©"Заметки по еврейской истории"
октябрь  2010 года

Артур Штильман

Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»

(Окончание. Начало в № 19(122) и сл.)

Обед в честь товарищей по несчастью. Перерыв по болезни. Концерты Вилли Ферреро

Лето 1951-го показалось более длинным из-за массы впечатлений от нашей поездки в Ригу, встреч с новыми людьми. Но сентябрь был началом нового учебного года в школе не совсем обычным – школу покинули два наших любимых профессора – Михаил Никитич Тэриан перестал вести оркестровый класс в ЦМШ, оставив только несколько учеников-альтистов, которым предстояло окончить школу в течение ближайших двух лет, и директор Василий Петрович Ширинский – его назначили директором Московской Филармонии.

В начале сентября мой отец был принят, наконец, на работу в Институт военных дирижёров в качестве старшего преподавателя. Это было таким радостным и долгожданным событием, что мама решила устроить обед в честь этого великого события! На обед были приглашены два товарища по несчастью – также изгнанных с работы. Одним из них был дирижёр Михаил Шеппер, другим – режиссёр киностудии Научно-популярных фильмов Владимир Николаевич Николаи.

А. Тосканини во время путешествия через океан

Шеппер был изгнан из симфонического оркестра в Кишинёве в Молдавии, а Владимир Николаевич Николаи – вообще непонятно почему. Его отец был всемирно-известным тенором Театра Ла Скала в Милане ещё в начале ХХ века. Пел он на лучших сценах мира – Европы и Америки. Каким образом Николаи попали в Россию, я не знаю. Помню интересную историю, рассказанную в тот день Владимиром Николаевичем о репетиции оперы «Аида» в Театре Ла Скала, которую вёл Артуро Тосканини.

«Я как всегда на репетициях, когда пел мой отец, сидел в первом ряду за дирижёром. Все ко мне привыкли, и хотя мне было пять лет, но я очень любил Верди и всегда ходил на все репетиции с участием отца. Тосканини, как это бывало часто, во время исполнения оглашал театр своими воплями, выражая очень ярко своё неудовольствие тем или иным оркестрантом или певцом.

Неожиданно он выхватил скрипку из рук концертмейстера, треснул его скрипкой по голове и вернул скрипку на прежнее место! Всё это он проделал так быстро, что никто не успел даже сообразить, что собственно произошло, как скрипка было уже на своём месте, и концертмейстер продолжал на ней играть. Лица музыкантов, однако, существенно изменились. И как только закончилась репетиция, Тосканини быстро перемахнул через барьер, схватил меня в охапку и бросился бежать по коридору прочь от разъярённой толпы музыкантов, преследующей своего маэстро, как свора собак! Меня он захватил на случай, если бы музыканты его настигли он, как я думаю, надеялся, что его не осмелились бы бить с ребёнком на руках. Маэстро оказался проворнее и успел запереться со мной в своей артистической комнате. Он быстро забаррикадировал дверь шкафом и столом и только теперь начал меня успокаивать, говоря, что скоро мы выйдем, я встречу папу и всё будет хорошо. Я и не волновался и чувствовал себя с Тосканини вполне спокойно. Мы пробыли с ним в комнате не меньше часа. Он наблюдал в окно за происходящим на улице. Потом он успокоился и стал тащить шкаф и стол на прежние их места и очень осторожно начал открывать двери. Выглянув в коридор, он удовлетворённо сказал мне «Бэнэ!», и мы вышли вдвоём, спустились в комнату к моему отцу, который уже давно знал, где я, и мы втроём отправились обедать в ближайший ресторан. А вечером, после первого акта «Аиды» Тосканини обнимался с концертмейстером и оба плакали, обнимая друг друга и разделяя радость от неслыханного успеха первого акта «Аиды»! Вот такой была наша жизнь в Милане» закончил свой рассказ Владимир Николаевич.

Артуро Тосканини, 1908 г

Шеппер принёс с собой внушительную и тяжёлую сумку с граммофонными пластинками. Здесь были собраны шедевры с записями игры великих скрипачей и пианистов ХХ века – целый альбом Крейслера с записями его любимых пьес с оркестром, записанный в 1942 году, записи Хейфеца – «Ноктюрн» Шопена в переложении Сарасате, две части Концерта Венявского, «Аве Мария» Шуберта-Вильгельми, «Каприччиозо» Эльгара. Были здесь «Думка» Чайковского в исполнении Владимира Горовица и многое другое. Это был настоящий музыкальный пир, дополненный обедом, приготовленным мамой по такому дважды торжественному случаю.

Обложка альбома Крейслера 1942 года.

Несмотря на то, что мой отец к нашей огромной радости снова начал работать, хотя и не в кинематографии, но всё вокруг казалось настолько неустойчивым и непредсказуемым, что мы были готовы к любому повороту событий – я лично не был уверен в том, что отец не будет снова уволен, теперь уже с новой работы – в следующем месяце, через два месяца, через полгода, или вообще завтра! Это было ночным кошмаром, преследовавшим меня даже днём!

