Альманах "Еврейская Старина"
октябрь-декабрь 2010 года

Виктор Рудаев


Сонечка

Биографическая повесть

Моей дорогой маме,

Всем ушедшим – дорогим моим родным и близким,

Всем уманчанам и родному мне городу Умани,

Не исшедшему из любящего сердца моего…

Написанием этой биографической повести, быть может, – последней в жизни, являющейся, среди прочих моих литературных трудов и усилий, моим моральным долгом памяти ушедшим в разное время родным и близким – я во многом обязан своему брату Элиезеру Райхману, феноменальная память, обширные и разносторонние знания, а также – действенная и доброжелательная помощь которого – гораздо выше моей благодарности и признательности.

Автор

…О милых спутниках, которые вам свет,

Сопутствуя, собой животворили, –

Не говори с тоской: «Их нет!»,

Но с благодарностию: «Были»…

В.А. Жуковский

…Если б ушедших души

В ласточек обращались, –

Сколько людей бы лучших

К нам по весне возвращалось!..

 

Сколько родных и знакомых, –

Убитых, умерших, пропавших,

Пришли бы к порогу родному,

К помнящим их и знавшим…

 

Какая была бы встреча!

Каким бы явилось застолье,

Какие звучали бы речи

Меж хлеба, вина и соли…

 

Может быть, – здесь они где-то,

Кружатся в зимней метели,

Может быть, – души их летом

Вселиться в птиц не успели?..

 

Ласточки, быстрые птицы,

Родных наших не забывайте!

Ласточки, милые птицы,

К нам по весне прилетайте…

Сонечка

Сонечка родилась в самом конце позапрошлого, девятнадцатого века, в небольшом тогда украинском городке, летом – пыльном, с фруктовыми садами, белыми акациями и, как водится у евреев – многими и многими близкими родственниками: дяди, тёти, братья и сёстры – двоюродные, но любимые, как родные, с которыми в последующие годы поддерживалась постоянная тёплая связь, прошедшая сквозь жизнь.

Из родни помнится больше других семья дяди Иосифа – шумная, казавшаяся немного безалаберной, но довольно дружная семья, которую держала маленькая, добрая и суетливая старушка – тётя Шейнка. Все дети мне помнятся уже взрослыми, но семейным был только старший, Давид. Выделялась среди них особой душевностью, очень бодрая и подвижная, Хума, уже – в возрасте, но незамужняя девушка. Очень энергичная, она навещала не раз родных и в Харькове, и в Москве, всюду являя свою бодрость и весёлую заботу о них. Она и меня водила в Харькове в детский сад… Погибла, как и многие, со всей семьёй – осенью сорок первого… Из других детей упомяну Абрама, он был самым младшим и несколько избалованным, но временами общался с нами, особенно – после войны, которую он прошёл всю, закончив её, кажется, невредимым, даже привёз трофеи – два аккордеона, которые он, не умея играть, выбирал не по звучанию, а по «красивости» инкрустации… Ещё привёз много патефонных пластинок немецкой эстрады – неплохие песенки лёгкого жанра, что-то ещё. Умер в не очень глубокой старости в Казахстане, куда переехал после неудачного сватовства в Москве, не найдя взаимности; женился там на местной немке – хорошей женщине, которую открыто не любил, хотя уже был взрослый сын – тосковал по нереализованной любви… Имел маленькое фотоателье. Брат его Исаак, старше его, – не воевал всю войну, был мастером на каком-то военном заводе, на котором был закреплён «бронёй»… Жил почти всегда в подмосковном городе Химки, имел двух дочерей и русскую жену, которую тоже, как и брат, – не любил (тоже, как и он, мечтал о несбыточном – Целиковской и Лепешинской, например, – не угодно ли…) и огорчал её, видимо, а она-то больше сокрушалась о его болезнях и умерла раньше его – я был знаком с жёнами обоих братьев, не отягощённых в течение жизни своей высокой моралью, которым в душе сочувствовал (не братьям, а их жёнам!..), но пусть Бог сам разберётся со всеми и во всём… С Сонечкой был он родственно близок – её любили все, и был вхож в нашу семью. Я с ним интереса к общению не находил – ввиду несхожести взглядов и вообще – характеров, короче – взаимной симпатии явно не было; когда он стал тяжело болеть, я помог ему медицинской заботой, чем мог – в конце его жизни. Это было уже в конце семидесятых годов, а, может быть, даже и в восьмидесятых; я точно уже не помню, с дочерьми его я связи не имею, а больше никого из этой ветви не осталось, да и какое принципиальное значение теперь всё это имеет?.. Хоть и продолжаю наивно недоумевать, но за последнее время убедился, к непонятию и, я бы сказал, – к упрямому неприятию моему – в том, что люди – даже самые близкие, – родственники и ценимые знакомые, прежние и вновь обретённые, – настолько и резко изменились, что упорно не склонны к общению, ну и Бог с ними… А, может быть, у каждого, подобно мне, – свои проблемы, свои «тараканы», надо же, конечно, и с этим считаться…

Семья дяди Иосифа жила в какой-то хибарке на «задворках», то есть – в глубине большого двора, однако, – в самом центре города, называемом по-киевски – «Крещатиком»… Этот двор и сейчас сохранился и хорошо просматривается, если заглянуть за стоящие перед ним на площади здания выстроенных позже гостиницы и почтамта.

