©"Заметки по еврейской истории"
октябрь  2010 года

Евгения Ласкина

Под сенью рода Бунимовичей

У лесопромышленника Мордехая Бунимовича было девять детей: четыре дочери и пять сыновей, но более подробно я расскажу об одном из его сыновей – об Израиле Мордеховиче. Позже в советском паспорте он запишется Израилем Марковичем. Этого человека давно нет в живых (он скончался в 1961 году), но его внучка Наталья, проживающая в Израиле, бережно хранит все, что связано с яркой судьбой деда. А судьба эта – отражение судьбы той типичной части российского еврейства, которая в начале прошлого века с энтузиазмом окунулась в омут революционных идей во имя установления на земле справедливости (со всеми вытекавшими отсюда последствиями).

Детство Изи прошло в местечке Вилейка Воложинского уезда, а юность – в Одессе, куда он вместе с братьями Рувимом и Моисеем приехал учиться в художественном училище. Все трое стали художниками, но лишь он один приобщился к революционной деятельности. По заданию руководства вплавь добирался до стоящих на рейде кораблей и вел там агитацию против царизма среди матросов. С 1905 года ежегодно был зачинщиком первомайских студенческих демонстраций. Полицейские прозвали юношу «первомайской птичкой» за то, что он обязательно во время сходки выбрасывал из толпы красный флаг, взвивавшийся над головами, словно птица. В конце концов, охранке надоело своеволие этого молодого человека, и она его в 1908 году арестовала.

За принадлежность к социал-демократической партии военно-окружной суд осудил Бунимовича на каторгу и вечную ссылку. Четыре года он отбыл в каторжном отделении одесской тюрьмы, а с 1912 по 1917 год ссыльным провел в Илгинской и позже Тайшетской волостях Восточной Сибири.

В 1913 году Израиль решил бежать из ссылки, но не так, чтобы уж совсем, а просто самовольно поменять место пребывания в отдаленном медвежьем углу на город Читу. Пешком, в зимнюю пору, плохо одетый, он пошел в направлении Иркутска, но через два дня заболел. К счастью, его подобрал лесник и целый месяц лечил от воспаления легких в своей землянке. Выздоровев, беглец продолжил путь.

Из рассказов товарищей Бунимович знал, что в Иркутске живет юрист Кроль, помогающий политссыльным. Популярного в городе Кроля он нашел без труда, был им тепло принят, накормлен, приодет. И даже легализован. Но как? Кроль решил, что беглец должен прийти с повинной к иркутскому генерал-губернатору Князеву и попросить официального разрешения на проживание в Чите, но прийти не с пустыми руками, а с подарком. Для этого Кроль разыскал фотографию губернатора, с которой Израиль, усердно потрудившись, сделал большой, удачный портрет.

В приемный день, согласно очереди, вошел каторжник из приемной канцелярии в кабинет губернатора и, поздоровавшись, подал письменное прошение. Князев не поднимал от бумаг головы, и тогда Бунимович выложил ему всю правду: мол, самовольно отлучился с места водворения, так как в селе, лишенный общения, обречен на одиночество и гибель, а ему хочется работать, с этой целью и стремится он жить в городе. Тут только Князев, подняв голову, внимательно посмотрел на посетителя и иронически спросил: «А что вы, собственно говоря, умеете делать?».

В этот момент проситель развернул большой портрет генерал-губернатора и стал показывать ему на расстоянии. Князев тут же написал разрешение на проживание в Чите…

…В областном переселенческом управлении Читы новоприбывшему предоставили работу техника. Вскоре к нему в Сибирь приехала невеста – врач Берта Гродская. Молодые поселились на улице Ленской.

В Чите у Бунимовичей появился широкий круг знакомых. В то же управление, где работал Израиль, через два года прибыл под фамилией дворянина Василенко Михаил Фрунзе. Познакомился ссыльный техник с известными политическими деятелями края Головачевым, Горбатовским, знал Израиль Постышева и Мартыновского, чье имя носит в Одессе одна из площадей, подружился со старым революционером Алексеем Кузнецовым, который создавал в Чите краеведческий музей. По воспоминаниям жены Берты Иосифовны, муж ее много общего нашел с Кузнецовым не только во взглядах, но и во многих вопросах творческого характера. Он помогал старшему другу создавать музей, и даже выполнил несколько портретов для экспозиции.

