. Начальник военно-учетного стола

Бельского горисполкома А.Борисов

Не знаю, насколько б улыбнулся Юре этот типовой пантеон районного масштаба и не предпочел ли бы он ему «мрамор лейтенантов» – фанерную пирамидку под звездой[32]. Но вот чем бы он был действительно тронут, так это церемонией открытия мемориальной доски в память о погибших выпускниках, преподавателях и студентах биофака МГУ 6 мая 1965 года. Здесь не было казенных речей, и здесь текли неподдельные, живые слезы. Потому что много было еще среди участников церемонии тех, для кого высеченные на мраморе имена были не набором абстрактных символов, а людьми из плоти и крови, чье животворное присутствие осветило когда-то их лучшие молодые годы.

Только вот не мог, по идее, Юра ниоткуда видеть этих слез и слышать эти речи, потому что всю свою сознательную жизнь был последовательным, не знавшим сомнений материалистом и, значит, ни в какой форме не мыслил для себя посмертного существования. Останемся же и мы на той же позиции и лишь в воображении позволим себе продлить его жизнь после 30 ноября 1942 года, то есть того рокового мига, когда он в густом предрассветном тумане попал под автоматный огонь.

Да, фронтовой стаж был у него к тому моменту, прямо скажем, невелик, разведчиком же он был и вовсе зеленым, и это, надо думать, сыграло не последнюю роль в фатальном исходе той операции. А если б не погиб, если бы уцелел хотя бы еще в четырех-пяти таких передрягах? Набрался бы боевого опыта и, кто знает, может, и довоевал бы до Дня Победы. И вернулся б в 45-м году в мирную жизнь, к своим рефератам, крысам и микроскопам.

Тогда ему наверняка пришлось бы пережить еще и 48-й год, печально известное побоище генетиков на августовской сессии ВАСХНИЛ, разгром кафедры Завадовского и гонения на своих любимых учителей. Но теперь я знаю твердо, что это бы его не сломило, потому что с войны его поколение вернулось психологически созревшим для таких боев. Как написал в Литературной газете один бывший фронтовик из Твери, «я рад, что была та война, иначе мы и до сегодняшнего дня не узнали бы, что русский человек может быть не рабом».

И вот теперь, пытаясь представить себе то, чего не было, я невольно обращаюсь взглядом к судьбам Юриных сверстников, прошедших, как и он, жестокую фронтовую закалку, к тем, кому пришлось потом чуть ли не заново возводить здание советской биологической науки на дымящихся руинах лысенковщины. Они многое претерпели (кое-кто даже лагеря), но и преследуемые, и третируемые, изгоняемые из научных лабораторий и с кафедр, они все-таки не изменили своей науке и не отступились от лица присягнувшего на верность объективной истине ученого.

Их было много из той славной когорты, я назову лишь двоих. Легендарный И.А.Рапопорт, бесстрашный фронтовой офицер, трижды представлявшийся к званию Героя Советского Союза, потерявший глаз в боях за г. Секешфехервар и все-таки вернувшийся в строй и довоевавший до последнего «звонка». И – один из первооткрывателей химического мутагенеза, единственный, кто с открытым забралом выступил против всесильных демагогов и обскурантистов на той самой сессии ВАСХНИЛ. Будучи выгнан из Института цитологии и исключен из партии, он девять лет проработал ради куска хлеба в палеонтологических экспедициях (даже защитил диссертацию на тему этих своих побочных изысканий), прежде чем смог вернуться к главной своей тематике. Возглавив отдел химического мутагенеза в Институте химической физики, куда его пригласил в конце 50-х годов академик Н.Н.Семенов, он был недоступен там для лысенковской своры.

Другого ото всюду изгнанного биолога Р.Б.Хесина-Лурье, тоже фронтовика, как и Юра, воевавшего и тяжело раненого подо Ржевом, в те же годы приютили у себя после многолетних мытарств физики из Института атомной энергии. Там он также получил возможность беспрепятственно продолжать свои работы по внутриклеточному белковому синтезу в качестве заведующего лабораторией молекулярной генетики – так называемого «сектора 57». Оба, в конечном итоге, достигли выдающихся результатов в своей области, причем Рапопорт даже получил незадолго до смерти звание Героя соцтруда (одно из последних присвоений в вскоре распавшемся Советском Союзе), а работы Хесина по исследованию РНК-полимеразы были удостоены Государственной премии.

Но сколько же каждым из них было потеряно на этом пути – сил, здоровья, времени, пока их благополучные зарубежные коллеги спокойно делали свое дело, пожиная лавры всемирного признания и получая Нобелевские премии. Как сказал о них С.Шноль в своей книге «Герои и злодеи российской науки», «правда победила, но жизнь прошла».