По тогдашним понятиям, семья дяди считалась состоятельной – и сам он, и все его дети – были «художниками» – живописцами местного, так сказать, значения; не берусь судить о высоте художественного уровня их произведений, думаю сейчас, что был он не высок, но спрос на их работы был достаточный. Они делали по заказам вывески для магазинов, мастерских, парикмахерских, и так далее. Наверное, все вывески «крамниц» и «перукарен» – это были их работы, потому что других «династий» художников в городе, кажется, не было… А ещё делали, в виде частных заказов, – недорогие прикроватные коврики: на грубой тёмной холстине масляными красками изображался пруд с плавающими белыми лилиями в ядовито-зелёных охватных листьях; к воде живописно спускаются белые ступени – немного похоже (и, видимо, не случайно!..) на пейзаж Верхнего пруда Софиевки, но об этом – позже… В лодке, лениво и томно развалясь на изукрашенных блёстками «брильянтина» подушках, сидит изящная бездельница-барыня под зонтиком, а вокруг невозмутимо плавают белые, как из химчистки, лебеди – малохудожественный и даже примитивный, но распространённый и, наверное, – единственный их сюжет (других не помню), но раскупались коврики охотно – недорого и в быту нужно, и все заказчики требовали украшения брильянтином, это такой, из мелких блёсток состоявший, порошок, им присыпали краску или клей, считали – так намного «красивше»… В жилищах многих уманчан да и в окрестных сёлах этот шедевр живописи занимал своё законное место на стене… Кажется, такой коврик был и у дедушки с бабушкой, возможно, – родственный подарок; у нас в Москве его не было: родители, уважавшие родственников и сами очень ими уважаемые, но, натуры художественные, – не были склонны к «мещанству», в быту и в искусстве, это я помню…

В комнатах дурно пахло клеем; столы, прикрытые газетами, были заляпаны разноцветными мазками красок. В разговоре слышалось: «краски, краски, брильянтин, краплак, бронза» и тому подобное, причём звук «р» произносился по-еврейски горртанно, добрросовестно и старрательно… Но уж очень велико было радушие этих приветливых людей, всегда готовых радостно принять гостей, одно слово – родня!..

По незыблемому обычаю, на этом грязноватом столе сразу появлялся чай в стаканах, что считалось более приличным, чем в чашках, и, конечно, какое-нибудь варенье… Чай, как и везде в то время, заваривался в маленьком фаянсовом чайничке, не обязательно в этот день и уж, тем более, – непосредственно перед чаепитием; бывало – и вчера, а то и – «третьеводни», и даже с ухищрениями для сохранения цвета… Это теперь мы стали так привередливы: каждый день, а то и не один раз в день – свежий пакетик в стакан, да ещё и – любимого или рекламируемого сорта, а тогда «чаем» в стакане называли всякую горячую, чуть подкрашенную питьевую жидкость, и вполне довольствовались ею (отчасти, может быть, – и из экономии, но, скорее, думаю, – из явного непонимания, а потому и – небрежения, почти – неуважения к этому чудодейственному напитку, над которым теперь, впадая в другую крайность, – уже священнодействуют, – вплоть до превозносимой чайной церемонии… Были в продаже и охотно потреблялись, помимо известных двух видов (и трёх сортов!..) чая – китайского и грузинского (кстати, совсем неплохого, был даже более дорогой чай «Экстра» в жестяных коробочках, хоть и не везде, преимущественно – в крупных городах, и уж никогда – в бедной, ни на что не смеющей претендовать, провинции), – всякого рода заменители (эрзацы или, по-другому, – суррогаты): так называемый «фруктовый» в плотных липких брикетах (так и не знаю до сих пор, из чего был приготовлен), цикорий, самодельные травяные, небезызвестный морковный и другие. Они стоили дешевле или вообще ничего не стоили, а навар давали подчас более красочный, иногда – вкусный, это тоже называлось «чаем», хоть это был и не чай… Во всяком случае, это разнообразное «нечто», как бы оно ни называлось, отдельно запаривалось кипятком в маленьких фаянсовых чайничках, которые назывались «чайничками для заварки» а помещаемое в них – «заваркой» (помните старый еврейский, он же – китайский, анекдот?..), и потом уже этот навар понемножку («Вам – покрепче?..» разливался в стаканы и доливался кипятком, и никто не капризничал, не требовал иного способа заварки… Теперь эти чайнички почти исчезли в массе своей за ненадобностью, ушли из обихода, остались, возможно, – только в каких-нибудь кинофильмах (впрочем, и у кое-кого из ретроградов, которых, может быть, и немало, особенно, пардон, – в провинции…), потому что, действительно: разве эстетично показывать в кино, как люди бросают пакетики в чашки или стаканы! Совсем не «комильфо», а даже чистейший вам «моветон», а из чайничков – благородно, сентиментально-архаично и, даже, пожалуй, – эстетично…

Но во всех своих видах и даже заменителях, чай был всегда желанным и востребованным всеми народами, только способы его приготовления – от горячего до ледяного, от сладкого до солёного, от простой заварки до заправленного всевозможными специями и пахучими травами, с лимоном, мятой, ромом или – без, и конечные его виды – разные, вплоть до тибетского, разбавленного буйволовым молоком, почти – супа (!) или, не угодно ли – с бараньим жиром, кому как нравится, кто к чему привык… В начале тридцатых годов, уже – прошлого столетия, во время голода на Украине, нам с сестрой родители давали иногда, очень жидкий, но сладкий чай, куда мы крошили хлеб, – и не было более желанного лакомства!