В Чите у Бунимовичей родились два мальчика, но оба умерли в тяжелых условиях Сибири, и это было большой трагедией для родителей.

В 1917 году семья навсегда покинула Сибирь и поселилась в Одессе. Здесь у них в этом же году родилась дочь Рахиль (Лиля), двумя годами позже – Галина, а в 1924 году – сын Александр. Мальчик вырос в одаренного юношу, который прекрасно рисовал и писал стихи, но в годы войны, в эвакуации, в восемнадцатилетнем возрасте умер от туберкулеза.

По возвращении из ссылки Израиль Маркович получал много приглашений от друзей на руководящую работу в Москве, но она его не привлекала. Он полностью отошел от политики и стал работать в Одессе строителем, прорабом, архитектором. По воспоминаниям внучки, немало домов в Одессе было построено по проектам ее деда, и за один – он даже получил большую премию. Правда, сейчас она уже не помнит, когда и где получил дед специальное образование.

Бунимович был также общественником, активно занимался художественным и литературным творчеством, публиковал рассказы в журнале Всероссийского общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев «Каторга и ссылка». Его рассказы «Один день в тюрьме», «Полет Ефимова», «Всюду жизнь», «Один из мира каторги» свидетельствуют о литературных способностях автора.

После смерти в 1961 году общественность Одессы похоронила Израиля Марковича в Аллее старых большевиков.

Небезынтересна история других членов рода Бунимовичей, в котором было много одаренных людей.

Дед Авраам-Ицхак Гутнер

Примерно в 1920 году родители Израиля – отец Мордехай, мать Хана, братья Беньямин, Гриша, Моисей, сестры Рахиль, Циля и Мирта, а также их дед по материнской линии Авраам-Ицхак Гутнер – эмигрировали из Литвы в США. Из девяти детей Мордехая лишь трое остались в Советском Союзе – Израиль, его брат Рувим и сестра Фаня. С тех пор оставшиеся никогда не виделись с родными. И если поначалу была какая-то связь (из-за океана приходили фотографии и письма), то вскоре переписка прекратилась по инициативе оставшихся - иметь родственников за границей было опасно для жизни.

Родные Израиля, эмигрировавшие в США: сидят (слева направо) брат Беньямин, мать Хана, дед Авраам Гутнер, отец Мордехай, брат Гриша. Стоят: жена Беньямина, сестра Рахиль, брат Моисей, сестры Циля и Мирта, жена Гриши.

Парадокс состоял в том, что Израиль боролся за эту страну, страдал и строил ее, а она лишила его элементарного права общаться с матерью, братьями и сестрами. Это обстоятельство, по мнению внучки, в немалой степени повлияло на пересмотр взглядов деда-большевика.

Любопытна и другая деталь. Если предки Израиля были правоверными евреями (стоит только взглянуть на фото его деда Гутнера), то потомки его стали обрусевшими советскими гражданами. Дочь Рахиль вышла замуж за военного летчика Мишу Петухова. До войны она училась в школе Столярского, в одном классе с Эмилем Гилельсом. Война помешала ей завершить образование. Вторая дочь – Галина стала женой другого летчика – Ивана Локинского. И дочки Рахили, то есть внучки Бунимовича, вышли замуж за русских парней: Наталья – за Алексеева, она кандидат химических наук и  живет в Израиле, Ирина – за Петра Березняка. Она инженер и живет сейчас в Кельне. Дочь Ирины Елена – кандидат физико-математических наук, проживает на Украине и тоже замужем за русским человеком. Правда, сын Елены Петя Голосов (это уже праправнук Израиля, еврей на одну восьмую), в какой-то момент почувствовал зов крови и пошел в Москве учиться на раввина. Кстати, на раввина учился еще один отпрыск Бунимовичей, но этот приехал из США, оставив Гарвардский университет.

Израиль с женой и дочерьми Натальей (стоит сзади) и Ириной.

Трудно сказать, что было причиной ассимиляции потомков Израиля Бунимовича: то ли переданное по наследству или привитое воспитанием чувство «социалистического интернационализма», то ли страхи, вызванные угрозой репрессий за «заграничную родню» и желание скрыть свое родство с ней?

А американские родственники тоже по-своему приспосабливались к жизни в новой стране. Там они сменили фамилию Бунимович на Беннет, да и имена у них приобрели иное звучание.

