©"Заметки по еврейской истории"
Май  2010 года

Мирон Я. Амусья

Военное детство

(Обычный мальчик в необычных условиях)

Памяти своей сестры, в полгода

умершей от голода, посвящаю

 

Дела давно минувших дней

Преданья старины глубокой.

      А.С. Пушкин, «Руслан и Людмила».

 

Мы войны не хотим, но себя защитим,

Оборону крепим мы недаром,

И на вражьей земле мы врага разгромим

Малой кровью, могучим ударом!

    В. Лебедев-Кумач, «Если завтра война».

 

1. Во второй раз Физико-технический институт им. А.Ф. Иоффе своим общим призывом к сотрудникам понуждает лично меня сесть за компьютер и перенести в его, нестареющую, надеюсь, память мои воспоминания, за давностью лет неизбежно теряющие свою непосредственность и достоверность. А между тем, эти воспоминания очень дороги мне, ибо показывают, как маленький человечек, теряя силы, барахтается в гигантских волнах мировых событий, в создании которых он никакой роли не играл и не играет. А события эти определили, хотя он тогда об этом и не знал, не только главную веху в его судьбе – возможность прожить дополнительно, по меньшей мере, ещё шестьдесят девять лет – с 1941 по настоящее время, но и многое другое.

Помимо того, что жив я сам, появилась семья, сын, внуки, что позволило посильно участвовать в срыве «окончательного решения еврейского вопроса». А ведь это было, как я узнал уже в ходе войны, одной из задач нацистского руководства Германии. Разумеется, обо всём этом я в 1941 году не думал, но в полной мере осознаю сейчас.

Подчеркну, что пишу не историческое исследование, но личные воспоминания, во многом ограниченные восприятием ребёнка 5-11 лет. Поэтому возможны неточности в описании некоторых фактов или ошибки, хотя и небольшие, в их датировке. Обобщение приведенных фактов на город и страну в целом, вообще говоря, не правомерно. Пишу, лишь то, что и как видел и запомнил, находясь в определённом месте в тот или иной момент. Не больше, но и не меньше.

2. Я родился 18 ноября 1934 г. в Ленинграде в простой еврейской семье. Жил вместе с родителями и бабушкой на ул. Скороходова, д. 18, кв. 10. Отец был из Витебска, мама с семьёй в 1922 г. приехала из Латвии. Для приезда в советскую Россию тогда требовалось специальное разрешение от высоких российских властей. Мама рассказывала, что когда они пересекали границу, то вдруг забеспокоились, что нет разрешения на вывоз маленькой домашней собачки. Латышский офицер заметил обобщённо: «Собак в Россию мы выпускаем беспрепятственно!».

Мои предвоенные воспоминания отрывочны, что неизбежно с учётом моего тогда возраста, и из-за того, что описываю происходившее почти семьдесят лет тому назад. Гордостью нашей семьи был дядя Доля (Д.Б. Баркан), работавший главным инженером завода авиаприборов «Пирометр» (тогда завод № 218), расположенного на той же улице, где жили и мы. У дяди в распоряжении была по тем временам шикарная машина ЗИС с шофёром, от наличия которой и мне перепадало.

Семья наша была материально обеспечена неплохо. Об этом свидетельствует наличие домработницы Дуси. Её брат, насколько помню, Владимир, командир НКВД[1], был до войны с Финляндией нашим агентом. Он время от времени каким-то образом приезжал к нам в гости и рассказывал разные истории моему отцу, не обращая внимания на моё присутствие. Возможно, финны считали его своим агентом. Перед самой войной он окончательно вернулся, и был участником боевых действий в Советско-Финской войне 1939 г. Он говорил о крайне скверной подготовке наших войск, больших, несоразмерных реальной силе Финляндии, потерях с советской стороны. Помню его рассказ, как командир части без оснований, нарушив приказ командования, начал отступать, и часть буквально побежала. Владимир застрелил командира, повёл красноармейцев в бой и добился заметного успеха, получив за это, как он говорил, звание Героя Советского Союза. Так, что возможность неповиновения приказу прямого начальника и даже вероятной награды за это стала мне известна довольно рано. Он же объяснял папе, что война с Германией неизбежна, и её начало лишь вопрос времени, притом довольно короткого.

Из довоенных воспоминаний отчётливы картины первой поездки в Белоостров на границу с Финляндией. Наверное, это было лето 1939-го, поскольку уже в ноябре этого года началась советско-финская война. На границе менялись паровозы у поездов, пересекавших границу. Засел в памяти контраст: советские машинисты – все грязные, в каких-то чёрных спецовках, с измазанными руками и лицом. А рядом их финские коллеги, на своих чистеньких паровозах, в зелёных пиджачках, белых рубахах и галстуках.

Много лет спустя, когда в 1956 году проходил производственную практику на заводе им. Молотова в Ленинграде, где месяц работал штамповщиком, старался быть не хуже – ходил в светлой рубашке и галстуке. Мне это вполне удавалось ценой умеренных усилий, но положительным примером для других не стало. Вызывало, скорее, усмешку, как некая придурь временного работника. Дескать, был бы «нашим», так и выглядел бы, как все.

К осени 1940 относится более тесное знакомство с заграницей. Это происходило через посылки, а затем и из личных впечатлений дяди Миши – маминого брата. Он был кадровым военным, и его часть – соединение дальних бомбардировщиков – вступило в Ригу примерно в июле 1940 г., в процессе свержения недружественного строя, плавно перешедшего в «добровольное» присоединение Латвии к СССР в качестве республики. Дядя имел близких родственников в Риге, а потому просто вошёл в круг тамошних жителей. Через него мы узнавали многое «с той стороны». Однако для меня основным были посылки с игрушками, замечательными конфетами «Лайма», цветными карандашами «Фабер», маленькие кусочки которых, вполне работоспособные, с не выветрившимся запахом хорошего дерева, храню до сих пор. В ящике моего письменного стола лежит и губная гармошка, присланная в 1940-м, в целости и способности работать дожившая до уже третьего внука. Помню я и свою первую «заграничную» одежду – свитерки, рубашечки. Контраст с отечественным ширпотребом был разительным и воспитывающим.

Осенью 1940-го, в связи с присоединением к СССР Бессарабии и Северной Буковины, в свою первую (и последнюю) загранкомандировку отправился дядя Доля. Он был в Кишинёве и Черновцах, о чём у меня появились приятные материальные свидетельства. Слегка «прибарахлились» и взрослые. Моей семьёй, насколько помню, этот «танковый туризм» не осуждался, равно как и заключённый ранее пакт Риббентропа-Молотова. Что касается пакта, то, насколько помню, он практически даже и не обсуждался. В семейных разговорах были чёткие ограничения, диктовавшиеся, как понял много позднее, арестом и последующим расстрелом в 1937-м моих двух двоюродных дядьёв – Гарри и Роберта Гуревичей, обвинённых в шпионаже в пользу Германии, и позднее реабилитированных. Я узнал об этом «позоре семьи» когда мою двоюродную тётю, сестру казнённых, из Ленинграда в начале 1952 г. выселили в 24 часа.

