©"Заметки по еврейской истории"
февраль 2010 года

Михаил Хейфец

Советская жизнь: опыт и мысли

…пока мне рот не забили глиной,

Из него раздаваться будет лишь благодарность.

Иосиф Бродский

Часть 1-я. (1937-1970)

Отношение Иосифа Бродского к собственной прозе удивляет.

В юности приятели дали начинающему стихослагателю прозвище – «ВР», т. е. «великий русский поэт». Видна усмешка над самоуверенностью начинающего литератора, правда? И он, кажется, был-аки отмечен немалым апломбом относительно всего, что набрасывал на листочках бумаги. Но… апломб относился только к написанному в рифму. К стихам. Когда же, в зрелом возрасте, в Америке, Иосиф начал писать прозу (преимущественно эссеистику), то делал её почти всегда на… английском! И объяснял «закидон» так: всё равно текст на английский переводят, а мне нужно экономить рабочее время. Эссеистика служила как бы упражнением для мозга, гимнастикой по овладению иностранным языком, то есть – «должен де я себя проверить, насколько всё-таки овладел английским»… Конечно, это умаляло серьёзное значение того, что создавалось не в стихах. Что делать – нормальный комплекс эмигранта!

Иосиф – самый великий российский поэт второй половины XX века. Однако оценить масштаб его стихов способен только русский читатель. Высокая поэзия – любая, любого автора! – принципиально непереводима на иностранный язык. И всемирная слава Бродского объясняется, увы, не популярностью стихов, но – его прозы, эссеистики. Шведские академики не могли знать, какой именно это поэт – они не читают по-русски. Но зато им оказались доступными его эссе на английском, и они ощутили масштаб личности автора и – догадались, какая поэзия выливается из компьютера, управляемого подобным человеком.

Всю эссеистику Бродского я делил бы на три части: эссе о советской жизни, эссе о поэтике, эссе о мире и времени. Громадное впечатление, которое она произвела на западное человечество, объясняется, по-моему, тем, что Иосиф открыл миру, как возникала свобода в толще всемирного рабства. И этот «росток свободы» дал народам Земли надежды на спасение от варваров.

…Я вырос в той же стране. В том же городе – Ленинграде. Жил примерно в те же годы (правда, родился на 6 лет раньше Иосифа). Ходил примерно в такую школу, по тем же улицам и набережным, рылся примерно в тех же книгах, пробивался в филармонию, театры, музеи. И, читая сегодня его эссе-воспоминания, хочу сотворить нечто параллельное тексту поэта… Нет, не мемуары – я умышленно предполагаю (впрочем, как и Иосиф) исключить из написанного далее все признаки воспоминаний – личные сюжеты, отношения с женщинами, роднёй, друзьями, преподавателями, соседями, врагами... Мечталось запечатлеть, если выражаться высокопарно, суть времени и, возможно, некие подробности быта, выпавшие из памяти соседа-современника.

Кажется, картинки смогут послужить уроком для моих современников – как именно во всеопутавшем тумане идеологий XX века могла зародиться и победить свобода, свобода частных людей.

(Гитлер тоже воспринимал нас, советских людей, как рабов Сталина – сегодня, мол, покоряются тому хозяину, а завтра, если пришпорят их резцом СС и гехаймефельдполицай, охотно превратятся в рабов нового господина. Из-за этого заблуждения он и проиграл войну! И западные державы, англо-американцы, как называли их в тогдашнем Союзе, хотя понимали, что за «железным занавесом» проживают не совсем рабы, но и они видели в нас лишь загадочные восточные племена с непонятной психологий и тоже путались в оценках и совершали огромные просчёты – причём десятилетиями подряд…). Эссеистика Бродского открывала миру, что именно и, главное, как в беспросветно замороченном обществе рождалась неудержимая воля и – как побеждала наша свобода препоны, немыслимые для нормально живущего человека.

Итак, поразмышляем о советской жизни, в которой мы выросли…

***

В отличие от Иосифа я помню довоенное время, хотя был тогда «детсадовцем» (в 1941 году как раз пошёл в первый класс).

Первое, что впечатано в память, – идейность общества. Советскую власть все люди, окружавшие меня, признавали современной, справедливой, в общем – своей властью. Как ни парадоксально звучит сегодня! Что было, то было – помню отчетливо.

Оговорю сразу: принципиально советские люди никак не отличались от обычных европейцев. Прежние цивилизационные вкусы, рождённые Французской революцией, не выдержали исторических испытаний XX века – Мировой войны, всемирной депрессии. Свобода, равенство, братство?! Да, звучит великолепно, но способен ли обыватель Европы совладать со своей свободой – в шквалах непрерывно валившейся на его голову новой информации! Книги, газеты, радио, кино (надвигалось и телевидение) сшибали людей с толку каждую неделю, если не каждый день… «Новые европейцы», подобно россиянам, мечтали не о свободе, а напротив – о «бегстве от свободы» (Э. Фромм), об освобождении от тягот выбора в океане недостаточной информации. Конкретно – мечтали о ВОЖДЕ, о гениальном лидере, кто вместо них может принимать свободные решения. Немцы, австрийцы, итальянцы, поляки, румыны, в конце концов, – и французы тоже (как любили Петэна, не правда ли?)… Равенство? Но ведь каждый европеец знал, что люди от природы на самом деле не равны – есть мужчины и женщины, есть старые и молодые, есть белые и черные, и жёлтые… Так, может, и по природным возможностям – они тоже разные? Казалось соблазнительно – «своих» посчитать высшими, лучшими, хоть немного, но всё ж лучшими, а прочих – опять-таки, хоть немного, но пониже… Это сулило такие легкие и ни к чему не обязывающие преимущества в бытии! А братство? Оно выглядело дешёвым лицемерием, гнусным фоном для охватившей всё и вся борьбы всех со всеми, даже ненависти всех ко всем…

Люди искали новые идеалы, новые ценности, которые они способны приладить к европейским традициям идеологии и культуры. Каждый искал новизну на свой манер – Гитлер и Ленин, Муссолини и Пилсудский, Франко и Тито… И Сталин действовал в русле того же цивилизационного поиска. Наш вождь искал пути для всего человечества, включая Запад, и народ гордился своим мудрым и уникальным вождём. И, во всяком случае – гордилась еврейская масса, которую именно я, малыш, ощущал лучше прочего населения.

Вот типичный образец советского рядового гражданина – моя мама. Оставшаяся в три года круглой сиротой, девочка из местечка Бешенковичи (под Витебском), воспитанная теткой и сестрой, в 20 лет уехала в Ленинград, поступила в Химико-фармацевтическое училище, работала лаборанткой в научной лаборатории, получила на Невском проспекте маленькую комнатку (я помню, как Невский называли «проспектом 25 Октября», нет, не переименовали, а именно называли самые обычные люди, и «Садовую» тоже звали «улицей Третьего июля», и демонстранты, ходившие по праздникам мимо нашего дома, шли не на какую-то там Дворцовую, а на площадь Урицкого, так и помнил все четыре года в эвакуации). Моя мама выглядела в моих глазах абсолютно советским человеком. Когда через сорок лет меня арестовали, она страстно внушала следователю: «Вы ошибаетесь, Валерий Павлович, Мишенька никак не может быть против Советской власти! Никак! Ведь она дала мне всё. Она дала мне образование» (помню, как зашипел, услыхав это, Володя Осипов, лидер «русских патриотов» в нашей зоне: «Далось им это образование! Моя мама говорила следователю то же самое, слово в слово»).

Повторяю, мама абсолютно верила в Советскую власть, в каждое слово дорогого и любимого товарища Сталина. Что не означало, как можно думать сегодня, что она являлась подлой или наивной дурочкой. Отнюдь! Например, заговорив о ком-то, кто был арестован в 1937-38 гг., мама коротко поясняла: «Он взят в ежовщину» – что у неё гласило однозначно: человек не был ни в чем виноват. Никакие логические доказательства (тем более улики) не могли ничего изменить, нет, арест в «ежовщину» означал гарантированную невиновность арестованного. (К слову, похожее явление поражало меня не раз. Как-то я удивился, беседуя со старшим коллегой, историком Ефимом Тепером: почему лично я так доверял и столь многому, про что врала нам Софья Власьевна («Советская власть»), а они, ровесники Фимы, люди, старше меня всего-то на десяток лет, оказывается, многое понимали? Фима объяснил: «Мы пережили 37-й год. Каждый, кто пережил то время, привык никому не доверять и ничему не удивляться»).

Но при этом – оговорю! – многие люди верили, например, признаниям подсудимых на Больших процессах. Уже позже (после войны), когда я читал не то в 5-м, не то в 6-м классе «Тайную войну против Советского Союза», американскую книжку Сайерса и Кана, мама объясняла мне пресловутые признания в зале суда: «Ну, пойми, там же работали лучше следователи Союза! Они не допустили бы, чтоб звучали глупости в открытом суде, если б сами не считали это правдой…» (Это был её ответ на мой вопрос, зачем Тухачевский и другие маршалы Союза вербовались в германские шпионы и почему они обещали отдать Германии Украину? Чем конкретно могла содействовать им Германия в обмен за целую Украину?). Мама пояснила: «Это – просто из подлости! Ничего немцы не могли им дать!» Поскольку на скамьях подсудимых сидели, в основном, «старые большевики», герои гражданской войны, сие доказывает, как массы для самих себя оценивали тогдашних политиков, их мораль, верность... Правда, бродил в народе и параллельный, весьма распространённый вариант, якобы подсудимых… гипнотизировали. Увы, если б такое оказалось возможным, давно не осталось бы в мире нераскрытых преступлений, это я и тогда уже понимал…

Запомнились какие-то странные события и даты из довоенных времён: например, первые выборы в Верховный Совет в 1937 году (почему они воспринимались так серьёзно – не понимаю, но чётко это помню); или – смерть Крупской (почему ей придавали столь серьёзное значение? Не знаю и тогда не знал, но чувствовал); запомнил, как старший двоюродный брат выкалывал глаза Риббентропу на газетной фотографии и как он же, показав мне странное светло-коричневое пятно на карте Европы, прочитал: «Область государственных интересов Германии» и добавил непонятное слово: «Польша» (много лет спустя, работая с генерал-лейтенантом Н. Попелем, я вспомнил сей факт, и генерал спокойно поправил: «Область государственных интересов Германии и СССР». Наверно, так эта территория обозначалась на его секретных военных картах).

Помню, как радовались вокруг, что наступил «мир с Германией». Боялись люди войны, сильнейшим образом боялись! И – одновременно нормально воспринимали захват Кремлем чужих стран и земель – это считалось как бы удобной и признанной нормой мировой политики. Моя мама, человек частный, ни в партии, ни в комсомоле не состоявшая (её бы, наверно, и не приняли. Вопреки распространённому заблуждению, вступление в партию считалось честью, которую требовалось заслужить чем-то особенным), вышла из трамвая на остановку раньше намеченной, зашла в магазин, купила – подчеркиваю, на собственную, весьма небольшую зарплату лаборантки – какие-то вкусности (печенье, конфеты) и отправилась на Финляндский вокзал – угощать в эшелоне красноармейцев, отправляемых на Финский фронт… Никто её не принуждал, не агитировал – сама сделала, по зову сердца…

Муж маминой старшей сестры, дядя Самуил, считался «королём теневого бизнеса» в городе, – если не ошибаюсь, руководил киосками по продаже газированной воды (с сиропом). Видимо, занятие считалось нашим фамильным ремеслом – много позже мне рассказывали, что дед, мамин отец, владел в Бешенковичах «двумя торговыми точками по продаже сельтерской воды»… Дядя Самуил виделся этаким прирождённым бизнесменом-организатором и знал, конечно, что власти могут его посадить в любую минуту, к большевикам он относился соответственно… Но, с другой стороны, его сын выучился на инженера, старшая дочь стала актрисой, младшая – врачом. И жила семья относительно богато – владела двухкомнатной отдельной квартирой (! – неслыханная роскошь в довоенные времена), и я, помню, поигрывал у дяди какими-то шпагами (откуда они у торговца?), пользовался эпидиаскопом, каким-то игрушечным домиком (только через много лет догадался, что, видимо, диковины продавались по дешёвке дворянами, высылаемыми из Ленинграда в «кировском потоке»). Большевикам дядя, конечно, не верил, но и оппозиционности никогда – при мне, во всяком случае – не высказывал.

Это говорится про еврейскую общину. А как воспринимали власть люди русские?

…Я часто играл с русскими детьми во дворе, общался в детсадовских группах в городе и на летних дачах. И сохранилось чёткое ощущение, что восприятие русских людей принципиально не отличалось от еврейского – советская власть считалась своей, справедливой, правильной. С одной поправкой: работала она в неприятной для народа манере, а именно – слишком много в аппарате власти вертелось образованных евреев. Вот это считалось неправильным, а в остальном – полный порядок.

(Среди евреев годами господствовал предрассудок, мол, «до войны антисемитизма в России не было». Возможно, такое ощущение возникало у взрослых людей, защищённых полицейской системой, но среди нас, детей, всё виделось иначе. Ко мне (всю жизнь) окружающие относились прилично, однако во дворе меня таки били, на шведских лесенках умышленно наступали на пальцы, совершенно не скрывая, что «Мишка – оголец хороший», но – «жид», и «ему это положено» как «жиду». Хуже всего во дворе считалось зваться ябедой, но «жидом» – вторая по степени «хужести» кличка. И, конечно, в дворовых детях прорывалось нечто, что они слышали дома, при закрытых дверях, в среде своих…)

Товарищ Сталин готовил Союз к неизбежной войне (и каждый день, без преувеличения, радио передавало песню «Если завтра война, если завтра в поход»), и с присущим ему политическим чутьём вождь в 1936 году, если не раньше, начал идеологическую перестройку власти – перешёл от былого ленинского интернационализма к русскому национализму. Я не могу не согласиться – для подготовки страны к войне это, наверно, оказалось своевременным и правильным сталинским решением.

(В скобках всё-таки нужно оговорить, почему евреев насчитывалось так много в предвоенном аппарате советской власти. Еврейская община в XIX веке получила огромные цивилизационные преимущества перед остальными народами-аборигенами – не только русскими, но – почти перед всеми. Наступил переход к новой эпохе, к городской жизни – после многовекового сельского уклада, в котором эти народы жили веками. А евреи всегда жили преимущественно в городах, пусть в небольших, и привыкли считаться не с властью земли, коей покорялось подавляющее большинство окружающего населения, даже не с властью денег – деньги легко отбирали, да и обесценивались они, и вообще основные преимущества жизни выдавались в те тысячелетия в обмен не на деньги, а согласно традициям феодального права. В еврейской массе главенствующими ценностями веками считались знания, погружение в книги и в науку (пусть богословскую – это частность, которую легко переориентировать на опытные и точные знания). И в период мучающего всё человечество перехода от деревни к городу евреи поимели колоссальное психологическое преимуществ перед остальными народами! После революции в России им, например, много легче, чем русским людям, далось переселение из местечек в опустевшие большие города или занятия принципиально новыми для них ремеслами – большевикам требовалась, прежде всего, «оборонка»– да и привыкать евреям к новому быту, к новым порядкам было много легче, чем русским крестьянам).

…Забыл, кстати, упомянуть – я научился читать в пять лет. До войны почему-то страшно модными помнятся книжки о затонувших сокровищах (кажется, первая прочитанная книжка – некоего Золотницкого о приключениях водолазов, потом чьи-то сочинения об американской батисфере… Возникало чувство, что авторы в Союзе инстинктивно мечтали о внезапно вынырнувших – из-под воды! – богатствах, о мгновенной перемене в жизни. Люди надеялись и верили в лучшее будущее – «лишь бы не было войны», но даже война выглядела естественным состоянием общества, как бы положенным свыше…

И, наконец, она наступила – война.

***

Наш детсад внезапно вывезли с дачи в Сиверской, и в первую ночь мы просидели на вещах в школе на улице Восстания. Помнится, утром мама забрала меня оттуда и в тот же день усадила в товарный состав – её институт эвакуировался на Урал. Дядя Самуил ехать с эшелоном отказался: «Всё большевистские враки. Я помню немцев по той войне, очень интеллигентный, культурный народ»… Остался в городе. К счастью – выжил в блокаду.

Везли на Урал девять суток. Привезли в итоге в Ирбит, город ярмарок в Свердловской области. Запомнилось, как плакала мама, услышав в первый наш уральский день разговоры местных жителей: «Вот придет Гитлер, он покажет…» Что сказать? Урал – регион ссылок, да?

Потом поехали из Ирбита в село, где мама стала работать в аптеке. Нормальная деревенская жизнь – огород, свиньи, куры… Ходил в лес по ягоды (за шиповником, это ж витамины!), учился ловить рыбу. Через два года переехали в Ирбит, мама стала работать в эвакогоспитале. Я по-детски каждый день «болел» за успехи Красной армии, следил по карте за продвижением фронтов. В Ирбите, помню, как поймали меня пацаны на улице, когда шёл из дома в госпиталь к маме, скрутили руки веревкой за спиной и повели куда-то, радостно сообщая встречным-поперечным: «Ведём жида вешать»… На Урале я прочитал массу книг: это были старинные романы, часто без начала и конца (представляете, встречался даже Поль де Кок!), или сочинения погибших в Чистке литераторов – в Ленинграде их изымали, а на Урале книжки остались на руках у бывших покупателей. Другая совсем жила публика! Открыл я в себе и особое свойство – физически не мог не дочитать книгу. Должен был обязательно узнать, чем там дело кончилось. Помню, набрёл на подшивку старинного «Мира приключений» (сойкинского?), где из номера в номер печатались «Грабители морей» Жаколио, а финала в журнале не имелось – может, журнал закрыли, пока роман печатали? Почти полвека я помнил про недочитанный сюжет и, в первый раз очутившись после распада СССР на бывшей советской территории, нашёл томик (отдельное издание!) на книжном развале в Риге, купил – и дочитал до конца. Теперь – через полвека – узнал, какой конец у романа.

Забавный эпизод из военной поры: мальчишка-ровесник в Ирбите, заинтересовавшись моей «нацией», заметил «Что вы за народ такой, если у вас нет собственного государства?». Запомнилось, видите, на всю жизнь – уж очень русским по духу выглядело замечание. Теперь вот есть государство… И мы – нация в русских глазах?

День Победы запомнился серым, дождливым, без демонстраций – это вам не Москва, это Ирбит. А в сентябре 1945 года мы вернулись опять же товарняком в Ленинград.

***

Дядя Самуил, в квартире которого мы с мамой остановились «для начала» (довоенную комнату у нас, конечно, отобрали), жил теперь на Невском, около кинотеатра «Хроника дня» (нынче там вроде бы казино?). В самый первый вечер я, скрывшись от родных, вышел на проспект и пошёл-пошёл-пошёл – смотреть город. Ориентиром мне служил шпиль Адмиралтейства.

…Иосиф вспоминал архитектуру Питера, утверждая, что именно она сформировала наши, особые, непохожие на прочих, питерские характеры. Мне об этом судить сложно, я в городе вырос, но Ленинград, действительно, не походил на привычные русские обиталища – что виделось сразу. В России обычно возле домов размещались обширные дворы, дом на улице отстоял от другого на приличном расстоянии. На Невском здания примыкали друг к другу стенами, образуя непрерывные перемычки по обеим сторонам проспекта – это создавало странное, нерусское ощущение городского пространства. Мнилась как бы тесная, берегущая землю Европа – в противоположность раскинувшейся во всех направлениях России. В Питере всё каменное, всё многоэтажное, и такой диковиной запомнился родной город все четыре года отсутствия (даже в Москве, где я впервые побывал через шесть лет, ещё полным-полно торчало деревянных, покосившихся домишек и – обширные дворы вылезали между ними).

Дошёл я в тот раз до угла Герцена (нынче Большой Морской), свернул влево (Адмиралтейство показалось совсем близким), прошёл до Исаакиевской площади, полюбовался собором (тогда он стоял закрытым – и годы спустя ещё был закрыт. Впрочем, и на мосту через Фонтанку ещё не скакали великие кони Клодта, тоже были пока зарыты в землю). Покрутился вокруг памятника Николаю I, исследуя, что там изображено на боковых барельефах… В родном городе зародилось восхищение историка, вечный интерес к древнему, желание знать прошедшее – буквально каждого дома, каждого изображения, каждого памятника. Особое, питерское чувство!

…Вот экскурс – на ту же тему. Мы с мамой переселились от дяди на ту же улицу Герцена, в здание напротив роскошного, с мраморным фасадом, дома с таинственной надписью золочёными буквами – Faberge (что сие значило, никто не представлял. А скоро таинственные буквы вообще сбили с фасада). Мама купила комнату (нашу прежнюю, естественно, отобрали во время эвакуации, всё оставленное имущество тоже пропало). Откуда же мама взяла деньги на покупку жилья? Обменяла свои ленинградские платья и кофточки у колхозниц в деревнях на муку (во время войны в сёлах вообще не выдавали и уж тем паче не продавали промышленных товаров!), потом – эту же муку перепродала на рынке и на добытые деньги купила комнату в Питере – ей продала комнату дочь репрессированных родителей, переехавшая к мужу). Это – ремарка к вопросу о том, как евреи приспосабливались к городской жизни…

Я начал ходить в школу на Невском (№ 210), «мужскую среднюю», ту, где сейчас красуется надпись: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Тогда надпись тоже виднелась – но подлинная, оставшаяся после блокады. Одно из первых занятий я нагло прогулял – ушёл якобы в класс, но двинулся через Арку Главного штаба и, полюбовавшись на Зимний (помню разочарование: дворец казался тёмным, запущенным, облупленным), и отправился далее, к цели путешествия – к атлантам Эрмитажа. В учебнике написано, что тут – вход в музей! И я не один ждал открытия, нас собралось несколько наивных любителей истории (или искусства?), и никак не могли дотерпеть, когда ж двери откроют… Потом кто-то прохожий объяснил, что вход в Эрмитаж нынче через другие двери. И я – вошёл внутрь первый раз в жизни. Прямо в Египетский отдел! И ходил, ходил, ходил, ходил, впитывая душой каждый экспонат – Господи, как преклонялся перед собранием великих реликвий. И много лет подряд не проходило месяца, чтоб я не походил я по залам Зимнего и Эрмитажа. С ревностью прочитал, помню, что Эрмитаж – третий по богатству музей в Европе, после Лувра и Британского! Запомнилось, потому что – сие типично советское восприятие объекта: всё должно было быть расставлено по ранжиру – кто главный, кто первый, а кто второй и третий…. Первая трактористка – Паша Ангелина, первая свекловод – Мария Демченко, первый полярник – Иван Папанин… Вообще первые во всем – конечно, мы, Союз, – у нас самая длинная в Европе река, самая высокая в Европе вершина… А вот музей увы, у нас оказался третий, какой позор! Щемило сердце…

Школа, в которой я проучился шесть лет, сыграла огромную роль в моей судьбе, и из неё мне вовсе не хотелось сбежать – как сделал Иосиф. Школой руководила Татьяна Ефимовна Конникова, блистательный педагог системы Макаренко. Она обладала исключительным природным даром – талантом сплачивать личности в коллектив. Я научился у Татьяны Ефимовны искусству работать в коллективе, испытывая от сего действа истинное наслаждение… По характеру-то я напротив – типичный индивидуалист-одиночка, и Татьяна Ефимовна открыла мне радости коллективного бытия, когда тебе разрешено не искать самому ценности в жизни, а опереться на нормы, кем-то определённые, кем-то подаренные или завещанные… Огромное наслаждение для многих людей – если можешь и умеешь таким богатством пользоваться. Я до сих пор благодарен Татьяне Ефимовне – ведь историку важно понимать и чувствовать тонус и преимущества коллективного бытия в мировом сообществе. Хотя живу я теперь, конечно совсем не внутри такого образа жизни…

Литературу преподавала Вера Герасимовна Ананьева, удивительно тонко умевшая формулировать общественное значение классики в России. Благодаря ей, я, получив аттестат зрелости (и серебряную медаль), выбрал не исторический, а литературный факультет… Так что Вера Герасимовна в немалой степени определила мне будущее.