Известно, что две кузины Израиля, которых уже нет в живых, в 1948 году переселились на Святую землю. Ида Кац приехала из Америки, она учила английскому языку Ицхака Рабина и дружила с его семьей. Ее сестра Мирта Кац-Рабинович проделала путь из Польши в Казахстан, а оттуда – в Эрец-Исраэль. Живет здесь еще один потомок, который прибыл из Харбина.

Внучка Наталья показывала мне составленную Миртой родословную рода Бунимовичей (кстати, это она разыскала Наталью), на которой каждому из предков и потомков отведено свое место. Среди родни есть даже второй президент Израиля Бен-Цви. Но главное не это, а то, как жизнь или судьба распоряжается людьми, разбрасывая членов одного рода по разным странам и континентам. Но, несмотря на это и даже на то, что жили они в разные эпохи, в роду присутствует некий энергетический потенциал, который передается из поколения в поколение. Отсюда повторяемость судеб, предпочтение, отдающееся какому-то определенному роду деятельности, доминантные черты характера и способности.

***

Ниже привожу один из рассказов Израиля Бунимовича, написанный им в 1957 году и, вероятно, опубликованного в то же время в журнале «Каторга и ссылка». Он интересен достоверностью описания атмосферы жизни каторжан и «картинкой периода зарождения авиации в России».

Израиль Бунимович

Полёт Ефимова

Рассказ

Моим зятьям – Михаилу Петухову и

Ивану Локинскому, славным летчикам

в знак преданности и уважения

В каторжном отделении тюрьмы царила гнетущая тишина.

Она, казалось, затопила четырехэтажный корпус всюду проникающим потоком, сквозь который люди двигались осторожно, ощупью, будто над ними сомкнулась громадная толща воды.

Тишина наваливалась отовсюду, наваливалась беспрерывно оглушающим гулом, как из огромной скрытой раковины. Она казалась осязаемой мерцающей пеленой, пронизывала дрожью смутной тревоги, неотступно предвещала зловещие бедствия.

Иногда возникал еле уловимый звук, даже не звук, а едва ощутимое колебание воздуха – и мгновенно тонул в бездонной пропасти тишины.

Иногда прорывался отрывистый, резкий вопль каторжанина, терявшего разум, и медленно замирал раскатистым эхом в темных тупиках тюрьмы.

А иногда – и это самое страшное, незабываемое – глубокой ночью, в час беспокойного сна, в час терзающих грез, сквозь удушающую гущу тишины пробивался крик-призыв: «Прощайте, товарищи!» и обрывался задыхающимся, хрипящим стоном. Затем следовали отдаленный глухой шум, топот, возня – уводили, хлопала дверь. Это был крик смертной тоски, призыв к борьбе и мщению, последний завет воина революции, товарища по борьбе, которого палачи зверски волокли на казнь.

В те страшные минуты огромный корпус каторжного отделения клокотал хаосом оглушительных стуков, криков, стонов, рыданий. У каждой камеры – стража, солдаты, жандармы. Эта свора дрессированных, сильных, вооруженных хищников, жаждавших крови каторжан, врывалась в камеры, сбивала с ног, избивала прикладами, топтала, душила, вязала смирительными рубашками. Свора усмиряла бунт, усмиряла взрыв негодования и яростного гнева против кровавого насилия.

А скованные кандалами, истощенные голодом, лишениями, многолетними тюремными истязаниями каторжане с неукротимым бесстрашием отбивались от своих смертельных врагов. Отовсюду неслись крики, полные хлещущего презрения: «Палачи! Убийцы!».

Весь остаток ночи не прекращалась расправа.

Избитые, связанные каторжане обессилено падали и затихали.

Тогда из всех углов и тайников тюрьмы вновь, будто крадучись, выползала тишина – тишина мертвящего бессилия. Может быть, никакие беспощадные лишения тюрьмы так не истощали каторжан, как тишина. Она опутывала обрубленную жизнь невольников своими неисчислимыми удавными щупальцами и жадно высасывала из нее остатки живых сил и воли.

Когда становилось невыносимо, каторжане – то в одиночку, то группами, то организованными общими выступлениями – нарушали губительный порядок тишины, но всегда тюремщики подавляли эту природную склонность людей к звучной речи и движениям.

Много жертв понесли каторжане в борьбе с тишиной, но, несмотря ни на какие жестокости тюремщиков, борьба эта не затихала, ибо это было сражение за душевное равновесие, за ясное сознание – за жизнь.