Помню другое проявление Пакта. Нередко с соседским мальчиком Андреем мы играли в войну. Как-то один из нас закричал: «Ура, мы победим! С нами Сталин!». А другой добавил «И Гитлер!». Конкретных противников мы тогда не видели. Однако взрослые противника видели и перед войной её уже определённо ожидали. Не случайно никто из многих родственников в лето 1941-го на дачу не уехал. Недели за две до войны позвонил, как делал это регулярно, дядя Миша из Риги и внезапно сказал «Беспокоюсь, что с вами, мои родные, будет». Семейный совет воспринял сказанное однозначно: это намёк на близкое начало войны с Германией. Ничто другое нашей семье не угрожало. Конечно, моя семья войны опасалась, но в памяти мамы жили немцы 1918 г., которые были к мирным людям более чем лояльны – пресекали любые попытки организовать еврейские погромы, кормили население. Мама и её семья свободно говорили по-немецки и пользовались этим языком дома, наряду с идиш, очень широко. Изредка появляющиеся в газетах сообщения об антиеврейских акциях в Германии особого доверия не вызывали.

3. Начало войны 22 июня 1941 г., тем не менее, было неожиданным, делая правдоподобную гипотезу реальным фактом. Дома активно обсуждалось, почему с обращением к стране выступил В.М. Молотов, а не И.В. Сталин. Ясности по этому вопросу никакой не было. Началась мобилизация в Красную армию. Призвали и папу, но из-за плохого зрения в армию не взяли. Очень скоро пришло распоряжение сдать радиоприёмники[2]. Вместо них появилась чёрная тарелка репродуктора. Когда сообщений не было, их заменял стук метронома. Поражало, сколь быстро фронт приближался к Ленинграду. Шли слухи о том, что армия бежит.

В августе у меня родилась сестра. В конце лета – начале осени городские власти пытались эвакуировать детей. Их искали по месту жительства. Мои родители не хотели, чтобы я отделялся от семьи, и мы временно переехали к родственникам. А уже в начале сентября вернулись домой, поскольку вокруг Ленинграда замкнулось кольцо блокады. Потом выяснилось, что почти все индивидуально эвакуированные дети погибли, поскольку немецкие самолёты стреляли по красным крестам на крышах вагонов.

Насколько помню, в это же время уже шли бомбёжки Ленинграда. Как-то нас с мамой вой сирен застал в трамвае, когда он заворачивал направо сразу после Кировского моста. Мы побежали в бомбоубежище, которое было оборудовано в доме Политкаторжан. Очень хорошее, просто нарядное бомбоубежище. А когда вышли, оказалось, что наш трамвай разбит бомбой. Тогда я впервые увидел убитых. Страха не ощутил. Думаю, что дети боятся наказания старших, но страха смерти у них нет. Во всяком случае, ни тогда, ни в последующие блокадные месяцы и в период эвакуации страха не ощущал.

Бомбёжки стимулировали слухи, определённо обоснованные, о том, что в городе действуют немецкие лазутчики, которые наводят немецкие самолёты на нужные им цели. С лазутчиками-корректировщиками я столкнулся вблизи песочницы, в садике, что на улице Скороходова, ныне Б. Монетной. Я обратил внимание на двух молодых мужчин, сидевших на скамейке вблизи песочницы и что-то говоривших в рукав своих пиджаков. Я тогда, благодаря маме и её семье, понимал немецкий и говорил на нём свободно. Дома широко использовался идиш, язык евреев стран Германии и Восточной Европы, близкий к немецкому языку. Словом, мне не составило труда понять, что они уточняют расположение соседнего с нами завода авиаприборов. Я подозвал няню, расположившуюся на некотором удалении, и сказал, что хочу домой. По дороге было 17-ое отделение милиции, где я сообщил о том, что говорили эти двое мужчин. Дежурные отнеслись к моим словам серьёзно, и я видел, как корректировщиков задержали. Как-то, когда я рассказывал эту историю современным молодым людям, один из них мне сказал: «Как вы, не имея достаточных доказательств, могли донести на людей? Ведь вы обрекли их на верную смерть!». Признаюсь, считаю свой поступок и сейчас правильным, поскольку вопрос стоял тогда не в рамках философской дискуссии, а в простой, двоичной системе: мы их или они нас. Мой современный оппонент даже не подумал, скольких жизней стоил бы поиск «исчерпывающих» доказательств.

Над городом я самолётов не видел. Возможно потому, что во время налётов сидели в бомбоубежище, которое в нашем семиэтажном доме было плохо оборудовано. Лишь однажды, в солнечный день увидел низколетящий самолёт, но с белыми звёздами. Как понял позднее, он был американский. Какое-то время спустя над Ленинградом, и вблизи от нашего дома, появились аэростаты. В начале осени сгорели Бадаевские склады. Были разговоры, что их специально подожгли, чтобы продовольствие не досталось немцам, когда те возьмут город. А слухи, о том, что город собираются сдать, ходили.

Наряду с карточками, ограничения продовольствия приводили и к очередям. Именно в очереди выплёскивалось худшее, что было в людях. Немцы забрасывали город листовками незатейливого, примерно следующего, содержания: «Убей еврея, выдай большевика, остальным будет при немцах хорошо». Пропаганда в какой-то мере действовала. Именно в очереди я услышал сказанное маме: «Вот ваш – в тылу, а наши – на фронте!». И палец говорившей указал на меня.

Власть не могла допустить ни этнической розни, ни антиправительственных выступлений в городе. Выход нашёлся простой. На заседании горсовета некая учительница предложила принять постановление, наказывающее не только выступления против власти, но и антисемитизм как прямую помощь врагу, нечто вроде предательства и саботажа. Судить за это преступление должны были специальные тройки. Эти быстро навели порядок, имея в распоряжении лишь один приговор – расстрел. Слышал, что первый список расстрелянных опубликовали. Отнюдь не призывая злоупотреблять расстрелом, я начисто отрицаю тезис, будто не сила наказания, но лишь его неотвратимость может ликвидировать тот или иной вид преступления. Я усвоил это на всю жизнь. Думаю, что сейчас эта проблема актуальна в связи с распространением по всему миру исламистского террора.

4. Осенью налёты несказанно усилились. Пожалуй, наиболее интенсивными были бомбёжки 6-7 ноября, когда по радио выступал Сталин. Мы едва успевали выйти из бомбоубежища, как вновь выли сирены, загоняя нас обратно. Наш дом горел раза три. Взрослые сбрасывали зажигалки вниз, где они либо безвредно догорали, либо их тушили в ящиках с песком. Во дворе работали все, кто там был. Как- то, когда были в бомбоубежище, раздались два близких взрыва и сильных толчка. Одна бомба попала во двор, довольно свободный, а вторая частью разрушила и подожгла завод авиаприборов. У нас волной вышибло не только стёкла, накрест оклеенные ленточками бумаги, но и рамы. Родители чем-то подручным заделали окна, от которых шёл уже сильный холод, В день многочисленных бомбёжек, обалдевший от беготни в бомбоубежище, я заявил родителям, что больше туда не пойду. И настоял на своём.

Когда бомбы подожгли «американские горы», увеселительные сооружения в основном из дерева и фанеры, расположенные около парка Ленина и кинотеатра «Великан», небо несколько ночей было малиновым. Зрелище впечатляющее, может, не хуже извержения какого-нибудь вулкана.

Осколки бомб – фугасных и зажигательных, равно как и зенитных снарядов, я собирал. Возникла замечательная коллекция, которую, однако, выкинули, когда нас эвакуировали. Жалею об её потере до сих пор.