Вероятно, что такое нервное напряжение и большая нагрузка от многочасовых ежедневных занятий на инструменте начинали сказываться, и проявились у меня в частых мигренях с частичным выпадением зрения и сильнейшими головными болями. Последствия каждой мигрени давали о себе знать даже день или два спустя – при каждом случайном кашле или просто резком повороте головы, казалось, что внутри моей головы что-то болезненно «болтается». Мне измерили давление крови и оказалось, что оно значительно повышено для моего возраста – 160/90, иногда даже и 170/100.

Врачи в нашей поликлинике при Второй Градской больнице посоветовали пока не ходить в школу, а гулять и очень понемногу заниматься дома. Мне сделали все возможные в ту пору обследования. Почки, связанные часто с настоящей гипертонией, были исключены из причин повышенного давления, а врачи назвали это «юношеской гипертонией», которая со временем должна пройти. И они не ошиблись! Только в 1979 году, перед самым отъездом из Москвы в эмиграцию, мигрени снова стали давать о себе знать. Но они были ясным следствием гигантского нервного стресса. А тогда – осенью 1951-го – врачи районной поликлиники оказались правы.

***

В 1951 году дирекция Консерватории издала приказ, действовавший, правда, только один год. Приказ запрещал занятия в классах Консерватории с учениками ЦМШ или любыми другими студентами не-консерваторцами. Я был не одинок среди тех учеников школы, которые занимались с профессорами Консерватории. Теперь мы должны были ходить на уроки к своим профессорам домой. Я начал ездить дважды в неделю на Петровско-Разумовскую аллею (позади стадиона «Динамо»), где жил Цыганов. Жил он там в крохотной двухкомнатной квартире со своей второй женой, ребёнком и родителями жены, которым принадлежала эта квартира. Отцом его жены был известный московский художник Василий Васильевич Крайнев. Комната, где жил Дмитрий Михайлович, была забита книгами от пола до потолка; книги были в коридоре, на полках, на антресолях – везде, где они могли найти себе место! Книги были страстью его жизни – второй после музыки. Место в его маленькой комнате рядом с кабинетным роялем было только для того, чтобы встать и не двигаться. Женившись второй раз в 1943 году, он получил свою отдельную квартиру только в 1952-м. Квартира была тоже двухкомнатной, но в доме-небоскрёбе на Котельнической набережной. Ходили слухи, что списки на получение квартир подписывал сам Сталин. Там получили квартиры известные деятели искусства, науки, литературы, кино. В этом же доме получила квартиру известная пианистка Мария Израилевна Гринберг, муж которой, польский поэт-коммунист Станислав-Рихард Штанде, эмигрировал в Советский Союз в поисках политического убежища в середине 30-х годов, но в 1937 был арестован и расстрелян. Большие чудеса иногда происходили в те годы!

***

Осенью 1951 года неожиданно было объявлено о приезде знаменитого итальянского дирижёра Вилли Ферреро с серией концертов с Государственным Симфоническим оркестром Союза СССР. Излишне говорить, что его приезд вызвал необыкновенный ажиотаж среди московской публики, не видевшей на эстраде ни одного крупного европейского дирижёра с конца 30-х годов. Как и всегда в таких случаях билеты были раскуплены мгновенно, а часть оставшихся в ведении Филармонии придерживалась для особых случаев.

Некоторые мои соученики по Центральной Музыкальной Школе уже знали о Ферреро от своих родных, игравших с Ферреро ещё в 1936 году и рассказывавших о его невероятном дирижёрском таланте. Проблема была в том, как попасть на его концерты. Я с отцом получил два билета лишь на один концерт – все, что удалось получить моему дяде – виолончелисту Госоркестра. Мне пришла в голову идея попросить дядю, жившего с нами, попытаться провести меня на репетицию Ферреро в Большом Зале Консерватории. Так как я в тот месяц не ходил в школу из-за частых мигреней, то располагал достаточным временем для такого захватывающего предприятия.

Мы поехали вдвоём с дядей в Большой Зал, а по дороге, на Никитской встретили директора зала Галантера, который сразу сказал, что Ферреро распорядился никого не пропускать на репетицию. «Попробуем, – сказал он, – но я не гарантирую ничего. Он вполне может «попросить» вашего племянника покинуть зал». С тем и пришли и я сел в амфитеатре справа от эстрады.

Ферреро вышел на эстраду под аплодисменты оркестрантов. Он был одет в светло-бежевый костюм, с гладко-причёсанными волосами и выглядел чрезвычайно элегантно. В петлице его пиджака был какой-то значок, как впоследствии выяснилось – члена итальянской компартии. Едва ли он был приверженцем компартии в 50-е, как и партии Муссолини в 30-е годы. Скорее всего – просто плыл по течению. Да и вероятно, ни к чему не относился слишком серьёзно, что вполне в природе левантийцев.

Так как он не хотел говорить по-немецки в этот приезд (а в 1936-м говорил отлично!) то единственным переводчиком мог служить только А.Р. Бабич, помощник концертмейстера группы альтов, достаточно хорошо говоривший по-французски. На первой же репетиции выяснилось, что официальные переводчики не в состоянии ничего переводить, так как не знают музыкальной терминологии. Они конечно присутствовали на репетициях – всё же нельзя было оставить без пригляда иностранца одного в советском коллективе, да ещё с собственным переводчиком.