***

Были первые дни весны, пора, когда у каторжан с непреоборимой силой пробуждалась жажда несбыточного избавления от ненавистной неволи – жажда живой жизни, труда и борьбы. И вместе с этой неутолимой жаждой недостижимой жизни приходили пытки нетерпения и душевного смятения. Чувствовалось, что порядок могильной тишины доведен до крайнего предела. Казалось, что достаточно мелкой стычки с тюремщиками – и разразится трагедия борьбы неравных сил.

В те горестные дни произошло событие, словно чудо, предотвратившее смертельно опасное для каторжан столкновение с тюремщиками.

Корпус каторжного отделения был во всю высоту четырех этажей разделен широким коридором на две половины. Правая половина выходила окнами на улицу отдаленной окраины большого города. От улицы было далеко, и ее заслоняли высокие тюремные здания. Шум городской доносился слабо, а движения уличного и вовсе не было видно.

Левая половина выходила окнами на ипподром. С верхних двух этажей было отлично видно обширное, ровное, зеленое поле, окаймленное, словно широкой черной рамкой, дорожкой для бегов и скачек.

Долгие годы каторжанам левой половины корпуса было видно постоянное оживление на дорожке ипподрома, особенно с первых дней весны и до последних дней осени. В часы прохлады раннего утра и на склоне дня выводили на дорожку много лошадей – на проминку и тренировку. Всадники на коротко подтянутых стременах гарцевали или галопировали на грациозных, стремительно резвых скакунах. Группами и в одиночку мчались мощные рысаки, запряженные в ажурные, ярко окрашенные «американки».

Бывали дни, когда на ипподроме было празднично и многолюдно. Трибуны были украшены флагами, играла музыка, и наездники в яркой одежде медленным аллюром проминали перед бегами лошадей. Но в такие дни тюремщики с особой злобой не допускали каторжан к окнам. Даже бывали случаи, когда в подобные дни охранники со двора стреляли по окнам.

Каторжане, закованные в цепи, запертые на тяжелые затворы, отрешенные от жизни, с невыразимой грустью смотрели на обширное поле ипподрома, на этот ликующий вихрь движения, на этот повседневный праздник простора – и им казалось, что это забава праздных людей над праздными животными.

Не ускользнуло от внимания каторжан, что в самом конце ипподрома, вдали от трибун за последние два-три дня построили большой дощатый сарай. Было видно, что вокруг сарая суетились люди, подъезжали и отъезжали подводы, но никто не заметил чего-либо любопытного и подозрительного в постройке сарая, – так, маленькое изменение на родном поле ипподрома, маленькое событие, воспринятое ими, как преходящее развлечение в томительном однообразии тюремных дней за несколько лет.

Рано утром каторжане были удивлены тем, что на дорожке ипподрома, против обыкновения, было почти пусто. Но у сарая собралось много народу. Издали казалось, что люди у сарая подвижной темной массой окружили какое-то странное решетчатое сооружение и суетливо производили какую-то спешную и сложную работу. В сером тумане раннего утра, на большом расстоянии невозможно было рассмотреть, что делали люди вокруг непонятного сооружения.

Необычная пустота на дорожке ипподрома, суета массы людей у сарая, неясность очертаний и неизвестность назначения таинственного сооружения возбудили тревожное любопытство каторжан. Изредка из окна в окно, еще робкие, раздавались вопросы каторжан друг к другу о загадочном происшествии на ровном поле ипподрома.

Стража, наружная и внутренняя, забегала и с яростью осыпала бранью и угрозами каторжан, нарушавших угнетающий покой проклятой тишины.

Никто из каторжан не мог бы ответить на недоуменные вопросы, и никто не услышал бы ответа в этом шуме выкриков, ругани, угроз.

Внезапно со стороны сарая донесся прерывистый, стукающий гул. На несколько секунд он прервался – и вновь повторился протяжным свистящим гулом большой силы. Было понятно, что это гул какого-то мотора, но каторжане были взбудоражены предельным напряжением последних дней от ожидания столкновения с тюремщиками, и все им казалось таинственным и опасным.

Ведь много лет все было так неизменно и однообразно, и вдруг все так загадочно и шумно изменилось на ипподроме.

Гул все усиливался, и каторжане были охвачены неистовым любопытством. Они перекликались, перестукивались, вылезали на крутые откосы подоконников. Со всех концов корпуса гремел вопрос: «Что это?».