5. Зима 1941-42 гг. была очень холодной. Немцы, у которых был якобы синтетический, замерзающий на морозе бензин, прекратили налёты. А снарядов наша квартира не боялась – она была надёжно защищена передним флигелем. Но когда мама пошла в булочную в дом напротив и не возвращалась, а был обстрел, я испытал просто ужас[3]. Помню разговоры о том, что на немецкие обстрелы отвечают орудия главного калибра корабельной артиллерии Балтийского флота. Иногда, находясь на улице, я слышал низкий звук, как думал, наших пролетающих снарядов. Они будто бы пролетали над городом.

Не стало электричества, воды, остановился и небольшой завод, изготавливающий мины, где главным инженером работал папа, так что теперь он находился дома.

С ноября начался голод в сочетании с холодом. Как по несколько другому поводу писал А. Зиновьев: «Холод залез под кожу. Есть без конца хочу». Маме необходимо молоко для новорождённой сестры, но вещи шли на рынке за ничто: хороший дубовый шкаф продавался за кусок сахара или полбуханки хлеба. Из дома продали всё, что можно было унести одному. Этим занимался отец. В печку шли в основном книги и домашняя простая мебель.

Но раз покупали вещи, тащили их к себе, значит, были в тяжелейшие для города дни люди, у которых были силы и избыток продовольствия, те, кого уместно назвать мародёрами. После войны сделки такого рода считались недействительными и аннулировались буквально на уровне участкового милиционера. Моим родителям в 1946 г. именно таким образом удалось вернуть несколько предметов нашей мебели. К сожалению, не знаю случаев, чтобы этих «мародёров» преследовали сколько-нибудь серьёзно.

Голод быстро набирал силу. Первыми жертвами были люди физического труда, здоровые, крепкие. У нас в квартире счёт ушедшим открыла няня Дуся. Семь дней лежал труп в холодной комнате, и не было сил его убрать. С площади Льва Толстого в гости доплелась тётя Соня – уже опухшая, с мешочками вместо перчаток на руках и сказала спокойно: «Хочу посмотреть свою племянницу, ведь мы больше не увидимся». Увы, она оказалась права. Уже после её смерти несколько раз к нам, на побывку с фронта, забегал дядя Наум, её муж, всякий раз оставляя немного хлеба.

Папа считал, что меня надо занять каким-то делом, иначе я умру, и день за днём я на кофейной мельнице молол соль. За водой мы с мамой ходили на Невку, что из-за медленности перемещения занимало довольно много времени. В пищу шла всякая дрянь, включая кожаную обивку стульев. Кое-что приносил с завода дядя Доля. Но голод меняет человека. И вот уже он, таясь от меня, что-то жуёт, из принесённого с завода. Мы встречаемся глазами. Никогда после об этом инциденте не говорили, но уверен, он помнил его до конца своих дней, как помню это и я.

Сейчас меня поражает, что не было случаев в блокаду, чтобы у людей силой забирали хлеб. По крайней мере, вблизи нашей булочной. Такое ограбление было равносильно убийству, но и убийства были возможны, казалось бы, в невыносимых условиях. Ни я, ни мои родители ничего не слышали про случаи каннибализма. Было много историй об этом после войны. Читал об этом в воспоминаниях В. Корчного и в «Блокадной книге» А. Адамовича и Д. Гранина. Но всё это сообщается, естественно, со ссылкой на чьи-то рассказы. А им я противопоставляю свой. Замечу, что моё мнение разделяет и Р. Беркутов, главный редактор издательства Санкт-Петербург «Наука», с которым с год назад разговорились на эту тему. Не слышал о каннибализме и автор недавно выпущенной в ФТИ книги воспоминаний о блокаде. Вообще, ходил слух, будто Сталин сказал «Ленинградцы умирают молча», намекая, в сравнении, на панику и поспешное бегство начальства из Москвы в середине октября 1941-го. До сих пор из-за октябрьских событий 1941 г. считаю присвоение Москве звания города-героя в 1965 г. актом малопочтенного политиканства.

Рискну вступить в противоречие с Википедией, но с началом нового, 1942 года неработающим была даже некая добавка продовольствия, а не прекращение на полмесяца выдачи всех продуктов. Мы получили чуть-чуть масла, сушёный лук и картошку. При еде родители давали мне это по капельке, объяснив опасность, идущую не только от нехватки, но и прибавки еды. Те, кто съел сразу выданные продукты, очень быстро умирали от самопереваривания желудка. Отмечу, что получаемые продукты вплоть до конца марта, когда нас эвакуировали по «Дороге жизни» через Ладожское озеро, были в значительной части американские. Их по виду и очистке легко было отличить от советских. Этой важнейшей для меня помощи я не забываю никогда, поскольку без неё тогда бы и умер.

6. С конца ноября начала работать автомобильная трасса по льду Ладожского озера. По ней везли продовольствие и всё нужное для обороны города, а в обратном направлении стали вывозить балласт – неработающих едоков. Дошла и очередь до нас. В конце марта, погрузив, что могли увести на саночки, мы отправились на Финляндский вокзал. Было утро, но ещё темно. На улице неторопливо горели три или четыре дома, в ещё не горящих этажах явно оставались люди. Поездом, где к нам присоединилась тётя с сыном, доехали до Ладоги, а оттуда – по льду – до Кобоны.

Сама поездка шла без приключений, маму с сестрой поместили в кабину, я был в кузове. Воплем «ворона» встретили живую птицу – в Ленинграде они исчезли – видимо, всех съели. Было облачно, нас не обстреливали, но зияли многочисленные дыры во льду[4]. Вскоре нас поместили в теплушки – грузовые вагоны с нарами, и повезли. Поезд шёл медленно, почему-то минуя станции и делая остановки в «чистом поле». Остановки эти решали санитарную проблему. Но даже в глазах ребёнка ряды мужчин и женщин, сидящих вперемешку на корточках, почти вплотную друг к другу, выглядели ужасно. Воды и дополнительной еды, кроме крох, запасённых с собой, взять было неоткуда. Так прошло двое или трое суток[5]. Ситуация даже по меркам блокадных условий становилась непереносимой. По счастью, мы прибыли в Вологду и остановились на станции. Однако состав оцепила милиция. Таких сытых и упитанных людей я уже давно не видел и от них отвык. Милиция выходить из вагонов не разрешала. И тут произошло чудо – голодные дистрофики одолели сытых милиционеров, прорвали их плотное заграждение. Ленинградцам уже было абсолютно нечего терять. И милиция сбежала, а местная власть сумела обеспечить хоть какой-то едой.

Ночью у нас случилось горе – умерла моя сестра Симочка. Я специально привожу здесь её имя, чтобы хоть как-то отметить её короткий путь на земле[6]. Она даже не плакала – просто затихла навсегда. Мама вдруг сказала: «Симочки больше нет». Я сначала не понял, куда же она делась. Вскоре мы прибыли в Ярославль, где были дальние родственники и стационар для блокадников, своего рода больница дистрофиков из Ленинграда. Сестру похоронили в Ярославле, что, наверное, навсегда испортило моё впечатление об этом городе.

7. Через пару недель мы несколько отъелись, и нас отправили в Казахстан. Дорога была интересная, равно как и сам процесс езды на поезде. Я люблю этот вид транспорта, и до сих пор моей нереализованной мечтой остаётся проехаться поездом из Ленинграда[7] до Владивостока. По дороге произошло нереальное событие, изобрази которое режиссёр в фильме, его обвинили бы в подтасовке и дурном вкусе. Именно, на вокзале в г. Горьком мы встретили дядю, что «освобождал» Ригу – он и несколько других командиров везли на фронт, в свою часть, новые самолёты. Остальной дороги, и как мы попали в посёлок Уштобе (Казахстан) – не помню. Когда писал эти строки, даже боялся, что такого посёлка и вовсе нет. Но не подвела память, как не забыл я и тамошнюю широкую горную речку Каратал.