Летом на стол ставили арбуз, который называли по-местному «кавун», охлаждаемый, за отсутствие холодильника – возможно холодной водой, яблоки, груши-«лимонки» (аромата необыкновенного!), яблоки – помню «папировку», похожие на «белый налив», но помельче, и другие фрукты…

Дядя Иосиф был родным братом отца Сонечки – Лейзера, до которого я ещё дойду… Не знаю, сколько было всего братьев (были ли сёстры – не знаю, не упоминались кем-либо), мне известны лишь четыре: Лейзер был старшим, затем – Иосиф, Гершель, Моисей – об этих двух последних я знаю очень мало, у каждого была своя судьба. Дядя Иосиф «догадался» умереть в тридцать восьмом году от рака желудка в Москве, и там же похоронен, не узнав ужасной судьбы своей семьи летом сорок первого… Прежде чем лечь под нож знаменитого профессора Юдина в институте имени Склифосовского, куда смог устроить его отец, он навестил нас в нашем тогдашнем ужасном жилье на Чистых Прудах (остановился он, вероятно, у своего сына Исаака, проживавшего в Химках, под Москвой). Сонечка, любимая им, как и всеми, племянница, угощала его, хорошо помню, фаршированной рыбой; он был растроган: «Сонечка, я – большой любимец рыбы!»… О дяде Моисее я расскажу в другом месте этой повести, где будет разговор о его жене и детях.

Имя дяди Гершеля запомнилось тем, что он, сидя за столом, сильно кашлял, причём, как человек невысокой, по-видимому, культуры, – не закрывался при этом рукой. Подозреваю – кашель его был не простудного происхождения… Я спрашивал: «Мама, кто это?» – «Это – дядя Эршл!» – отвечала она, причем, – звук «Э» произносила с некоторым, как мне казалось, нажимом и ударением. Так и запомнилось мне слово «Эршл», как кашлевой звук, и ещё запомнились его редкие жёлтые зубы во время кашля…

Был ещё «дядя Эйнох» – так Сонечка его называла, и, по-видимому, – ещё один, имени его я не запомнил, – может быть, он был и двоюродным, я точно не знаю, у евреев все родственники – близкие… Он страдал какой-то гнойной кожной болезнью, все избегали его и брезговали им, и только Сонечка, по доброте своей, не боясь, обмывала и перевязывала его язвы, за что была безмерно боготворима им. Своей семьи у него, вероятно, не было, хотя достоверно не знаю.

В городе, расположенном в черте оседлости, наряду с украинцами, проживало много еврейских семей, в основном – бедных: мелкие ремесленники, музыканты небольших еврейских оркестров, незаменимых на свадьбах, мелкие торговцы. Ах, какая беднота, но и какое добросердечие и приветливость! Помнится семья флейтиста Лёвы Кнайфельда, он в обычные дни играл, я помню, – в крохотном детском кинотеатре, что помещался в доме Учительского института, на пути в Софиевку, – перед началом очередного сеанса; уж какие там могли быть заработки – билет в кино стоил пять копеек, да и то билетёрши пускали бесплатно «своих» по знакомству (мы с братом Вилей, например, как-то проходили бесплатно, это был верх блаженства, запретный плод, известно, так сладок!..). Но в комнатах его семьи было так чисто и уютно! И тоже всегда – чай с вареньем и, если было – с домашним печеньем, и добрые улыбки его приветливой жены и маленьких детей… Страшно подумать – что с ними стало, да и с многими другими тоже… А, может, кое-кому из упоминаемых мной знакомых людей удалось вовремя убежать от врага, теперь уже не узнаю – кто умер своей смертью, а кто – в мученичестве Сухого яра…

Узнав, что приехала к родным Сонечка, да ещё – из столицы, приходили повидаться родственники, близкие и дальние, знакомые, приходила несчастная в своей жизни женщина по имени Табл, безмужняя, очень бедная, не знаю, на что жившая, с дочкой, – юной, стройной и очень стеснительной девушкой, одетой хоть и бедно, но чисто и аккуратно, имени её я не запомнил, она училась в еврейской школе. На ней были дешёвые, «прорезиненные» туфли-тапочки с перепонками… Наверное, мама, идя в гости, где есть сыновья, всегда брала её с собой в надежде жизненно устроить, все мамы мечтают об этом, но в данном случае я не подходил – был слишком мал… Разговор, в основном, шёл на «идиш», которого я не знал, так как у нас дома говорили всегда по-русски, и, только приезжая к родным, Сонечка могла «всласть» наговориться, как хотела… Но иногда Табл смешно спрашивала: «А, что, Москва больше за Киев?»… Им были недоступны поездки в крупные города, даже – не очень далёкие, а ведь хотелось узнать, как там люди живут … Телефонов не было, приходили без приглашения, совсем не претендуя даже на скромное угощение, – шли общаться!.. Конечно, в любой семье не обходилось без упомянутого чая с вареньем, но людям главное было – повидаться, поговорить… Теперь такого нет. Бедная Табл, бедные хорошие люди, не сумевшие избежать злой своей судьбы, каков был трагический их конец, как они встретили смертный час свой?.. Выжившие получают теперь солидные компенсации из Германии; наверное, не обошлось и без «примазавшихся», не заслуживших, не страдавших, нечестным и нечестивым путём добывших незаконно состряпанные «документы», не без этого! А те, истинные страдальцы, – полегли в бесчисленных ярах Украины и Белоруссии, травой и лесом поросли последние их приюты и, в большинстве своём, даже не удостоены памяти людской… Давайте, хоть мы с вами, помянем их, несчастных, тихим и печальным словом!..