Итак, выйдя на эстраду, Ферреро меня сразу заметил и спросил Бабича, кто этот молодой человек. Бабич ответил «Это… это сын(!) нашего виолончелиста, он скрипач и учится в музыкальной школе». «Скрипач? Ну пусть сидит!». (Так мне повезло – я стал ходить на все репетиции Вилли Ферреро с самого начала и до самого конца его гастролей. И на других репетициях он иногда бросал взгляд наверх и видел меня на «своём» месте). Впоследствии я видел фотографию репетиции оркестра с Вилли Ферреро, и единственного зрителя, сидящего в амфитеатре…

Первой пьесой была увертюра Верди к опере «Сицилийская вечерня». Возможно, что когда-то это сочинение и передавалось по радио, но для меня это было ошеломляющим впечатлением – всё, к чему прикасался этот дирижёр, преображалось каким-то волшебным образом в музыкальное чудо! Его руки были настолько пластичными, с техникой совершенно незаметной, настолько «певучими», притом без какой-либо позы или самолюбования (так свойственных сегодняшним молодым и не очень молодым дирижёрам!), что казалось сами «рисовали» музыку в момент её создания! Музыка лилась абсолютно естественно, как бы сама собой, без участия дирижёра и ста музыкантов. (Через 35 лет, работая в Оркестре Метрополитен оперы в Нью-Йорке, я вспомнил руки Вилли Ферреро. Такими же волшебными руками обладал гениальный немецкий дирижёр Карлос Кляйбер).

Романтическая стихия музыки увертюры «Сицилийской вечерни» достигала драматических вершин, бури, каких-то низвергающихся потоков; потом стихия успокаивалась, и наступали моменты божественного успокоения, безбрежной красоты мелодий Верди…

Эти выступления были вершиной исполнительской работы оркестра со дня его основания в 1938 году. Кажется, что это ощутил и Ферреро – после знаменитого, соло группы виолончелей он остановил оркестр и сказал: «Ваша группа звучит, пожалуй, лучше всех сегодняшних виолончелей в оркестрах Европы!»

Он не заискивал перед оркестром, не старался говорить пустые комплименты – все и без того его обожали. Он был искренен и лишь отдавал должное своим выдающимся коллегам.

Следующей пьесой в программе была 4-я симфония Чайковского. Уж это-то сочинение все мы знали с раннего детства – его исполняли часто действительно выдающиеся советские дирижёры – Голованов, Самосуд, Орлов. Но опять свершилось чудо – 4-ю Симфонию, такую знакомую, просто нельзя было узнать: тончайший вкус Ферреро создал уже в первых темах такие неожиданные нюансы, изящество фразировки, невероятную гибкость темпов – всё это было таким же естественным, как и в увертюре Верди. Казалось, что музыка гениальной Симфонии была создана именно такой, и не должна была исполняться как-то иначе – настолько прекрасным и совершенным было это исполнение.

Вилли Ферреро

Дело дошло до знаменитого «Скерцо», которое Ферреро продирижировал от начала до конца столь поразительно, что весь оркестр ему бурно аплодировал. Позднее, во время исполнения Симфонии на концерте слушатели устроили сразу же после этой части столь бурную овацию, что Ферреро ничего не оставалось, кроме как отступить от традиции и исполнить на «бис» эту часть ещё раз – до завершения исполнения всего сочинения! После окончания Симфонии «Скерцо» было исполнено в третий раз! Такого наверное ещё не происходило на сценах концертных залов Москвы никогда – по крайней мере за время жизни моего поколения.

От посещений этих репетиций я вскоре почувствовал себя вполне здоровым и начал снова ходить в школу. Многие мои соученики также побывали на концертах Ферреро, сразу ставшем нашим кумиром. На переменах между уроками мы только и обсуждали без конца все мельчайшие детали прошедшего концерта, восторженно переживая это незабываемое событие в нашей жизни.

Но впереди были другие программы и многие сочинения, которые моё поколение до того не слышало. В частности это были «Танцы Саломеи» из оперы Рихарда Штрауса «Саломея». Нельзя сказать, что музыка Рихарда Штрауса была запрещена в СССР – она просто не исполнялась! И вовсе не потому, что партитуры великого композиторы невероятно сложны – Госоркестр тех лет вполне легко справлялся со всеми техническими трудностями. Дело было, конечно, в другом. Давление партийных чиновников в области репертуара театров и концертных организаций всё нарастало, и им, этим чиновникам тяжело было принять решение разрешающее исполнение музыки, так разительно непохожей на «музыку для народа». К этому виду музыки прежде всего причислялась 2-я («Богатырская») Симфония Бородина. Превосходное сочинение само по себе, в условиях позднего сталинизма исполнялось по московскому и Всесоюзному радио по нескольку раз в день! Равно как и Увертюра к опере Глинки «Руслан и Людмила». Так прекрасные сочинения становились музыкальной «Демьяновой ухой» из-за бесконечного и бесцельного ежедневного повторения. Почти полностью исчезли из концертных программ Филармонии Симфонии Брамса, Шуберта, Шумана, Мендельсона – вообще всех западных классиков. Так на практике происходила «борьба с космополитизмом и низкопоклонством».