Вскоре мы перебрались в более крупный посёлок – ТалдыКурган (сейчас пишется не «курган», а «корган»), расположенный в пятидесяти километрах от Уштобе. Там папу мобилизовали в так называемую трудовую армию, занимавшуюся строительством свинцово-цинкового комбината в посёлке Текели. Основное внимание приходилось уделять быту. Приехали туда в начале лета, получили участок земли, и мы с братом увлеклись поливным земледелием – растили кукурузу, свёклу, глазками сажали картошку. Приятно вспомнить, что урожай был ненулевой. Источником дохода стали также привезенные из Ленинграда вещи. Особенно хорошо шло все яркое и цветастое. Замечу, что их продажей, под некоторым надзором мамы и тёти, нередко занимался я. Научился торговаться, стоять на своём, чем в схожих ситуациях и пользуюсь до сегодняшнего дня. Опыт не стареет! Мы питались сносно, и дистрофия была позади[8].

Ситуация на фронте не радовала. Шло мощное немецкое наступление лета 1942 г. Поразительно, однако, но в семье панических настроений не было. Напротив, наша победа считалась чем-то гарантированным. Письма с фронта находили не слишком часто, а вскоре пришло сообщение, что муж тёти пропал без вести. Ещё долго она, с помощью местных цыган, гадала на него. Всегда выходило что-нибудь вроде «дальней дороги и казённого дома». Так в ней поддерживалась надежда. Может, это и хорошо. Знаю случай, когда «пропавший без вести» вернулся домой, пройдя советские лагеря, аж в 1954 г.! Но я с военного времени не верю гаданьям и не люблю гадалок.

Кстати, письма с фронта и на фронт, а, возможно, и внутри страны, открыто цензурировались, запретная информация закрашивалась. На письме стоял штамп «проверено военной цензурой». Чтобы её обойти, придумывались всевозможные манёвры и ухищрения, появлялись ссылки на вымышленных или умерших родственников, переводы на русский известных еврейских идиом, что меняло их видимый смысл.

8. Жизнь в Талдыкургане требовала ежедневного внимания и брала своё. Как- то на рынке мы купили свинку и несколько кур. Началась удивительная пора жизни, связанная с этими приятнейшими существами, буквально «путешествие с домашними животными»[9]. Я научился проверять, есть ли у курочки яичко, и ждать, когда она его снесёт. Но предметом особой любви стала свинка, стремительно растущая. Брат и я любили её безмерно, гладили, мыли, ласкали. Она платила нам тем же, беспрепятственно позволяя даже ездить на себе. Когда наступили холода, иссякла возможность свинью кормить. Но она, как оказалась, нашла решение проблемы сама – отрывала зарытые на хранение в землю яблоки соседей, а, поев, закрывала хранилище. И неизменно возвращалась к нам, за лаской и любовью!

На всю жизнь я запомнил, что любить важнее, чем кормить. В ответ на любовь, всегда сумеешь найти корм на стороне. И когда в 90-е годы в СССР и России настали трудные времена в обеспечении жизни научных работников, понудившие многих из них уехать на «прокорм» за границу, я тщетно пытался убедить весьма ответственных властных лиц – выступите с «признанием в любви» к науке, приласкайте, скажите учёным: «Вы нужны стране!». Тщетно. Оказалось, что даже на такое власть не способна: ей проще потерять, чем не только кормить, но и просто признаться в любви. Из этого понял, что реформенной, да и пост-реформенной власти в России наука на самом деле не нужна, несмотря на все разговоры о важности технологического развития.

Бескормица вынудила свинью заколоть. Мы c братом восприняли это как преступление, говорили, что Катьку (имя свиньи) убили, оплакивали жертву, и мясо её не ели. Мы горевали, стыдно сказать, больше, чем по поводу гибели близких в блокаду и на фронте.

Нашими соседями в Талдыкургане были в основном русские. Мой двоюродный брат, со своим типично еврейским носом, для четырнадцати лет был просто верзила, легко поднимавший пятипудовый мешок. Он стал объектом словесных атак местной шпаны[10], которая постоянно кричали ему вслед: «Абгааша, где твой папаша?». Брата звали действительно Абраша, в честь маминого отца, а его «папаша», как я писал выше, пропал без вести на фронте, чего нельзя было сказать об отцах его гонителей. Отмечу, что даже ребёнку было ясно: среди местного населения отнюдь не все молодые здоровые мужчины были на фронте. Однако идея, что именно евреев там нет, уже достигла травивших брата подростков[11]. Он же, несмотря на силу, был тогда не способен дать сдачи. Но время, физическая сила и демаскирующая внешность сделали его с годами вполне готовым постоять за себя. Справедливости ради, отмечу, что Абрашины гонители меня не трогали, и отец одного из них, лётчик, прибывший на побывку с фронта, разрешил мне и своему младшему сыну, когда здорово выпил, пострелять из «Парабеллума». С задачей мы справились. Больше мне стрелять, к счастью, не приходилось.

Картина жизни в Талдыкургане была бы неполной без истории нашего ограбления. Около домика, который мы снимали, была яма. Соседка услышала, как два мужика обсуждают план атаки. Тётя пошла в милицию, где ей сказали: «Задержите грабителей, а тогда приходите к нам». Ей с трудом удалось найти эвакуированного инвалида по фамилии Куперман (мы затем прозвали его «Купердос» с намёком на проявленную в нашей защите смелость), который согласился с нами ночевать. Дверь укрепили, взяли из сарая вилы и решили ждать атаки. Я, естественно, заснул. Разбудил меня громкий крик тётки. Светало. Увиденное впечатляло. Бледный Купердос трясся от страха. Брат вилами наносил удар за ударом во что-то белое в окне. Наконец, оно исчезло, и за окном что-то свалилось. Брат пытался развязать верёвки на двери, чтобы организовать погоню. Он был страшен, разгорячённый, с вилами в руках. На нём повис Купердос, которому было не до погони. Утром всё прояснилось. Воры проникли через окно и легко могли нас, спящих, прибить, но не сделали этого, за что им, безвестным, от меня большое спасибо. Влезши в дом, мелочёвку они собрали и вынесли, а тюк с вещами застрял в узком окне. Здесь проснулись «осаждённые», и брат своими вилами помог ворам вытащить наши вещи. «Герою» досталось, и это помогло ему понять, что даже «когда сила есть – ума надо».

9. К весне 1943-го папа из чернорабочего в трудовой армии поднялся до главного инженера комбината подсобных предприятий при свинцово-цинковом комбинате[12], находившегося примерно в сорока километрах от Талдыкургана, в посёлке Текели. Под началом у папы оказалось 3-4 тысячи человек. В оценке военной ситуации папа был настроен оптимистично. Как ранее он считал, что немцам не взять Ленинград, так же был уверен в их разгроме под Сталинградом. Мне, естественно, эта уверенность передавалась, улучшая настроение и убеждая, что мы скоро окажемся дома. Под «домом» я всю войну понимал только то место, где мы жили в Ленинграде. С нетерпением ожидалось открытие союзниками «второго фронта» в Европе. Его оттяжку папа объяснял желанием Западных стран ослабить СССР. Конечно, уже давно я мог бы поспорить с папой, но мои тогдашние оценки почти все шли из одного источника. Замечу, что папа мой отнюдь не был рупором официальной пропаганды. Например, когда в 1944 г. сообщили о расстреле в Катынском лесу польских офицеров, он сразу сказал мне: «Это сделали наши. Немцы уже убили стольких, что незачем собирать специальную комиссию для их обвинения».