…Холодной и уже снежной осенью сорок первого года их судьбу решил известный всем горожанам Сухой яр[1] на окраине Умани; согнанные из города евреи, многие тысячи их – взрослые, дети, женщины, мужчины, старики, – неделями находясь там под дождём и первым мокрым снегом, без крова, еды и питья, ожидали в нём смерти – избавительницы от мучений; говорят, что в нём были расстреляны 24 тысячи евреев, и много тысяч ещё потом, в специально вырытых траншеях вблизи военного аэродрома, – привозили массу людей из других мест Украины и, даже, – из Чехословакии и Польши; всего, говорят – более 45 тысяч! Интересно, кто так аккуратно считал?.. Готовились немцы к «акциям» основательно: на транспортных самолётах «Юнкерс-52» подвозили мешки с известью (а как же – профилактика эпидемии и немецкая гигиена!..), столы – это якобы для регистрации – перед отправлением приведенных колоннами людей, – в Палестину… Всё делалось спокойно и, главное, – дико правдоподобно!!! «Палестина» оказалась рядом – траншеи с известью… Людей раздевали догола, отобрав всё ценное, подводили к траншеям и убивали выстрелами в затылок. Теперь Сухой яр, ставший значительно менее глубоким, порос кустарником и молодыми деревцами, а перед ним – довольно скромный гранитный обелиск с малосодержательной и невразумительной надписью, о евреях – ни слова. У обелиска – деревянная скамеечка, на ней почему-то, видимо, – уединения ради, иногда сидят влюблённые парочки; не вижу в этом ничего плохого: пусть сидят, согревая друг друга своей любовью на месте ужаса, страданий и смерти…

Семья, где росла Сонечка, по теперешним понятиям, была многодетной: пятеро детей – четыре девочки и один мальчик. Кажется, – достаточно?.. Но тогда это было обычным явлением, несмотря на то, что кормильцем семьи был один – Лейзер Бренгауз, работавший механиком на мельнице богача Зусмана, очень ценимый им за его высокую квалификацию (хоть он и не учился нигде) и добросовестность в работе, и получавший жалование, кое-как хватавшее на скромное содержание большой семьи. Настолько был он ценим, что, когда однажды он подался в Америку (разведать возможность устроиться и разбогатеть…), – все его месяцы пребывания там (!), Зусман выплачивал жалованье жене его, то есть – бабушке… Всё он знал, всё умел – по слесарному, по токарному ли делу – этакий еврейский Кулибин, имел у себя дома прекрасный набор инструментов в небольшом шкафу (куда мы с Вилей тоже тайно добирались и находили там массу интересного) и заглядывал в прекрасно иллюстрированную, не в пример нынешним изданиям, – двадцатиоднотомную энциклопедию давнего времени (1901 года), составленную профессором Южаковым. После смерти дедушки Лейзера, ещё до войны, Сонечка вывезла – с согласия бабушки, конечно, – все тома в Москву и тем спасла книги от пропажи. Я наслаждался, хоть, каюсь, и не часто, потому что в разные годы были свои каждодневные заботы, – общением с такими прекрасными книгами. Но, много лет спустя сестра, оставшись одна в квартире, при переезде в кооперативное жильё, выбросила, не известив меня, все книги, как и другие, очень интересные и памятные предметы…

Не было в доме такой вещи, к которой он не прилагал своих умелых, прямо-таки золотых рук: что-то смастерить для домашней хозяйственной надобности – совок ли для мусора или для угля, кочергу, ухват, доску для раскатывания теста и приготовления мацы, кровать-раскладушку с верхом из холстины, склеить рассохшийся стул – всё ему было под силу, всё он умел. Лишь один только раз он, талантливый самоучка, не справился с незнакомой ему работой, за которую взялся смело и с душой: будучи «на все руки мастером», но не ведая секретов скрипичных мастеров, он неправильно, хоть и весьма крепко, склеил разбитую случайно (но, не скрою, на мою, хоть и временную, радость!..) в дороге из Москвы и, не забуду, – глубоко ненавистную мне (!!!) мучительницу-скрипку (о ней, скрипке, и о моих музыкальных страданиях, может, стоит написать в отдельном рассказе? – подумаю…), и склеил так надёжно, что сломать её вновь было, наверно, – затруднительно; однако, играть на ней после этого (опять же, к моей великой радости!) было уже решительно невозможно… Но ведь, в конце концов, при всём своём умельстве, он всё же был не Страдивари (да и тот, как известно, долгие годы учился у великого Амати…). Он очень уважал и любил, как сына, своего зятя Сашу, мужа Сонечки, который ещё в детстве лишился отца, – у них было много общего, оба были умельцы, каждый по-своему. В холодных, как бы сказать, – сенях, служивших второй кухней-примусной (основная кухня с русской печью была у соседей Квитко, куда бабушка, в случае необходимости, могла свободно проходить через смежную с соседями дверь), и где стояли вёдра с водой, приносимой из расположенной на другом конце этого домика квартиры других соседей, Гапуников, у которых был водопровод, (и о которых тоже можно было бы немного рассказать, но не буду сейчас отвлекаться...) – значительное место занимал большой токарный станок, собственноручно и полностью им изготовленный, может быть, – для сына; однако, не помню, чтоб этот станок был когда-либо употреблён в деле.