В этой атмосфере выступления Ферреро стали как бы приходом «музыкального Мессии»! А отношение к музыке Рихарда Штрауса со стороны правительственных чиновников превосходно выразил критик К. Саква, написавший в рецензии на концерт Ферреро следующее: «Прискорбно, что такой крупный музыкант, как Ферреро, тратит свои силы на исполнение пошлых эротических «Танцев Саломеи»…» А ведь был по-своему прав цековский чиновник! Ханжи, пуритане и моральные уроды всегда были единодушны с ним! Через много лет мы узнали, что за 44 года до этого – в 1907 году – опера «Саломея» в Метрополитен Опере в Нью-Йорке была снята после первого же спектакля, как «не соответствующая нормам христианской морали». Это решение было принято под давлением дочери Дж.П. Моргана, главного спонсора Метрополитен Оперы. Понятно, что мы тогда этого не знали, но теперь видно, как велика сила преемственности конформизма и нетерпимости!

В том же концерте исполнялась гениальная Симфоническая Поэма Штрауса «Дон Жуан». Мне опять посчастливилось услышать это сочинение первый раз в жизни именно на репетиции Ферреро.

У Ферреро были действительно руки волшебника. Ни один дирижёр после Ферреро не мог воспроизвести звук такой красоты, который он «извлекал» из Госоркестра. Хотя в то время оркестр обладал замечательными музыкантами, но тот «тон» оркестра мог быть сравним со звуком самых выдающихся европейских и американских оркестров в их лучшие времена. Меня несколько огорчило ироническое, если не отрицательное отношение к Ферреро моего учителя Дмитрия Михайловича Цыганова. Конечно, он оценивал дирижёрское искусство мерками великих немецких дирижёров – Клемперера, Вальтера, Кляйбера, Сенкара, Штидри, Фрида.

Критика Цыгановым исполнения Симфоний Бетховена была, вероятнее всего справедливой, но в своём репертуаре Ферреро был велик! Это было первое музыкальное несогласие с моим профессором, видевшем в искусстве Вилли Ферреро нечто эстрадно-развлекательное, а его изумительную технику, как проявление не лучшего вкуса, и желания лишь произвести эффектное впечатление на публику. При всём моём тогдашнем уважении к своему профессору я с ним никак не мог согласиться.

Руки Вилли Ферреро вызывали к жизни такие звуковые стихии, что всё казалось просто неправдоподобным – такое могло только присниться, но наяву услышать это гениальное сочинение Штрауса было большим потрясением. Невероятная колористическая насыщенность партитуры, написанной в 1888 году двадцатичетырёхлетним мастером, создавала ощущение волшебного сна! Гению Штрауса было предопределено создание этого шедевра мировой музыкальной литературы. Вилли Ферреро было подвластно его воплощение.

Хочется повторить ещё раз – всё, к чему прикасалась волшебная палочка Вилли Ферреро, становилось шедевром интерпретации и в конечном счёте великая музыка становилась адекватной, а иногда, быть может, и превосходящий замысел её творцов. В этом смысле таких вершин артистического самовыражения, объединявшего без всяких усилий сотню музыкантов в едином эмоциональном, духовном и психологическом порыве было в истории музыкального исполнительства суждено достигать единицам.

Как и во всякой области музыкального исполнительства можно быть дирижёром от Бога. Можно быть блестяще обученным профессионалом, но, ещё раз – достигать вершин исполнительства адекватных самой музыке – дано лишь избранным…

Ещё один небольшой шедевр композиции – пьесу Равеля «Болеро» – Вилли Ферреро продирижировал, можно даже употребить режиссёрский термин – «поставил» – с непостижимым мастерством и вкусом. «Болеро» – экзотический танец на остинатной ритмической структуре, исполняемой на малом барабане. Исполнитель – ударник, как правило, сидит непосредственно перед дирижёром и начинает свою партию и саму пьесу исключительно тихо. Затем в течение примерно 7-8-и минут он должен так рассчитать динамику остинатного ритма, чтобы каждое новое вступление духовых или струнных с одной и той же мелодией, поддерживалось и базировалось на незаметно, но постоянно увеличивающейся громкости исполнения на малом барабане. В этом и заключается главная задача и очень большая трудность воплощения этой пьесы.

У Ферреро, начинавшего дирижировать едва видимым из рукава фрака кончиком палочки, делавшей почти невидимые глазу движения, по мере присоединения новых групп инструментов и увеличения звучности оркестра палочка незаметно удлинялась и, казалось, что каждый раз это была новая музыка, хотя это был тот же самый материал! Этот эффект достигался, если это можно вообще объяснить, скорее всего исключительно точно рассчитанным прибавлением громкости всех групп от такта к такту и притом, на протяжении всей пьесы мы слышали выразительный контрапункт малого барабана. Грандиозный, со всё более нарастающей динамикой финал приводил слушателей в исступлённый восторг. Опять повторялась та же картина, что и в 4-й Симфонии Чайковского – публика требовала исполнения «Болеро» ещё и ещё раз!