Весной 1943 г. было решено перебираться к папе с мамой. Тётя наняла мужика с подводой, которую тянули двое быков. Двигались они солидно и неторопливо. К тому моменту у меня был котёночек, с которым мы уселись на подводу. Где-то на полпути сломалось колесо. Вечерело. Перспектива ночевать одним пугала тётю. Возница ушёл, неизвестно куда. И тётю обуял страх, что нас убьют. Вину за сломанное колесо она возложила на котёнка – якобы, есть такая вернейшая примета – поедешь с кошкой – жди беды. Сколько я не взывал к милосердию, мне пришлось котёнка отнести подальше от телеги. Пришёл возница с колесом, нас не убил, и мы поехали. Котёнка всё время гоняли. А я был подавлен своим предательством – первым, и, надеюсь – последним в жизни.

В Текели мы поселились у казаха по имени Джаманай, по военным временам вполне состоятельного и немолодого человека. В честь гостей зарезали барана и приготовили в казане – этакой чугунной миске, укреплённой прямо над огнём, потрясающие котлеты. Насколько помню, Джаманай видел мясорубку впервые. Соседями была немецкая семья с Поволжья, не говорившая по-русски. Только спустя много лет дошёл до меня сюрреализм происходящего – идёт война с немцами, от них столько горя, а общаемся по-немецки, и нет к ним никакого чувства вражды!

Мы начали обживаться на новом месте, летом 1943 г. построили дом из дёрна, который нарезали в виде больших кирпичей и поливали водой стены, чтобы корешки проросли. Сделали погреб. Завели корову и свинку, продолжая «путешествие с домашними животными». Однако уже в начале зимы корова серьёзно заболела, её закололи. На базе новой свинки, любви к которой уже не было, я научился коптить мясо.

На нашей жизни сказывалось положение на фронте – она улучшалось. Первая летняя победа – на Курской дуге в 1943-м позволяла надеяться на скорое окончание войны. Начали прибывать фронтовики – уже не в короткий отпуск, а списанные по состоянию здоровья из армии.

10. Надежды надеждами, но всё равно осенью надо было идти в школу здесь, в Казахстане. Отвёл туда брат, которому хотелось от меня избавиться побыстрее. Он открывал дверь за дверью, и остановился на той, что, как оказалось, вела во второй класс. Так я стал школьником. Мои одноклассники были в основном на много –3-5 лет – старше меня, и гораздо больше и физически сильнее. Писали мы на газетах и получали хлебный паёк – пару ломтиков – на одной из перемен. Как-то пришли американские посылки, из которых мне достались несколько нормальных тетрадей, слегка измаранных салом, и ботинки.

Природа в Текели красива, насколько помню, в любой сезон. Кругом горы, высота места километра полтора. Внизу обрыва, почти прямо под нашим домиком, текла маленькая Текелинка. Три речки, включая широкий Каратал, дополняли и оттеняли мощь гор. Летом тепло, запомнилась зелень холмов с вкраплением красных маков. Зимы очень суровые, сильнейшие ветры, снег идёт почти горизонтально. Очень часты землетрясения, правда – небольшой силы, но зато – регулярно. Словом – как теперь знаю, это край Джунгарского Алатау. Меня с приятелем много катал на американской машине «Студебеккер» его отец[13]. Даже разрешал во время движения сесть за руль. Особой опасности тут не было, поскольку дороги в обычном понимании этого слова практически отсутствовали.

Я быстро осваивал разные ремёсла – научился вышивать, шить, изготавливать иголки (главное – проделать напильником дырочку в ушке), и керосиновые лампы[14]. Научился делать и стреляющие небольшими шариками пистолетики. Это последнее умение принесло много неприятностей. Пистолетик хотели все, но я – не оружейный завод. И одноклассники стали меня поколачивать, а я старался расширить производство. Тем не менее, неудовлетворённые меня крепко побили и воткнули в голову металлическое перо. Было больно и обидно, поскольку получившие от меня пистолетик и не думали встать на защиту. Не защищал меня и брат-«пацифист».

Помощь пришла с совершенно неожиданной стороны. Посёлок Текели был в паре десятков километров от границы с Китаем, тогда, как, впрочем, и сейчас, не полностью дружественным СССР или России. Иногда к нам заходили пограничники в поисках перешедших границу. И вот весной 1944 г. из нашей школы решили сделать батальон, классы становились взводами. Однажды к нам в класс вошёл военрук – демобилизованный по ранению офицер. Он вкатил пулемёт «Максим», показал, как снаряжать его лентой, разобрал и собрал. Затем приказал нам повторить. Стояли мы по росту, и один за другим проваливались на невиданном испытании мои рослые обидчики. А я всё необходимое сделал быстро. «Слушать мою команду! Назначаю его командиром взвода», – сказал военрук, указывая на меня. Конечно, я был польщён, и, несомненно, возникни необходимость стрелять из пулемёта по мишени или живому врагу – выполнил бы команду беспрекословно. К счастью, мы не понадобились. Но, неожиданно для себя, я заметил, как изменилось ко мне отношение. Теперь моей дружбы искали. Должность – это серьёзно. Мне нет и 10 лет, а шпане в классе – до 14-16, но сразу присмирели. Какие к чёрту пистолетики, о побить и не помысли – сам товарищ командир перед тобой! Не скрою, мне жалко было одноклассников: они сразу даже уменьшились ростом. Не знал я тогда, что достиг пика своей карьеры: никогда после не был назначенным начальником столь многих. И должность свою сохранял до марта 1946 г., когда мы уехали из Текели назад, в Ленинград.

Замечу, что воспоминание о должности мешало. Уже в Ленинграде, в 1946 г., я не стал учиться кататься на коньках или велосипеде – не подходит для командира взвода!

Брат мой должностей не имел, из-за большого роста в школьной самодеятельности всегда играл фашистов, в частности как-то обер-лейтенанта СС Курта Розе. Я его дразнил, называя Фурц Розе[15]. На сцене всех немцев побивал маленький парнишка – он был то красноармейцем, то партизаном. Однажды так вошёл в роль, что с криком «Абгааша» металлической пластинкой в перчатке довольно серьёзно повредил брату нос, и тот, обливаясь кровью, еле добрался до дому! А я понял на всю жизнь вред и пацифизма и бесперспективности попытки откупиться. Понял и запомнил – не откупишься, надо бить первым, пусть даже фигурально.

11. К ранней весне 1944 г. к нам начали прибывать чеченцы. Их выслали в Казахстан как «народ – изменник», что было известно. Соответствующим и было к ним отношение. Их положение было просто ужасно. Без вещей, жилья, без продовольственных карточек они просто были обречены на смерть. Некоторые из чеченцев были тут же «опознаны» демобилизованными. Сам видел, как один из них, нападая на чеченцев, утверждал, что «этот вырезал с моей спины ремни» и добивался самосуда. Конфликт как-то рассосался, но неустроенность, отсутствие жилья и какого-либо снабжения приводило к высокой смертности среди высланных. К нам в дом приходили две семьи, поскольку мама и тётя им помогали едой и одеждой. Рассказываемое ими о ходе высылки звучало ужасно[16], а вина – представлялась даже мне вовсе не доказанной. Во всяком случае, усилием моей родни положение хоть двух семей стало более благоприятным. Рад, что мои мама и тётя оказались на высоте.