Послевоенное время кажется из сегодня этаким особенным – сыгравшим, возможно, центральную роль в формировании натуры моих современников. Во всяком случае – многих из нас.

Иосиф придавал, на мой взгляд, непомерно большую роль в нашем воспитании прокату «трофейных фильмов», которые крутились на всех экранах. Я тоже их смотрел, не составлял исключения (да это и невозможно было), но, мне думается, поэт всё же переоценил роль киностряпни в нашей жизни. То есть такие фильмы помогали – наверно! – освободиться от шарма пропаганды (запомнился, например, невероятно популярный Джонни Вайсмюллер, Тарзан, – он действительно считался сумасшедшей звездой, как и его возлюбленная Джейн или обезьянка Чита). Кстати, деталь: голливудско-германские фильмы резались ножницами цензоров резво – помню музыкальный фильм, завершившийся трагически, убийством певицы её ревнивым мужем, я случайно посмотрел его с тремя вариантами финалов: муж только идёт убивать, и неизвестно, чем всё у него кончится, вот муж уже пришёл и выяснил отношения с женой, она признаётся, что давно любит другого – и, наконец, третий вариант – произошло убийство… А возможно был четвёртый финал? Убитая оживала? Откуда я знаю?

Нас, однако, воспитывали не иноземные фильмы, но книги – и, прежде всего, книги русские. Об этом поговорю ниже.

Послевоенное время в целом ощущалось мною отвратительным (я всегда говорил, что студенческие годы – худшее время моей жизни). Гадко-глухое ощущение эпохи, если выразить это словами. Товарищ Сталин после войны, видимо, уверовал, что всегда и во всём прав, раз победил партайгеноссе Гитлера; и, кажется, опасался, что вернувшийся из Европы народец, за период войны распустившийся от дисциплины, сделался излишне самостоятельным. Нужный для социализма порядок ослаблен! По сути, Сталин оказался, как всегда, прав, сей мужик отлично чувствовал, как и куда поворачивает руководимое им общество. Обнаглела публика за войну, конечно, на разный лад, но несомненно обнаглела, и вождь начал подкручивать ей гайки и болты, пока вся конструкция не развалилась! Для подкрутки, точно знал, ему обязательно потребуется враг «унутренний»… Внешний-то не исчезал никогда – я хорошо помню, как даже во время войны раздувалась неприязнь к союзникам, мол, мы-то, люди русские, воюем, а так называемые союзники тянут время, чтоб мы побольше потерь понесли… А немцы тоже, они, сволочи, практически без боя свою страну Западу передают – лишь бы заслуженная доля победы не досталась Союзу. А уж после войны такие разговоры в народе пошли… Что бы ни делали американцы с британцами – всё обозначалось в СМИ как жуткая мерзость – даже на Нюрнбергском процессе их судьи только и делали, что выгораживали высокопоставленных нацистов (процесс, что чистая правда, мало походил на процессы 1937 года, когда подсудимые проклинали самих себя и обвиняли себя же в паре с прокурорами). А уж оправдание некоторых подсудимых в приговоре вовсе выглядело издевательством над юстицией! Нашей юстицией… Я, кстати, думаю, что товарищ Сталин был по-своему искренен, а не только вёл нужную, с его точки зрения, политическую игру… Словом, окружили нас враги, гадят на Западе, на Востоке, на Юге… С этим всё просто. Проще некуда! Но товарищ Сталин ещё твёрдо помнил, что враг всегда действует не только снаружи, но и внутри. Без врага внутреннего не возникает подлинный накал страстей в обществе! Кого же на сей раз выбрать внутренним врагом?

Вождь остановил внимание на евреях.

Я категорически не согласен с распространённым мнением, якобы товарищ Сталин чуть не с юности гляделся антисемитом. Евреев, допускаю, не любил всегда – почему бы нет? Семинарист всё-таки… Не он первый, не он последний – а евреи, гады, прыткие, даже если в прислуге, вроде Михаила Кольцова, или излишне говорливые, с претензиями на ум и знания, и – главное! – помнят слишком многое. Память у них излишне хорошая на то, что стоило бы им подзабыть! Так что – это чувство у вождя вполне возможное. Но эти мелочи не могли играть существенной роли в мировой политике. Её определяли куда бóльшие задачи, чем личные чувства «Гуталина». Велась простая на вид игра с русским национализмом – она и по довоенной традиции казалась Сталину выгодной и удобной, и евреи хорошо ложились в лузу в форме противолежащей мишени. Тем паче, что еврейские кадры занимали несоразмерно большой сектор в самой выгодной сфере государственной машины, в военно-промышленном комплексе. Раньше их сложно было удалять из руководства оборонных заводов и секретных бюро – шла война, кадры обеспечивали выполнение оборонных заказов, т. е. вооружения Действующей армии. Но в межвоенное время – можно и переиграть кое-что, и, прежде всего – поменять кадровую политику в оборонной и прочей промышленности…

Ведь выросло этнически русское поколение молодых руководителей – после того, как срубили дворянско-поповские головы в революцию. Новое поколение требовало (настоятельно!), чтобы его рассадили на выгодные места в государственных компаниях, оно негласно настаивало на этом, и такая перемена виделась т. Сталину политически правильной (а, возможно, такой и была… Я допускаю вполне). В конце концов, эта Россия, и русские могут иметь в ней некие привилегии…

Евреев стали постепенно превращать в «подозрительный народ». Скажем, в народ-спекулянт, в народ-космополит, в народ–вредитель. Кампания за кампанией – каждый год придумывалось нечто иное. Сознательная компрометация еврейства в СМИ не считалась секретом – в русских семьях говорили о предмете вслух (кстати, при мне и моих русских школьных друзьях). Ощущение чуждости возникало у евреев при любом общественном шаге начальства. Так, как незадолго до этого делалось с дворянами или священниками… В принципе, конечно, привычная для советской власти ситуация – всегда с кем-нибудь похожее производилось, враг-то необходим постоянно… Ну, на этот раз им оказались евреи, ничего особенного. Тем паче, что дискриминация вырастала на укоренившейся в народе давней психологической традиции (с одной существенной разницей – евреи теперь проживали не где-то «в черте оседлости», а расположились в самом центре общества). Особенно много «этой нации» скопилось в столицах…

Важной для общества чертой сталинского руководства видится мне хладнокровный практицизм вождя. Как опытный прагматик, он опасался сразу менять старые, опытные кадры на новых людей – тем паче, что в личной памяти сохранялся довоенный провал, когда, уничтожив кадры в армии и «оборонке», он пару лет в войну не мог их полноценно заменить. И посему избрал новую и удивительную тактику: ЦК смещал евреев с «первых», т. е. с директорских постов, но… Но часто оставлял на «вторых» ролях. Перемещал – в заместители начальников. Начальник считался как бы кадром, обеспечивавшим правильность партийной политики, а уж еврей отвечал за конкретное выполнение планов предприятия. Сложилась шутка: «Кто такой заместитель начальника? Тот же начальник, но он ещё и работает»... Мой друг, писатель и художник Лев Ларский, вспоминал, как, выдвигая его на профсоюзную должность, партийные начальники подбадривали упиравшегося интеллигента: «Не бойсь! Хороший начальник – тот, кто имеет хорошего заместителя!»

Закручивание гаек в послевоенные годы шло вовсе не по одной «еврейской линии», так понять меня абсолютно неверно... Довольно постоянно, едва ли не каждый год, издавалось очередное «постановление ЦК» – то о вредных писателях и поэтах (Зощенко, Ахматовой), то о театре (разгром ленинградского театра Комедии и режиссёра Николая Акимова), то про кино (опять же с разгромом ленинградцев – Трауберга, Козинцева, Хейфица и др.), то погром в философии (книга Александрова «История западноевропейской философии»), то про музыку (помню врезавшуюся в память фразу из речи секретаря ЦК по идеологии товарища Жданова, что-то примерно такое: «Ну, много ли их вообще, композиторов-формалистов? Шостакович, Прокофьев, Кабалевский, Шебалин, Мясковский… Кто ещё? (голос с места: Шапорин). Вот и всё, товарищи…»). Что уж вспоминать биологию! Упорно сплетничали про физику, якобы статьи подготовили антиэйнштейновского толка, но – чего-то сию штуку отменили. Говорят, бомбу без этих гадов не могли придумать…

А сколько возникало дополнительных кампаний, параллельно с официальными постановлениями на цековском уровне! Про космополитов, например, про языкознание, про экономику… А «Ленинградское дело»? Ого! Оно до сих пор не оценено достойно, а ведь расстреливали – ни много – ни мало – будущих преемников Сталина… Помню, поразила фраза вождя в знаменитой послевоенной речи-тосте «За русский народ»: «В первые месяцы войны мы потерпели большие неудачи… Любой другой народ прогнал бы такое правительство, как наше. Но русский народ всё стерпел!» Кто бы посмел такое высказать, кроме вождя? Но игры с русским национализмом (как и с любым национализмом, замечу в скобках) выглядела рискованными – даже для такого специалиста в нацвопросе, как товарищ Сталин! Проводить данную политику в многонациональной империи, да ещё в XX веке, когда номенклатура вербовались из десятков народов и традиций – более чем сложно. Уже к 1948 году, т. е. всего через три года после войны, сформировалась – и неизбежно, по-моему – ленинградская «оппозиция», т. е. та часть партийной номенклатуры, которая не могла никак сообразить, почему, ежели русский народ считается первым среди равных и с этим тезисом вроде бы все согласны, почему же, повторяю, в центре имперской власти сидит так мало русских людей и так много нацменов? Сам товарищ Сталин не выглядел слишком русским человеком (с его-то жутким акцентом! Хуже него по-русски говорил, кажется, только Каганович), ну, а Маленков, Берия, Хрущёв, Микоян – нет, гнездовье центрального аппарата никак не страдало русским этническим происхождением. Посему «ленинградские вожди» восприняли «русскую идею» не как исключительно антисемитскую, но поняли её буквально – как правление русских людей в русской стране во имя русского народа! В империи такой поворот темы казался опасным, тем паче – вождю, рождённому всё-таки в закавказском городе Гори, а потому – вдруг – руководителей «русской партии» расстреляли, а Ленинград ещё долго считался подозрительным местом – впрочем, он таким гляделся ещё со времен товарища Зиновьева…

Странным вспоминается время – каким-то ненатуральным, каким-то придуманным. В разгар карточной системы, например, сохранились в памяти удивительные витрины – их украшали… куропатки. С белыми перьями – неощипанные. Почему куропатки? Или помню электрическую рекламу на Невском проспекте: «Покупайте майонез – вкусно, питательно, жирно»… Что это за таинственный «майонез» – мы в жизни про такой не слышали, не то что не видели сего таинственного продукта…. Никто и нигде не говорил, что в деревнях натуральный голод, что люди, как говорят об этом нынче, массами мёрли от недоедания… Мы этого просто не знали! Я впервые услышал о голоде в послевоенных деревнях лишь через десятки лет, когда мой солагерник, бывший капитан Советской армии Кузюкин, вспоминал: «Зона – она как деревня в моём детстве: всё время хочется есть. Каждую минуту! Голод сосущий, голод постоянный…»

Сегодня даже представить трудно, насколько мы были отрезаны от неофициальной информации: не было никаких иностранных радиостанций, вещающих на русском языке (кажется, первая, о которой я услышал, начала передачи в дни похорон Сталина), про телевидение даже слухов не ходило, из-за границы не поступало никаких книжек «тамиздата» (да их, наверно, не издавали вовсе), а единственные русскоязычные журналы, относительно доступные, – «Америка» и «Британский союзник» – выглядели более чем осторожными и сдержанными в подаче любой критической информации о Союзе… Что им не помогло – «Британский союзник» был-таки запрещён… Например, про советскую блокаду Западного Берлина нам вроде что-то сообщали, но ни одного слова – о мощнейшей авиации, прорвавшей эту блокаду и заставившую Сталина отступать. Ну, что вы, разве товарищ Сталин может спасовать перед противником? Никогда. Или мы читали непрерывные проклятия в адрес «доктрины Трумэна» или «антирабочего закона Тафта-Хартли», каждый день читали во всех газетах, но никто из читавших не представлял, в чем суть ужасной доктрины или этого жуткого закона или – почему исчезли из печати сообщения с фронтов Греции или Северного Ирана… Объясняю: в случае каких-нибудь неудач вся информация исчезала из газет и радио – и всё! Без объяснений…

Зато внезапно газеты заполнились статьями против английского шпиона Тито – а ещё вчера он назывался любимым другом и союзником. Но никто, повторяю, никто даже в партийных органах не знал, в чём конкретно провинился ужасный фашист Тито. А уж о своей стране мы не знали вообще ничего – не знали, например, того обыденного факта, что в СССР существует внешняя разведка (впервые удивительное учреждение признали существующим только при Хрущеве – когда демонстрировали на экранах иностранный фильм «Кто вы, доктор Зорге»), не знали, какие заводы у нас считаются оборонными (они назывались таинственным словом «почтовый ящик», так и говорили в народе: «Я работаю в ящике»), абсолютно неизвестно было, кто делает советскую атомную бомбу или ракеты (имя Королева стало известным только после его смерти – и это подавалось, как невероятно рассекреченное событие!), кто именно спроектировал канал Волга-Дон или лесополосы – секретность обнимала всё-всё-всё на свете. Шпионы, казалось, сидели за каждый углом, пытались выяснить наши тайны, например, как делают в Союзе замечательный бетон, а мы хранили и хранили тайны – всей мощью славных и бдительных органов…

Время не рождало в нас какой-то антисоветизм, поймите правильно, просто оно было как-то душное и противное, вот это я помню отчётливо. И возникало парадоксальное ощущение, что партия стала организацией, в которой исчезли любые толковые кадры – всякая партийная кампания превращалась в посмешище, над которым, ну, нельзя было просто невозможно не ухмыльнуться… Например, кампания по борьбе с космополитизмом, возможно, имела реальный смысл в России – говорю серьёзно! – она внушала русским людям уверенность в своих силах, в своих талантах, в способности решать встающие перед обществом проблемы самим, т. е. без заимствований и подражания Западу. Русский народ, действительно, от природы талантлив – но не ценит свои таланты вовсе! Имело смысл внушать ему, что он может сам работать, сам развиваться, с этим я могу согласиться… Кстати, и самоё идею подсказал Сталину умница, академик Капица, – имелся, имелся в ней здравый смысл. Но во что она превратилась стараниями партийного аппарата?! Французскую булочку переименовали в «городскую», популярное кафе «Норд» стали звать «Севером»… Экое русское новшество! Началась борьба за русские приоритеты во всех областях – совершенно идиотская, потому что её инициаторы сами себе придумывали мнимый заграничный приоритет и потом его сами себе опровергали… Например, якобы паровую машину придумал Ползунов, а вовсе не Уатт, хотя никто и никогда, даже на уроках физики, не утверждал, что Уатт придумал ПЕРВЫМ паровую машину. В наших же школьных пособиях красовались паровые машины Папина и Тревитика, много более давние, чем у Ползунова и Уатта, – Уатт же придумал первую ПАРОВУЮ МАШИНУ УАТТА, ту самую, которая создала промышленный переворот в Европе. А с этим кто ж мог спорить? Или, мол, Яблочков, а не Эдисон придумал первую лампочку накаливания – но Эдисон, конечно, не придумывал первую лампочку накаливания, что правда, опыты с ней проводились до него, и до Яблочкова тоже, Эдисон придумал СЕТЬ для освещения домов и улиц. И такой кампанией достигался эффект прямо противоположный задуманному – компрометация русской науки и техники, которая вообще начинала казаться фикцией. Тем паче, что сам сталинский аппарата не умел в практике ставить реальные технические и хозяйственные задачи и проекты директорам, он привык в постановке проблем рабски следовать за секретами, добытыми ему извне разведкой! Отсюда, естественно, проистекало в СССР постоянное преимущество любых иностранных новшеств перед советскими (характерный пример: Сталин поставил важнейшую задачу науке и промышленности – создать атомную бомбу, узнав, что её делают в США и Великобритании. Отечественные философы ещё не успели добраться до физики, в стране оставались великолепные кадры, которых не успели истребить… Они выполнили поставленную задачу – создали бомбу в кратчайшие сроки. Но… им не позволили запустить в жизнь собственные разработки! Для начала приказали скопировать украденный в Штатах «толстяк» – что было выполнено. И лишь через два года позволили своё тоже попробовать – тогда и выяснилось, что советская бомба вдвое легче американского оригинала и вдвое мощнее. Но что мог понять в этом деле не только малограмотный в физике вождь, но даже его помощник, очень талантливый организатор Берия?)

Тем не менее, мы оставались советскими людьми по своей идеологии – что бы ни утверждал Бродский нынче. И его отец, и мать, и родня – все оставались советскими по сути людьми… И моя родня тоже, конечно. Силу этой идеологии до поры-до времени составляла, прежде всего, её «научность» – преклонение перед наукой, перед знанием, унаследованное идеологами от Маркса, а в России – от Ленина, она давала этим идеям силу в глазах масс. Логичность и предсказуемость всего совершавшегося, казалось, обеспечивали грядущее торжество разума и человека.

Конкретный пример: когда объявили в газетах о «деле врачей», «убийц в белых халатах», то я безусловно верил в их виновность. Почему? Да потому именно, что они были евреями. Я знал точно, что в стране господствует антисемитизм, и мне казалось логичным, что евреи-врачи желали удалить антисемитское руководство – тем способом, который находился в их распоряжении, т. е. медицинским… Вот так я, дурачок, рассуждал, хотя жутко раздражало одно-единственное обстоятельство – как врачи не подумали, что, если провалятся, то какие ж беды и горести обрушит МГБ на головы их земляков в Союзе. Но поскольку моё рассуждение выглядело логичным, я верил в эту чушь (вспомнилась цитата, кажется из воспоминаний вдовы Бухарина, как ехала она в вагоне, и в поезде спорили о процессе Тухачевского-Якира, и кто-то из воевавших с Якиром говорил, что никак такого не может быть, он лично Якира знает, а ему возразили: ну, ты представь, кто может быть в стране заинтересован, чтобы убить наших лучших полководцев? Да никто». И возражавший замолчал, побитый, – логика-то рассуждения выглядела непобедимой!).

Я вспоминал, что институтские годы видятся сегодня самыми пустыми в моей жизни. Поступил в институт без экзаменов, т. е. с медалью, и мне никак не могли формально отказать – 210-я школа считалась базовой этого самого института (а что в универ мне нельзя соваться, Татьяна Ефимовна всё же объяснила). Правда, приемная комиссия посоветовала перейти на… физмат – видимо, чтоб не портил своей пятой графой русскую культуру. И много лет спустя Татьяна Ефимовна призналась мне, что ходила тогда к директору института – Кирееву (по совместительству она работала в институте доцентом) и убедила его: «Мальчик не должен этого знать! Мы его не так воспитали! Если вы его не примете, я выступлю на партсобрании…» Как понимаю, у директора имелась процентная норма, которую старались не заполнять вообще, поэтому места для евреев имелись всегда. Зачем же ему получить скандал, когда он законно мог его избежать? И меня приняли. Но, Боже мой, какие лекции читались в этом вузе… Самое худшее, что я слышал в жизни – это курс по русской литературе XIX века, пустая и глупая до идиотизма скучища. Каких учителей там выпускали, если, например, о существовании подтекста в художественном произведении я узнал лишь после окончания вуза, уже работая в школе! А ведь это был я, который учился только на пятерки и непрерывно сбегал на последних курсах в универ – на лекции профессоров Реизова и Бялого, и кое-что новое по литературе всё-таки сумел узнать…

Правда, и занимались мы в вузе в самое жуткое время – когда печатали работы Сталина по языкознанию и экономике, и я собственными, а не чужими ушами слышал вступительную лекцию «Значение работ по языкознанию товарища Сталина для ПВХО (противохимической обороны)».

Когда же умер Сталин (я был уже на 3-м курсе), все мы находились в растерянности – куда ж теперь страна повернёт? Забавно, первым признаком, что наступило новое время, оказалась цитата в «Правде» из речи президента Эйзенхауэра: «Что бы ни говорить, но со смертью Сталина кончилась эра!» Знаком послужила, собственно, не самая фраза, тоже мне открытие, а то, что её опубликовали. У нас, в Союзе, опубликовали! Как некий знак согласия, как некий сигнал обществу, что начинается НОВОЕ. Но это новое повалило вдруг так быстро, так стремительно... Сначала оправдали «врачей-убийц» – впервые в истории СССР открыто признавали, что органы… ммм… могли ошибиться. Что они, оказывается, не всегда бывают правыми! Ого, какой перелом – прежде всего в психологии общества. Потом – снижение цен. Сталин ежегодно снижал цены, тем самым сигнализируя обществу, что хозяйственное состояние страны всё улучшается да улучшается. Но в 1953 году, после его смерти, оно, снижение, оказалось неслыханно крупным – и сильно подбодрило население: власть заинтересовалась нашим благополучием. А главные события начали происходить летом того же года…

Студенты нашего курса работали тогда воспитателями и пионервожатыми в летнем пионерлагере в поселке Тарховка. Слышали мы по радио о восстании рабочих в ГДР, правда, быстро подавленном, потом – почти сразу – объявили, что правительство страны посетило спектакль, оперу Шапорина «Декабристы» (с чего вдруг – сообщение? Что за опера?) и почти сразу грянуло потрясение: сообщили, что арестован второй человек в стране – глава госбезопасности, а фактически всего аппарата власти – Лаврентий Павлович Берия.