Я, конечно, не знаю Юриного творческого потолка и лишь с некоторой осторожностью могу сопоставлять его несостоявшуюся судьбу с судьбами этих двух выдающихся представителей отечественной биологической школы. Но зато мне известно другое: если на фронт ушел добросовестный, не лишенный таланта и амбиций отличник, то с войны вернулся бы зрелый, знающий цену жизни и смерти человек, готовый платить по счетам, в том числе и за свои научные убеждения. Только вот выйти ему на эту протяженную жизненную орбиту было уже не дано…

Когда в разгар моей работы над этой «биографией в письмах» я понял, что не обойдусь без дополнительных архивных материалов, то решил обратиться за помощью на биофак Московского университета. Хотя шел на это с большой неуверенностью и сомнениями – уж больно время нынче такое, когда никому и ни до чего нет дела. И потом, ведь полвека минуло уже с описываемых мной событий, интересно ли все это теперь кому-нибудь?

На всякий случай, как говорится, для «затравки», вложил в конверт фрагмент своей неоконченной рукописи: может быть, хоть она кого-нибудь тронет за живое. И вот пришел ответ от декана биологического факультета проф. М.В.Гусева (отрывок из него, относящийся к вопросу о досрочном окончании Юрой Зегрже Московского университета, уже фигурировал на этих страницах).

Глубокоуважаемый Игорь Евгеньевич!

Спасибо Вам за письмо о Георгии Бернардовиче Зегрже. Его знают и помнят на биофаке. И хотя кафедра динамики развития была разрушена в годы лысенковщины, остались на новых кафедрах линии, ведущие от М.М.Завадовского, остались сокурсники и очевидцы...

Мы прочли на специальном собрании Вашу рукопись. Впечатление огромное, спасибо Вам. Многие плакали, а после чтения говорили и молчали, молчали и говорили... С Вашей помощью (и это для нас главное) донесся из далеких лет голос биофаковца - одного из нас - Юры Зегрже, всколыхнув в нас мысли о судьбе, о счастье и несчастье, о любви, о страсти, о Родине.

После чтения Вашей рукописи у фотографии Зегрже в мемориальном зале побывало много людей. Говорят, что лет 30 назад там часто стояли и молчали две пожилые женщины, не сотрудницы и не выпускницы биофака...

Ну, слава богу. Значит, кому-то это все-таки еще нужно.

1998-1999 гг. Москва – Франкфурт-на-Майне

Примечания

[1] Записка эта на тетрадном в клеточку листке уцелела, конечно, не случайно: на ее обороте тескт чернового заявления Юры на имя тогдашнего директора МГУ профессора А.С. Бутягина, где он просит допустить его к сдаче экзаменов за 1-й семестр экстерном. Именно Алексей Сергеевич и не побоялся после отлично сданной сессии отдать приказ о восстановлении «неблагонадежного» студента

[2] Три десятилетия спустя в другую эпоху и при другом – послесталинском – режиме эти места опишет служивший там в конвойных частях Сергей Довлатов в своей “Зоне”.

[3] Интересно, как это им удавалось определять у математиков - на постороннюю или сугубо профессиональную тему задумался на лестничной площадке человек с папироской в руке, и по делу ли спешит по длинному сводчатому коридору, теперь уже опасливо озираясь, какая-нибудь несчастная младшая научная сотрудница, направляясь в женский туалет.

[4] Увы, зависит не только стипендия. С октября 1940 года в вузах и старших классах школы введена система платы за обучение, причем отнюдь не символическая. Так что если не можешь платить, ступай на все четыре стороны, а конкретнее – пополняй ряды новобранцев.

[5] Как раз в том, что по недосмотру «забыли» включить в рацион заключенных.

[6] Этот снимок в рамочке, что был готов, в сущности, уже в другую эпоху, я и видел, наверное, бывая в комнате его тетки. Думал ли Юра, глядя в тот жаркий июньский день в объектив громоздкой фотокамеры на треноге, что совсем скоро только эта карточка и останется материальным напоминанием о его так быстро промелькнувшей жизни? Но если и не думал - все равно получилось как прощание.

[7] В октябре эти результаты станут не нужны уже никому, включая, наверное, и самого дипломника.

[8] С осени 1940 года Мирра Марковна переведена в другой лагерь в окрестностях Вожаеля. До этого добраться к ней можно было только водным путем.

[9] Герштейн Э.Г. Мемуары. СПб., ИНАПРЕСС 1998. с. 296-297

[10] До чего же все-таки удивителен этот советский «новояз», где диплом идет по графе спецработа, а рытье окопов значится как спецзадание.

[11] Самсонов А.М. Вторая мировая война. М., 1990, с. 179-180. 

[12] Об этом, в частности, говорится в книге С. Шноля «Герои и злодеи российской науки». М., 1997, с. 315.

[13] Мелкое членистоногое, тихоходка.

[14] Самсонов А.М. Вторая мировая война. С. 195-200.

[15] Микоян А.И. Октябрь 1941 года. / Новая и новейшая история. 1989, 3, с. 90.

[16] Василевский А.М. Дело всей жизни. М., 1989, кн. 1, с. 159

[17] Соседке по дому, с которой они были особенно дружны.

[18] Эвакуированная из Ленинграда, Беатриса Марковна находится в это время в Вологде, где работает вместе с мужем в военном госпитале.

[19] Речь идет о матери, Мирре Марковне.