В эвакуации рядом оказывались довольно интересные люди. Наш сосед, по фамилии Свердлов, как утверждал, был демобилизован уже в 1942 г., сразу после сдачи немцам Севастополя. Он был либо действительно псих, либо к моменту знакомства с ним совершенно распустился – чуть что раздражался, сердился, а в гневе был просто страшен. Рассказывал, что немцы сбрасывали на защитников Севастополя специально продырявленные бочки, издающие при падении сильнейший свист. Сбрасывали немцы, якобы, и живых свиней, чей вой был, что у дырявых бочек. Он ещё много чего рассказывал, этот Свердлов, о чём я потом никогда не слышал.

Были приятели родом из Румынии, один из них работал во Франции. Они рассказывали о своей довоенной жизни, работе. Так происходило знакомство с заграницей, наверняка несколько идеализированное. Но всё равно контраст с довоенными буднями в СССР для моих родителей был разительным. У папы даже зародилась мечта уехать из СССР, тем более что братья его отца давно обосновались в США. Мой же дедушка отказался эвакуироваться вместе с бабушкой и умер во время блокады. Бабушка эвакуировалась в Ярославль. Чтобы как- то писать ей, я выучил еврейский алфавит и научился грамоте.

Всё больше появлялось демобилизованных из армии, включая казахов. По не скрываемому мнению местной шпаны, казахи, как и евреи, на фронте не были. Шпана иногда просто терроризировала казахов. Но с появлением демобилизованных ситуация начала изменяться, поскольку казахи стали давать отпор. В дни торговли целый обоз казахских семей обычно ехал с базара мимо нашего дома. Их путь лежал внизу, у обрывистого холма. Наверху зимой сидела шпана и атаковывала обоз снежками. Это далеко не безобидно, так как мокрый снег тяжёл, и снежки из него подобны камням. Шпана готовилась к атаке заранее. Казахи терпели и лишь старались убыстрить ход обоза. Но однажды вместо привычного покорного бегства шпану ждала контратака. Бывшие фронтовики сорганизовались, штурмом взяли высоту (им ли привыкать!), и вот вниз уже летело вверх тормашками хулиганьё. С нападениями на обозы было покончено. Жизнь дала урок – не терпи, а давай отпор. Шпана сильна твоей слабостью[17].

12. Ход войны в конце 1944 г. не оставлял никаких сомнений в её скором и победном для СССР завершении. Я говорил папе, что у нас сломано радио, и мы не услышим сообщений о победе. Его ответ был прост: «О победе сообщат даже горы!». Не знаю, было ли дело в горах, но наш громкоговоритель вдруг в нужный момент заговорил. Это не был уже привычный голос Левитана, торжественно сообщающего о взятии ещё одного города, и о приказе произвести особо мощный салют «24 артиллерийскими залпами из 324 артиллерийских орудий»[18].

Это было нечто большее, чем самый торжественный салют – невиданной силы всеобщее ликование, равного которому я не видел и не слышал с тех пор, как не было равного напряжения сил страны в целом и каждого – от мала до велика – в отдельности.

Как ни странно, с приближением победы и её приходом, в нашем посёлке и вокруг возросло число убийств и разбойных нападений. Видимо, призыв в армию становился не столь обязательным, и от него становилось всё легче уклониться. Наибольшую способность же пользоваться малейшим послаблением проявляет шпана и преступники. Местная милиция ничего не могла противопоставить этому разгулу – была малочисленна, неповоротлива, плохо напоминая героев-сыщиков из фильма «Место встречи изменить нельзя». В округе орудовала банда «Чёрная кошка», «фирменным знаком которой был рисуночек на стене и легкое, кошачье поскрёбывание по стеклу перед тем, как вломиться в дом к жертвам. Это не были обычные воры. Те по меньшей мере дважды лопатой прокапывали себе проход в наш земляной дом, и уходили отнюдь не с пустыми руками. «Чёрная кошка» имела цель убить, а не обокрасть или ограбить.

Страх держался довольно долго, пока после разгрома Квантунской армии в августе 1945 г. к нам не прибыли пленные японцы достраивать комбинат. Их охраняла примерно рота (или батальон?), командиром которой был капитан Вайнштейн. Он всегда был при орденах и на лошади. Я думал, как же и когда он спит. Порядок в округе навели за неделю. Патрули автоматчиков-фронтовиков были вполне серьёзны. Помню, как прямо у нашего дома, но внизу под обрывом, патрульный крикнул группке шпаны «Стой!». Плевать они хотели на окрик, и, резко ответив, продолжали быстро уходить. Но услышали, тем не менее, как патрульные перевели затворы автоматов в боевое положение. Остановились и вернулись с покорно поднятыми руками. А я увидел и навсегда запомнил, что есть моменты, когда щелчок затвора полезней уговора. Увы, с преимуществами и эффективностью просто уговоров не сталкивался никогда.

С японскими пленными установились хорошие отношения. Они охотно меняли ненужные им тетради с великолепной рисовой бумагой на хлеб. Одну такую тетрадь хранил до недавнего времени. У японцев было в избытке и удивительного качества шерстяное бельё. Комплект его прослужил папе несколько десятилетий.

С войной против Японии связано событие, определившее всю мою дальнейшую жизнь. Я имею в виду атомную бомбардировку Хиросимы и Нагасаки. Признаюсь, я не испытывал тогда сочувствия к их жертвам. Как не испытывал сочувствия к жертвам бомбардировок Англией и США немецких городов. После того, что видел и испытал в Ленинграде, рассматривал эти бомбёжки как справедливое возмездие. Не изменил своего отношения к этому и до сегодняшнего дня. Что делать... Каждый гражданин обязан понимать – он в ответе за правительство, которое им руководит. Это относится сегодня и к тем, в чьей среде скрываются бандиты – террористы. Скрывая, они должны быть готовы нести за это заслуженное наказание.

Моё отношение к атомным бомбардировкам в одном отношении выходило за рамки чувства возмездия. Атомные взрывы говорили о появлении совершенно нового вида оружия, основанного на новых идеях и принципах. И мне захотелось стать одним из тех, кто занимается этой проблемой – захотелось стать физиком. И это желание, через школу, Дворец пионеров, Университет привело меня в ФТИ им. А.Ф. Иоффе. Физиком я стал, теорией ядра занимался, но в создании оружия участия не принимал. К тому времени, когда надо было выбирать, заниматься ли военной тематикой или нет, у меня был чёткий отрицательный ответ на этот вопрос.

Я не только ходил в школу, слушал радиопередачи о происходящем на фронте и мнение на эту и другие темы взрослых. В Текели было представлено и важнейшее из всех искусств – кино. Помню потрясшую меня картину «Она защищает родину», которую смотрели несколько раз. Её режиссёр – знаменитый Ф. Эрмлер, был хорошим знакомым мамы по месту рождения – г. Режице, и первым годам в Ленинграде. Мама знала его настоящую фамилию и имя – Владимир Бреслав, равно как и причины, побудившие эту фамилию сменить. Это рассказывалось как большущий секрет. Воображение захватывал его же «Великий перелом», оператором которого тоже был мамин хороший знакомый Аркадий Кольцатый.