Для того времени характерно, что никто не знал никаких подробностей биографии «вождя» – только его должность! Берия в глазах населения значился лишь шефом НКВД, ведомства, которому, как выяснилось, уже не вполне доверяло подавляющее большинство граждан СССР. «Контору» боялись, почитали, поклонялись – но про себя многие ненавидели тоже. Поэтому люди оказались потрясены сообщением – до смятения, но, в общем, довольные – и все во всё поверили. Берия обвинили по канонам сталинского времени – он оказался шпионом, конечно, английским – каким же ещё? «Англичанка гадит» – это со времён Александра III. Развратником был (как же иначе), организатором репрессий сталинского времени (во всяком случае – после Ежова) и, конечно, заговорщиком, пытавшимся с помощью МВД захватить власть в стране. Чисто сталинский поворот, позволявший любой негатив в жизни страны списать на разоблачённого врага народа и спокойно двигаться дальше – в любом желательном начальству направлении.

В это трудно поверить, знаю, но никто, ну, буквально никто (кроме посвящённых в государственные тайны) не догадывался, например, что во время войны Берия руководил вовсе не ГБ, а всей оборонной промышленностью страны (СМЕРШ и прочие карательные органы работали под прямым управлением Сталина); что после войны Сталин оставил контроль над органами в своих руках, а Берия поручили «Большой проект» – атомный, а потом ракетный щит Союза СССР. Мы не знали этого! Тем паче – планов Берия по реорганизации сталинской системы управления, сталинской политики противостояния Западу в Европе, нейтрализации Германии (по австрийскому образцу) и всего прочего. В глазах населения Берия казался символом сталинского террора, а его крушение – крушением государственного бандитизма. Насчет необузданного разврата – это тоже нам казалось вполне правдоподобным (а на что ещё человеку нужна неограниченная власть?), сомнений не вызывало…

Короче, новое правление началось точно как сталинское: падали старые вожди, видевшиеся символом террора (Троцкого ведь и до сих пор представляют зарядом ленинской диктатуры и чуть не крайним радикалом, хотя именно он первым предложил НЭП и беспощадно высмеивал коллективизацию как «сталинскую бездарную глупость»!), а в вожди выдвигался самый серый, самый неказистый из новой верхушки. Таким виделся Сталин после смерти Ленина, а сейчас – секретарь ЦК Никита Хрущёв…

И, действительно, уже к сентябрю 1953 года на первый план в политике вышел Никита Хрущёв.

Секретарь ЦК сделал на пленуме доклад о сельском хозяйстве и как бы вдруг, но открыл глаза на то, о чём все догадывались, но самим себе не смели в этом признаться: Сталин и война подорвали незыблемый в прошлом фундамент российской державы – сельское хозяйство. Т. е. страна жила ныне, лишенная фундамента…

Впервые Никита огласил цифры, которые знали только в ЦК: средний урожай в 1950-х гг. оказался ниже, чем до войны, а до войны он считался значительно ниже, чем до коллективизации…

Видимо, Сталин совершил в сельском хозяйстве тот же стратегический просчёт, что в подготовке армии к войне: автоматически предположил, что новые машины и минеральные удобрения скомпенсируют потерю кадров, и сельское колхозное хозяйство выправится как бы само собой, как только трактора и апатиты появятся на полях. Но, как и в армии, никакие, современные и лучшие танки и самолёты не могли возместить потерю опытных и обученных командных кадров, так и на колхозных полях никакие машины и компосты не способны оказались возместить дурное управление землей безграмотными (в этом деле) председателями и директорами.

Что делать – никто в руководстве не представлял! Пожилые члены политбюро возложили проблемы сельского хозяйствования на буквально фонтанировавшего энергией Хрущёва – у него, мол, силы есть, пусть и возится сам с этой херовиной…

Дальнейший ход политики легко просчитывался каждым, кому был знаком процесс захвата власти Сталиным. В обычное время в Союзе господствовала власть абсолютной монархии, унаследованной от царей: Ленин получил привилегии, сопоставимые по масштабам власти с автократом из Зимнего дворца, тем паче Сталин получил самодержавную власть– и все привыкли, что Россией правит царь, только называемый по-иному… Но! В период междуцарствий в новом типе государства проводились выборы в верховные органы власти. Преимущественно – в партийный аппарат. И такие выборы организовывал и контролировал секретариат ЦК (как метко формулировал товарищ Сталин, «неважно, как голосуют, важно, кто подсчитывает голоса»). Контролируя аппарат ЦК, Сталин сумел завалить на выборах более авторитетных, чем он сам, ленинских соратников-лидеров. В наше же время, получив в руки аппарат ЦК, ту же игру повёл Хрущёв. Мне, во всяком случае, было ясно, что скоро он начнёт спускать с вершины сталинских ветеранов, так же, как в своё время, сталкивали ленинских окруженцев, недооценивших интригана-генсека.

Но как бы ни было – внезапно начался период, названный по заглавию повести Ильи Эренбурга – «оттепелью» (забавно, что сам Никита Сергеевич обиделся на такое название – претендовал, оказывается, на… «Весну»!). Имя Сталина как-то незаметно стало исчезать из печати. Время от времени появлялись статьи или очерки, которые дерзали поставить под сомнение основы сталинского режима. Повторяю, мы находились во власти марксистских идей, всё так, но… Но применение их выглядело в наших глазах принципиально по-иному. Как тогда говорили, «по-ленински»…

Как обычно в России со времён XIX века, зачин перемен закладывался в «толстых журналах». Именно на их страницах проводилась некая идеологическая новизна, прощупывалась читателями новая линия, а редакции «толстых журналов» де-факто становились штабами политических партий, хотя так их никто не называл… После смерти Сталина первым штабом стала редакция «Нового мира», возглавленного поэтом Константином Симоновым.

Видимо, Симонов, нюхом чувствовавший крепчавший ветер перемен, решил поместить в конце 1953 – в начале 54 года серию статей, всколыхнувших общество. Их написали критики, которые на самом деле оказались, в основном, прозаиками – я запомнил лишь три фамилии: Владимир Померанцев, Фёдор Абрамов, Михаил Лифшиц. Потряс едва ли не всю послесталинскую интеллигенцию прозаик Владимир Померанцев, напечатавший статью, названную «Об искренности в литературе».

Что же сочинил сей «сокрушитель основ», которого несколько месяцев поливали в центральных газетах ведущие писатели и уж тем паче партийные работники?

Он призвал коллег не… «заглушать проблематику». Неискренность – это необязательно ложь, гораздо чаще – уход от реальных проблем. В лирику, например, можно элегантно убежать, в фантастику… Например, можно не живописать особое колхозное «богачество», но умолчать о серьёзных недостатках в колхозной жизни, в колхозном планировании, в оплате труда крестьян. «Не писать, пока не накалился, – призывал Померанцев коллег. – Знать, за что борешься… Не думать о прокурорах… Не выписывать выводы, но не допускать ни одной строчки бездыханной. Быть самостоятельным. И тогда моя правда сольётся с правдой общей».

Наверно, цитаты покажутся современникам несколько странными. Что собственно революционного высказал Померанцев? Что могло потрясти публику – причём настолько, что ЦК сместил, несмотря на раскаяние во грехах, главного редактора журнала – назначил на место Симонова, как им виделось, более «верного» человека, Александра Твардовского.

На практике – ЦК оказался абсолютно прав. Померанцев посягнул на самую основу советской жизни и тем паче литературы – на «партийность». Партийность, ныне позабытый термин, означало вот что: если твоё мнение по какому-то вопросу разошлось с мнением руководящих инстанций, ты, литератор, и вообще любой человек в СССР, обязан не просто изменить поведение, свои действия, но обязан поменять собственные убеждения. Именно так, хотя сейчас это звучит – понимаю – невероятно… И понятно, что с «искренностью писателя» принцип коммунистической партийности никак не совмещался…

(Для разъяснения – цитата из мемуаров новосибирского инженера, видного деятеля еврейского и правозащитного движения в СССР Феликса-Азриеля Кочубиевского: «Тащили ли меня в партию? Было такое. Довод: "Вы – работник с такой ответственностью,– и не в партии?"… Я стал изучать устав. И обнаружил два пункта, совершенно меня не устраивавших. Во-первых, член партии не имел права на высказывание собственного мнения после принятия какого-то решения. Даже если ты был с таким решением не согласен. Во-вторых, исключалась возможность любого, даже отдалённого инакомыслия. Так, говорилось, что должна быть безусловно исключена – цитирую – "возможность попыток фракционной деятельности". Даже не самой деятельности, даже не попыток её, а возможность попыток… Что партия недемократическая, я знал и раньше, но что устав настолько недемократичен – меня удивило. Я-то думал, что это вроде советской конституции, её положения никто не исполняет, но сама-то конституция отменная. А здесь и самый устав тюремный! Я пошёл к другу-члену партии и спросил: а если партия постановит, например, что все лысые неблагонадёжны (я уже был лыс), как ты поступишь в отношении меня? Он ответил: "Можешь рассчитывать на мой голос!" – "А на твой волос?" Он не ответил, и вопрос с партией был для меня исчерпан»).

***

Может быть, именно здесь найдётся удачное место, чтобы объяснить, почему получилось так, что мы, воспитанные в тотально пронизанном идеологией обществе, выросли свободными людьми?

Я размышлял над парадоксом с давних времен. И вывод всегда получался один: Советская власть совершила, со своей точки зрения, колоссальную ошибку, оперевшись где-то года с 1934-го на русскую культуру и российскую историю.

Возможно, иного выхода у неё не оставалось, учитывая грядущее столкновение с Гитлером и необходимость более прочной фундаментальной духовной базы, чем былой «пролетарский интернационализм». Однако русская культура и история постоянно и незримо разрушали фундамент СССР, воспитывая в молодёжи несоветскую основу.

Например, Пушкин неизбежно выращивал в нас чувство личной чести («Береги честь смолоду»), Лермонтов внушал презрение к приспособленчеству ко власти («Страна рабов, страна господ»), Гоголь учил уважать каждого человека – даже самого малого и презренного… Всё читаемое и услышанное в классике противоречило азам, внушаемым советской моралью, пусть въевшейся в тебя. Я, например, знал твёрдо, что, если встречу врага Советской власти, то обязан на него донести, это считалось делом каждого честного человека… Но никогда этого сделать на практике не мог – и не смог бы, точно. Человек, начитавшийся русской классики, не мог примирить свою совесть пусть даже с самым правильным – на его же взгляд – доносом.

Огромное влияние на нас, детей, оказывали советские книги «маршаковской школы» Детгиза. Авторов их почти всех уничтожили, да и редакторов тоже – и, с точки зрения советской власти, они того заслужили. Правда, их обвинили в шпионаже – в пользу… Японии. Например, мою личность эти детские книги полностью сформировали. Конечно, их изымали, где могли, но мне, например, здорово повезло: я уехал на Урал. А там, в провинции, контроль над библиотеками, особенно в селах или небольших городках, был менее жёстким, чем в Питере (контролёров не хватало?). И я читал – не понимая, конечно, почему же нигде в других местах не мог ни достать, ни перечитать, ни узнать хоть что-либо об авторах и о самих книжках. Например, огромное влияние оказала книга некоего Константинова «Карта рассказывает» – о великих географических открытиях. Её текст определил интересы в миропонимании на десятилетия вперёд. Только через полвека, в Израиле, я узнал, что сей, никому не ведомый Константинов – метеоролог, расстрелянный где-то на Кольском полуострове. В ирбитской библиотеке выдали книжку по истории инертных газов, пробудившую пожизненный интерес к проблема физики и к самим личностям физиков – и лишь через десятилетия я узнал, что её написал М. Бронштейн, великий в потенциале физик, друг и коллега Ландау, в отличие от гения – не сумевший вырваться на свободу из тюрьмы НКВД и расстрелянный в 1938 году. И много-много оказывалось в руках подобных книжек – я впитывал всё, хотя и не запоминал авторов; иногда, по возвращении в Ленинград, пробовал выписывать в Публичной библиотеке и неизменно натыкался на ответ «В каталоге не числится»…

Наверно, тогда стал догадываться, как достигается не Вечность, конечно, но Бессмертие – через книги, которые ты сочиняешь и незримо для себя оказываешь влияние на сознание неведомых тебе людей, чаще всего, молодых. И – живёшь потом в них, в какой-то странной, постоянно обновляющейся форме.

***

Но – вернемся в историю 1940-50-х гг.. Не только во всесоюзную, но и в мою собственную.

В середине 1950 годов я окончил, наконец, педагогический институт. Почти все оценки в дипломе красовались «отличным», но, разумеется, об аспирантуре невозможным считалось хотя бы заговорить – не до такой степени новое время считалось новым в сравнении со сталинским. Да, оно вроде бы новое, но принципиально не иное. Не сталинское, но всё-таки вполне советское…

Здесь опять настало подходящее место – объяснить моё видение «еврейской проблемы» в тогдашнем СССР.

В первые годы Советской власти, наверно, имелась подлинная, страстная юдофобия, взращённая в России православной церковью, она действовала на многих приверженцев «белой идеи». И позже церковь искренно верила в собственный миф, что её, мол, преследуют большевики, прежде всего, как иноверцы, как евреи, люди враждебной религии. С такой точки зрения, травля казалась логичной и неизбежной… Но с конкретно-исторической точки зрения церковный миф видится мне сегодня полной чушью. Да, большевики гнали Бога и любую конкурирующую идеологическую систему, но – совершенно независимо от личных былых религиозных традиций. Всякий конкурент большевизма подлежал искоренению, включая христианство, но и иудаизм тоже – такова суть тоталитарной власти (Вдобавок, именно у евреев чужая вера по традиции считалась совершенно неинтересным объектом (это и до сих пор у евреев – именно так).

Однако возникло иное – групповая конкуренция в партии, конкуренция между русскими и евреями. Для организационной структуры в ВКП(б) вражда групп считалась обязательной и неизбежной – почему бы ей не быть и национальной тоже (в 1920-е гг. врагами считались преимущественно русские люди, как представители более могущественного и сильного народа, а вот со второй половины 1930-х – как раз евреи). К 1950 годам, к эпохе Хрущева, схватка внутрипартийных национальных групп казалась наблюдателю абсолютно оконченной: русские овладели любыми высотами и заложили перед евреями в системе партийных кадров неодолимые барьеры. Вроде можно было успокоить партийные нервы в сём направлении… Но – не сложилось.

Почти до конца советской власти юдофобская кадровая политика велась активно, последовательно и решительно. Почему? По-моему, даже сами партийцы этого не понимали. Толковали, мол, у евреев теперь своё государство, значит, можно подозревать их в «двойной лояльности», имелось другое объяснение, что евреи, мол, симпатизируют Штатам, поскольку там они в силе – и прочая трепливая чепуха… Во всяком случае, секрет антиеврейской политики скрывался не в национальной юдофобии – не отрицаю, что, наверно, имелись в партии искренние антисемиты, но никогда и ни в одном начальнике я не ощущал подлинного жидоедства… А среди знакомых лидеров русских националистов, так называемой «русской партии», ясно различал даже симпатию – и лично к себе, а иногда к евреям вообще.

Вот как эта проблема представала в моём сознании.

Из евреев по решению партии негласно создавали особое сословие, необходимое для исполнения чрезвычайных нужд советского режима.

Ограниченные в нормальных социальных возможностях, евреи страстно стремились преодолеть невидимые границы – что теоретически как бы считалось возможным, дозволенным (ведь поставленные преграды не имели формальных признаков). Как только возникала проблема, которую начальству предстояло решать срочным образом (например: создать Бомбу! Или – Новую Химию! Или – ещё что-то подобное), устным указанием евреям открывали в этой проблеме кадровый проход. Их туда – брали. Вопреки прежним указаниям… Они устремлялись в новую дыру с азартом – ибо проход виделся выбросом из своеобразной «черты оседлости». Обдумайте парадокс: евреев не пускали ни в какие секретно-привилегированные должности – и они же занимали ключевые позиции в сферах, где таились самые важные государственные секреты. Но за любую привилегию приходилось платить – они и выкладывались по полной программе. В ракетной технике, в космосе, в ядерной сфере… Кроме того, виделись аппарату незаменимыми «винтиками» в исполнении функций, которые начальству казались желательными, хотя само оно их выполнить не умело или не могло. Тогда начальник нанимал безработного еврея, который выкладывался, а плоды работы доставались, естественно, гражданину начальнику. Очень удобная система для партии, согласитесь – и понятно, почему власть её неизменно поддерживала… При любом вожде, при любом государе – это выгодно, а потому существовало!

Так возникла основа для современных споров юдофилов с антисемитами: юдофилы жаловались на дискриминацию еврейства, а антисемиты указывали в ответ на евреев, игравших ключевую роль в важных точках исполнительной власти. В итоге возникал парадоксальный вывод: евреи на деле, т. е. реально, оказались привилегированным сословием в СССР! Власть постоянно испытывала сей народ на прочность, она заставляла евреев оттачивать способности, трудовые навыки, непрерывно ориентироваться на новое в науке или в технике управления… Русским людям пришлось в жизни много хуже, хотя ни русские, ни тем паче сами евреи этого никак не осознавали – по близорукой примитивности обывателей в составе обоих народов. С одной стороны, русским обычно подкладывали мягкую государственную подстилку – всякие стипендии, премии, продвижения, это расслабляло народ и его кадры… В отличие от закалённых евреев! Меня, помню, на следствии следователь всё допрашивал, не объясняется ли возникновение во мне антисоветских убеждений дискриминацией меня лично как еврея. И я совершенно искренно отвечал: «Валерий Павлович, советская власть – благодетельница еврейского народа! Она заставляет нас выкладываться, как можем, она напрягает еврейские силы до предела! Русским людям приходится хуже, вас она разлагает…» Я и до сих пор так думаю. Советская дискриминация создавала для еврея особую, психологически благоприятную обстановку: если еврей, скажем, проваливался на приемном экзамене в институт или его не брали на какую-то работу – он, как правило, никогда не винил в этом себя! Нет, он же конфетка, он талантлив и умён – как еврей, это сволочи-антисемиты его загробили… Что внушало еврейству необходимую уверенность в себе, успокаивало сомнения, порождало надежды на будущее – мол, в каком-то другом возможном варианте всё получится. Русскому же человеку, несомненно, внешне добиться лично поставленных целей оказывалось проще, но зато он эту цель много меньше ценил и работал без излишнего напряга, и, главное, если его заваливали (а без этого никогда не обходится), у русака не оставалось веры в себя, никакого успокоения… Он – бездарь, он – ни на что не годен… Именно советская власть, дрессируя евреев, обеспечила в будущем относительно легкую приспособляемость этого народа к самым передовым обществам мира – в Штатах, в Германии, в Израиле.

…Короче, закончил я институт, и мне требовалось хорошее распределение. Хорошее – значит, по возможности отправиться туда, где дадут работать по специальности, а не загребут в армию (наш педвуз был почти на 95 % женским, и военная кафедра не присваивала выпускникам офицерских званий, мальчикам требовалось после вуза служить в действующей армии, чего мне – да и никому вообще – абсолютно не хотелось).

И тут подвернулась редкая, вдобавок ещё и патриотическая удачливая возможность получить хорошее распределение.

Никита Сергеевич Хрущёв объявил призыв молодёжи на освоение целины! Это и оказался его план оздоровления сельского хозяйства: всё равно, думал, наверно, генсек, колхозную деревню в центральной России не поднять, подорвана намертво. Но в стране с такими немерянными ресурсами, как Союз, всегда найдётся выход – можно устремиться к лежащим втуне резервам. В Казахстане и на Алтае есть миллионы гектаров непаханой земли, надо их вспахать, засеять, освоить – вот и выход. Вырастет огромное количество дополнительного зерна взамен потерянного в колхозах России и в Украине. Я случайно пошёл (вместе с лучшими друзьями на курсе – Алексеем Адмиральским и Мариной Воложаниной) на собрание в Союз писателей, где журналист Кирилл Косцинский, только вернувшийся из командировки на целину, буквально воспевал со сцены героизм советской молодёжи, подвиги на целине, на Алтае. Очень уж был захвачен романтикой преобразования природы. (Не могу не отметить в скобках, что впоследствии – и довольно скоро – Кирилл превратился в советского политзаключённого и отбыл приличный срок на зоне. Но это я так, к слову…). И там, на собрании, в моём мозгу зародилась великая идея! Всё равно ж пошлют в какую-нибудь дикую глушь, так почему бы самому не попроситься туда – на целину? Так сказать, в русле хрущёвского патриотического потока… Я поделился идеей с друзьями – и мы втроем решили ехать на Алтай. Вместе.

Всё получилось так, как было рассчитано. Дорога оказалась дальней, с несколькими пересадками, в Барнауле, столице Алтая, нас с Мариной отправили в Усть-Пристанский район – пароходом по Оби. В Усть-Пристани пришлось дополнительно хлопотать, чтоб меня направили в одну школу с Мариной – это была средняя школа в Красноярке, в 35 километрах от райцентра (добрались мы туда на грузовике, перевозившем целинное зерно). 180 километров от железной дороги, истинная окраина! На горизонте стеной возвышались Алтайские горы… Лёшку отправили в соседний район. Проблема, появившаяся на месте, – нехватка жилья. Когда в заселенные местными жителями посёлки отправили тысячи добровольцев, мест остро не хватало. Поначалу мы с Мариной жили в одной комнате – единственной свободной, обнаруженной нами на селе. Где-то через полгода я сумел снять полати у другой хозяйки – там и прожил остальные месяцы… Вдобавок школа оказалась растущей, в ней лишь первый год появились восьмые классы, поэтому часов работы тоже не хватало – Марину-то взяли по специальности, литератором, ну, а мне досталось то, что выглядело свободным, – история, конституция, английский язык, география. На второй год географию заменили физикой в старших классах.

Работал я с азартом и удовольствием, ощущал себя великим культуртрегером, тем, кто несет факел знаний и культуру в место, где без него ничего бы похожего не загорелось бы. Этакий светоч цивилизации! (Чего хотите, наивный романтик, мне шёл всего 22-й год). Уроки дались легко… С первого часа я чувствовал себя в классе на законном месте. Видимо, по природе я – школьный учитель и работал в школе с огромным удовольствием, дети ко мне относились с доверием и даже преданностью. Хорошее время – школьные годы!

В целом учительский стаж набрался у меня невеликий, но всё же относительно приличный – я отработал в разных школах 9 лет. И всё время придумывал на уроках новые методики, чтобы преподносить учебный материал, позднее, уже в Ленинграде, написал особый доклад по методике преподавания для Всероссийских педагогических чтений («Горе от ума» в вечерней школе») и получил за работу приз – почётную грамоту Педагогических чтений, а моя методичка была напечатана Академией педагогических наук отдельной брошюрой.

Конечно, стал и общественным активистом – как иначе! Я ж комсомолец-целинник… Парторг предложил мне вступить в партию коммунистов. На моё счастье, он не понимал меня совершенно и решил дополнительно соблазнить – как нормального человека: «А когда вступите, Михаил Романович, мы поставим вопрос о получении Вами квартиры».

(По просьбе учеников, мол, «нам трудно произносить ваше отчество «Рувимович» я стал в деревне Романовичем. Однако позже, переехав в Ленинград, вернул себе настоящее отчество, решив, что питерские ребята к нему вполне могут приспособиться. Моя школьная кличка у учеников в Питере была «Рувим»).