Обстановка в квартире была самая простая – бедная, можно сказать: старый стол, старые же «венские» стулья, небольшой шкафчик-«комод» и тоже небольшая железная печка с конфорками. Во второй, меньшей комнате, находились: незамысловатая железная кровать, одностворчатый «обшарпанный» шкаф-гардероб и небольшой шкаф с инструментами. Над столом висела электролампа под малым козырьковым абажуром, которая передвигалась вверх-вниз на блоке с помощью фаянсового белого конического груза. Когда света не было – зажигали керосиновую лампу, от которой дедушка прикуривал сверху, не тратя зря спички… Белёные стены комнат, белые деревянные ставни на небольших окнах. Навсегда во мне осталась прелесть этого, бедного по сути, но такого мне милого и памятного уюта… В 1937 году дедушка ювелирно смастерил и привёз в Москву из голодавшей Украины – небольшую, около метра длиной и шириной, сверкавшую начищенными медными деталями, действующую модель паровой машины с водотрубной системой котла, которая буквально завораживала всех изяществом своей отделки и удивительно чёткой работой движущихся частей – даже свисток приводил в восхищение зрителей!

Эту действующую модель охотно приобрёл у него Политехнический музей, – кажется, за тысячу довоенных рублей – это были большие для него деньги!.. На них он купил немного «мануфактуры» а, в основном, – продукты питания (на Украине не было ничего!), которые он с радостью повёз своей голодавшей семье… Вот так, – скромный человек-труженик, «осчастливленный» социализмом, был рад даже этому малому – Кулибин, кажется, материально был обеспечен лучше… Ну и времечко было! Наше поколение – и то не всё знает и помнит, а потомки наши и знать не будут, да и не надо им это всё знать, – к чему? Пусть живут в лучшей, сытой и счастливой жизни, не зная лишений и невзгод!..

Лейзер служил в своё время и в царской армии; как показавший себя умелец, он был определён в оружейные мастерские и дослужился даже до чина старшего унтер-офицера… Чтобы закончить характеристику этого, очень доброго к тому же человека и заботливого семьянина, надо сказать, что он был начисто лишён религиозности, отдаваясь семье и работе, и даже нервничал, когда у жены его, добрейшей Нехамы, принимавшей всех и тоже, в общем, – мало религиозной («так, на всякий случай», как она говорила…), – подолгу засиживались заглянувшие к ней люди из религиозной общины, в основном, – попрошайки; сидели те, на часы не глядя, и никак не могли наговориться, прощались и снова садились ( как бывает у евреев!..), что не давало ему возможности работать дома и читать. Он ходил из угла в угол в другой комнатке их крохотной квартирки в домике, который и сейчас, видимо, сохранился на бывшей Первой Низовой улице, потом переименованной в улицу Чапаева, а теперь, вероятно, – носящей имя какого-нибудь не известного нам гетмана или гайдамака… Ходил и говорил сам с собой или выкладывал своё негодование зашедшим к нему жене или кому-либо из детей: «Готеню, вус титмен, ну вус зеи нох вылн фын мир?! («Боже мой, что делать, ну что они ещё хотят от меня?!»). «Ну, что они ещё сидят и до каких пор это будет продолжаться?! Что им надо? – кажется, – посидели, поговорили поели, попили, так гей же гезынд! (идите же на здоровье!)». При этом он был очень добрым и ласковым в семье и с внуками, любил шутки, незамысловатые анекдоты тех лет, заразительно смеялся в семейных разговорах, закашливаясь после этого, таким я его помню; он гулял со мной по городу во время наших приездов и, присев на скамейку в городском сквере, терпеливо отвечал мне на мои многочисленные вопросы, объясняя многое.

Я любил приносить ему сандалии, причём нарочно, шутки ради, вместо левого приносил правый и наоборот, или ставил их неправильно по отношению к ногам, он изображал возмущение и шуточно топал ногами, и при этом оба мы громко и весело смеялись… Я любил сидеть с ним за столом и наблюдать за его вкусным чаепитием… Пил он из тонкого стакана со стеклянным блюдечком, в стакан клал одну ложечку варенья, обычно – вишнёвого, и больше ничего… Сделав очередной глоток, он с наслаждением тихо выдыхал: «Х-хаа»... Блаженствовал!.. Увидев, что я кладу в стакан несколько ложек варенья, да ещё и сахар, он искренне ужасался: «Как, ты кладёшь и сахар, и варенье!.. – (на "и" он делал твёрдые ударения…) – это же вредно, у тебя живот заболит!..». Но не помню, чтобы у меня после этого болел живот… Ах, домашнее вишнёвое варенье, густое, красивого рубинового цвета, да ещё – без косточек, до сих пор люблю его, да и другое – тоже!.. Вишни на Украине было много, продавали вёдрами… Малину варили мало и берегли для больных, а как хотелось здоровым!.. Мне, – во всяком случае…