Хорошо помню приезд гипнотизёра, всем фокусам которого, каюсь, поверил. Столкнувшись с гипнозом уже во взрослые годы, убедился в его эффективности, по меньшей мере в его значительной лечебной силе.

В нашей школе в Текели, как и дома, с книгами или журналами было плохо. Однако в 1945 г. я прочитал рассказ Зощенко «Приключения обезьяны». Как рассказ ко мне попал – не помню, но моя реакция, увы, совпадала с содержащейся в докладе Жданова об Ахматовой и Зощенко. Доклад и постановление ЦК появились в 1946 г., когда мы уже вернулись в Ленинград. Этот рассказ надолго оттолкнул меня от Зощенко. И дело было вовсе не в том, что я следовал некоей официальной линии. Отнюдь нет. Просто, он казался мне неуместным на фоне победы и тех лишений, которые столь многие вытерпели на пути к ней.

Вообще, я не был «повторяющим мальчиком», и право на несогласие, интерес к спору, видно природный, развивал отец. Во мне жил уже тогда, как и сейчас, дух противоречия. Это распространялось и на действие власти. Так, мне определённо не понравился новый гимн, введённый с 1944-го вместо «Интернационала». Неприятны были слова «нас вырастил Сталин», «Великая Русь», вся его напыщенная величавость. Конечно, гимн отражал настроения в обществе, но я-то видел шпану, которая себя представляла этой самой Русью, и, сидя в тылу, обвиняла всех других в том, что они не на фронте. Да и «выращивание» мне не нравилось – слишком тесно я был привязан к родителям, чтобы допустить в качестве выращивателя кого-нибудь ещё. Не нравилась мне и новая военная форма как элемент возврата к царскому прошлому, по которому в моей семье никто не тосковал. Напротив, оно ассоциировалось с антиеврейскими погромами, «чёрной сотней» и «чертой оседлости». Да и слова «командир» и «комиссар» звучали для меня приятней, чем отдающее опять-таки царизмом слово «офицер».

13. Окончание войны ставило вопрос о возвращении домой. Свободного движения в стране ещё не было: нужны были официальные документы «куда, откуда, зачем». Тут каким-то путём выяснилось, что при правительстве Казахской ССР кем-то вроде посла Латвийской ССР является троюродный брат моей мамы Ершов (имени и отчества не помню). Он прислал необходимые документы для проезда в Ригу, откуда папа намеревался перебраться в Польшу. Мама и я плана не поддерживали. С работы папа получил направление в Москву, в распоряжение Наркомата (министерства) цветной металлургии СССР: он уже был в так называемой номенклатуре этого учреждения. Уехать из Текели было нетрудно, поскольку с окончанием войны свинцово-цинковый комбинат свою деятельность сворачивал. Гораздо труднее было получить билеты на поезд. Их выдали лишь до Алма-Аты. Как добыть плацкарты от Алма-Аты, не имея там жилья, было не ясно. Но тогда подобная мелочь не могла нарушить план переезда. Как стали говорить много позже, «ничего, прорвёмся!».

Перед самым отъездом я впервые участвовал в выборах, в качестве, так сказать, наблюдателя. Избирательный участок был в нашей школе, и это были первые за почти десять лет выборы в Верховный Совет СССР. Наш агитатор, по собственной инициативе или указанию сверху, решил, что следует проголосовать сразу по открытии участка. Был февраль, дорога, ведущая к школе, стоящей на холме, обледенела. Это агитатору лишь добавило воодушевления. С криком «Вперёд, за Сталина!», он, несмотря на ранение на фронте, буквально бежал вверх. За ним, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь, воображая, будто идут в атаку, бежали избиратели. Проголосовали сразу, как только открылся участок. Небывалый процент «за» и поголовная явка чуть свет были обеспечены. Привычка гонять людей на выборы как можно раньше сохранялась довольно долго, но отошла, наконец, в прошлое, теснимая либеральными веяниями.

Родители продали дом с большой, по моим воспоминаниям, комнатой, кухней, прихожей и погребом[19], избавились от остатков вещей, самодельной мебели, и мы тронулись в путь.

Маме удалось получить билеты из Алма-Аты до Москвы. Впервые на моей памяти я ехал не в теплушке, а плацкартным вагоном, с нормальной уборной в самом вагоне. Поезд шёл по знаменитому турксибу – Туркестано-Сибирской железной дороге, через Джамбул, Чимкент, мимо Аральского моря. За окном сначала были холмы, а потом – бескрайняя степь. Поезда вели огромные грузовые паровозы марки СО – «Серго Орджоникидзе». Специально оборудованный тендер – конденсатор позволял им использовать отработанный пар и гораздо реже заправляться водой. Когда проезжали Аральское море, родители купили несколько здоровенных копчёных рыбин, которых подвесили к вентилятору.

Вскоре проводники предупредили, что по дороге орудуют банды – останавливают поезда, грабят, убивают – это ведь была уже Эра милосердия. В ход пошёл подручный материал – палки, верёвки, поскольку ключи к стандартным вагонным замкам у бандитов были. Но мы доехали до Москвы этак за неделю, без приключений. В Москве жила мамина сестра тётя Поля со своим мужем Абрамом и двумя детьми Мариной и Сашей. Марина старше меня, а Саша – моложе – на четыре года. Жили они на Кузнецком мосту, в комнате коммунальной квартиры, с этак ещё двенадцатью соседями и одной уборной. Это было плохо даже с нашей точки зрения – мы в Ленинграде имели две комнаты и ещё малюсенькую третью с всего двумя соседями. А ведь дядя Абрам, вернувшийся с фронта, очень скоро стал заместителем начальника управления Сберкасс Москвы и Московской области[20]. По приезде копчёные рыбы вывесили из форточки на улицу – чтоб были не в тепле. Их украли, несмотря на второй этаж, буквально на следующий день.

14. В ожидании папиного назначения на работу мы много гуляли по Москве, где пробыли месяц-полтора. В витрине ТАСС увидели данные о наградах, полученных различными народами СССР во время войны – в относительных и абсолютных цифрах. К тому времени я уже слышал нередко, что в основном евреи «всю войну были в Ташкенте». А тут выходило, что даже в абсолютных цифрах евреи были на третьем- четвёртом месте. Здесь же в Москве я услышал сказанное папе «За вас Сталин не пил!», имевшее чёткую коннотацию. Так толпа, позволю сказать «чернь», реагировала на тост Сталина в мае 1945 г. «Я пью прежде всего за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза». И хотя в этом тосте ни один другой народ не был назван, именно отсутствие в нём евреев, любого уровня чернью толковалось как крайнее адресное неодобрение вождя. А тогда это значило очень много и послужило предвестником целой серии событий, важного направления политической жизни страны, которое достигло своей кульминации в так называемом «деле врачей», прекращённом лишь со смертью Сталина в 1953 г.

Проблема нарастающего антисемитизма была серьёзна. Она вполне ощущалась и в приёме на работу. Ходил такой анекдот. В ответ на вопрос о возможности устроиться на работу в Москве, еврей получает от приятеля телеграмму: «Аида не идёт. Идёт Иван Сусанин»[21]. Так или иначе, но папе номенклатурную должность для работы в Ленинграде, равно как и в Москве, не предложили. А, к примеру, в Мурманск мама ехать не соглашалась. Отмечу, что нарастающий антисемитизм, вместе с не очень внятными, но последовательными сообщениями о массовых убийствах евреев немцами, уменьшали радость победы. Уже тогда это была «радость со слезами на глазах» – и из-за горечи потерь, и из-за обиды на несправедливость.