Как-то мгновенно осознал, что меня покупают квартирой – и оборвал разговор, более никогда к нему не возвращался. И – никогда в жизни не вступал ни в какую партию… В Израиле – тоже.

Два года, проведённые на целине, видятся мне едва ли не самыми важными в новейшей истории жизни Советского Союза – 1956-57 годы.

Прежде всего, это была эпоха секретного доклада Хрущёва на XX съезде ВКП(б)!

…Мне забавно, когда в Израиле читаю, что этот доклад считался великим государственным секретом, и текст его ни один агент разведки не мог раздобыть, и как ЦРУ назначило, кажется, миллион долларов награды за него и прочее, и прочее… В Красноярке директор школы, Евфалия Антониновна Шипулина, вручила мне в руки брошюрку с текстом и поручила читать его вслух на собрании учителей школы – присутствовали все, включая беспартийных. И пару часов я его читал его в полный голос. Произвёл он, конечно, сильнейшее впечатление, может быть, потому, что составлен был абсолютно из привычных сталинских словесных блоков (только уже против Сталина, но это – деталь). Даже попытки что-то в истории объяснить не делалось, почему, мол, такие жуткие преступления совершались, зачем Сталину требовалось уничтожать кадры собственной партии… Злодей был – и всё! Какие нужны вопросы? Ужасный нрав, непомерное властолюбие – и хватит с вас! Культ, видите ли, личности. Говорю – чисто сталинский подход. Нам казалось всё привычным, сам Сталин к подобным текстам нас и приучил с детства. Помню, пришёл я после собрания к Марине и говорю: «Значит – враг народа номер один?» А хозяин услышал и высказался: «За что ж я-то сидел?!» А сидел ни много – ни мало – десять лет. Объяснил: «Как японский шпион. Я их только об одном просил: скажите мне, где она, эта Япония находится, чтоб я хоть знал…»

Но, с другой стороны, именно оттого, что никаких объяснений прошедшему в тексте не дали, доклад развязал мозги в стране: почти каждый пытался на свой лад и вкус что-то себе объяснять, как-то понять прошедшее, прикладывать личные объяснения к фактам, которые Никитой иногда и не затрагивались вовсе… И каждого волновали, конечно, факты, связанные с ЕГО историей – крестьян, например, с крестьянской темой (хотя о них Хрущев ни слова не сказал), генетиков – с научными проблемами, евреев – с их странным существованием, военных – с их историей. Да и прямое воздействие фактов доклада тоже оказало на мозги людей великое влияние. Партийные кадры вдруг для самих себя осознали, что именно они и стали самой крупной жертвой террора – в процентном отношении к численности именно партийный аппарат оказался чемпионом по убитым. И уж снова подвергаться подобному риску аппарат точно не хотел…

Неужели Хрущ действительно просчитал возможные комбинации развития событий? Неужели он оказался настолько политически проницательным? Но не мог же он не понимать, что первый вопрос, который возникнет в умах: «А где вы были, господа хорошие?» И вопрос люди обратят, прежде всего, к ветеранам сталинского руководства – к Молотову, Кагановичу, Ворошилову, Маленкову, наконец… К тем, кто пока что считался в массах, да и в самой партии деятелями много более авторитетными, чем Хрущев, провинциальный секретаришко… То есть доклад против Сталина сыграл уникальную роль в удалении от власти ветеранов-конкурентов нового лидера, в замене их собственными придворными… Он, конечно, планировал собственную политическую выгоду – реальную и незаменимую, но, с другой стороны, не мог же не понимать и другого: старички, которые пока сидели в ключевых пунктах власти, могут сообразить, куда он дело поворачивает и постараются от него избавиться. И вполне в их силах успеть такое сделать! Как он, интересно, планировал для себя дальнейшую игру по захвату власти?

Почти сразу конкуренты в политбюро приняли «меры по торможению» реформ, это чувствовалось. Но никакие постановления ЦК, никакие устные указания не могли удержать мысль населения, разбуженного от пленительного, удобного сна, когда существенные решения вместо народа принимал вождь… У Сталина, говорите, характер обнаружился вздорно-жестокий? А где гарантия, что с новым вождём такое не повторится? Э нет, господа товарищи, дальше так дело не пойдёт. Вот что бродило во многих-многих мозгах!

Начались штормы в национальных компартиях, в странах народной демократии. После войны Сталин вёл всюду дикую чистку, требуя повторять советский опыт буквально, физически уничтожая всех сопротивлявшихся в Восточной Европе (среди местных ветеранов-коммунистов, насмотревшихся в Москве на сталинские порядки, многие, действительно, скептически относились к успехам советской модели, особенно к коллективизации в сельском хозяйстве). Теперь, когда в восточноевропейских столицах выяснили, что товарищ Сталин не во всём и не всегда был прав… О, значит, можно и допустимо что-то переделывать? А у населения возникла иллюзия, что, может, стоит вообще избавиться от московского начальства – в принципе…

В Советском Союзе к концу жизни Сталина почти всё политбюро хоть про себя, но думало, что вождь проталкивает ошибочную политику – чем единственно и можно объяснять дружное реформирование линии Сталина сразу после его смерти. А что уж говорить о коммунистах Восточной Европы, тем паче, что народы там относились к новой власти как к оккупационной модели, навязанной им новыми захватчиками?

Легче всех пережила период Польша (её звали – «самый весёлый барак в социалистическом лагере»). Варшавское руководство, включая главу партии и государства, Болеслава Берута, всегда опасалось буквального повторения советского опыта и с самого начала маневрировало, чтобы спасти, что можно, из национальных традиций. В частности, и это важно, в Варшаве избегали смертных приговоров для политических оппонентов (смертные приговоры выносились, приводились в исполнение, но исключительно властью советников от советского МГБ). Поэтому в Варшаве могло физически уцелеть немало сторонников «коммунизма с человеческим лицом», главное, остался жив, хотя и в тюремной камере, Владислав Гомулка, генеральный секретарь компартии во время германской оккупации. Так что у поляков имелась сильная внутрипартийная оппозиция Советам плюс работал и готовый лидер оппозиции, хотя коммунист, однако, популярный в массах. Что дало им шанс на мирный переход власти к противникам сталинизма…

В Москве поляков элементарно побаивались – там имели восьмилетний опыт сопротивления в Украине и по аналогии догадывались, что в Польше сопротивление будет не меньшим и не менее вооружённым... Так что, елико возможно, хотели бы договориться миром – при условии, чтоб не потеряют лица. Поляки дали такую возможность…Опаснее для Кремля сложилась ситуация в Венгрии.

Здесь, мне видится, Кремль подвёл его интуитивный антиеврейский предрассудок. Венгрия – последняя союзница Гитлера. Спецслужбы рейха свергнули в 1944 году национального лидера Хорти, отдав власть своему сопартийцу Салаши. Потому Венгрия сражалась с Советами до последнего солдата и подверглась жесточайшим грабежам и насилиям. Советские агенты не смогли обнаружить местных сторонников Сталина, поэтому Кремлю пришлось, вопреки собственным симпатиям, доверить жестокое антинациональное управление приезжим холуям, евреям-политэмигрантам. И московское владычество виделось многим венграм своего рода еврейским господством в Будапеште. Когда политическая ситуация в стране накалилась, в Москве решили использовать для разрядки старый политический трюк – пожертвовать «евреями» и все мерзости и гадости режима списать на этих старых большевиков, назначив во власть какого-нибудь подходящего чистокровного мадьяра – и успокоить этим возбуждённое население. В «эрзац-вожди» Венгрии Берия, я думаю, выдвинул «своего человека», т. е. старого агента ГБ Имре Надя. Новый вождь возглавил правительство и, видимо, с одобрения шефа, который, как мы теперь знаем, являлся куда более либеральным и проницательным, чем его оппоненты в Кремле, начал проводить решительные реформы. Но вскоре арест Берия дал перевес Молотову и Хрущеву, и Надя сменили обратно – опять же на еврея, Эрне Герэ (выбора-то у них не имелось! В скобках – сплетничали, что в принципе Герэ считался очень способным от природы деятелем). Естественно, после XX съезда страсти в венгерском народе взыграли с устрашающей силой – тем паче, что имелись прекрасные объекты для начала бунта: имелся шеф страны, еврей, имелся и готовый вроде возглавить народ лидер-мадьяр Надь… И Надя вновь сделали премьером.

Я не собираюсь излагать историю венгерского восстания – не моя тема. Просто – в рамках темы – хочу объяснить, почему интервенция Советской армии в Будапеште не вызвала в СССР, в Ленинграде, в частности, серьёзных общественных протестов. Венгерское восстание возникло абсолютно стихийно, его участники худо представляли себе реальную расстановку сил в мире. И Москва, надо отдать ей должное, тоже не жаждала военного решения (недавно я читал обзор обсуждения в ЦК: Даже маршал Жуков, предельно воинственный деятель, высказался так, что «мы только и умеем, что стрелять» и требовал политических договорённостей с венграми). Так что Имре Надь мог сохранить страну от оккупации, получив из Кремля значительные возможности для самостоятельного развития страны – это было бы по силам новому будапештскому правительству. Но воинственные повстанцы развязали дикие зверства, террор, убивали советских агентов влияния прямо под окнами советского посольства, демонстрировали абсолютную ненависть к Москве и тотальное недоверие к либерал-коммунистам из окружения Надя – и Москва не поверила, что коммунисты, пусть самые либеральные, смогут удержать реальную власть в руках. И потому выбрала – террор и оккупацию. Ошибки венгерских повстанцев (не имею представления, насколько об ошибках позволено говорить в Венгрии сегодня, думаю – не слишком) привели к тому, что в Союзе восприняли интервенцию советских войск относительно спокойно – ну, неприятно, конечно, но что ж делать, такова жизнь, не нам её изменять… Я лично осознал, чтó именно произошло, лишь через год, после казни Имре Надя и его соратников, – как-то сие действо сумело ярко выявить размер подлости и зверств оккупантов…

Но вот говорить о том, что оккупация Венгрии всерьёз повлияла на настроения в Союзе, по-моему, нельзя. Никак. На кого-то, наверно, да, повлияла – но это было неширокое движение. Как ни странно, много сильнее встряхнуло общество публикация в «Новом мире» романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».

Опять-таки сегодняшнему читателю, наверно, непонятно, что такого радикального обнаружили в ней тогдашние читатели, почему в полемику вовлеклись миллионы людей, включая первого секретаря ЦК… Сюжет книги строился вокруг внедрения какого-то изобретения (уж и не помню, какого именно), которому мешают рутинёры-бюрократы, не помню уж какой науки… Но на деле Дудинцев, конечно, ставил в центр внимания общества важнейший для Союза вопрос: насколько реальны преимущества, рекламируемые социализмом, насколько они на деле обеспечивают Союзу превосходство над капитализмом?

Ибо главное преимущество социализма, которым нам тыкали в нос десятилетиями, сводилось к тому, что социализм, мол, не допускает растранжиривания сил и средств общества на конкуренцию, на схватки деловых людей друг с другом, проводит предельную концентрацию и мобилизацию сил для решения задач, волнующих народ. Социализм изображался как система более целенаправленная, более сосредоточенная для решения национальных задач, чем любая иная… А в романе предстала реальная система – как именно принимаются решения живыми управленцами, и система стала выглядеть весьма далекой от элементарно разумного подхода. Конфликты менеджеров с новаторами, оказывается, тормозили, даже в технике, любые инициативы. Конечно, кончался сюжет «хорошо», оптимистично, победой изобретателя, иначе не напечатали бы вообще, но герою удалось прошибить чиновные препоны лишь потому, что его нашёл – сам нашёл! – некий деятель из военно-промышленного комплекса, обеспечивший изобретению параллельный выход в производство. То есть показывалось вживе, что централизация всего и вся в одних, государственных руках, возможно, подходит для общества, находящегося в состоянии войны (поскольку у такого общества существует одна-единственная и зримая каждым цель – победа на фронте), но эта же суперцентрализация весьма несовершенна, когда приходится принимать решения в мирной жизни, когда и самые цели, коих следует добиться, неясны и не видны…

То есть, если говорить в реальности, в «Новом мире» поставили под сомнение главное преимущество социализма над капитализмом! И начальство отлично поняло смысл сказанного – даже Хрущёв понял, при всём его реформизме. Мне видится, главной бедой этого человека и одновременно главным источником его несомненной политической силы и воли являлась искренняя вера в марксистскую теорию. Она, с одной стороны, давала ему всеобъемлющие ответы на любые вопросы – и природы, и истории, и на каждый вопрос – ясный ответ, а, с другой, выглядела сравнительно простой, доступной любому полузнайке – что семинаристу Сталину, что подпаску Хрущёву. Поэтому Никита, с одной стороны, виделся неимоверно уверенным в мощи своей аргументации – хоть в беседах с Кеннеди, хоть со скульптором Эрнестом Неизвестным (вдобавок он был и от природы человеком смекалистым и ловким, что тоже помогало одерживать вверх), а с другой – постоянно влипал в ужасные перипетии, когда любимая теория подводила, а подводила она его постоянно…

Прочитав роман, ближайший сподвижник Никиты по политбюро Микоян сказал: «Почитай-ка, Никита, автор пишет, будто он тебя наслушался» – но лидер мгновенно уловил, что Дудинцев подрывает идейную опору его власти – и нанёс автору побои изо всех партийных сил! Бо-ольшой и долгий гремел погром в литературе…

Я читал роман в вагоне во время поездки и сильно вдохновлялся. Наступил конец календарного года, пришли зимние каникулы, меня выбрали делегатом на проходившие в Барнауле краевые педагогические чтения, туда я и отправился... А на конференции доложили, что, мол, в стране студенты волнуются, особенно в Свердловске, не поняли молодые люди доклада Никиты Сергеевича и пришлось их сурово наказать…

Тут я и вылез, дурачок, на трибуну! Как же так, возмущался, за что наказывают свердловских студентов? Не поняли доклада Хрущева? Так его многие взрослые люди не поняли, мозги набекрень поехали, за что ж молодёжь наказывать? Если кого-то наказывать, то преподавателей, что не сумели чего-то студентам объяснить…

Должен оговорить: мне в голову не приходило по наивности, воспитанной моей любимой школой и её коллективом, что я говорю что-то опасное для себя и вообще – «дую не в струю». И о том, чего конкретно добивались студенты из Свердловска, я представления не имел, да нам и не сказали в Барнауле ничего конкретного… Выступил и выступил, сказал, что думал на самом деле, ну, и поехал к себе обратно, в Красноярку. Помню, билетов не нашлось, купил бесплацкартный, залез на третью, багажную полку, привязал себя к отопительной трубе ремнем и проспал, усталый, всю дорогу.

Вернулся в школу, веду, как обычно, уроки. Вдруг заявляется к нам комиссия райкома партии с инспекторской проверкой – а во главе зав. идеологическим отделом райкома! И сидят они у меня на уроках с утра до вечера – даже географию посетили и физику. Мне, дурачку, даже нравилось – вон как интересно людям на моих уроках.

И – устроили они мне партийную разборку.

Выручила, как я сейчас понимаю, моя бесконечная наивность. Мне в голову не приходило, что дискуссия с партийной властью есть дело опасное в Советском Союзе. Они мне аргумент, я им два, они мне два, я им четыре. И эта самоуверенность их смутила. С чего она у меня возникает, а? Кто истинно скрывается за моей спиной? А, может, я что-то такое знаю из закрытых тайн партии, чего до них, провинциалов, пока не дошло? Мало ли, ленинградец всё-таки…

Как видится, особенно на начальство подействовала моя бескомпромиссная защита романа Дудинцева. Я доказывал, что централизация управления – вещь вредная, а едва эти дяди уехали из Красноярки, как ЦК по предложению Никиты опубликовал решение – рассредоточить управление из центральных министерств в Советы народного хозяйства: (Это, к слову, очень характерной действие для Никиты: он обругал Дудинцева публично, но идейку решил попробовать на практике: а вдруг получится что-то путное?).

В чем заключался истинный смысл работы сей «комиссии», я догадался лишь через месяцы, когда в весенние каникулы отправился в гости в райцентр, в Усть-Пристань. Наш грузовик застрял в дороге (вообще как по этим дорогам может что-то ездить и каких усилий это стоит водителям – отдельная и для меня бесконечная тема!), и продвигался я дальше пешком, и провалился в какую-то яму, с трудом вылез, прихожу в райцентр весь в грязи с ног до головы и на улице встречаю второго секретаря райкома партии. И вдруг… Он не просто меня узнал – откуда? С чего? – он первым со мной поздоровался! Я абсолютно обалдел и позднее поделился недоумением с хозяином, учителем местной школы.

– Чего ты удивляешься? – объяснил Виталий Степанов. – Ты у нас числишься главой местной оппозиции…

Признаюсь, мне польстило – я впервые в жизни влип в политическую «историю». И когда весной подал заявление об увольнении с работы, меня легко отпустили, хотя проработал я только два года на целине, а закон обязывал отработать третий… Без каких-либо возражений отпустили.

И вернулся я в Ленинград.

***

Не без трудностей прописался обратно в родном городе и не без трудностей устроился на работу. Рабочих мест никаких не было – в старших классах учились дети военных лет рождения, их родилось очень мало, и, естественно, часов и уроков оказалось меньше обычного. А безработным мне никак не хотелось быть – кто б меня кормил? К счастью, пришёл бывший соученик по школе и коллега Боря Коган и предложил поработать за городом, в туберкулезном санатории, расположенном в хвойном лесу за станцией Токсово. Туда учителя не стремились устроиться даже в годы безработицы, а я с удовольствием стал ездить, преподавал литературу в старших классах. Учениками были самые обыкновенные школьники, только заболевшие туберкулёзом.

И заодно решил учиться дальше. Поступать в аспирантуру не мог – меня, по счастью, предупредили, что на кафедре уже решено, кого из поступающих они возьмут, так что экзамены служили лишь видимостью конкурса. Но я сообразил «прикрепиться» к кафедре – и стал сдавать кандидатский минимум экстерном.

Нормальный аспирант получает приличную стипендию в течение трех лет и половину срока тратит на сдачу кандидатских экзаменов. Я же не получал от казны никаких дотаций, что означало – мне предстоит экономить время и соответственно деньги. Поэтому сдал кандидатский минимум не за полтора года, а за полгода! И уже весной 1958 года мог думать о следующем этапе – о защите диссертации.

Естественно, посещал все читаемые для аспирантов лекции (прежде всего – по истории философии) и заседания кафедры. На кафедре обнаружил ценного и важного в моей жизни друга – старшего из аспирантов Владимира Альфонсова. Молодой человек, родом с Урала (помнится – из Перми), он писал тогда диссертацию о Блоке. Володя, несомненно, был лучшим знатоком творчества Блока и вообще «серебряного века» русской поэзии, который только существовал в той России. Мне именно он открыл эту, совершенно неизвестную главу в русской поэзии (как именно нас учили – я писал выше: наши профессора даже про Некрасова с Тургеневым ничего интересного не знали, что уж говорить о Блоке или Белом). Запомнилось, например, как Володя объяснял мне, что, по Блоку, все творцы, когда встречаются с пропастью, думают по-разному – одним, прежде всего, приходит в голову мысль о бездне, другим – о мосте. Блок, несомненно, думал о бездне, и Володя Альфонсов – тоже о бездне, но я-то – по своей натуре – всегда думаю о мосте. И именно поэтому мне чрезвычайно полезным и важным оказалось открыть дл себя тех, кто думает и чувствует принципиально по-иному. Этим знанием я навсегда обязан Альфонсову.

Другим и, может быть, самый важным человеком в моей судьбе, стал тогда же, в аспирантские годы, офицер милиции Владилен Травинский.

***

Владька появился на курсе в последние годы моей учёбы в институте – у него училось на нашем курсе несколько земляков.

Владилен Травинский родился в Биробиджанской районе и после школы решил ехать в Ленинград – поступать на истфак университета. Ничто меньшее ему не подходило…

Конкурс оказался сумасшедшим, и он, естественно, не прошёл. Теперь должны были парня забрать в армию, но туда он совершено не стремился. И Травинский нашёл, как выходило у него всегда, оригинальный способ избавиться от службы – поступил в милицейское училище. Когда я с ним встретился в аспирантские годы, он уже числился законным офицером МВД.

Служба в милиции, конечно, открывала глаза на реальную ситуацию в стране, так что оказалась весьма полезной ему в жизни. Но, разумеется, он мечтал от неё избавиться и заняться каким-нибудь творческим трудом.

Сейчас, глядя из будущего, вижу главной чертой Владькиной натуры вот какую: это был удивительный организатор новых людей и новых инициатив. Поразительно умел почувствовать в любом, даже внешне невыразительном человеке талант, дар от природы – и помочь найти единомышленников и тех, кто способен был это свойство таланта реализовать. Редчайший дар – во всяком случае, в Советском Союзе! Вокруг него всегда крутились какие-то неизвестные таланты, которые потом, десятилетия спустя, считались гордостью поколения – а ведь он их первым угадал.

Наше близкое знакомство началось следующим образом. Я почти каждый день ходил к друзьям в аспирантское общежитие Герценовского института. Однажды мы засиделись тесной компанией, весело проводили досуг. Вдруг является Травинский – в мундире, между прочим! – с необычным предложением:

– Ребята, сейчас модная тема в популярной литературе – освобождение колониального мира. А книг, серьёзных книг по этой теме – совсем нет. Ни книг, ни авторов. Давайте объединимся и напишем вместе книжку про освобождение Африки. Каждый возьмет себе по три-четыре страны, напишет про них, а я сделаю предисловие – набросаю историю работорговли, с чего всё начиналось – и мы предложим рукопись в издательство. Уверен – возьмут, им не из чего выбирать! Попробуем, а?

Все, воодушевлённые, согласились. Вскоре Владька вручил каждому список «его стран» с перечислением литературы, которую следует прочитать. Мне, помнится, достались Кения, Алжир и Марокко. Я добросовестно походил в Публичку, всё прочитал, узнал кучу подробностей про Абдул-Керима и прочих противоевропейских борцов из арабского мира, но…

Но писать, конечно, не думал. Ещё чего: мне предстояло обдумывать будущую диссертацию. Я тогда всерьёз перечитывал критические сочинения Анатолия Луначарского, которые, к слову, так никто с тех пор и не изучил с научной точки зрения, я подумывал выбрать его как предмет, как тему, так что, возможно, мог стать неким первооткрывателем…

Как видится сегодня, я оказался ещё в лучших из возможных «соавторов Травинского». Остальные аспиранты, по-моему, даже книг из данного им списка не раскрыли.

Прихожу как-то к Владьке домой (женой его была Таня Калецкая, студентка с нашего факультета). И он делится продолжением той истории:

– Я сел писать свою «работорговлю» и, представляешь, вместо одной главы написал целую книгу! Танька её отпечатала (Калецкая подрабатывала машинисткой – М.Х.), и я оттащил в Академию наук, к профессору Ольдерогге…

Про Ольдерогге мы знали одно: он считался консультантом ЦК КПСС по африканским проблемам.