[20] А ведь он помнит, помнит еще про свои эксперименты во время дипломной практики и даже в какой-то смутной, ирреальной надежде спрашивает тетку, не приходил ли ответ на его запрос из свиносовхоза.

[21] Но ведь это мизер в сравнении с 200 руб., которые стоила тогда на черном рынке буханка хлеба, или с 50 руб. за 1 литр молока.

[22] Друг семьи, эвакуированный из Ленинграда.

[23] Не иначе авитаминоз. Вот тебе и «великолепное питание»!

[24] Волкогонов Д.А. «Триумф и трагедия». Журн. Октябрь, 1989 г. № 8, с. 60.

[25] Не без злой воли Верховного, с обычной своей самоуверенностью переоценившего наши наступательные возможности в весеннюю кампанию, что и обернулось Харьковской трагедией – окружением и гибелью 6-й и 57-й армий в мае 1942 года. 

[26] Волкогонов Д.А. «Триумф и трагедия». Цит. издание, с. 79.

[27] А ведь где-то и я с ним, что не исключено, мог в тот момент пересечься. Потому что в эти же самые дни мы с сестрой и с родителями возвращались из Саратова в полупустую обезлюдевшую Москву. И тоже ехали в красноармейской теплушке, и до сих пор помню вкус того кусочка колотого сахара, которым угостил меня один из бойцов. Бог ты мой, сколько сладостей я с той поры перепробовал, а вот тот протянутый мне из теплушечной полутьмы твердый, как кристалл, наполняющий обильной слюною рот сахарный сколок не забуду уж, видно, никогда.

[28] Самсонов А.М. Вторая мировая война. С. 219.

[29] Но нет давно на кафедре ни академика Завадовского, ни доцента Кабака. Первый сразу после того, как в ходе очередного налета был разбомблен его дом, принял приглашение на временную работу в Алма-Ату. Второй вместе с другими сотрудниками кафедры в октябре 41-го года эвакуирован в Ашхабад, где для 1120 студентов МГУ были возобновлены регулярные занятия на базе Туркменского пединститута.

[30] Но и Таты давно уже нет в Москве. В открытке, отправленной в Вожаель 14/П-43г., то есть уже после гибели Юры, на вопрос сестры Софья Марковна сообщает: «Ты спрашиваешь, в каком направлении находится Таточка. Мы сами только и знаем, что полевую почту и номер части. И все же мы верим, что ребята вернутся».

[31] Жуков Г.К. Воспоминания и размышления. М., АПН. 1969. с. 436.

[32] А ведь мне довелось повидать и совсем другие воинские захоронения, как, например, итальянское кладбище жертв войны на окраине Франкфурта в Вестхаузене. Итальянские солдаты, интернированные после выхода этой страны в 1943 г. из войны и оккупации ее гитлеровскими войсками и погибшие в лагерях от бомбежек или под под пулями эсэсовцев, покоятся здесь с миром – qui riposano in pace, как сказано на мраморной стеле. 4788 отдельных холмиков, каждый под своей особой плитой, на которой высечены имя, даты жизни и воинское звание погибшего. А вся его территория, осененная пирамидальными тополями и кленами, величиной со стадион - ведь вот не пожалели бережливые немцы дефицитной городской земли для иноплеменников. И на всем этом необъятном пространстве – лишь с десяток плит с надписью «ignoto» (неизвестный).


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1028




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2011/Starina/Nomer3/Rejf1.php - to PDF file

Комментарии:

Igor Mandel
Fair Lawn, NJ, USA - at 2011-11-19 05:51:13 EDT
Я очень извиняюсь - оказывается, я исказил фамилию автора. Сообщаю ее еще раз: Рейф, а не Рейс.
Соплеменник
- at 2011-11-19 01:15:28 EDT
Ещё одно свидетельство того, что мир не без Человеков.
Спасибо большое!

Igor Mandel
Fair Lawn, NJ, USA - at 2011-11-18 16:26:47 EDT
Какая-то удивительнейшая история, бесконечно трогательная, хотя уже вроде все известно о том времени и о тех людях. Поразительна именно вот эта комбинация: Игорь Рейс, который никакой не родственник, и даже, можно сказать, не сосед (ибо и с теткой Юры у него не было, как можном понять, особо теплых отношений) - вдруг постепенно начинает вовлекаться в исследование и идет до самого конца, тратя на все это массу времени. Им движет не "научный" (как у историка) или "персональный" (как у мемуаристов), и даже не "писательский" (как понятно у кого) интерес - а какое-то очень глубокое чувство вовлеченности в историю, восприятие "чужого" как своего, восстановление той самой "связи времен". И вот такое уникальное и редчайшеее отношение автора к предмету накладывается на ту кошмарную (но и вполне человеческую) эпоху. В результате получается нечто выше и чище чем масса литературных или исторических текстов. Выражение "он прожил жизнь не зря" приобретает совсем новый смысл: не зря, ибо о нем ТАК написали. По моему, И.Рейс чуть ли не придумал новый жанр - или я забыл о читанных когда-то примерах. Как бы то ни было, чтение привораживает. Реконструкция без деструкции...