Стража металась, угрожала оружием, вызывала старших, но смятение не прекращалось.

Когда в середине дня стало видно, что к ипподрому повалил народ и обложил его со всех сторон тысячными толпами, шум и смятение еще более усилились, и ничто уже не могло заглушить неодолимого желания каторжан узнать, что происходило там, на воле, за высокой каменной стеной.

На этот раз тюремщики не применили пыток усмирения, и таинственное происшествие, которое довело каторжан до исступления, до отчаяния, разъяснилось быстро и просто.

Из камеры в камеру ходил отделенный и объявлял, что над ипподромом будет летать на аэроплане летчик Ефимов, что каторжанам разрешается во время полета смотреть в окна, что в левую половину корпуса будут переведены каторжане с правой половины, чтобы все могли увидеть первый в России полет русского авиатора.

То, что случилось, было необъяснимо.

Начиная с 1907 года, на протяжении трех лет тюремщики постепенно, изо дня в день, с бою отбирали у каторжан их убогие и ничтожные вольности угрюмого обихода каторги. Всякое сопротивление подавлялось с невообразимым ожесточением.

Тюремщики часто с откровенностью палачей и сознательной ненавистью угрожали каторжникам: «Вот погодите! Как народ забунтует, или кого из начальства ваши убьют – всех вас тут перережем. Вы у нас в закладе!».

А тут каторжанам столько воли: шумите, смотрите полет Ефимова, развлекайтесь! Все, как в сказке!

Очевидно, тюремщики не решились вступить в бой с последним отчаянием каторжан. Но в тот час никто не искал разгадки столь невероятной доброты, так не свойственной палачам. Все были охвачены экстазом радости, оттого что так чудесно избавились от казавшейся неминуемой резни, от предстоящих неизведанных переживаний при виде полета Ефимова.

***

В каторжном отделении творилось что-то небывалое. На всех этажах гремели затворы, хлопали двери, переговаривались, бегали по лестницам, по площадкам коридоров, глухо звякали подтянутые кандалы – это переводили каторжан с правой половины корпуса в – левую.

Было немало каторжан, которым казалось, что тюремщики готовят какую-то ловушку, какую-то зловещую провокацию. Но никто не остался на правой половине, все перешли на левую, даже больные.

Веселый шум перехода, встреча на час-другой с товарищами возбуждали давно не испытанную трепетную радость.

Стража злобно недоумевала, и на все смотрела мрачно, исподлобья.

Все камеры левой половины корпуса были переполнены до отказа. Везде были слышны беспорядочные беседы, восклицания, смех, даже споры. Каторжане вознаграждали себя за несколько лет застойного однообразия, за разговоры шепотом, и жадно, спеша, наслаждались кратковременным счастьем взаимных встреч, взаимной дружбы. Они знали, что за этим неожиданно выпавшим счастьем неизбежно возвратится ползучее, зловонное однообразие тюремных дней, всегда таивших в себе враждебную неизвестность.

Восторженно славили Ефимова – волшебника, доброго гения, который принес каторжанам в дар благословенные часы оживляющей доброты.

В годы первых шагов авиации в тюрьму не проникали ни газеты, ни технические журналы, ни, вообще, какие-либо сведения о развитии аэронавтики. Из каторжан, может быть, один-два имели кое-какие знания по теории воздухоплавания.

Каторжане, переговариваясь, сожалели, что никто не знаком даже с основными принципами техники полета.

Но вот, из камеры третьего этажа послышалось: «Товарищи, внимание! Еще не видно признаков начала полета. Если желаете, я вам сообщу, что знаю о воздухоплавании!».

Все зашумели: «Давай, давай, товарищ!».

Это был каторжанин-инженер, он изложил несколько основных положений по истории, теории и практике воздухоплавания. Он говорил просто, понятно, но вполне научно. Он увлекательно рисовал захватывающую картину завоевания человеком воздушного пространства. Он говорил о будущих чудесных полетах человека в беспредельных просторах неба. Говорил зычным голосом, и его восторженный рассказ о сказочных полетах человека был слышен всем.

Только охранник во дворе, вместо обычной угрозы «Слазь с окна – стрелять буду!», прервал речь окликом: «Эй, погромче, а то не чую!».