– Он посмеялся, но – взял почитать. А вчера я пришёл к нему снова, и он встретил меня криком: «Вы написали прекрасную книгу!»

– Ну?

– Обещал дать рекомендацию в издательство.

Долго рассказывать продолжение этой истории, длилась она годами, пока никому неизвестный автор пробил-таки рукопись в Учпедиздате – она вышла, потом и в детском варианте, в «Детгизе» и удостоилась хвалебного подвала в «Правде». На Владьку обратили «высочайшее внимание», и главный редактор ленинградского «толстого» журнала «Звезда» (тогда – единственного в городе!) назначил Травинского ответственным секретарём редакции.

…А я, сдав кандидатский минимум, стал думать: а не попробовать ли мне всё-таки поступить в очную аспирантуру? Получать, наконец, стипендию и спокойно работать над диссером? А что? Я ведь минимум сдал… В качестве будущей кафедры выбрал советскую литературу в Ленинградском университете: с одной стороны, там гораздо удобнее виделось время для сдачи вступительной сессии, чем в Герценовском, а главное – заведующим кафедрой работал профессор Фёдор Абрамов, мой давний любимец и в литературе, и в критике – ещё со времён «померанцевской кампании».

Сдал я в ЛГУ документы, хотя особых иллюзий не питал: нас числилось семь кандидатов на два аспирантских места – очное и заочное, и я, естественно, мало рассчитывал на очное, полагая, что туда возьмут кого-то своего, универсанта, но – всё-таки надеялся на заочное. И на совместную в будущем работу с Абрамовым, хотя он на вступительных экзаменах не присутствовал, отдыхал где-то в отпуске.

И вдруг – произошло невероятное. Я получил две четверки и две пятерки… Конечно, если бы кто-то ещё сдал только на тройки, приняли бы того – отговорки на сей счёт известные: «нам нужен член партии», или – «мы хотим подготовить уже работающего преподавателя вуза», или ещё что-то в этом роде. Но все шесть моих конкурентов получили… двойки! И к концу экзаменов я остался единственным кандидатом на два готовых места.

Стал ждать, даже с некоторым любопытством, как они вывернутся? Напрасно сомневался – вывернулись.

Приехал из отпуска Фёдор Абрамов, вызвал меня к себе и объяснил – мол, познакомился с моим рефератом, и сочинение не произвёло на него впечатления. «А мы принимаем только блистательные таланты». Я же, оказывается, вовсе не выдающийся, поэтому не достоин учиться на кафедре Ленинградского универа…

Самое смешное, что я ему поверил – можете представить наивного дурачка? Настолько в моих глазах всякое иное объяснение выглядело бы невероятным, что я – согласился. Реферат мой, к слову, был посвящён «Облаку в штанах» Маяковского, и сегодня я жалею об одном – что написал его от руки (я не умел печатать на машинке), в одном экземпляре, сдал на кафедру, и там, видимо, он бесследно пропал… Насколько помню, в нём имелись нетрадиционные наблюдения над стилем и чувствами Маяковского, ничего похожего я до сих пор, т. е. спустя полвека, не встречал в научной литературе… Жаль, что работа пропала. Но что поделать!

Продолжаю работать в школе, обдумываю будущую диссертацию. И вдруг – опять вдруг! – произошло некое событие.

Всеволод Кочетов, главный редактор «Октября» и главный противник моего любимого «Нового мира», выпустил новый роман – «Братья Ершовы». В институтском клубе объявлена открытая дискуссия. Как некогда в Барнауле, я не придал сему никакого значения, вылез на трибуну и разнёс роман на кусочки – под аплодисменты студентов. На следующий день (или через день? Уже не помню) меня вызвали к проректору по науке, профессору Кушкову.

– Вы хотите защищать диссертацию?

– Конечно.

– В таком случае я могу посоветовать Вам только одно: Вы должны удалиться из нашего института.

– Не понял?!

– Чего ж не понимать? Мы не хотим принимать на себя ответственность за Вас. За Ваше поведение. Если Вы придёте к нам со стороны, мы как бы Вас не знаем, и защита пройдёт благополучно. Если же вы останетесь при кафедре, мы вынуждены будем прервать вашу работу над диссертацией. Теперь понятно?

– Но мне же понадобится научный руководитель?

– С этим проблем не будет. Я позвоню на кафедру. Договорились?

– Договорились.

…Когда я вышел от Кушкова, то чувствовал себя, не скрою, несколько растерянным. Не то чтоб я ему не поверил… Но!

Ну, хорошо, предположим, я защищусь. Где же я найду работу по специальности? Только в провинции – в Ленинграде её точно не дадут. Но мне не хотелось никуда из города уезжать – даже на приличную зарплату. Вот, кстати, ещё одно из еврейских преимуществ – не получая казённых льгот, ты не должен за них расплачиваться подневольным трудом. Но если так – так зачем вообще нужна диссертация? Я видел томики, стоявшие в фундаментальной библиотеке института. Никому не нужны, никто их не спрашивает... Потратить годы жизни на создание рукописи, которую никто не захочет читать? Да неужели я не заслуживаю лучшего?

И опять зашевелилась в памяти история Владьки Травинского. А что если просто написать книжку, благо я теперь ни с кем на кафедре не связан и никому ничем не обязан?

Но – о чём же написать? Или – о ком?

Примерно в то время у меня в жизни возникло новое увлечение. В руки попал экземпляр книжки без обложки и без титула, так что я даже не знал ни заглавия, ни имени автора. Биография народовольца Желябова, главного цареубийцы 1881 года, – видимо, из серии «Жизнь замечательных людей». В середине текста я нашел обозначенную фамилию автора – Воронский. Она, конечно, была знакома человеку, уже сдавшему кандидатский экзамен, – так звали большевика, которому после гражданской войны Ленин поручил возродить литературу в советской форме, разумеется. Воронский создал новый журнал, «Красная новь», открыл огромную плеяду талантливейших писателей – самыми яркими из его питомцев считались Всеволод Иванов и Исаак Бабель. Потом я узнал, как мудро и тонко он их воспитывал, чтобы сохранить в литераторах традиции великой классики… Но и тогда, просто как автор, он захватил моё воображение. Мне хотелось написать что-то так же, как он.

Я возмечтал в те дни создавать историю русской революции!

…Видимо, идея носилась в воздухе эпохи – Александра Солженицына ещё до войны захватила подобная великая идея. Только Исаич собирался начать свою эпопею с августа 1914 года и, главное, образцом, что покорил его воображение и талант, стал Лев Николаевич Толстой с «Войной и миром» и серией задуманных исторических романов. Солженицын захотел создать нечто подобное «Войне и миру» – в «Красном колесе». Думаю, это решение стало стилистической ошибкой великого писателя Земли Советской – романы по жанру не подходят для решения грандиозных исторических задач, у них иные цели, иная направленность – в конце концов, разве мы читаем «Войну и мир», чтоб разобраться в истории? Нас интересуют Пьер, Андрей, Наташа… Мне видится, что грандиозную задачу жизни Александр Исаевич (знаю-знаю, что он – Исаакиевич, читал биографию в ЖЗЛ, но уж буду называть, как привык всю жизнь) успешнее выполнил бы, если б использовал тот великий жанр, что он сам же придумал для «Архипелага ГУЛАГа». Но это всё отступление от темы, хотя по-своему неизбежное… Так вот, в моей голове бродила та же великая идея, что в его голове двумя десятилетиями раньше. Хотя я для старта революции выбрал не август 1914 года, а апрель 1866-го – дату первого выстрела в Александра II у ограды Летнего сада (я с детства помнил там мемориальную мраморную доску, потом её куда-то убрали). «Покушение Каракозова», вернее – «Выстрел "Ада"» («Ад» – так назвали заговорщики своё тайное общество) – название первой задуманной мной документальной повести… Я, как понимаете, задумал не художественную, а документальную рукопись.

Декабристов, «Землю и волю» 1860-х и прочие тайные организации я задумал ввести в некое лирическое отступление, включенное в текст «Каракозова». Далее думал сделать продолжение – «Нечаев», потом «Землю и волю» 1870-х, потом «Народную волю», потом «1880 годы» (с Александром Ульяновым), потом кадетов и эсеров, потом социал-демократов, «Ленина», «Сталина» и, наконец, финальная книга серии «Хрущёв» – он мне виделся последним революционером России, последним, кто искренно и всерьёз верил в переворачивающую мир идею.. Что его соратники и преемники (может быть, исключая Микояна) не являлись революционерами, а служили чиновниками на должностях, я понимал уже тогда – в самой первой задумке.

Тут как раз вошёл в мою судьбу Владька Травинский.

Мы встретились, если память не подводит, не дома у него, а в редакции «Звезды», на Моховой. И Владька предложил:

– Мишка, я – плохо сейчас живу. Вроде пробился, и если напишу книгу, у меня сразу возьмут в издательстве, вообще всё как бы в порядке… Но – нет идей. Никаких. Не о чем писать. Ни одного сюжета. Давай сделаем так, если ты не против. У тебя ведь в голове сидит куча отличных сюжетов, я знаю. Напиши какой-то один, как сможешь, хоть левой ногой, лишь бы сюжет подробно выписал. А уж я пройдусь по нему, сделаю из черновика книгу. Этому я научился, это я умею. Выпустим за двумя подписями, гонорар – пополам. Возьмёшься?

Ещё бы! Если не думать о стиле, об образах героев, а просто навалять события и факты на бумаге, Боже ж мой – чего для меня лучше! Это всё в голове варится. А потом, вслед за мной, мастер сядет за текст и сделает из черновика то, что нужно… Отлично!!!

Конечно, я мгновенно согласился.

Сидел, пыхтел, писал. Написал несколько сотен страниц. Тут снова повезло – дважды причём. Во-первых, меня призвали на военные сборы. До того по военно-учётной специальности я числился артиллеристом, а тут перевели в телеграфисты и предписали в течение полугода два раза в неделю являться на курсы и заниматься новой военной специальностью. И неожиданно я обнаружил, что телеграфный аппарат и пишущая машинка имеют практически одинаковую клавиатуру. Так – за счёт Советской армии – меня обучили работать на пишущей машинке. Это оказалось везение номер раз. Второе – на наш город накатила эпидемия жуткого гриппа, и районное начальство велело распустить школьников по домам, пока зараза не стихнет. Так у меня оказалось аж десять свободных от школы дней. Я зашёл под Новый год в прокатную контору, взял на две недели пишущую машинку – и отпечатал текст повести за эти самые зимние дни. Само собой, всякому, кто имеет дело с писанием, не стоит объяснять – за время перепечатки я переработал самым решительным образом сочиненную рукопись. И отнёс, наконец, Владьке – на переделку.

Прошла неделя – он молчит. Ни звука. Мне обидно набиваться с разговорами… Неужели так плохо сделано, что нечего сказать? Наконец, я преодолел себя и позвонил.

– Ну, что?

– Зайди. Надо поговорить.

Прихожу.

– Вот что, Мишка. Ты, видимо, меня не совсем понял. Я вовсе не собирался на твоём горбу в рай въезжать. Я на самом деле думал, что ты напишешь черновик, над которым мне придётся работать. Но это – уже готовая рукопись. То есть, конечно, она нуждается в большой редактуре, но её ты вполне можешь сделать сам, без меня…

Таня Калецкая, которая присутствовала при разговоре, добавила:

– Он с таким удовольствием готовился к работе. Раскрыл и даже причмокнул: «Ну, за Мишку, наконец, возьмусь». А потом… Сам видишь.

Так я и остался со своей большой рукописью один. Так началась моя писательская жизнь и писательская карьера. Пока что – параллельно с учительской работой…

***

Что же делать с сырой рукописью? Конечно, редактировал сам, причем мне сильно помогли опытные литераторы, великодушно пометившие многочисленные словесные огрехи (я ж сознательно писал кое-как, рассчитывая на Травинского). Но потом, когда, как виделось, довёл ей до ума – куда теперь девать, кому её предлагать?

Уже немного я общался с редакциями журналов и знал, как неохотно занимаются там любым «самотеком», каким исключением в их работе становятся публикации неизвестных авторов. Тем паче – публикации рукописей на историческую тему… Это считалось таким непопулярным, «несовременным» жанром, соответственно не слишком нужной для редакции работой… Уж, во всяком случае, в Ленинграде никто бы мной точно заниматься не стал!

И я решил – отправиться в Москву. Целью себе наметил редакцию необыкновенно популярного в те годы и плюс относительно смелого журнала – «Наука и жизнь» . В конце концов, история – это ж по их части… А тираж у них, помнится, был под два миллиона!

В Москве остановился жить у однокурсника, писателя Бориса Камова (он занимался изучением жизни и творчества Аркадия Гайдара). Как раз, когда гостил у Бориса, к нему с визитом пришёл «высокий столичный покровитель», критик и литератор Георгий Мунблит.

За столом у нас возник естественный разговор: «Зачем приехали в Москву?» Объясняю. «А в какой именно журнал понесете?». Сказал. Неожиданно Мунблит посмеялся надо мной.

– Я, – говорит, – отдаю всё написанное в «Новый мир». Знаю, знаю, что ответите – они никогда не напечатают. Это так! Это правда. Но они отдадут мою работу на внутреннюю рецензию своим критикам. И я получу на руки документ, после которой уже точно буду знать своё место в сегодняшней литературе – чего конкретно стою. Поверьте, такая рецензия – очень дорогое дело в жизни…

И я задумался. Всерьёз. И решился. В сущности – ну, что теряю? Ничего ж! И отвез свою повесть в «Новый мир». Где-то поздно вечером поехал, когда почти никого в редакции уже не было.

И вернулся, начав ждать в Питере ответа.

Ответ пришёл – примерно через полгода. Толстая-претолстая рукопись… Увы… Когда рукопись отвергали, то отсылали её обратно автору (тогда так было заведено!), и потому посылка в отрицательном варианте – всегда толстая.

Но в конверт оказалась вложенной и рецензия. И тоже – необыкновенно (для жанра рецензии) толстая. Страниц на двенадцать, помнится. И она меня вдохновила, как немногое в жизни вдохновляло.

Это оказался настоящий хвалебный гимн. Ни одного замечания – только похвалы в мой адрес и собственные рассуждения автора рецензии об исторических событиях сюжета, по сути совпадающие в оценках с моими. Господи, да кто же он, мой необыкновенный рецензент, такой любитель прозы Хейфеца?!

Текст завершался такими словами: «Повесть Хейфеца несомненно заслуживает публикации» Здесь, к машинописи было присобачено рукописное предложение – «всюду, кроме «Нового мира». И подпись – «Юрий Домбровский».

..То была фамилия моего самого любимого (после А.И. Солженицына) современного писателя, автора замечательной повести «Хранитель древности», опубликованной незадолго до того в «Новом мире». Вслед за подписью – и домашний адрес писателя. Я, честно сказать, даже не поверил своим глазам – и написал вопрос: «Это Вы – автор «Хранителя древности»? Он ответил – «Вещь моя». И я – поехал к нему в Москву, заявился на квартиру – где-то возле Колхозной площади, помнится…

Мы сразу сблизились, и эта дружба сильно повлияла на мою судьбу, на мою личность. Тут надо оговорить сразу: я, естественно, вполне понимал, историю этой рецензии. Домбровскому передали в редакции толстую рукопись, чтобы «подкормить» любимца гонораром за внутреннюю рецензию. Когда он принёс отзыв в редакцию, там просто растерялись: «Юрий Осипович, да Вы что? После такой рецензии мы ж должны его печатать! Но у нас нет ни места, ни желания… Переделайте!». И он дописал от руки то предложение, которое выручало журнал, но никак не меняло общей оценки…

Когда вспоминаю сегодня Юрия Осиповича, то по сходству возникает в памяти монолог Бродского о дружбе с Ахматовой. Она ведь не учила его писать стихи (как? Как такое вообще можно сделать?!), больше того, она сомневалась, что её собственные стихи ему на самом деле нравятся, но… Но самое ощущение, что ты оказался близок к такой личности, как Ахматова для Бродского или Домбровский для меня, что наблюдаешь, как такой человек мыслит, что он ценит, что он знает и помнит – создавало неразрываемую цепь культурного наследия, роднившую нас, тёмных мальчиков времён войны, с великой культурой прошлых веков. Незримо превращались мы в наследников людей, которых и не знали, и знать не могли, купались в атмосфере, которая некогда сгущалась в России и потом была уничтожена террором и травлей, но вот, возникала же – вокруг этих уцелевших чудом стариков, и мы начинали чувствовать, что живём… Что мы – правильно живём. Так, как мы, стоит жить в России!

С Домбровским оказалось совсем непросто общаться, во всяком случае, мне, потому что я никогда не знал – то, что он рассказывает – это факты или плоды его удивительного творческого воображения, в котором он существовал как бы вполне реально, сам не отделяя реальности от собственной выдумки… Он постоянно рассказывал удивительные истории. Вот одна из них, для примера, чтоб читателю стало понятно, как всё это мной слушалось.

Однажды по какому-то поводу я неуважительно отозвался об Александре Фадееве, бывшем генеральном секретаре Союза писателей. Домбровский мгновенно возразил:

– При мне, пожалуйста, его не ругайте. Всё знаю, что Вы можете сказать, Но я – я ему благодарен. До конца жизни благодарен…

Это произошло после войны. Я кончил срок, написал роман (он назвал, какой именно, но нынче я забыл название). Сдал в издательство и в журнал, получил аванс – и начал ждать решения. Пил, конечно. А решения всё нет и нет. Мне друзья говорят – сходи к Фадееву, узнай, что с тобой и как. Я сначала упирался, а потом пошёл.

Ну, раза два меня не приняли, а на третий дождался приёма. Вхожу.

– Домбровский?

– Домбровский.

Звонит секретарю.

– Скажите всем, что сегодня больше приёма не будет.

Секретарь вышел. Он встал, подошёл к дверям, закрыл на ключ.

– Говорят, ты много пьёшь, Домбровский?

– Есть такое дело, Александр Александрович.

Наклонился, достал из стола бутылку. Налил полный стакан.

– Пей!

Ну, я урезал.

– Вот что, Домбровский. Роман твой лежит в ЦК у Владыкина. Ничего хорошего для себя оттуда не жди. Ко мне уже присылали за информацией, кто, мол, ты есть такой. Пока я отговорился, что не знаю, не ведаю. Но до бесконечности так продолжаться не будет. Так что иди и готовься. Всё понял?

– Ну, – говорю, – Александр Александрович, если уж говорить по правде…

– Э, нет! – прерывает он. – В этом кабинете я по правде ни с кем и никогда не говорю. Так что – иди и готовься.

Понимаете, что это такое – быть предупреждённым, успеть приготовиться к аресту. Поэтому – Вы при мне никогда Фадеева не ругайте…

Такие вот возникали у него рассказы – каждый раз новые при новых встречах. Он знакомил меня и с друзьями своими – с Юрием Давыдовым (тот ведь тоже писал о народовольцах), с Юрием Казаковым… Казаков, помню, выглядел ужасно грустным – его как раз только что обругали, где-то и кто-то, кажется, в «декадентстве» (точно не помню), и на него это сильно подействовало. Я, наивный простак, напустился на писателя, рассказами которого восхищался, как немного кем в жизни…

– Как Вы можете на что-то жаловаться? Вам Бог дал такую возможность, удивительную уникальную, – писать такие рассказы, как «Отщепенец» (где-то я потом уже прочитал, что у этого рассказа совсем другое авторское название, а так – его назвали в редакции… Но я знал и помнил именно этот заголовок). Вы же умеете делать то, что никто на свете не умеет – так видеть и так писать! И Вам всего этого мало, Вам ещё надо, чтоб за это платили, и ещё – чтоб хвалили… Просто стыдно – слышать подобное от такого человека, как Вы!

Он не обиделся… Честное слово. По-моему, удивился немного моей наивности, но – не обиделся.

История с рецензией Домбровского поимела в будущем невероятно удачливое продолжение.

…В то время Юрий Гурвич как раз задумал написать серию очерков – и тему для них выбрал исключительно интересную. Его увлекли истории советских изобретателей, но не тех, о которых любили писать многие другие… Юру увлекли сюжеты об особых людях. Об относительно удачниках, которые получили за свои идеи всевозможные вознаграждения и блага – им давали премии, иногда даже Сталинские, профессорские звания, квартиры, дачи, должности… Словом, всё, что можно пожелать, кроме одного-единственного – кроме внедрения идеи в жизнь в производство. Он нашёл кучу таких блистательных талантов, известных всему миру, за чьи изобретения и идеи Советский Союз, обладатель их патентов, имел немалую денежку в валюте, но… Но когда что-то требовалось из этих идей внедрить в советскую промышленность, приходилось платить загранице и ввозить изделия оттуда… Словом, интереснейшая тема! Я и сам, много лет спустя, когда никуда не мог пробиться, пробовал заняться чем-то похожим. Например, обнаружил профессора, по национальности немца, из ссыльных, работавшего в питерском Институте костного мозга. Он придумал уникальную методику излечения запущенных случаев полиомиелита. Кратко излагаю суть его задумки: невозможно было ввести пациенту огромное количество антибиотиков, способных уничтожить туберкулёзную палочку в поражённых костях – потому что такого удара не выдержали бы сердце и легкие пациента. Поэтому больных «угощали» куда меньшими, «переносимыми» дозами лекарств, но зато они лечились годами – без видимых результатов. Мой профессор придумал великую идею – подключал организм к искусственному сердцу и прогонял через пострадавший орган (скажем, руку или ногу) гигантские порции антибиотиков, которые, естественно, не попадали при этом в жизненно важные органы и не могли больному повредить. А тот к концу операции оказывался практически здоровым, все палочки Коха умерщвлялись, – требовалось только восстановить разрушенные болезнью ткани. Так вот, этот врач служил профессором в Ленинграде, заведующим отделом, но – единственным хирургом на всём белом свете, которому дозволяли делать такие операции… И сколько больных в мире страдало годами, пока он тихо творил в своём институте.

У меня очерк тоже не опубликовали, как не публиковали тогда вообще ничего, что я писал в эти годы – но это уже тема иная, для неё наступит место. А вот тогда, в середине шестидесятых, у Юры, начавшего тему, шёл какой-то из очерков в «Литературной газете». И он попросил меня, когда я буду в Москве, что-то из его материалов занести в редакцию.

Я оказался в «Литературке», разговорился с Юриной редакторицей, молодой и интересной женщиной. Пококетничали мы немного, молодые же были… А через месяц или два уже сам Юра поехал к ней в Москву и узнал, что всем отделом уходят из газеты – в редакцию журнала «Знание-сила».

– Вы довольны переходом? – спросил он даму.

– В принципе – да. Но у меня проблема. Я сама сейчас пишу большую вещь и хотела бы найти нечто хорошее для журнала, чтоб можно было запустить нечто сразу на три-четыре номера – и спокойно себе работать дома.

– Я, кажется, могу Вам помочь, – сказа Юра. – Вы помните Мишу, который приезжал к Вам от меня? У него имеется большая повесть, которая понравилась Юрию Осиповичу Домбровскому. Если хотите…

– Конечно, хочу. Пусть немедленно высылает. Но – с приложением рецензии от Домбровского.