Все концерты Вилли Ферреро ощущалась да и явились каким-то Фестивалем музыкальной свободы! Его второй приезд в 1952 году был таким же волнующим и радостным событием в тяжёлой атмосфере жизни в Москве. К сожалению больше Вилли Ферреро в Москву никогда не вернулся. Он умер от сердечного заболевания в 1954 году в возрасте 48 лет. Его выступления в Москве оказали огромное влияние на молодых музыкантов моего поколения, способствуя развитию нашего музыкального и артистического мышления, ощущению и познанию стилей и тончайших деталей интерпретации и мастерства передачи слушателям замысла композитора. Никто из слушателей концертов Вилли Ферреро никогда не смог забыть те волнующие дни в Москве. Они остались с нами навсегда.

***

Восторг от выступлений Вилли Ферреро и эмоциональный подъём, вызванный его концертами, был вскоре, через несколько недель «охлаждён» окружающей реальностью нашего «невыносимо-нелёгкого» бытия. Закончив работу над Фантазией «Отелло» Эрнста и успешно сыграв её на специальном прослушивании к концерту в Малом зале Консерватории учеников ЦМШ, комиссия решила включить меня в этот концерт без всяких оговорок. Каково же было моё разочарование, когда дней через десять мне было сказано, что в концерте в Малом зале я участвовать не буду, а вместо этого я должен исполнить «Отелло» Эрнста в зале ЦМШ. Отказаться от этой «чести» официально я не мог, но твёрдо решив не играть, сказал, что у меня обнажился нерв на пальце левой руки. Это обычная уловка скрипачей: доказать как наличие, так и отсутствие этого обострения невозможно, так как его симптомы полностью основаны на индивидуальном ощущении пальца левой руки от соприкосновения со струной. Цыганов не одобрял моего отказа от выступления в школе, я же твёрдо стоял на своём и решил не играть ни в коем случае. Не могу сказать, что я испытывал какие-нибудь угрызения совести от своей уловки, я и сегодня думаю, что поступил правильно.

Василия Петровича Ширинского в школе уже не было, с новым директором Розановым разговаривать было бесполезно. Мой отец обратился к В. Чернышёву, неплохо ко мне относившемуся – он заведовал струнным отделением ЦМШ. «Это не мы, Давид Семёнович!» – с уверенностью сказал отцу Чернышёв. «Это репертком Комитета по делам искусств. Мы конечно представили Артура на этот концерт, Но его имя, как и несколько других они вычеркнули. Мы к этому не имеем никакого отношения». «Вы понимаете, что это скверно пахнет?» – спросил Чернышёва мой отец. «Да, – ответил он, – но мы в этом не виноваты». Тем дело и кончилось.

В следующий раз я играл в Малом зале только после смерти Сталина – в апреле 1953 года.

***

Осенью того же 1951 года мы с отцом пошли на концерт Леонида Когана – его первый концерт в Большом зале Консерватории после победы на Брюссельском конкурсе. Тут мы услышали большую часть его программы, исполненной в Брюсселе и прежде всего всей Сонаты № 3 до-мажор для скрипки соло Баха. С этого сочинения лауреат начал свою программу концерта. Большинство из нас не слышало в его исполнении эту Сонату, да и где это можно было услышать, если Когану нигде не давали выступать?

Леонид Коган

Но теперь мы могли полностью насладиться его игрой, превосходной передачей музыки Баха – поразительной чистотой звука, совершенной аккордовой техникой обеих рук, серьёзной и глубокой трактовкой бессмертной музыки этой Сонаты, совершенством воплощения формы каждой её части. Словом, Коган подтвердил всем сомневавшимся в справедливости его победы (а были и такие!), что он является, вероятнее всего, одним из самых выдающихся скрипачей нашего времени. Второе отделение концерта было посвящено различным пьесам, в том числе и Паганини. Его исполнение вариаций Паганини на темы оперы Паизиелло «Прекрасная мельничиха» вызвало всеобщий восторг слушателей. С того момента концерты Леонида Когана всегда собирали полный Большой зал – его приходили слушать не дипломаты и рафинированная часть московской публики, а студенты Университета, ученики музыкальных школ со своими педагогами, люди к музыке отношения не имевшие – инженеры, научные работники, учёные – состав его слушателей был самым широким и можно сказать – демократическим.

Помню, как в антракте этого концерта мой отец встретил своего старого знакомого – скрипача Лукацкого. Это был седой человек невысокого роста, погруженный в себя, с удручённым выражением лица. Он рассказал отцу, что его недавно выгнали с работы в одной из музыкальных школ. Формулировка была такая – «плохой характер, не позволяющий установить продуктивные и деловые отношения с коллегами». О качестве его работы, понятно не было ни слова. Это был типичный образец антиеврейской «чистки». Лукацкий рассказал отцу, что он нигде не может найти никакой работы, и что он написал письмо Сталину, где рассказал обо всём происшедшем и просил отпустить его в Израиль, так как он чувствует свою абсолютную ненужность здесь, в СССР. Ему казалось, что в такой ситуации нечего терять. Но даже и в такой ситуации было что терять – как и следовало ожидать, вскоре Лукацкого арестовали, и теперь уж он не мог жаловаться на безработицу и свою ненужность – он оказался «нужным» ГУЛАГу. В году примерно 1955-м его выпустили, но он, как и многие выпущенные по хрущёвской амнистии, прожил недолго и вскоре умер.