Каторжанин продолжал свое торопливое сообщение. Он выразил жизнерадостную надежду, что полеты в будущем станут безопасными, небывало скоростными, что будущее за аппаратами тяжелее воздуха, что все сейчас увидят, как на таком аппарате-аэроплане – полетит прославленный русский авиатор Ефимов.

Он закончил так: «Товарищи, мы верим, что переживем кошмар тюрьмы, что мы увидим наш трудовой народ освобожденным от ига деспотизма и капитализма, что наш посев созреет для жатвы народной. Будьте непоколебимы, товарищи!».

Он закончил вовремя, ибо тюремщики уже заметались, но их враждебная суета заглохла в веселом шуме благодарности и одобрения, которыми каторжане щедро наградили обрывистое, но содержательное выступление своего товарища.

***

Конец дня выдался на славу. За решеткой – великолепно. Чистое небо, все залито согревающим сиянием первого трепета весны. Каторжане, очарованные событиями, казалось, волшебного дня, весело и спокойно переговаривались в ожидании часа полета.

Вдруг из дальнего окна послышалось пение – сильным, сочным баритоном кто-то из каторжан пел известную украинскую песню:

Дивлюсь я на небо, та думку гадаю,

Чому я ни сокiл, чому не лiтаю…

Песню оборвал дежурный помощник: «Эй там, артист, заткнись! А тоя враз закрою ваш театр!».

В этот момент каторжане услышали уже знакомый свистящий гул, и на беговом поле произошло то, что еще совсем недавно считалось сказкой, фантазией немногих чудаков и мечтателей.

Все увидели, как странная, длинная клетка после короткого разбега оторвалась от земли и взлетела в воздух. Неописуемо красив был этот полет своей простотой, легкостью: будто не сложная хрупкая машина, управляемая человеком, а сказочная птица взмыла в родные просторы. Сперва, слегка качаясь на небольшой высоте, через минуту машина полетела устойчиво, постепенно набирая высоту и, пролетая против каторжного корпуса, шла ровно, уверенно, на высоте примерно до восьмидесяти метров. Было ясно видно, как среди паутины планок, подпорок, тросов, между двумя поверхностями, расположенными друг над другом, сидел казавшийся маленьким авиатор Ефимов. Он летел и маневрировал, легко парил в вольном воздухе и твердыми руками управлял своей гигантской птицей. Постепенно он снижался, а затем исчез из поля зрения каторжан.

Так был завершен первый круг полета над беговым полем ипподрома.

Через некоторое время полеты повторились. Ефимов летал до конца дня. Пять кругов он сделал над беговым полем. Каторжане вцепились в решетки и без звука, неотрывно, с неодолимым волнением смотрели на летающего человека.

Каторжане только теперь поверили, что это не выдумка, не чудо, а чарующая действительность. Они чувствовали, понимали, что это было что-то очень новое, очень красивое, очень отважное и величественное. Это было неповторимое переживание, которое только раз может быть и никогда больше.

Полеты Ефимова закончены. Везде в камерах прощались горячо и сурово. Тюремщики свирепели при виде радостно возбужденных, ободренных каторжан и с грубым злорадством задирали их, явно провоцируя столкновения.

Обычный вечер тюрьмы. В каторжном отделении воцарилась нерушимая тишина.

***

С того незабываемого дня прошло почти полвека. За этот период произошли грандиозные социальные потрясения.

Недавно еще чудесное, стало обыденным. Несравнимо величественные по красоте и скорости совершают полеты не одиночки-виртуозы, а целые армии мужественных летчиков. И в этих повседневных полетах никто ничего чудесного не замечает.

Мало осталось в живых из тех, кто из окон каторжной тюрьмы полвека назад видел робкий, минутный полет одного из пионеров русского воздухоплавания. Но те из них, кто пережил кошмар тюрьмы, кто пережил эти полвека, с незабываемым восторгом юности видят и славят путь побед от Ефимова до сказочных будней героев стратонавтов нашего времени.

На закате дней своих они счастливы.

Одесса, декабрь 1957 года


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 549




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer10/Laskina1.php - to PDF file

Комментарии:

Ури Миллер
Иерусалим, Израиль - at 2013-07-08 10:24:55 EDT
"Ниже привожу один из рассказов Израиля Бунимовича, написанный им в 1957 году и, вероятно, опубликованного в то же время в журнале «Каторга и ссылка»."
Это не могло состояться по той простой причине, что журнал "Каторга и ссылка" был закрыт в 1935 г.