И я, натурально, и отправил «Каракозова» в «Знание-сила» и, дурачок, приложил туда же оригинал письма Юрия Осиповича. Не догадался, что надо снять заверенную копию…

С подачи Домбровского повесть, естественно, быстро, почти что сразу пошла в номера. Журнал был, как и «Костёр», «тонким», поэтому её сильно сократили, раза в два, наверное, печатали несколько месяцев, с продолжением. Но успех оказался весьма сильным. Я понял это, во-первых, по реакции самих редакторов: меня встречали в Москве уже как «любимого гостя», всей редакцией, а моя редакторица передала мне любимое присловье в новом коллективе: «Достать бы что типа Хейфеца». И я стал посылать туда новые статьи по истории народовольцев.

Но по-настоящему оценил свой успех только через много лет, уже в Израиле, когда в руки случайно попал «Политический дневник» Роя Медведева. Отдельной статьёй были отмечены «повести по истории "Народной воли" в «Знание-сила», которые, по оценке автора, явились центральным событием общественной жизни Москвы середины 1960-х гг. и привлекли, увы, особое внимание к редакции Центрального комитета партии.

Я. конечно, о сём не догадывался. Но что повесть пользовалась большой популярностью в интеллигентских кругах – такой слушок, не скрою, доходил…

***

Потихоньку-полегоньку пробивался я на страницы толстых журналов.

Начал с рецензий. Критикой в ленинградской «Звезде» заведовал тогда, после окончании аспирантуры, мой лучший друг послестуденческих лет – Адольф Урбан. Необыкновенно способный человек – люди, знающие его по позднейшим публикациям, представить не в силах, насколько он выглядел тогда одарённым от природы – когда на него не давили, не перекупали, когда он мог быть сам собой. Меня он, к слову, научил важнейшему правилу писания научных работ: надо заранее не обращать никакого внимания на отзывы, на так называемую критическую литературу, надо просто читать оцениваемый текст и излагать собственный взгляд – что ты видишь и знаешь. Только это по-настоящему интересует любого читателя, все остальные, «положенные по науке маневры» есть уловки бездарей, затмевающих понимание собственной неполноценности. Специально такие маневры в науке придумали…

Так вот, после аспирантуры Адольфа взяли в «Звезду», и он пробовал меня печатать. Получалось это у него с большим трудом и большими временными разрывами.

Однажды предложил:

– Мишка, возьми псевдоним, и я смогу тебя печатать хоть в каждом номере.

Я никак не отреагировал.

– Да ты не думай, – поправился он, – у нас нет никаких антисемитов в редакции. Холопов вообще Холопян, армянин. Просто, когда номер выходит из печати, ему звонят из обкома. Если встречают в содержании номера еврейскую фамилию, начинаются разговоры: что, мол, ты у себя в журнале синагогу развёл… Ему самому всё равно. Но обком – хозяин. А в бухгалтерию обком не заглядывает, смотрят только по содержанию номера. Если у тебя русский псевдоним, я, правда, смогу тебя беспрепятственно печатать.

Я отрицательно помотал головой.

– Видишь ли, Адька, если б ты обещал мне, что под псевдонимом я смогу печатать то, что мне хочется, я думаю – вопроса бы не стояло. Не настолько мне моя фамилия дорога! Но я же всё равно должен буду писать то, что надо этим гадам, – то, за что они согласны платить. То есть, по сути, ты предлагаешь мне не свободу печататься, а деньги. Так деньги можно зарабатывать другими способами – не такими мерзкими, чтоб гадам продаваться.

Короче, отказался. Но однажды Адька всё-таки предложил мне заказ: «Напиши статью о серии военных мемуаров. Нужно что-то такое к пятому номеру, к юбилею Победы. Надеюсь, проскочит!»

И я сел писать большую статью. И влюбился в мемуарное сочинение – «В тяжкую пору» генерал-лейтенанта танковых войск Н. Попеля (тогда я не догадывался, что важное значение для сочинения имеет не только фамилия автора, но и набранный ниже мелким шрифтом подзаголовок: «Литературная запись» или «…обработка» такого-то. Попеля обрабатывал Н. Кардин).

Ладно. Сдаю статью, Урбан принял, включил в номер, а потом… Потом к нему пришёл замглавного, «комиссар» журнала и подполковник ГБ в запасе по совместительству – Пётр Владимирович Жур. И выкинул мою статью из уже готового номера.

Тут Адольф проявил характер и волю. Позвонил главному редактору:

– Георгий Александрович, я не могу понять, кто мной руководит в редакции и кому я обязан подчиняться. Я подготовил номер, Вы его утвердили, и вдруг приходит Пётр Владимирович и всё меняет. Как мне дальше работать и кого мне слушаться?

– Главный редактор – это я, и Вы должны выполнять мои решения. Восстановите всё, как было!

Не знаю, как между собой объяснились командир журнала с комиссаром, но моя статья в тот номер прошла. А через некоторое время прихожу в редакцию, и по коридору навстречу передвигается генерал-лейтенант, вся грудь в орденах! Сразу догадался, что это и есть мой Попель. Остановил, представился, напомнил про статью. А он… пригласил меня к себе в номер гостиницы «Европейская».

Короче – его как раз тогда оставил прежний литзаписчик, и он искал нового помощника для следующей книги мемуаров… Человеком оказался решительным, рисково-волевым, и подумал: не пригожусь ли ему в таком качестве именно я? Тем более, что я – из той же редакции… Пригласил к себе в Москву, мы попробовали поработать вместе, и «Звезда» заключила с нами договор. Выплатила аванс, и я смог прервать на год работу в школе – сел писать генеральские мемуары.

Работа с Попелем – отдельная и большая глава моей жизни, мне не хочется сейчас о ней писать слишком долго. Я многому тогда научился – изучил характер руководителя сталинской эпохи, его карьеру, его взгляды, приспособление к жизни, его мораль и понятия о чести. Изучил, как пишутся военные мемуары, многое понял и узнал про войну – генерал вызвал к себе бывших сослуживцев, беседовал с ними, а я внимательно прислушивался к ним и вдумывался… Многое узнал про работу советской редакции – ведь месяцами работал над текстом вместе с опытным редактором «Звезды» Смоляном. Словом, большая оказалась школа в жизни! Но – как-то не с руки сейчас о ней писать.

Ещё когда работали с генералом в Доме отдыха в Украине (в Крынках), я получил письмо от Владьки Травинского: «Возвращайся скорее – нас ждёт кино».

Шёл 1961 год. Впервые взлетел в апреле в космос человек – Юрий Гагарин. Как и многие, я был захвачен этим прорывом в будущее – как-то становилось ясно, что человечеству предстоит очередной виток истории, космический. И – как историк, вдобавок живший в стране, которая обожала всякие юбилеи, – я вспомнил про необычно обозначившийся юбилей.

В тот день, когда Москва чествовала Гагарина, исполнилось 80 лет со дня казни в нашем городе, в Санкт-Петербурге, на Семеновском плацу – повесили человека, впервые в России (или даже в мире?) задумавшего и предложившего подобный полёт. Им оказался Николай Кибальчич, сын украинца-священника, главный «динамитчик» революционных террористов «Народной воли», конструировавший бомбы, которыми был убит император.

Оказалось, Кибальчич не только делал бомбы для убийц. Он ещё обдумывал параллельно научные принципы того, что делал в своей подпольной мастерской. И ему пришла в голову необыкновенная идея, а именно – взрывы, которые он разрабатывал, могут стать основой для приведения в движение транспорта. В частности, для полетов – в воздухе и выше!

Коротко говоря, он предложил суду разработанный им документ – проект, возможно, первой ракеты, предназначенной для передвижения над планетой. Документ остался лежать в архиве его адвоката, Владимира Герарда. Я пытался разыскать следы архива, ходил на бывшее местожительство Герарда, отыскивал его потомков, говорил с соседями, дожившими до наших времён… Нет, ничего не осталось – как и положено в России! Но вот самая история…

Её-то я и рассказал Травинскому. И пока меня не было в Питере, в городе, в Союзе писателей прошла встреча с редакторами киностудии «Леннаучфильм». И редактор Виктор Кирнарский (впоследствии – известный режиссёр) спросил собравшихся литераторов: «Есть ли у вас идеи для сценариев? Мы в них нуждаемся». Владька пересказал «Кибальчича». Последовал ответ: «Это то, что нам нужно!».

Поэтому, когда я вернулся в город и сдал в редакцию «генеральщину», киностудия заключила с нами договор, и мы вдвоём сели работать – уже для кино.

Сказать, что мы имели о сценарной работе нулевое представление – значит, преувеличить наши возможности. Хорошо помню, как Кирнарский сказал, что фильм должен длиться двадцать минут, и мы были разочарованы: «Всего-то… Что можно успеть за 20 минут!». Мы даже не догадывались, как это много – двадцать минут в кино.

Самое главное, мы не понимали, что в кино главное – чтó именно показывать на экране. Да, у нас есть дивный сюжет, есть характеры, мы способны придумать недурные диалоги, но… что показывать зрителю на экране в документальной-то ленте? Фильмографию в эпоху Кибальчича ещё не изобрели, фотографии – и те считались редкостью, производились исключительно на студиях! Не осталось, как мне думалось, никаких изображений, ничего, достойного большого экрана.

В поисках выхода я пробовал найти какие-нибудь газетные вырезки и цитаты. Пошёл в Публичку и в одной старой газете набрёл на строчку репортёра: «В зале суда всех восхищает мастерство и бойкость карандаша английского художника». Значит, в суде присутствовал художник-зарисовщик? О!! Это может стать выходом. Но почему, почему о нём нигде в исторических сочинениях не сказано ни слова?

И где искать следы его работ? Я знал по названию один-единственный английский иллюстрированный журнал – «The Illustrated London news», ибо именно его любил читать сэр Филеас Фогг, персонаж романа Жюль Верна «80 дней вокруг света». Что ж делать, пришлось рисковать. Пошёл в Публичку, выписал… И надо же – повезло. Едва раскрыл комплект журнала за апрель 1881 года, как нашел целые листы, заполненные рисунками неизвестного английского мастера. Чего там только не обнаружилось! Часовые, стоящие на льду под мостами; саперы, окапывающие противоминным рвом Зимний дворец; естественно, зарисовки похорон монарха и – сцены суда – портреты подсудимых, судей, изображения публики и стола с вещественными доказательствами… Словом, в наших руках оказалось целое изобразительное богатство – плюс маленькое, но всё же историческое открытие.

Сценарий мы в итоге и с мучениями – сдали, но он никому не понадобился. Режиссёр, талантливый Виталий Мельников, влюбился в нашу идею и добился от своего начальства того, чего мы, начинающие сценаристы, сделать, конечно, не могли: он снял того же размера, но художественный фильм – с актёром (кажется, с Сусниным?). Фильм получил первую категорию, всякие престижные причиндалы, огромное количество хвалебных рецензий во всех СМИ, в итоге Мельникова пригласили работать на «Ленфильм», где он позже снимал прекрасные фильмы» (я сам видел «Начальника Чукотки» и «Женитьбу»).

А я стал думать дальше – куда ж мне приспособить открытые картинки англичанина?

В «толстые журналы»? Но из них только питерская «Нева» считалась иллюстрированной. Я отнёс туда статью с иллюстрацией, её напечатали, но остальные-то рисунки куда девать?

И пришла в голову замечательная идея: ведь есть ещё детские журналы! И они-то все – иллюстрированные…

И отправился я на Таврическую улицу – в ленинградский пионерский «Костёр».

***

Прихожу в редакцию – на второй этаж. В приемной комнате сидит всего одна, правда, очень красивая девушка. Секретарь редакции Света Супруненко.

Объясняю своё появление. Она задумалась.

– Видите ли… Сейчас как раз нет того редактора, что Вам нужен… Вы пришли без предупреждения, – и, заметив моё расстройство, добавила. – Но я попробую помочь.

Уходит куда-то внутрь и приходит с молодым симпатичным парнем.

– Вот Лёша, может быть, будет Вам полезен.

Редактор представляется: «Лев Лосев. Что у Вас?»

Слушает меня, задумывается.

– Понимаете, это интересно, но совсем не мой отдел. Я ведаю спортом. Но… попробую помочь.

Уже никуда не уходит, а просто засовывает голову в коридор, отходящий от приёмной сбоку, и громко зовёт:

– Феликс, выйди, оно того стоит.

И выходит интеллигентный бородач – редактор отдела публицистики Феликс Нафтульев.

Так началась моя дружба с Феликсом. И моё сотрудничество с «Костром».

…Когда позднее я стал расспрашивать Лешу Лосева, тогда ещё не прославленного поэта (я и не догадывался, насколько мой новый знакомец талантлив), что происходило, когда я впервые пришёл в «Костёр», почему сначала его вытягивала ко мне Света, потом он сам вызвал ко мне Феликса, загадка разрешилась по-российски элементарно:

– Миш, мы выпивали! Это был какой-то ужас: как только, бывало, сядем принять, тут же является в редакцию Хейфец. Будто чувствовал!

Мои материалы напечатали в «Костре», потом Феликс Нафтульев предложил:

– Миш, нам нужен исторический детектив. Понимаешь, наш читатель – он учится в 5-6, ну, в самом начале 7-го класса. Это пионеры. И ещё – мы журнал тонкий. Максимум, который можем тебе выделить, десять страниц машинописи. Можешь сделать?

– Феликс, никак не получится, Сюжет, у меня есть, но в десять страниц не влезет…

Поспорили и договорились, что я пишу, сколько выйдет, а уж он сократит до уровня, который нужен журналу. И я – не стану возражать. Лады?

Про себя-то я злорадствовал. Сюжет, который наметил для журнала, «Контрразведка подполья», – это чистый революционный детектив. Писал я предельно экономно, вычеркивал буквально любое слово, без которого мог обойтись. И всё равно – очерк вырос до 35 страниц. Отдал Феликсу и насмешливо подумал: «Ну, попытайся, попытайся, пожалуйста, сократить, а я посмотрю, поучусь…»

Через неделю звоню в редакцию. Ответ ожидаемый: «Заходи, переговорить надо».

При личной встрече он ошеломил: «Миш, прочитали все, мнение у всех единое: ты невероятно сжал текст, его надо расширять… Не напишешь для нас на этот же сюжет художественную повесть?»

– Но, Феликс, писать повесть без договора я не могу. Слишком большой труд и слишком большой риск…

– Если возьмёшься писать, я пробью договор.

Так я подписал с «Костром» первый мой личный договор на повесть. И сел её делать.

Сюжет был продуман заранее. Собственно, его подарил приятель студенческих лет Сергей Семанов, способный историк и литератор, с которым мы с удовольствием пересекались, благо жили по соседству. Однажды встретились в коридоре Публички, и он спросил, чем я сейчас занят, а я восторженно поделился впечатления от «Желябова» Воронского. Но Серёжа скривил губы и высказался:

– Я бы не стал о нём писать. Уж если б занялся народовольцами, выбрал бы какого-нибудь второстепенного персонажа. К примеру, Клеточникова.

И меня стукнуло – конечно! Клеточников! Готовый сюжет для повести.

***

Николай Клеточников, главный персонаж моей первой повести, – фигура, поистине созданная для детектива. Будто придуманная…

Ему исполнилось свыше 30 лет, и потому среди народовольцев он считался «стариком» (средний возраст в партии был студенческим – как правило 20 с небольшим). Служил где-то в провинции чиновником, заболел туберкулёзом, врачи посчитали его смертником. И тогда он поехал в столицу, разыскал – через знакомых подпольщиков – Александра Михайлова, главного организатора террористической партии, и попросил у него «поручить какое-нибудь дело, чтоб не умереть совсем безо всякой пользы». Михайлову как раз нужен был человек, не способный вызывать у полиции подозрений – в некоей студенческой квартире, расположенной в «доме Мурузи» (в том доме, где почти век спустя вырос Иосиф Бродский), полиция арестовала студентов, связанных с организацией, и Михайлов подозревал квартирную хозяйку в связи с агентурой и хотел проверить подозрения. Клеточников, человек по возрасту много старше студентов, не должен был вызвать у «проверяемой» подозрений в связях с подпольем…

Он выполнил задание – вошёл в дружбу с хозяйкой и, когда объявил ей, что служебного места в Питере не нашёл и уезжает домой, та его пожалела и… познакомила с близким родственником – шефом секретного отделения тайной полиции, III Отделения императорской канцелярии. Боссу новичок понравился, и он взял его к себе на работу – секретарём.

На службе Клеточников, обладавший прекрасным почерком, быстро выдвинулся, и шеф начал поручать ему обычную в таких вариантах работу – писать вместо себя доклады III Отделения на имя министра или даже на Высочайшее имя. Естественно, составитель доклада пользовался всеми секретными документами Тайной полиции, включая списки нелегальной агентуры… Продолжать сюжет не имеет смысла, уже, надеюсь, ясно, что в моих руках оказался материал, годный для увлекательной детской повести.

Проблема оказалась связанной с тем, что повесть всё-таки предназначалась для пионеров 5-7 классов, т. е. никаких психологических или даже сюжетных сложностей заказчик заранее не допускал. Ох, как жалко было сюжет свертывать и обкарнывать, но – ничего не попишешь: я знал сразу, кто заказчик, когда подписывал договор, и должен был себя держать в рамках.

И всё равно, повесть вышла по объёму раза в три крупнее, чем мог выдержать «Костёр». Они стали печатать её с продолжением (в шести, помнится, номерах), но две трети текста осталось-таки у меня в папке. Дожидались отдельного издания.

И, как ни удивительно, текст – дождался.

***

Но прежде, чем продолжать рассказ о моей литературной карьере, немного задержусь на общественной жизни в «эпоху позднего Хрущёва».

1958 год – великий год в моей жизни: именно тогда я перестал быть советским человеком и перестал быть марксистом-ленинцем, хоть «неоленинского» пошиба.

Идеи справедливости, уважения к труду, идея власти, подконтрольной народу и зависимой от него, – все эти красивости обладали огромной привлекательностью. Уже многое понимая про Сталина, про реальную советскую власть, про «дорогого Никиту Сергеевича» – я всё ещё оставался «неоленинцем» (или «младомарксистом»), т. е. наивняком, верившим в светлые идеалы, которые якобы оказались искаженными нехорошими властолюбцами в Кремле. Много нас таких выросло – собственно, кроме религиозников и националистов, все советские политзаключённые составляли тогда именно мы, неоленинцы. Верившие в светлого Ленина, извращённого чёрными Сталиным и Молотовым.

Владилен Травинский однажды мудро заметил: «Все мы – марксисты, Мишка. Даже когда спорим с властью, то спорим, опираясь на термины Маркса, на его логику и его аксиомы». И он был прав – абсолютно!

Что же конкретно произошло в 1958 году, промывшее мне мозги начисто?

«Дело» Бориса Пастернака.

Когда много лет спустя, уже под следствием, мой оппонент, следователь Валерий Карабанов задавал вопросы – когда и почему Вы стали врагом советской власти, Михаил Рувимович, я не изображал дурачка, не притворялся невиновным мальчиком. Я прямо отвечал: «С 1958 года. С дела Бориса Пастернака».

Надеюсь, напоминать самое дело читателям не стоит – они должны были про него читать раньше. Пастернак написал роман «Доктор Живаго», действие которого протекало в гражданскую войну, представил его в «симоновский» «Новый мир», получил отказ от главного редактора и… передал рукопись итальянскому, причём левому издателю, коммунисту Фельтринелли. Тот издал роман в Италии, его немедленно перевели на все мировые и европейские языки и удостоили Нобелевской премии по литературе. Советская власть до безумия болезненно восприняла награду, прямо как личное оскорбление, – писали, например, что это буржуазная взятка, которую всегда дают антисоветчикам – и в доказательство приводили в пример награждение злобного врага советской власти Уинстона Черчилля – ясно же за что! – и не менее гнусного Андре Жида (тут и расшифровывать, кто он такой, не требовалось, сама фамилия говорила, какой страшный тип!). Ну, и понятно, почему теперь дали Пастернаку… Генеральный секретарь комсомола Семичастный в подходящей к случаю речи сообщил нам, что «Пастернак хуже свиньи, потому что свинья не гадит, где ест, а Пастернак нагадил…». Пастернаку угрожали высылкой из страны – и он сдался, отказался от премии, а вскоре умер – травля же продолжалась вовсю.

Надо особо отметить: всех нас, и меня в общей массе, воспитали, прежде всего, на истории русской литературы. Мы знали, какова историческая участь любых вельмож, посмевших посягать на великих поэтов. Граф Бенкендорф никак не был худшим из жандармов, а генерал Дубельт – наверно, самым умным среди них, но эти имена припечатаны вечным позором и помнят-то их только потому, что их портреты висят в музеях Пушкина… Я, например, вполне мог бы сомневаться в правоте венгерских повстанцев, потому что понимал – речь шла о политике, в которой возможна иная информация, мне недоступная, я судить объективно не имею возможности. Нет знаний! Но стихи Пастернака, извините, я читал своими глазами и понимал: передо мной – гений русской поэзии, украшающий эпоху, своего рода Пушкин нашего столетия. И кто такие люди, смевшие назвать титана литературы «свиньёй», – тут я не сомневался ни одной секунды, как не сомневался и в том, кто подлинный автор цитаты из Семичастного – стиль Никиты Сергеевича узнавали сразу (позднее я слышал интервью Семичастного, где тот признал, что цитату продиктовал ему первый секретарь ЦК). После этого уважать хотя бы в минимальной степени ЭТУ власть я уж никак не мог! После этого советская власть предстала предо мной в облике хамского быдла, недостойного внимания к её аргументам, мотивам и логике. Скоты, они есть скоты – и нечего придумывать…

Так я превратился из «неоленинца» в антисоветчика.

***

Никита Сергеевич продолжал метаться между «идеалами революции», в которые, как виделось, искренно верил и стремился ими руководствоваться в политической практике, и цинизмом реальной партийной жизни. Например, мне верится, что он искренно полагался на тезис Маркса, что капитализм намертво связан с кризисами, связан неразрывно. Значит, надо ждать неизбежного краха Запада… Но кризис, увы, не наступал – аж с 1929 года ждём-с… Но всё равно, обязательно случится – и тогда мы «их» реально обгоним, а не только по сочинённым в ЦСУ цифрам. Водородное и ракетное оружие вроде бы гарантировало безопасность государства (лидер опять же искренно верил в агрессивность Штатов, и кризис в кубинском заливе Свиней убедил его окончательно, что вера не лишена оснований! Но – ядерная бомба всё-таки давала ему некую гарантию). И, следовательно, дозволено передохнуть с темпами наращивания оружия и можно думать, как населению тоже что-то выдать.