Эта история великолепно иллюстрировала ситуацию в стране. Рядовой гражданин страны Советов, живший всю свою жизнь после революции, не слишком думая о своём еврействе, пока ему не дали об этом понять со всеми вытекавшими отсюда последствиями – изгнанием с работы, невозможностью устроиться нигде. В принципе вполне законным было его письмо главе государства, «ответ» на которое был совершенно в духе времени – быстрый арест. После написания и отправки своего письма. Лукацкий стал жертвой не только антисемитской политики правительства своей страны, но и жертвой собственных иллюзий относительно своих прав вообще и законного права написать письмо самому вождю. Это были чрезвычайно опасные иллюзии, за которые пришлось несчастному московскому скрипачу платить по самой высокой ставке – лишением свободы, заключением в концлагерь, а вскоре после смерти вождя встретить, хотя и на свободе, свой собственный конец – слишком ранний для его возраста, но в таких обстоятельствах – конец неотвратимый и закономерный.

А пока что – холодный страх ждал нас за каждым углом улицы – днём и ночью.

***

На протяжении всей Якиманки, ведущей от Каменного моста к Калужской площади и далее до самой Калужской заставы, на каждом углу каждого квартала с осени 1951 года стояли люди в штатском зимой в ватных штанах и валенках, стандартных коричневых или синих пальто с меховыми воротниками и в шапках-ушанках. Летом они носили также синие или коричневые плащи и кепки. Некоторые даже не утруждались снимать военные «галифе» и одевать штатские брюки. Возможно, это были офицеры. Они не слишком скрывали суть своей работы – подходили к друг другу, обменивались несколькими фразами, опять расходились по своим углам. Зимой каждые четыре часа приезжала смена на автобусах – забирали одних и высаживали других. Такая же картина была на Арбате – главной трассе Сталина на свою дачу – там также повсюду стояли «топтуны» как их тогда называли. На Каменном мосту они делали вид, что просто прогуливаются по мосту. Одним словом все главные улицы, ведшие к аэродрому Внуково или к сталинской даче были под самым пристальным контролем днём и ночью.

Я часто ходил из школы пешком до дома, если не нужно было носить скрипку, и потому был живым свидетелем видимых изменений жизни на улицах Москвы. Такие экстраординарные меры предполагали какие-то грядущие грозные события, которые нам казались совершенно однозначно угрожавшими всем нам. О глубинном смысле этих мер мы, конечно, ничего не знали, но явная угроза, что называется, «висела» в воздухе Москвы – в отличие от 1945 года она была уже видимой, а не только «слышимой» в очередях и на улице. Впрочем, на этот раз одно дополняло другое. «Партия и народ» в этом важном деле, были как видно действительно едины. Хотя, естественно, слово «народ» выражало в то время поддержку большинством населения любых мер против кого угодно – до такой степени был нагнетён массовый психоз и истерия перед «англо-американскими империалистами и их наймитами». Как смешно сегодня звучат эти слова! Но это сегодня, а тогда…

Тогда были бы актуальными забавные слова, придуманные какими-то остряками уже в середине 70-х: «Пришла весна, придёт и лето! Спасибо партии за это!»

Наверное, и правда, моей семье нужно было благодарить «партию» за то, что пока никого из нашей семьи не «взяли» и мы могли продолжать свою жизнь в Москве.

Несмотря на невозможность для меня выступать на эстраде Малого зала Консерватории, мы с Цыгановым и Курдюмовым интенсивно работали над 5-м Концертом Анри Вьетана и новыми частями Сонат и Партит для скрипки соло Баха. Успешное выступление весной 1952 года на переходном экзамене вселило в меня новые силы и укрепило мою уверенность в будущем.

После моего выступления в комнату позади сцены зала на 4-м этаже пришёл В.П. Бронин – тогда начинающий педагог ЦМШ и аспирант Ойстраха в Консерватории, а впоследствии воспитатель многих выдающихся скрипачей, в числе которых были Виктория Муллова, Мирослав Русин, будущий альтист Юрий Башмет. Бронин не скрывал впечатления, произведённого на него исполнением Концерта Вьетана, расспрашивал меня об «итальянском», по его мнению, инструменте, на котором я играл. Мы рассказали ему, что то была простая «Тирольская скрипка» немецкого мастера, которой с 20-х годов владел мой отец. В общем Бронин сказал мне и Курдюмову много приятных и ободряющих слов. Успешное выступление на весенних экзаменах всегда отражалось на эффективности работы в летний период.