Насколько я помню, дедушка всегда выглядел очень старым – небольшая аккуратная седая бородка и пышные, чуть книзу фигурно свисающие прокуренные усы, немного напоминая внешностью своей (да простится мне!..) Николая второго или генерала Деникина… С тех пор моё понятие «дедушка» надолго было связано с подобной внешностью: седая бородка и усы. Много курил – дешёвые, конечно, папиросы в маленьких пачках: «Бокс», «Звёздочка», их также называли «гвоздиками» с ударением на «о» и во время войны выдавали раненым, тем, которые не могли крутить «самокрутки» с махоркой… Тяжело кашлял, страдал хроническим бронхитом, а умер внезапно, всё в том же 1938 году, от нераспознанного вовремя острого хирургического заболевания. Много ещё следовало бы рассказать об этом замечательном человеке, он того стоил и я хорошо его помню, но ведь повесть, в основном, не о нём, а о его дочери…

Бабушка была тихой, ласковой, защищала меня от проявлений маминой строгости; покрыв голову лёгким и прозрачным «газовым» шарфиком, ходила со мной на базар (только так назывался тогда рынок) в «базарные дни», где, по своим малым деньгам, покупала понемногу того и другого, клала всё это в плоскую, расширявшуюся по мере заполнения её, мягкую и довольно лёгкую «базарную» корзину, искусно сплетённую из особой эластичной и прочной соломки, а, если покупала живую курицу (непременно – живую, и я вам по секрету скажу, что бульон от такой курицы не идёт ни в какое сравнение с бульоном от мороженной, это я понял много позже, но, всё-таки, наконец, понял!..), то обязательно заходила к базарному резнику, «шойхету», над дверью популярного заведения которого потом появилась вывеска «Птицерезка» – тоже, видимо, изготовленная самобытными талантливыми родственниками-живописцами (впрочем, – нет, наверное, – ошибаюсь: после войны «наших» живописцев там уже не было, ведь войну они не пережили, а оставшиеся двое живых – навсегда выехали из Умани…). Потом сама ощипывала, опаливала и потрошила курицу на кухне соседей Квитко (квартиры были смежными, соседи проживали совместно дружно, разделявшая дверь никогда не запиралась на ключ). На короткое время, час-два, бабушка обсыпала опалённую и разделанную курицу очень крупной солью (теперь я знаю, – зачем; может быть, она не совсем доверяла авторитетному священнодействию шойхета, а, может быть, и тоже – «на всякий случай»…). Иногда, найдя в хозяйстве ломаную серебряную ложечку или что-либо другое подходящее, она шла со мной в «Торгсин» (в Умани тоже было представительство этой почтенной организации, которая, по сходному звучанию, представлялась мне первоначально, как «Керосин», – лавкой, в которой, кроме керосина, ещё продавалось мыло, – стиральное с синими прожилками и дешёвое туалетное, сама синька для стирки, свечи, спирт-денатурат для примусов и прочее…), где меняла это на небольшое количество муки, колотого сахара или подсолнечного масла, другое необходимое, а я видел за стеклом прилавка шоколад, конфеты, халву и прочее, и просил бабушку купить это, на что она отвечала: «Это нам, Витенька, не надо!..». Я долго не мог понять: как это «не надо», такие вкусные вещи?!

…Добрая была бабушка, я вспоминаю её с глубокой нежностью, которую, я надеюсь, разделяют со мной двое других, ныне живущих в Израиле, её внуков – мои двоюродные братья. Уверен, что она одинаково любила всех внуков, однако, только, ныне покойный, Виля открыто выражал ей своё глубокое уважение, называл ей «баба Хума» и во многом, я знаю, советовался с ней, полагаясь на её мудрость, о которой он говорил не раз, причём он, единственный, говорил с ней на «идиш». Я не переживал от этого, а моя сестра Люда (да простит ей Бог!..) – ревновала и злилась: «Бабушка любит Вильку больше всех, потому что он с ней говорит по-евррэйски!» – зло и «с нажимом» возмущалась она; теперь я вспоминаю это с улыбкой – Люде было десять или одиннадцать лет, а, может – и меньше – что можно было требовать от неё?..

Иногда бабушка прямо возле дома покупала у проходящих рано утром на рынок крестьянок (селянок, «колгоспныць»…) всё, что нужно: огурцы, молодую, красного цвета, небольших размеров, «картоплю», всё это – на десятки штук, другие овощи, а то и – отмеряемое алюминиевыми кружками молоко из больших бутылей, – «четвертей», свежайшее сливочное масло, слепленное двусторонне заострёнными «фунтами», на которых ложкой выдавлены были полукружья, – для товарного украшения, что ли, завёрнутое в чистые капустные листья. Бедные представительницы прекрасного пола, лучшей половины человечества, отмахав босыми ногами с тяжёлым мешком за плечами не одну версту из не всегда ближних сёл ради скромной своей продажи, рады были освободиться хоть от части тяжести. У одной такой бабушка при мне спросила по-украински: «и скiлькi же ти хочеш за цii огiрки?» (по возможности, я придерживаюсь украинской орфографии…), на что она, обессилевшая, в изнеможении присевшая, отвечала: «Ой, я вже ничóго не хочу!» – с ударением на первое «о»… А бабушка всё же ещё немного торговалась с ними – что было делать? Все и доходы-то бабушкины были – её грошовая пенсия!..