Например, в стране возводили много военных заводов и вокруг них строили заводские посёлки – для тех, кто эти заводы обслуживал (много лет спустя Чубайс с ужасом отметил – в Союзе три сотни городов, построенных вокруг одного-единственного оборонного предприятия!). И вот, возникла в мозгу вождя фантастическая – по советским временам – инициатива. С одной стороны, сократить бы армию (в самом деле, логически рассуждая, кому нужны огромные сухопутные войска, когда в случае войны их автоматически уничтожат водородные бомбы, запускаемые ракетами), а потом послать освободившийся избыток молодых мужиков на реальное производство; вот и возникнет рост ВВП (о чём он искренно мечтал – ведь рост диктовался теорией Маркса!). И к тому же, можно устроить кооперативное строительство жилья для трудящихся. Люди получат кредиты, построят себе квартиры – сами, за свои деньги! То есть не будут выпрашивать в исполкомах «разрешения на жилплощадь» по неизвестно откуда взявшимся решениям и критериям, а вложат свои деньги во что-то реальное, купят квартиры… О, каким виделось сие действо светлым началом в нашей жизни – не меньшим, наверно, чем освобождение зэков из лагерей, о котором сегодня, вспоминая Никиту, только и говорят. В конце концов, о зэках как мало пригодной для XX века рабочей силе размышлял даже Лаврентий Берия и кое-что успел за считанные месяцы своей власти сделать… Но вот отдельная квартира для каждой городской семьи – это такая была хрущевская революция! Причём, помимо простого, понятного каждому счастья жить со своей семьёй – она давала новое и огромное социальное преимущество народу, о котором не подумал никто – и власть тоже. Исчезали коммунальные соседи! Исчезали орды добровольных доносчиков в органы, писавшие про любые подозрительные разговоры на кухнях и про подозрительных посетителей в квартирах (дабы получить шанс – ордер на комнату, отобранную у арестованных соседей). Люди смогли отгородиться от коллектива – хотя бы дома. Эту подлинную революцию в обществе провёл именно Никита Сергеевич, за что ему – вечное от меня, во всяком случае, спасибо.

(Мама сказала: «Когда у нас что-то дают, надо брать сразу, не раздумывая. Завтра уже не дадут!» Таков был её урок жизни, и я с ним соглашался. Но откуда добыть деньги на первый, основной взнос – 46 % от стоимости квартиры? Это же четыре с лишним тысячи рублей – при моей-то учительской зарплате в сто с небольшим рублей в месяц нетто, на которую требовалось в этот месяц ещё кормиться и одеваться… Здесь мама оказала мне величайшую услугу в жизни: в стране, где банковского кредита для частных лиц не существовало вовсе, она уговорила родственников дать нужную сумму мне в долг. Но отдавать-то всё равно требовалось лично – у мамы сбережений никаких не имелось. Я понадеялся на гонорары… И – записался на маленькую двухкомнатную (фактически – однокомнатную) квартирку, самую дешёвую из всех, что имелись – на первом этаже… Помню, как приехал на строительство дома на окраину города, возле железной дороги, отыскал будущее жильё – пока что бетонную коробку с дырами для окон и дверей, и орал там во весь голос от счастья, немыслимого для советского человека. У меня будут – свои четыре стены. Такого не может быть! Но они вот, живая мечта вокруг меня…)

Никита всё продолжал метаться. Войны он, конечно, не хотел, побаивался, но и мира тоже боялся. В стране постоянно возникала новая, невиданная в СССР ситуация – люди стали думать САМИ. Не все, но всё же многие. Стали рассуждать САМИ. Не боялись дерзаний. И совершенно непонятно, чего от них ждать. И от кого именно – тоже непонятно.

Никита, постоянно помнивший, как начались венгерские волнения, решил, что на всякий случай, стоит усмирить людей искусства, с которых в Венгрии «всё началось». Страшно грубо и хамски – как привык делать со всеми, включая партработников, иначе не умел, и не был приучен. Но всё равно – его как-то не слишком боялись. Кто-то, может, и боялся, а кто-то предпочитал наплевать на его власть и жить самими по себе… Тогда предприняли гонения на независимых-«самостоятельных», ввели закон о тунеядцах. Под него, например, подвели Иосифа Бродского… Кто бы что ни говорил, но подвели, по сути, правильно: именно против таких «Бродских» закон и был задуман. Он же истинный тунеядец! Хочет жить так, как самому кажется правильным… И., конечно, вдобавок несоветский человек. Его предварительно вызвали в райком партии, где он объяснил, что хочет жить «без партии»… Так прямо и сказал секретарю райкома, хулиган! И решение об аресте принято тоже секретарём, но уже обкома – знаменитым Василием Сергеевичем Толстиковым. Когда писатель Израиль Меттер обратился к знакомому милиционеру, пытаясь объяснить ему юридическую нелепость происходящего, тот пояснил: «Василий Сергеевич уже принял решение…» Так что – какая ошибка или какой там произвол! Закон применили именно против того, против кого он был направлен.

Другое направление, внезапно вдохновившее вождя, – это живопись и скульптура. Никита вдруг явился на выставку современного искусства со своим знаменитым воплем – «пидарасы!» И как раз в том году у меня произошло «новое и необыкновенно важное знакомство». С Михаилом Шемякиным…

…Идея провести выставки молодых художников в зале «Звезды» пришла в голову, конечно, Владьке Травинскому с его поразительным талантом – чутьём на удивительных людей и умением удерживать их в кольце около себя. Владьке и пришло в его талантливо-инициативную башку – в скучной, официально показушной и верноподданной до брюха «Звезде» устраивать выставки молодых питерских художников – тех, кого не пускали в Союз советских художников. Вот с ним и начали мы вместе этих художников выискивать…

Начисто не помню, как именно или через кого Владька вышел на Мишу Шемякина. Но помню чётко, как он сообщил мне впервые: «Нашёл. Это настоящий!» И храню первое впечатление, когда увидел Мишины картины… Здесь нужно сказать несколько слов о себе как о личности. Я, по-моему, лишён тонкости восприятия, особого внимания к деталям талантов. Чтобы почувствовать дарование человека, мне необходимо, чтоб он оказалось ОЧЕНЬ большим, слишком бросающимся в глаза талантом, чтоб он пробил мою природную толстокожесть. Например, после первых увиденных у того же Травинского бумажек с рукописными строками никому неизвестного поэта я восчувствовал в авторе великого поэта, истинного выразителя нашего поколения – Иосифа Бродского – а ведь первоклассных поэтов тогда в Питере числилось великое множество, и я многих знал лично… Но только в Бродском ощутил величие. И абсолютно то же впечатление возникло от первых картин Шемякина: художник, который представит нас и наше время всему человечеству. Ради явления таких мастеров мы все, всё поколение, и живём-то на свете. Сразу – как только взглянул на них, даже вопроса не стояло – устраивать ли ему выставку… Если уж не ему, то кто достоин?

Проблема, повторяю, заключалась в том, что родная партия как раз тогда, не знаю почему конкретно, опалилась на авангардную живопись. Всё, написанное не по канонам Александра Герасимова или Исаака Бродского, считалось как бы подрывом и подкопом под основы, даже если подрыв оказывался всего лишь пейзажем или натюрмортом. Ну, время такое наступило – довольно тяжёлое, кстати! Правда, сила шемякинского таланта оказалась столь мощной, что проломила даже сверхбдительного «комиссара» «Звезды», чекиста в запасе Петра Владимировича Жура. Замглавного буквально влюбился в шемякинский портрет герцога Альбы и после выставки – в виде своеобразного гонорара за разрешение – взял картину в свой кабинет и повесил супротив редакторского стола, чтоб постоянно её наблюдать.

Тем не менее, всегда возникала опасность – причём с двух сторон! Опасались мы консерваторов-доносчиков, что не преминут сообщить о «диверсии» в обком партии, и выставку прикроют, плюс Травинского выкинут с должности. Но едва ли не больше побаивались «левых радикалов», которые легко и безумно заводились в любом, подходящем или неподходящем месте и обрушивались на традиционную русскую живопись (прежде всего, на любимцев партии, на передвижников). Они могли дать отличный повод обкому для запрета выставки и плюс для наказания организаторов и самого художника.

Говоря по правде, в редакции побаивалась представлять Мишу публике: он явно виделся фигурой, во всём противоположной тем, кто продавал своё искусство партии. Наверно, поэтому Владька поручил открыть выставку Шемякина мне, недостойному. Я ж был, как вы, видимо, поняли, большим и наивным дурачком – и потому ничего никогда не боялся.

Я надумал, как выстроить выступление так, чтобы художника представить публике и одновременно не вызвать опасного скандала.

…Народу пришла уйма: всё-таки первая выставка неофициального искусства за много-много лет! И сказал я собравшимся примерно вот что:

– Шемякина надо воспринимать как лучший образец русского искусства. Потому что в чём заключается главная традиция, что оставлена нам великими предшественниками XIX века? В их художественной смелости. Передвижники восставали против оков Академии, внесли новые формы, новые объекты, новое видение мира. Шемякин продолжает традиции Крамского – но уже в наше время.

Примерно так говорил… Представить Шемякина новым Крамским – ловкий ход с моей стороны. С одной стороны, никто не мог придраться! Я хвалил передвижников, а для радикалов – утверждал законное право российского художника восстать против академических трафаретов. С одной стороны, хвалил классиков, с другой, приравнял Мишу к её высочайшим представителям. Словом, выполнил Владькин заказ, а Мише уж никак не повредил…

Помню вечер, когда мы отметили открытие выставки у Миши дома. Его мама устроила «звездинцам» «стол», и мы смотрели дома его картины, те, что оставались в «запаснике». Особенно запомнилось «Распятие» – привычное русское поле, на нём три креста с силуэтами. Всё, что изображено, произошло не где-то, а здесь – в России…

Ещё запомнилось, как Миша приоткрыл своё творческое нутро, видимо, растроганный искренним восхищением его работами. Подумав о чём-то, высказался так: «Возможно, эти дни запомнятся, как новый этап в моей живописи. Я хочу попробовать себя в фиолетовом цвете». Я впервые открыл для себя особость видения мира художником – потому так запомнилось.

Первая выставка сделала имя Миши широко известным в Питере, это правда, но… Но она нисколько не улучшила его материального положения. Конечно, кое-что покупали, но тогдашние «любители» живописи пользовались отчаянным положением художника, чтобы платить ему гроши за удивительные работы! Помню, как было стыдно за них, аж зубами скрипел от злости, – когда платили рублей по 30 за превосходную картину. И не стыдно было предлагать мастеру такую цену… Миша бедствовал жутко. В то время (начало 1963 года) я уже женился и работал в 503-й школе, и однажды художник, смущаясь, сказал: «Миша, а ты не хочешь заказать мне портрет твоей жены? Это будет стоить восемьдесят рублей» – и, почувствовав моё смущение, добавил: «Я вообще-то похоже рисую» (видимо, чтоб успокоить меня, мол, он же не Пикассо, уродовавший на холстах натурщиц). Но моё-то смущение, естественно, происходило не из опасения за «похожесть», у меня просто не имелось такой суммы! Как счастлив бы я был, если б мог заказать ему портрет, уж я-то понимал, каким сокровищем смогу обладать, но… 80 рэ – месячная зарплата «чистыми» школьного учителя на полную ставку. А на что жить весь этот месяц? Рассказал жене. Она сказал: «Мишка, я смогу выкроить тридцать рэ, дай ему. Мы полсотней обойдёмся». В следующую встречу я предложил: «Миш, могу одолжить тридцать рублей. Больше нету». Он ответил: «Миш, а ты понимаешь, что я никогда не смогу их отдать». Конечно, я понимал, и слово «в долг» считался эвфемизмом пожертвования художнику, но я чувствовал себя счастливым, что хоть чем-то могу ему помочь. До сих пор с юмором рассказываю: «Шемякин мне тридцатник должен»!

Более того, я раздобыл халтурку: рассказал директору своей школы о невероятно талантливом художнике, который нуждается в подработке, и директор заказал Мише раскраску каких-то досок в школьном вестибюле. Тогда я снова поразился Мишиному дарованию: какие-то доски, не помню даже, для чего они стояли в вестибюле, но выглядели после покраски истинными произведениями искусства, сразу выделялись для глаза зрителя. Увы, большую картину в центре школьного зала директор предпочёл заказать «профессионалу»… Не доверился Мише. А ведь сейчас такая картина считалась бы украшением школы, да, пожалуй, и всего города Санкт-Петербурга.

Я старался внимательно следить за всем, что происходило в жизни Миши, и он, отдаю должное, не забывал меня – например, всегда присылал гравюры по Достоевскому с автографами. Я хранил их в ящике письменного стола. Упоминаю факт лишь для того, чтоб подчеркнуть силу таланта Шемякина, совершенно независимую от его известности, от, как нынче выражаются, пиара… Когда (уже после Мишиного отъезда в Париж) меня разместили в следственном изоляторе КГБ (за написание предисловия к самиздатскому собранию сочинений Бродского), моя жена стала сдавать мой кабинет приезжим студенткам из института культуры. Вряд ли они вообще слышали фамилию Шемякина, но когда я вернулся в кабинет через шесть лет, всё стояло или лежало на прежних местах, кроме… Кроме гравюр Шемякина и каталога его парижской выставки, который я сумел раздобыть после его отъезда! Они бесследно пропали из моего письменного стола. Сперли квартирантки. Чутьём поняли, что лежит истинно ценное среди моих бумаг! Талантливыми по-своему оказались воровки.

Вообще о талантливости людей, связанных с гонениями, а потом с изгнанием Шемякина из Питера я часто думал. Почему? Ну, ведь, казалось бы – чем он мог так их доставать? Если бы Миша считался политическим диссидентом или, на худой конец, политизированным художником – но нет, этого не было вовсе! Может, я ошибаюсь, но советская власть как феномен начисто Мишу не интересовала. Он хотел жить и писать сам по себе, а она пусть живёт сама по себе. Казалось бы, ну, за что его им травить? Он не конкурент её прислужникам в официальных сферах (единственная официальная работа, порученная ему, о которой я знаю, – иллюстрации к книге испанских эпиграмм в серии «Библиотека поэта» – и сомневаюсь, чтоб и этот заказ ему достался, если б нашлись именитые «желатели»), они не конкуренты ему в собраниях частных собирателей: вряд ли кто-то из любителей живописи желал приобретал в личную собственность картины Орешникова или даже Ал. Герасимова. Но его преследовали власти с поразительной, настырной манией. Иногда говорят – от безделья. Именно так, например, характеризовал мотивы ЛенУКГБ Бродский, тоже мастер, аполитичный принципиально. Но всё-таки в этот вариант я не поверил. Мне вообще казалось, что за гонениями на обоих выдающихся мастеров, Бродского и Шемякина, скрывалось вовсе не ЛенУКГБ, которому оба не могли казаться интересными, а именно партийное начальство города (ГБ лишь исполняло заказ начальства). На самом деле, мне видится, что Шемякин посягнул на главную привилегию начальства – на его кадровую монополию. Это обкому и горкому доверено отбирать кадры мастеров и определять, кто из них выше, а кто ниже, кто истинный художник, а кто так себе, любитель. А тут некто Шемякин не обращает внимания на посулы, на гонения, на дипломы и премии, сидит себе дома и пишет, что хочет. И при этом пользуется авторитетом в обществе – любители устраивают ему выставки то в одном месте, то в другом, покупают картины, гордятся ими… Это должно было безумно раздражать начальников от культуры. Самим существованием он как бы бросал «вызов»! Значит, искусство может обходиться без них, настоящее-то искусство? И надо признать, что по-своему они оказались правы. Раз затруднительно его посадить, хотя предпочтительно, ну, избавились по-иному. Но начисто, как им мечталось...

Парадоксальность существования Шемякина в бывшем СССР особенно выявилась для меня в некоем личном эпизоде. Мой соавтор, геолог Ю. Гурвич, приобрел (задешево!) две или три картины Шемякина. В искусстве Юра ничего не понимал, просто поддался призыву «помочь художнику». Сами картины ему были абсолютно безразличны! Через несколько лет он с женой подали документы на выезд в Америку. И тут выяснилось, что кое-что из имущества им предлагают отнести на экспертизу, в частности, картины. Когда Юра притащил Мишины изделия, если не ошибаюсь, в Русский музей, то эксперт уверенно сказала: «Вы с ума сошли! Это же ранний Шемякин! Национальное достояние!» – «Какое национальное достояние?! – воскликнул обалдевший владелец. – Я купил их по 35 рублей за штуку»… Но эксперт проявила неумолимость. То есть реализовывать картины Шемякина на родине считалось неприличным, ибо они назывались «формализмом», «авангардизмом» и ещё каким-то измом, но когда выяснилось, что их могут увезти за границу, то для самих себя начальники отлично понимали – они есть национальное достояние. России…

***

Последние годы правления Хрущёва оставляли странное впечатление. Вроде человек всё уже сделал до конца, что мог и умел, но почему-то ещё жив, действует, хотя все ждут, когда наступит неизбежное «после»…

Никого, помнится, не удивило, что его сняли с поста. В этом имелась некая внезапность, да, но чисто информационная, а не историческая. Важнейший символ изменения в истории России виделся мне тогда таким: я как бы осознал, что исчезла монархическая психология, свойственная народу веками. Если бы у Ленина имелся сын (или сын Сталина занялся бы политикой), население совершенно нормально встретило бы переход трона по наследству (вот как – в Северной Корее или Азербайджане). Но Хрущёв, независимо от того, хотел он того или нет, сломал психологический канон в мозгах нации: не только никому не пришло в голову, что его пост может занять сын или внук, но самая мысль, что Никита Сергеевич досидит на троне до смерти (совершенно естественная для сталинской, например, эпохи) показалась бы многим дикой и странной. И когда подобные идеи зародились потом, при Брежневе, они тоже воспринималось с насмешкой над «старперами», как этакая средневековая дикость. Российский народ при Хрущеве превратился в народ республиканский по своей сути, что, конечно, явилось огромным достижением его исторического правления – независимо, повторяю, от намерений вождя.

Что послужило непосредственной причиной свержения советского монарха?

Во-первых, его постоянные метания, непонятные аппарату. Партийцы готовы были обслуживать вождя, «как заложено при Сталине», хоть будь он за сталинизм, хоть против, они точно были уверены, что высказанные лично словеса и мысли ровно ничего не значат и вообще не могут означать ничего, кроме преданности «лично Никите Сергеевичу» или иному любому вождю. Но всё-таки – хотели хоть что-то знать или понимать, в каком направлении требуется льстить и двигать страну. Хотя бы только направление… А он и этого не знал – его самого качало и шарахало от одного курса к противоположному.

Шатанье лишило вождя сторонников. Каждый, буквально каждый начинал размышлять: а, может, стоит попробовать что-то новенькое?

Кроме того, у меня имеется особое соображение насчёт того, почему партийный аппарат решился-таки на совершенно несвойственное ему действо – заговор против вождя. И связано это соображение с так называемыми «экономическими процессами», с массовыми осуждениями «цеховиков» и прочих деловых людей, оказавшимися лицами с преимущественно еврейской кровью.

Эти судебные процессы начались внезапно – и вдобавок с жуткого юридического скандала. В Москве арестовали спекулянтов иностранной валютой – Рокотова, Файбишенко и прочих. Стоит заметить для забывших факт – курс доллара со сталинских времён устанавливался невероятно заниженным по сравнению с реальной стоимостью (кажется, вождь народов полагал, мол, высота курса иностранной валюты как-то связана с престижем державы и потому перечислял за доллар чуть больше 50 копеек. В золотом эквиваленте, разумеется). При Хрущеве, особенно в последние годы его правления, на иностранную валюту возник острый спрос в столицах империи – за доллар стали платить (с «рук», конечно) несколько рублей – не помню точно, сколько именно. И поскольку перепродажа валюты считалась обманом граждан, а не казны (ведь спекулянты долларами или марками не вели никаких внешнеторговых операций!), суды карали их сравнительно мягко (по-моему, до трех лет тюрьмы – по-советски это считалось «детским сроком»). За ущерб казне влепили бы жуткие сроки, вплоть до расстрела, но за ущерб частным лицам полагались сравнительно гуманные меры… Арестованный Рокотов считался в Москве «королем бизнеса» – его многочисленные агенты предлагали иностранцам за валюту два-три рубля (кажется, так? Совсем не помню расценок), агенты передавали купленные доллары Рокотову, а он уже обменивал валюту у крупных покупателей за много более солидные суммы. Позднее стало известно, что почти неприкрытость деятельности Рокотова объяснялась тем, что этот «король» работа агентом-осведомителем у начальника МУРа – кажется, так…

Никита внезапно приказал «прикрыть» нелегальные валютные операции, они его почему-то сильно взволновали, хотя, честно сказать, не по масштабам первого секретаря ЦК виделось такое преступление. Он продолжал проявлять к нему неслыханный интерес – специально приказал увеличить в несколько раз сроки за «валютные спекуляции (приняли новый закон), приказал осудить арестованных валютчиков по новому закону, который не действовали в момент совершения ими преступления (что, конечно, считалось нарушением самых основ права, даже советского), он специально приказал применить к Рокотову и его подельникам высшую и исключительную меру наказания, не записанную вовсе даже в новом законе, – расстрел и специально распорядился, чтоб казнь привели в исполнение. Были потрясены даже и работники ГБ, занимавшиеся следствием – какие-никакие, но они имели юридическое образование, и наплевательское отношение к закону безумно их шокировало. Юристы ощущали себя обыкновенными убийцами…

Но дело Рокотова послужило началом, и по стране прокатился вал «экономических процессов». Вдруг выяснилась странная картина функционирования социалистической экономики: она реально работала лишь в сферах тяжелой индустрии, обороны, космоса, транспорта, связи, т. е. в производстве сравнительно однообразных и немассовых товаров. Но производить изделия легкой и пищевой промышленности оказалось государству не по силам. Я писал выше, какой выход нашли некогда в сталинские времена из этой ситуации: пригласили евреев, обычно демобилизованных из армии, и негласно предложили устраивать артели, производящие дефицитные товары. Теперь выяснилось, что в эпоху Хрущева «неформальные» мастерские и фабрики производили огромную долю товаров по стране, причём – что важно! – именно ту самую долю, которая пользовалась реальным спросом у покупателя. Что означало конкретно – частное производство вытеснило государственные фабрики из сферы товарооборота.

Делалось всё примерно по такой схеме. Евреи налаживали какое-то производство – формально, конечно, общественное, «артельное», но на деле полностью принадлежавшее учредителям. Цеху требовались, естественно, сырьё и станки. Хозяева совали взятки нужным чиновникам и получали из казны то и другое – покупалось всё это по государственным расценкам. Далее – они производили нужный на рынке товар, и тоже – продавали его по государственным нормам и расценкам. И вот тут именно вступали в силу преимущества частного бизнеса и личной инициативы над госбюрократией.