Летом 1952 года мы снова смогли вернуться к традиционному для моей семьи образу жизни – снять в Подмосковье комнату с террасой на всё лето на Сходне. Нам нашёл эту вполне доступную дачу друг и коллега отца по Институту военных дирижёров Владимир Леонтьевич Дегтяренко. Сам он снимал дачу у своих близких друзей через дорогу от нашего дома. Так что на лето мы могли хотя бы немного отдохнуть от напряжения последних лет, купаться, гулять, а у меня была полная возможность заниматься хотя бы целыми днями – владельцем дачи был певец – солист хора Московского Радио Виктор Петрович Ингема. О его жене уже говорилось в главе 2-й (Большая Калужская, дом 16), связанной с «добыванием и увеличением» жилой площади в Москве. Виктор Петрович любил музыку, он был обладателем редкой в Москве коллекции записей величайших итальянских певцов с самого начала эры звукозаписи (эту коллекцию я впоследствии слушал с упоением не один год). Я вскоре познакомился с их дочерью Таней, уже окончившей школу и готовящейся поступать в институт в то лето. Она стала моим добрым другом вплоть до своего замужества и даже после него. В 1955 году у неё родилась дочь, жизнь её была нелёгкой – круглый год она жила с маленьким ребёнком на своей сходненской даче из-за абсолютного отсутствия места для жилья в Москве. У неё ещё был младший брат, живший в их единственной комнате с родителями. Её муж такой жизни долго не выдержал и вскоре оставил её на произвол судьбы с маленьким ребёнком. Так что как раз та комната её дяди, полученная доносчиком, и была причиной многих будущих драм её жизни и главным поводом к разводу с первым мужем. Но пока было лето 1952 года – довольно тёплое, и мы наслаждались снова почти нормальной жизнью в Подмосковье.

Интересно, что мы абсолютно ничего не знали о гибели «мучеников 12 августа» – расстреле Еврейского антифашистского комитета 12 августа 1952 года.

Поистине вещими были слова Мандельштама: «Мы живём под собою не чуя страны…» (Узнали мы об этих стихах, за которые он заплатил своею жизнью, только в начале 1970-х годов, да и то из нелегально привезённых из Франции четырёх томов его собрания сочинений, а также из «Воспоминаний» Надежды Мандельштам, тоже привезённого «тамиздата»).

Иногда удавалось поиграть в футбол, но с выбором партнёров по игре приходилось быть осторожным. Среди подростков, живших круглый год на Сходне, царил в то лето исключительно агрессивный антисемитизм. Как-то моего отца навестил на Сходне коллега по Институту военных дирижёров Гавриил Юдин – брат знаменитой пианистки Марии Юдиной. По дороге на пляж Юдину пришлось услышать такой «комплимент» от подростков, шедших позади: «Глянь-ка какая у жида лысина! Ну, прямо футбольный мяч!» Мы понимали, что такие нескрываемые настроения и практически разрешённое, если не сказать поощряемое властями поведение на улице, могло в любой момент вылиться в физическую расправу с кем угодно. Поэтому, живя на Сходне, следовало не ходить в одиночку, не ездить на велосипеде далеко от дома по незнакомым улицам – словом, принимать разумные меры предосторожности.

На другой, правой от станции стороне Сходни, находилась дача Давида Ойстраха. Там бывала раньше моя новая приятельница Таня Ингема – она вместе с другими молодыми людьми была знакома с Гариком Ойстрахом, игравшим иногда в теннис на местном корте. Но я не посмел навестить его сам, понимая, что в то лето Гарик готовился к Конкурсу имени Венявского в Познани. Став студентом Консерватории три года назад, он выиграл 1-ю премию на Международном фестивале в Будапеште летом 1949 года. Теперь у него впереди было одно из труднейших состязаний для молодых виртуозов.

Как-то я встретил Гарика в электричке по дороге в Москву. Он был, как и всегда, очень любезен, вежлив и мил – его природное обаяние располагало симпатии к нему детей и взрослых. Гарик рассказал, что готовится к конкурсу и занимается по многу часов в день, но старается всё же заниматься пока на даче, а с августа он собирался большей частью проводить время в Москве. Я расспросил его об экзаменах в Консерваторию, которые были введены только в 1949 году – в год окончания ЦМШ Гариком Ойстрахом, Марком Лубоцким и всеми их соучениками. До того, практически все учащиеся ЦМШ автоматически становились студентами после выпускных экзаменов в нашей школе.

Теперь, с 1949 года все привилегии учащимся ЦМШ были отменены, и всем нам следовало сдавать свои вступительные экзамены на общих основаниях – наравне с абитуриентами со всех концов Советского Союза. Это нововведение не пугало, но в школу шли зловещие слухи о преподавателе марксизма Трошине, «рубившим» самым бессовестным образом на экзамене по истории СССР абитуриентов с еврейским фамилиями. Всем нам через год следовало выучить практически наизусть два учебника по истории – за 9-й и 10-й классы. Что и говорить – задача была не из лёгких! И никакого другого пути не было! Все педагоги Консерватории знали об этих «художествах» Трошина, ставшего к 52-му году заведующим кафедрой марксизма в Консерватории.

Трошин успел к этому времени завалить на экзаменах в аспирантуру таких скрипачей, как Юлиан Ситковецкий и Леонид Коган. После победы Когана в Брюсселе Трошин вынужден был поставить ему на экзамене какой-то приемлемый балл, а за год до того на таком же экзамене Коган получил от Трошина двойку по «марксистко-ленинской эстетике». Сам «профессор» пользовался репутацией полуграмотного человека, выполнявшего тайные приказы сверху с большим рвением, энтузиазмом и личной вовлечённостью в такую захватывающую дух жизнь «экзаменационного палача». С Трошиным мне предстояло «свидание» ещё через год, но готовиться к этому следовало уже теперь – а так не хотелось зазубривать учебник истории наизусть, когда было ещё лето, когда нужно было заниматься на скрипке по многу часов ежедневно, когда так хотелось покататься на велосипеде, поиграть в футбол, искупаться в местной речке…

Но, понимая всю опасность предстоящих схваток с Трошиным, я всё же читал учебник три-четыре раза в неделю, стараясь в прямом смысле этого слова заучивать главные события и даты наизусть! Словом – дел в то последнее школьное лето было очень много.