Приезжая с мамой в Умань, я, как только входил в их дом, первым делом открывал небольшой старенький шкафчик-комод, что стоял слева от двери, а ещё левее, у самой стены, стояла, развёрнутая в длину, небольшая железная печь-плита для зимнего обогрева, с конфорками, – «румынка», с которой, в своём ещё раннем детстве, драматически «познакомилась» моя сестра; там, в шкафчике, меня всегда ждали в мешочках («торбочках») испечённые бабушкой из тёмной, необыкновенно ароматной ржаной («житной» по-украински) муки – пирожки с яблоками и вишнями… Никогда после этого я не ел настоящего ржаного хлеба, хоть и назывался он таковым – наверное, перестали сеять рожь, вытесненную другими зерновыми, и чёрный хлеб уже – не тот… Вместе с Сонечкой бабушка тонко раскатывала на столе крутое тесто и, скатав лист плотным рулетом, пересыпанным в слоях мукой, тонко нарезала его узкими полосками лапши, которую потом сушили и ссыпали, опять же, в «торбочки» или в чистые наволочки… Или, многократно «тыкая» вилками в раскатанный лист (а позже – прокатывая зубчатым колёсиком от сломанного будильника, на деревянной ручке, – агрегат дедушкиного изготовления…), готовили на будущее мацу впрок…

Вечером сидели на крылечке, держа на коленях большие круги подсолнуха, извлекая сырые вкусные семечки и, глядя на неповторимое, в алмазах, звёздное украинское небо, вели они меж собой, или же – с участием Сонечкиных сестёр, – нескончаемые беседы «за жизнь», рассказывая друг другу накопившееся за год, о всех и обо всём – на «идиш», конечно, и, так как я ровным счётом ничего не понимал, у меня начинали слипаться глаза, и меня укладывали спать на самодельную холщовую раскладушку, дедушка закрывал ставни, а ранним утром он, всегда вставая первым, их открывал. Я радостно встречал утро; вообще, я любил приезжать в Умань – сначала с мамой… Дорога была тогда утомительная – поездом до Киева, затем другим поездом, Киев-Умань, ходившим через день, через Фастов, Казатин (украинцы его называют: «Казятин»…); выезжали что-то в час ночи, посадка – тоже не без волнений, ехали всю ночь, а утром уже – станции «Погребище», «Монастырище», Христиновка, и вот уже – Умань, куда поезд прибывал часам к десяти. Обычно встречала нас Рахилечка и бабушка, когда была помоложе, а потом немного торговались с извозчиком, и ехали по ужасной тогда, грунтовой дороге; когда проезжали очередную яму, коляска, доверху нагружённая привезенным багажом (как же – крупы, селёдка, в Умани не было ничего!..), едва не валилась на бок, мама испуганно вскрикивала, а извозчик бодро успокаивал: «Мадам, не волнуйтесь, – когда будете падать, я Вам скажу!»… Наконец, до предела измученные, добирались домой, то есть – к нашим родным, где нас уже ждали… В 1946 году (может быть – в сорок седьмом, но уж никак не позже!), впервые после войны, Сонечка решила в эту уманскую поездку взять с собой… Ларочку! Ну, как же – надо было дать Люде летний отдых после напряжённой педагогической работы, да и вообще, Ларочка стала нашим ребёнком – моим и «мамы Сони»…Но это была «поездочка»!!! Помимо пересадки в Киеве, было ещё две, последняя – в Христиновке… Забыл название незнакомых станций, помню только, что ехали на каком-то этапе этого тяжёлого пути – в длинном, тёмно-зелёном товарном вагоне, «приспособленном» в то трудное время под пассажирский; на одной из пересадочных станций – рискованно шли через многие железнодорожные пути, причём Сонечка держала Ларочку подмышкой, а я нёс все чемоданы… Ляля, моя дорогая и любимая, ты помнишь?.. Обратный путь из Умани в Москву был всегда ещё более непростой: поезд приезжал в Киев часа в четыре утра, была еще тёмная ночь – конец августа, надо было срочно закомпостировать билеты до Москвы и потом, дождавшись поезда, в нервной толкотне (иначе не бывало!) садиться в плацкартный или в бесплацкартный вагон, это уж как повезёт… Кажется, обратно, в этот раз, нас уже сопровождал приехавший за нами папа… И всё равно, с детства любил я и ждал поездки в Умань, хотя в детстве почти и не с кем мне было там общаться, поиграть, – был юноша Муня Уманский (такой была его фамилия) из ближнего домика, много старше меня, он погиб на фронте. Однажды он подарил мне свою фотографию с надписью – маленькую, для паспорта, с белым уголком внизу, поэтому я запомнил черты его лица, курчавые, но короткие волосы. После войны я встретился с его братом, Абрашей, ещё была жива их мама, и у них не было фотографии Муни; с этой фотокарточки они сделали портрет Муни, что их хоть немного утешило. Фотография долго хранилась у меня в альбоме, но с переездом в Израиль – исчезла. Была ещё, тоже близко жившая и тоже приезжавшая на лето к своей бабушке-польке девочка моего, кажется, возраста – Ниночка Клименко, лица её я не запомнил, я упомянул их в стихотворении «Уманские встречи»… Иногда приезжал Вадик, сын Чарны из квартиры Квитко, они жили, вообще-то, в другом, тоже украинском, городе. Общался с Вилей, конечно, сыном тёти Мани, пока они не уехали в Киев; это – всё…