Для ясности – пример. Скажем, артель производит трикотажные товары. Хозяева нанимают самых лучших, каких только можно, закройщиков, платят им в два-три раза больше, чем на госпредприятиях, и те находят такие варианты раскроя сырья, которые дают возможность производить из того же количества трикотажа значительно больше готовых изделий, чем положено по нормам. Хозяева платят больше рабочим, которые шили изделия, – зато те изготовляли всё по самому модному фасону и высшего качества (это требовалось вовсе не из-за доброго нрава, а потому, что «левый» товар требовалось реализовать, как можно скорее, – пока не нагрянула внезапная ревизия). И артикулы в накладных выписывались тоже неверные – например, за более малые размеры брали цену по артикулу более крупных вещей, т. е. дороже. Такой «левый товар» поставлялся в магазины, хозяева которых состояли в паевых долях с производителями. Всю плановую, как бы «положенную» начальством продукцию артель сдавала государству в срок, получала за производство «Переходящее Красное знамя». Это – важное условие для легальности оборота! «Левый» же товар продавался, естественно, без фиксации в документах и не облагался так называемым «налогом с оборота», т. е. госприбылью, взимаемой с фантастическим, монопольным процентом. Эти, неучтенные казной прибыли и делились между участниками бизнеса. Естественно, значительная доля этой прибыли перераспределялась на взятки чиновникам и разнообразным «проверяльщикам», участвовавшим в снабжении производства или в его проверках.

Такая схема действовала десятилетиями. Внешне она казалась выгодной буквально всем, даже казне, потому что та получала без чрезмерных усилий относительно недорогие и модные товары в свои магазины; и покупателям, конечно, которые брали за деньги именно то, что им хотелось приобрести (впоследствии артельщикам инкриминировался в судах «обман покупателя». Но это, мягко скажем, неточный смысл термина «обман»: ведь покупателя не интересовал по сути ни номер артикула, ни назначенная государством цена, он искал и получал именно то, что ему лично нравилось в магазине, и за ту цену, которая его устраивала…) Чиновники и милиционеры тоже получали свою долю «навара» и оставались вполне довольными. Но вдруг – это так казалось окружающим! – Никита взбеленился, начал массовые расстрелы на просторах Союза. Причём самые расстрелы виделись именно личной инициативой – как только первого секретаря ЦК сняли с должности, Брежнев тут же процессы, а уж тем паче расстрелы прикрыл.

Между тем, с исторической точки зрения я понимаю: Никита, как его ни оценивай, обладал подлинным политическим чутьём на возможные опасности, и первым, а тогда просто единственным, уловил смертельную угрозу, в конце концов, развалившую советскую власть и Союз ССР. Со своей, т. е. советской точки зрения, он выглядит сегодня абсолютно правым.

…Советские чиновники жили в мире, как бы противоречившим началам неизбежной человеческой «греховности», с которой пытались бороться ещё иудаизм и христианство. Чиновники получали за свою службу и власть огромные привилегии, к которым рядовое население никак не допускалось, им выделяли лучшие продукты и лучшие товары вне обычных очередей и по многократно сниженным ценам, им полагалось получать квартиры и дачи вне списков, им по должности давалась машина с шоферам… Короче, товарищ Сталин, большой прагматик, понимал, что преданность аппарата стоит покупать – прежде всего, множеством привилегий. И пытался её купить, чем мог. Но всё «положенное» давалось чиновнику казной – за службу. Теряя должность, чиновник одновременно терял и всё получаемое ранее. Его квартира и дача доставалась не детям, а преемнику; его машина исчезала из семьи после ухода с поста (а иметь собственную машину, хотя считалось вполне доступным, согласно получаемой зарплате и возможностям, но – почиталось в номенклатуре делом как бы «неэтичным»: «Ты что ж, не веришь в прочность своего положения?»). И так далее. То есть люди как бы имели «всё», но одновременно не имели ничего «своего» – во всяком случае, ничего постоянного. Ничего для семьи, ничего для детей… При Сталине, когда тюремная камера нередко завершала партийно-государственную карьеру, вопрос: что ты оставишь детям? – видимо, не особенно волновал людей – по сравнению с тревожным беспокойством за собственную жизнь и свободу. Но когда террор отступил, т. е. при Никите, проблема возобновилась с наивысшей остротой.

Евреи-делаши предложили, в сущности, номенклатуре своё, несоветское её решение: то, что человек получал от них за «услуги», оставалось в его собственности и переходило по наследству детям. Это казалось естественным способом приобретения богатств, и чиновники не в силах оказались устоять перед соблазном. Особенно – когда соблазн охватил окружающих…

Но советская власть держалась именно на властной «вертикали»: всё, что получал человек от власти, имел он только по милости начальства. Появление параллельного «начальства», еврейско-артельного, которое платило своего рода параллельную зарплату, угрожало принципу, на котором основывалась система зависимости и иерархии при Ленине-Сталине. И Никита почуял это и боролся с «делашами», как с людьми, посягнувшими на основу советской власти. И, повторяю, со своей, советской точки зрения он видится абсолютно правым. «Артели» стали смертельной угрозой, и они таки Советы доконали – в конце концов…

Я помню, уже во время процессов над «валютчиками» задумывался, что, по сути, Рокотов и его компания служили лишь посредниками между иностранцами и теми людьми, которые внутри страны нуждались в иностранной валюте. Т. е. теми, кто мог выезжать за границу и приобретали товары за иностранные деньги… Рокотов и Кº работали за долю, но основную прибыль, видимо, получали от операций те, кто покупал у них валюту. Но имена этих деятелей, которые, видимо, имели советские рубли в неограниченном количестве, нигде и никогда не назывались. Кому, собственно, продавал Рокотов добытые доллары? Это осталось величайшей тайной следствия.

Но самая тайность давала четкий намёк любому, кто захочет подумать. Речь могла идти о высокопоставленной номенклатуре, которая, с одной стороны, имела в изобилии рубли, с другой, имела возможность сравнительно легко выезжать за границу (например, в отпуск, в командировку) и без проблем провозила через таможни купленные иностранные товары. Таким образом, в руках у Никиты сосредотачивались компрометирующие сведения на видных работников партийно-государственного аппарата. Он не был заинтересован в их скором разоблачении, напротив – хотел иметь криминальную информацию и постоянно держать всех под прицелом следственных органов, ничего прямо не выражая, но достаточно обеспечивая компроматом их верность.

Чего, видимо, он не учёл – массовости явления, и того, что аппарат, отказавшийся в свое время от борьбы со Сталиным, может теперь не захотеть продублировать судьбу сталинского аппарата. Взбунтуется!

Он и взбунтовался.

(Во всяком случае, бизнесмены из Молдавии, приехавшие в Израиль, очень нежно вспоминали бывшего первого секретаря молдавского ЦК Леонида Брежнева – он к ним весьма и весьма снисходительно относился… Думаю, и прочие заговорщики (кроме Суслова, видимо) – так же точно).

Когда Никита, видимо, уверовав в собственное всесилие после получения материалов МВД, объявил заранее, что собирается пересортировать свой аппарат, сподвижники решились – и успели лидера упредить. Решающую роль в победе сыграл, конечно, союз партаппарата с КГБ, которого лидер партии не сумел предвидеть. Глава ГБ Шелепин, видимо, считал себя следующим главой государства после смещения «временного» босса – Брежнева. Он ошибся, как Никита… Ну, всех вариантов никогда не рассчитаешь.

***

Из заслуг Никиты перед советской властью отмечу, что он первым оценил огромную роль сибирской нефти для существования страны и не жалел средств и усилий для освоения дальних месторождений. Основы советской политики, даже не только и не столько экономической, были заложены при нём.

Никита и присные понимали то, что Сталин, видимо, понимать отказывался: Советский Союза не в силах выиграть мировое господство военным путем. Союз для такой победы физически слаб. Но и отказаться от ленинско-сталинской идеи мирового господства Никита Сергеевич тоже не мог никак. Повторяю, он искренно верил в догматы идеологии с её всемирными претензиями на власть и влияние. И возникла в политбюро неожиданная внешнеполитическая идея – поставить под свой контроль бывшие колонии Запада, все эти новые страны мира, и через их сырьевые ресурсы, особенно с помощью нефтяной трубы, взять, говоря образно, Европу за горло. По-моему, впервые идея мелькнула, когда секретарь ЦК Мухитдинов съездил в Индонезию и вернулся оттуда неимоверно окрылённым…

Главную ставку сделали, пожалуй, на насеровский Египет. Никита размахивал ресурсами страны, как только он один смел – дал Насеру кредит на постройку Асуанской плотины, вооружил египетскую армию советским оружием, принял тысячи египтян в советские Академии и училища и завершил всю игру по-хрущевски широким жестом, присвоив Насеру звание Героя Советского Союза.

Я плохо знаю внутренние распорядки в египетском правительстве, но, сдаётся, что неслыханно демонстративная награда смутила не только советских людей (всё-таки до того нам много порассказывали на закрытых лекциях про то, как Насер уничтожил компартию Египта), она смутила даже и самоё насеровскую свиту. Во всяком случае, президент Египта сделал элегантную попытку отделаться от советской награды, объявив Никите, что никак не может принять награды, опасается, что обидится его первый заместитель, фельдмаршал Амер. Какие проблемы? – удивился Никита и тут же вручил вторую звезду – уже Амеру. Пришлось орден Ленина и Звезду Героя принимать им на-пару.

…Поражавшая меня уже тогда особенность советского народа! Почему это награждение воспринималось населением страшно болезненно? Не миллиардные кредиты, ни средства, отнятые у своего народа, которые невозможным казалось вернуть; не огромное количество оружия, которым устраивали ещё один очаг военных конфликтов в мире, – нет, именно награждение антикоммуниста Золотой Звездой раздразнило народ до предела. Что-то я, видимо, плохо разумел в психологии народа, среди которого рос всю жизнь!

Хорошо помню общее отношение к внешней политике Никиты. Было как-то абсолютно ясно, что единственным инструментом внешней политики вождя являлся блеф (про внутреннюю, как ни странно, я не думал). Я даже называл СССР определением, позаимствованным из «Гулливера» Свифта, – «государство Блефуску». Объявлялась какая-то грозная задача, прикрывалась возможной военной операцией, – и вот тут важным для любого противника СССР оказывалось понимание им того факта, что никто ничего не готовит, что всё это чистый блеф, попытка запугать словами – не более того. Например, Никита угрожал захватить Берлин и называл разные сроки – но американцы не обращали внимания, и… И ничего не происходило. Помню совершенно отчетливо, что во время Кубинского кризиса, когда весь мир дрожал – не начнется ли война и восхищался решимостью Кеннеди, не согласного Союзу уступать в снятии блокады, мы, компания питерцев, ни одной секунды не верили, что Никита решится на нечто серьёзное и понимали абсолютно отчетливо, что с нашей стороны всё – просто грозная болтовня, которая и закончится болтовней. Как оно и произошло. Блефуску, он и есть Блефуску.

За серьёзными приготовлениями Союза к действиям всегда просматривался энергичный крик и стук ботинком по столу в ООН. Замечательно выразился старик Черчилль: «Что поднимают крик и шум – это в политической практике дело как раз обычное. Я и сам в молодости дрался в коридорах парламента. Но вот что человек в синем костюме стучал по столу жёлтым ботинком – это действительно ужасно!»

(продолжение следует)


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1758




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer2/Hejfec1.php - to PDF file

Комментарии:

Е.Майбурд
- at 2010-04-15 20:04:56 EDT
Глубокоуважаемый Михаил Рувимович,
На мой взгляд, вышло у вас превосходно. Надеюсь, вы не обращаете внимания на педантичные поправки. Неточности в воспоминаниях случаются нередко и ничего не портят, потому что дело не в деталях. Особенно в такой прозе, как у вас.
Я бы тоже мог кое-о-чем поспорить в отношении "советского человека" той эпохи, но предпочел бы обсуждать такие вещи не здесь за чашкой чая или... в общем, за столом.
Позволю себе только одно замечание. Ваша с Бродским разница в возрасте, 6 лет, в пору детства-отрочества - огромная дистанция. Фактически, можно говорить о двух поколениях. Отсюда возможны и различия в восприятиии одних и тех же вещей. Так что можно было обойтись без этой полемики. И в дальнейшем рассказе она никакой роли не играет, и в начале она мало что прибавляет к вашему рассказу. Мое мнение, конечно, если позволите.

Мне было ужасно приятно, что нашелся человек, который читал книгу В.Константинова. Она была у меня в детстве, я ею зачитывался. Мало сказать, что узнал много нового. Она сильнейшим образом расширила мой кругозор. Какие-то вещи помню до сих пор. Интересно, что в нашем школьном учебнике по географии был отрывок оттуда под названием "Карта командира" - как выглядят карты, что означают различные на ней значки... Я вас моложе года на три-четыре, в школу пошел в 1945. Хочу сказать, что учебник был года издания примерно 1950-51. А когда погиб автор?

Хотел достать книгу для своих детей. Кого ни спрашивал в недавние годы, никто о такой книге и авторе неслыхал. Теперь хоть узнал о его судьбе. Талантливый человек был и писатель прекрасный. Он ведь из бывших гимназистов, насколько помню из этой же книги. Возможно, подвело сословие.
Кто сйчас мог бы заняться его судьбой и написать о нем, как вы делали в молодости?

Хаджи-бей
Highland Park, IL, US - at 2010-04-15 11:02:09 EDT
Я был вполне ортодоксальным пионером и подписчиком журнала "Костер" (интересно, много ли еще было у "Костра" подписчиков в Одессе? Мне не встречались). Повесть о Клеточникове запомнилась своей "неправильностью" - чем-то она отличалась от прочего пионерского чтива. Очень рад, что автор сохранил эту особенность: писать неправильно и раздражать ортодоксов, что хорошо видно из уморительной рецензии М.У.(предположу, что этот г-н не читал Пушкина вне рамок хрестоматии, а историю- вне рамок УМЛ).
Писать поперек линованной бумаги - редкое умение. Еще более редкое чем я думал. Оказалось, литератор из моего детства - и другой, замеченный 40 лет спустя, - одно лицо...

М. ТАРТАКОВСКИЙ. О совках.
- at 2010-03-13 05:57:43 EDT
Гитлер тоже воспринимал нас, советских людей, как рабов Сталина – сегодня, мол, покоряются тому хозяину, а завтра, если пришпорят их резцом СС и гехаймефельдполицай, охотно превратятся в рабов нового господина. Из-за этого заблуждения он и проиграл войну! И западные державы, англо-американцы, как называли их в тогдашнем Союзе, хотя понимали, что за «железным занавесом» проживают не совсем рабы, но и они видели в нас лишь загадочные восточные племена с непонятной психологий и тоже путались в оценках и совершали огромные просчёты – причём десятилетиями подряд…

>>>>>>>>>>>>>>>>>>MCT<<<<<<<<<<<<<<<<

Оригинальное (не встречавшееся мне ранее) интересное и справедливое суждение. Пошлостями о "совках", "коммуняках" т.п. бросаются всяческие матроскины, как и всякие пошляки следующие прежде всего моде. Очень комфортно быть храбрым, находясь в безопасности. "Ай, моська - знать она сильна, коль лает на слона!" (по памяти).
Я, живший прежде нынешних храбрецов, не то чтобы сомневался в "наших вождях", -я как-то не думал об этом. Но, руководимый каким-то странным (эстетическим?) инстинктом, чурался вклинивать в свои журналистские опусы (часто халтурные) здравицы властям и вождям. Помню, был послан ж-лом "Знамя" в Киев во Всесоюзный НИИ геронтологии им. Богомольца. Предстояло 70-летие "нашего дорогого Никиты Сергеевича" - и мне было велено упомянуть об его исключительном здоровье, нетронутом возрастом. Биология старения интересовала меня сама по себе - и я написал об этом, не упоминая Хрущёва, чей облик (в Манеже я видел его близко вживе), никак не укладывался в тему. Если бы Н.С. (при котором я смог приобрести первую в своей жизни квартиру - с туалетом, душем и даже балконом) был попригляднее, я в данном контексте, наверное, упомянул бы о нём.
Моим "своеволием" редактор отдела публицистики Ал-др Юрьевич Кривицкий был возмущён: "Мы вам достойно платим" и т.п. Хрущёва как-то всунули в текст. Но к моменту публикации в ежемесячнике он был смещён, - а я был спасён.

Хрущёвская "оттепель" (моя молодость!) была невероятным поворотом К СВОБОДЕ после сталинского режима. Совершенно не воспринимая это разумом (его мне как обычно недоставало), я ощущал НОВОЕ ВРЕМЯ (как бы "по Данту") самим нутром. Я был СВОБОДНЫМ московским бомжем. Несколькими годами прежде это было бы немыслимо. Ни разу не был обокраден на улице и на вокзалах. Ел скудно, - но НЕ голодал. Свободно публиковал - впрочем, дешёвые, спортивные очерки. (Когда осознал это, тут же переключился на другие темы и редакции).
Ну, и несомненное счастье - квартира 15,7 кв.м., упомянутая ранее...

Словом, понятие "совок", расхожее у нынешних храбрецов, которые были и ЕСТЬ классическими (без кавычек) совками с рабской (так и невостребованной) душонкой, - многосложное. Жизнь моя была намного "сюжетнее" и рискованнее, чем у всех сверстников, которых знал лично. Но словно ангел-спаситель при всяком повороте судьбы незримо витал надо мной. И только такие обстоятельства (кстати, и само моё еврейство) так невероятно подсобили мне, как я не смел бы и мечтать.
Понимаю, что нескромен. Каков есть.

Борис
Хайфа, - at 2010-03-03 16:00:54 EDT
Ответ M Y

1 А хамить зачем?
2 По поводу выбора цитаты из Бродского-есть пословица
о том,кто везде грязь отыщет
3 А это тем,кто ценит поэзию

Страницу и огонь,зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос-
Б-г сохраняет все;особенно-слова
прощенья и любви,как собственный свой голос.

В них бьется рваный пульс,вних слышен костный
хруст,
и заступ в них стучит;ровны и глуховаты,
затем что жизнь- одна,они из смертных уст
звучат отчетливей,чем из надмирной ваты.

Великая душа,поклон через моря
за то,что их нашла,-тебе и части тленной,
что спит в родной земле,тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ Июль 1989 г.

M.Y.
- at 2010-02-26 10:12:12 EDT
«Люди искали новые идеалы, новые ценности, которые они способны приладить к европейским традициям идеологии и культуры. Каждый искал новизну на свой манер – Гитлер и Ленин, Муссолини и Пилсудский, Франко и Тито… И Сталин действовал в русле того же цивилизационного поиска. Наш вождь искал пути для всего человечества, включая Запад, и народ гордился своим мудрым и уникальным вождём. И, во всяком случае – гордилась еврейская масса, которую именно я, малыш, ощущал лучше прочего населения.»

Здесь в кашу свалено все: набор слов и имен, от которого становится дурно, как от всякой бессмыслицы. Гитлер, Ленин, Сталин становятся искателями правды в восприятии малыша Миши. К этой троице можно еще как-то привязать несчастного Муссолини, но какое отношение к ней имеют Пилсудский, Франко и Тито? Явно в далекие времена своего сталинского детства малыш Миша не достиг политической зрелости, но, как кажется, и сейчас он не совсем различает этих персонажей, хотя стал умудренным старцем. Но, как говорили древние, рождение совпадает со смертью, а старость - с детством. Отметим особо одно выражение, которое заставляет заподозрить, что престарело-юный автор страдает самой вульгарной логореей:

«Иосиф – самый великий российский поэт второй половины XX века.»

Автору не достаточно определения «великий» (что уже само по себе много), а посему он усиливает его превосходной степенью «самый», т.е. из всех великих бедный Иосиф есть самый великий... как и самый самый самый великий вождь, который осветил самое самое самое счастливое детство малыша Миши. Позволим себе в заключении привести отрывок, хактеризующий искусство самого великого поэта (Урания: Пьяцца Маттеи):

Граф выиграл, до клубнички лаком,
в игре без правил.
Он ставит Микелину раком,
как прежде ставил.
Я тоже, впрочем, не внакладе:
и в Риме тоже
теперь есть место крикнуть «Бляди!»,
вздохуть «О Боже».

Давид Иоффе
Хайфа, Израиль - at 2010-02-21 02:37:39 EDT
Несколько конкретных замечаний к стр.36

Например, обнаружил профессора, по национальности немца, из ссыльных, работавшего в питерском Институте костного мозга. И далее …

1. В Ленинграде были Институт костного туберкулеза и Институт мозга, Института костного мозга не было. По-видимому, речь идет об Институте костного туберкулеза.
2. Полтмиелит вызывается вирусом, а костный туберкулез – микробом, это два различных заболевания. По-видимому, речь идет не о полимиелите, а о костном туберкулезе (палочка Коха).
3. Отключить сердце – можно, но отключить кровеносные посуды ноги от всей кровеносной системы значительно сложнее. Думаю, что описание процедуры ("прогонял через пострадавший орган") искажено при упрощенном изложении.

Ион Деген
- at 2010-02-15 13:30:43 EDT
обнаружил профессора, по национальности немца, из ссыльных, работавшего в питерском Институте костного мозга. Он придумал уникальную методику излечения запущенных случаев полиомиелита. Кратко излагаю суть его задумки: невозможно было ввести пациенту огромное количество антибиотиков, способных уничтожить туберкулёзную палочку в поражённых костях – потому что такого удара не выдержали бы сердце и легкие пациента. Поэтому больных «угощали» куда меньшими, «переносимыми» дозами лекарств, но зато они лечились годами – без видимых результатов. Мой профессор придумал великую идею – подключал организм к искусственному сердцу и прогонял через пострадавший орган (скажем, руку или ногу) гигантские порции антибиотиков, которые, естественно, не попадали при этом в жизненно важные органы и не могли больному повредить. А тот к концу операции оказывался практически здоровым, все палочки Коха умерщвлялись, – требовалось только восстановить разрушенные болезнью ткани.
--------------------------

Многоуважаемый Михаил!
Попросите редактора выбросить этот кусок. Он портит очень хороший текст. Пожалуйста, позвоните мне, если Вас интересует причина.
СЧ неизменным уважением
Ваш
Ион Деген

Юлий Герцман
- at 2010-02-08 15:26:28 EDT
«Валерий Павлович, советская власть – благодетельница еврейского народа! Она заставляет нас выкладываться, как можем, она напрягает еврейские силы до предела! Русским людям приходится хуже, вас она разлагает…» - превосходно сформулировано!
Да и вообще все сформулировано превосходно. Блестящий материал.
А Вашу повесть о Клеточникове я помню. До меня, естественно, по причине умственной малости тогда не доходило, что как было бы славно, если народовольцев проклятая царская охранка арестовала ДО, а не ПОСЛЕ, и я Клеточниковым восхищался. Думаю, сейчас и Вы относитесь к нему по-иному.

Буквоед
- at 2010-02-08 14:32:42 EDT
Михаил Рувимович! Спасибо!

Б.Тененбаум :)
- at 2010-02-08 14:12:33 EDT
Глубокоуважаемный Михаил Рувимович, я прочел ваши "как бы мемуары" единым духом, и должен вам сказать, что вы вводите читателя в заблуждение - это не мемуары, это приключенческaя повесть :) Не знаю, как у вас это получается. С нетерпением буду ждать выхода следующего номера, с ee продолжением :)