Мой друг детства Николка в то лето поступал в Архитектурный институт. Для него наших особых проблем не существовало, но у него была другая проблема – его рисунки были если не неприемлемыми, то во всяком случае не убеждающими приёмную комиссию в том, что архитектура была его настоящим призванием. Кстати, многие молодые люди по этой причине не могли попасть в этот престижный институт и шли сдавать экзамены в Инженерно-строительный институт, в какой-то мере близкий к Архитектурному. Но у мамы Николки были таинственные связи с сильными мира архитектуры, и, несмотря на его четыре с минусом, полученные им по главной дисциплине – рисунку – он, сдав все остальные экзамены и набрав достаточное количество «проходных баллов», был зачислен в институт в качестве студента на 1-й курс. Можно себе представить, сколько трагедий для еврейских абитуриентов разыгралось в тот год на вступительных экзаменах в его институт, в оба медицинских института и в Московский Университет!

Лето кончалось. Начинались затяжные дожди, а на Сходне это было делом серьёзным – глиняные «тротуары» и дороги становились непроходимыми для пешеходов и непроезжими даже для грузовиков. Глина высыхала очень долго, а на некоторых дачных улицах не высыхала никогда! Так что теперь нужно было найти подходящий день для переезда с дачи, что всегда было проблемой в Подмосковье в конце августа. Как-то удалось договориться со знакомым шофёром, перевёзшим наши немногочисленные вещи домой в Москву. Начало сентября означало последний год в школе, по существу последний год жизни ученика в преддверии жизни совершенно иной – жизни «взрослого» студента, о которой думалось с волнением перед предстоящими «боями» за право завоевания этой новой жизни.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2570




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer10/Shtilman1.php - to PDF file

Комментарии:

евгений ингема
москва, россия - at 2015-06-07 18:44:37 EDT
арик! спасибо за теплые слова. мы с таней много читали ваших воспоминаний. она даже стала писать свои тоже. все, что ей хотелось написать и что я ее просил. ее в этом году не стало. ей было восемьдесят полных лет. с самыми искренними пожеланиями и с неизменной симпатией.
A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2010-11-04 15:03:40 EDT
Дорогой Ион Лазаревич!
Большое спасибо за Ваш тёплый отзыв. Всегда ценю Ваше дружеское внимание. Сердечно Ваш Артур.

Ион Деген
- at 2010-11-04 13:57:26 EDT
Читаю. Впечатление такое, словно сижу в уютном кресле с пузатой рюмкой отличного коньяка в руке, и слушаю рассказ друга о жизни, представления о которой не имел. Спасибо большое!
Моше бен Цви
- at 2010-10-20 10:11:55 EDT
Замечательный по своей естественности рассказ. Читать его легко - и невыразимо грустно. Спасибо автору
Arthur SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2010-10-17 13:26:56 EDT
Уважаемый Валерий!
Спасибо за Ваш тёплый отзыв об этих отрывках из воспоминаний. "Последний год в школе.Сталин умер в Пурим" - последняя глава школьных лет была опубликована раньше в "Заметках" №3 за март 2010 года. Хочу по-возможности скорее подготовить отрывки из воспоминаний о Большом театре и Метрополитэн Опере, но на это нужно известное время. Хотя и некоторые страницы о Большом театре могут разочаровать - некоторые герои советских любителей музыки были в действительности совсем иными. Ну, либо писать СВОИ воспоминания, либо их не писать. Ещё раз - спасибо за Ваш тёплый отзыв. Ваш Артур Штильман

Валерий
Германия - at 2010-10-17 03:10:35 EDT
Уважаемый Маэстро!
Как всегда очень хорошо и киногенично,много ярких деталей,позволяющих ощутить запах и вкус Эпохи. Но с огорчением прочел,что эта глава воспоминаний окончание.
Не обижайте Ваших почитателей,дальше,что было потом…
Помните незабвенную сцену в «Леди Гамильтон»,-А что было потом,ничего не было,
не было тогда и не было потом…. Но у Вас было…
А если уж Вы решили этот цикл закончить,то хотелось бы прочитать Ваши впечатления
о музыкантах,певцах,которых Вы видели и слышали…и которые «запали» в душу…

Борис Э. Альтшулер
Берлин, - at 2010-10-16 20:09:13 EDT
С большим удовольствием прочитал продолжение воспоминаний маэстро Штильмана. Констатирую, что у меня уже развилась определённая зависимость в отношении его мемуаров. Всё очень выпукло, просто и понятно.

Как когда-то в молодости летом, в концертном зале в Дзинтари, куда приезжали самые большие советские исполнители и дирижёры. Даже Ойстраха-старшего довелось послушать в этом амплуа. Очень надеюсь, что маэстро напишет что-то и о летних концертах в Юрмале.

Большой талант и большое акустическое чувство: так замечательно описать музыку и её исполнителей.