В итоге, к моей и маминой радости, мы поехали в Ленинград. Город был заметно разрушен. В трамваях вместо стёкол в окнах стояли фанерные листы. Поселившийся на нашей площади человек вернул нам без разговора большую и малюсенькую комнаты. После дома в Текели это был просто дворец. Не задумываясь, родители дали соседу расписку, что жилищных претензий к нему не имеют. Это была ошибка, поскольку через полгода ему бы пришлось отдать всё. Но на полгода вперёд события не способны предвидеть и крупные политики, не то что простые люди. А в тот момент мы были абсолютно счастливы – дома, живы, рядом некоторые уже вернувшиеся до нас родственники. О намерении перебраться в Польшу больше не говорили. Мама обошла близлежащие квартиры, и легко нашла нашу мебель, которой хватило на годы. К нам несли её временные владельцы либо сразу, либо после небольшого препирательства, которое разрешал приглашённый квартальный милиционер. Возвращённый таким образом дубовый буфет до сих пор с нами – на даче, в посёлке Рощино.

На пути возврата вещей были и обидные потери. Так, у родителей этажом выше жили приятели, взявшиеся после нашего отъезда в эвакуацию присмотреть за квартирой. Понятно, что они этого не делали – не то было время. Выразив при встрече удивление, что мы остались живы, они пригласили на чай. Хозяйка заметила, что мама разглядывает серебряную ложечку с монограммой МАГ. «Ведь не только у вас такая монограмма!», – неожиданно сказала хозяйка. Мама встала, и мы молча ушли, поскольку МАГ, знакомый и по вязи, означал инициалы Меира Абрамовича Гуревича – родного брата мамы, известного в Петрограде ювелира. Милицию звать не стали, простив печальную человеческую слабость. Но дружбе пришёл конец. А пара ложек из огромного дядиного сервиза нашлась, притаившаяся, в наших комнатах, и с нами до сих пор.

Во дворе нашего дома, куда в первую военную зиму угодила бомба, был лагерь для немецких военнопленных. Они восстанавливали завод авиаприборов, разбомблённый их соплеменниками и сгоревший в конце 1942 г. Жили пленные вполне неплохо, офицеры не работали, а руководили. В воскресенье немцы своими силами устраивали концерты. Они сравнительно свободно ходили в булочную, что была по другую сторону от нашего дома по ул. Скороходова. Странное дело, но ни в себе, ни со стороны окружающих ненависти к немцам не замечал. Как-никак, но война была окончена, а с нею и определённые счёты, хотя бы в первом приближении, могли считаться погашенными.

Иерусалим, 30.04.10.

Примечания



[1] НКВД – народный комиссариат внутренних дел – предшественник КГБ и ФСБ.

[2] Насколько помню, их после войны не отдали. Возможно, в ходе войны погиб склад. Да и у бывших собственников были заботы поважнее приёмников

[3] Некоторые снаряды не взрывались. Один такой пролежал в комнате Р. Карпинского, позднее моего одноклассника, до конца 1946 г., и служил предметом его особой гордости.

[4] Не знал тогда, и не задумывался о том, сколь сложно было создать «Дорогу жизни». Много позже оказалось, что в этом важнейшем для Ленинграда деле принимали участие сотрудники ФТИ во главе с Н.М. Рейновым, и отец моей будущей жены З.Л. Коминаров.

[5] У меня дома в Ленинграде сохранилась эвакосправка, где отмечены все кормёжки в пути.

[6] В Израиле есть замечательный праздник Ту Би шват. – Новый год деревьев. В этом году по моей просьбе и за небольшую плату, Земельный фонд посадил дерево в её память.

[7] Мы с женой по старой привычке предпочитаем это название. Зуд переименований нас мало впечатляет. И когда мне говорят, что не может город носить имя убийцы, я не полемизирую по существу, а говорю, что не вижу преимуществ у одного убийцы перед другим.

[8] Дома в Ленинграде храню фотографию нас с братом того времени, где видно, сколь далеки мы ещё были от нормы.

[9] Так называется замечательный фильм, получивший пару лет назад главный приз на Московском кинофестивале. Сценарий к нему написал мой друг А. Красильщиков.

[10] А не шпаны мы там не видели.

[11] Конечно, идея эта шла от немецкой пропаганды, но падала на подготовленную жаром души почву.

[12] Недавно из Википедии узнал, что комбинат этот давал во время войны почти 15 % свинца для пуль. Сомневаюсь в этой цифре, поскольку комбинат так за войну и не запустили.

[13] Через много лет этого человека я встретил в Риге. Он уже был подпольным мультимиллионером, и в приобретении денег проявлял поразительную инициативу и находчивость. По сравнению с ним большинство сегодняшних предпринимателей просто примитивные воры. А ведь Илье Голландскому (так звали этого человека) надо было ещё умело скрывать своё богатство. Не то, что нынешним. Увы, человеку очень трудно вовремя родиться. Большинство это делает либо слишком рано, либо слишком поздно.

[14] Главное здесь – суметь отрезать донышко от бутылки и сделать из него стекло для лампы.

[15] Знатоки немецкого поймут, в чём издевка.

[16] Люди не могли взять ни одежды, ни еды, ни даже документов. Им, включая членов ВКП(б) и семей фронтовиков, приказывали прийти в клуб на собрание, а из окружённого солдатами помещения собрания отправляли на вокзал, в теплушки, которые и привезли их к нам, в Текели.

[17] Это относится и к террористам. Безнаказанность – их главная защита. Они понимают только отпор силы. А вот сброшенные с обрыва, пусть и фигурально, становятся восприимчивы даже к словесным доводам.

[18] За точность цифр не ручаюсь

[19] Дом простоял ещё пару десятилетий, о чём рассказывали приехавшие много позже знакомые. Деньги почти полностью ликвидировала реформа 1947 г. Так что фактическая конфискация, проведенная Ельциным по инициативе Т. Гайдара в 1992 г. была отнюдь не первой в советско-российской истории. Реформа 1947 г. отличалась тем, что тогда деньги забирали у всех, кто их имел, без прямой передачи новому классу «олигархов» – в основном ворья, прибравшего к своим рукам целую страну, как в 1992-94 гг.

[20] Сейчас такая должность обеспечивает «Особняк в переулке», а то и на центральной улице. Дядя же Абрам, зная условия денежной реформы декабря 1947 г с опережением в несколько дней, не сообщил об этом даже своим ближайшим родственникам. Воистину, представить такое сейчас невозможно. Воистину, «о времена, о нравы».

[21] Аид – еврей (идиш).


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 3925




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer5/Amusja1.php - to PDF file

Комментарии:

Марк Перельман
Иерусалим, - at 2010-05-10 00:14:02 EDT
Ну наконец Мирон Янкелевич решился написать: я многое слышал от него изустно, но написанное звучит лучше и полнее. К тому же он сумел сохранить детскость и безыскусность воспоминаний.
Одно замечание: из его же слов знаю - мы это обсуждали, что в физику его, как и меня, погнал красочно оформленный номер журнала "Америка" 1946 или 47 года с подробным описанием атомного взрыва (знаменитый отчет Смита появился через пару лет).