И, опять повторю, всё равно, – я любил бывать у дедушки с бабушкой; и, уже будучи взрослым, и к старости ближе, я любил бывать в Умани, всегда меня тянуло туда, и сейчас тоже… Я помню крылечко дома, его мыли, как полы в доме, я любил смотреть сквозь его щели вниз, в таинственную темноту, там что-то шевелилось… Помню дверь с фигурной решёткой (сохранилась на старом фото…) и звонком – не электрическим, а с пластинчатой плоской поворотной ручкой, наподобие велосипедного – звук был резким, я, конечно, любил крутить-звонить… Ещё помню я «мезузу» – узенькая потемневшая жестяная коробочка была косо прибита к левой боковине дверной рамы при входе из сеней в комнату, только не помню, чтобы кто-нибудь из домашних касался её… Снаружи дома нашу квартирку и квартиру Квитко разделял старый забор с большими щелями, через которые мы с сестрой заглядывали в чужой таинственный, тенистый двор; там росли каштановые деревья, они цвели красивыми розовыми «свечками», а поздним летом роняли колючие зелёные «шишки», которые, треснув, выбрасывали тёмно-коричневые, будто – лакированные, каштаны – мы их собирали красоты ради, выйдя во двор через квартиру Квитко. Одно время после войны там жил Боря с семьёй, а потом доживала свои горестные годы его мать, несчастная тётя Сима-Лея. Теперь забора уже нет. Домик сохранился, только теперь его глинобитные стены обложены кирпичом и вновь побелены. В один из приездов я побывал там, в домике жила молодая семья. Напротив крылечка сохранилась, кажется, старая-престарая белая акация, цветущая красивыми гроздьями, теми, что ароматом полны… Дерево стояло в крохотном, в несколько квадратных метров, огородике с двумя-тремя маленькими грядками – огурчики, стрелки зелёного лука и чеснока и, в беспорядке разбросанные зонтики укропа – для всякой малосольности домашней…

Близ дома улица, не мощеная, по бокам заросшая колючим кустарником с мелкими бледно-фиолетовыми цветами, раскисавшая от дождей, резкой и длинной покатостью спускалась к речке, превращаясь зимой в отличную снеговую горку – невыразимое удовольствие быстрого спуска на саночках… Помню, – меня, трёх-четырёхлетнего, сестра посадила на саночки впереди себя, мы быстро понеслись вниз, стало страшно, и я заплакал… Бесстрашной была моя сестра, она ещё потом себя показала, я уже рассказывал об этом…

Вообще, помнится, – зима, придя и вступив в свои права, уже держалась тогда все, природой ей отпущенные, месяцы, без гнилых и унылых оттепелей. Не знаю, что теперь происходит в природе – даже в суровой, как мы считали, Сибири, где на базарах всю зиму беспрерывно торговали мороженным в мисках молоком, а на балконах горожане зимой держали мяса по полбычка, – оттепели буквально издеваются над прекрасной зимой… Не только в сельской местности, но и в небольших городах (даже на Украине с её мягким, сравнительно тёплым климатом) в своё время зима вступала в свои права и устанавливался санный путь. Тот, кто в детстве хоть раз когда-нибудь проехался зимой на санях, а летом – на бричке, запряжённой парой быстрых, резвых коней или хотя бы – в извозчичьей коляске с тихой, мирной клячонкой, кто помнит быструю езду (которую любят все русские и не русские…) или даже медленное катание на зимних улицах, в заснеженном лесу – в изящных двуместных саночках («Поди, поди!» – раздался крик…), в деревенских розвальнях, телеге, двуколке – лишь бы восторженно, всем существом воспринимать движение и видеть впереди бегущий лошадиный круп – навсегда запомнит ни с чем не сравнимое удовольствие, которое никак не даст езда в общественном транспорте, и даже передвижение в роскошном лимузине…

Однажды, после посещения зубного врача, который, вырвав зуб, причинил мне тем неожиданную боль и, как я считал, – обиду, не успокоив и, даже не поглядев на меня, только дал назидание маме: «Цвей шу – нышт эссен! Гу-у-рнышт! А ни-ни!», и при этом ещё категорически помахал пальцем – мама решила вознаградить мне боль и переживания – катанием на извозчичьих саночках, это было ещё в Умани. Мы сели вдвоём в изящные двухместные саночки, извозчик укрыл нам ноги какой-то полостью, ещё я помню тяжелые медные бубенцы на сбруе, и мы под их ритмичный звон с большим удовольствием (во всяком случае – моим!..) понеслись домой, и я забыл все огорчения мои… Помните милого аристократа-князя (А.Н. Вертинский) в кино «Анна на шее»? Вот, точно такие, как у него, были саночки…

Сонечка была старшей из детей, рослой, красивой и физически развитой, многие приходившие знакомые и гости открыто восхищались ею: «Азой шейне мейделе!..», а бабушка её, Рейзл, ходила по комнате и недовольно шептала по их адресу: «Золц ин ойген, золц ин ойген!..» – соль тебе в глаза!.. Была смелой и решительной, умной и рассудительной – немудрено, что сёстры и брат, и даже родители относились к ней уважительно, она могла дать дельный совет, могла и за себя постоять и другого защитить от несправедливости, и даже – «сдачи дать»!.. Дочь её – в неё пошла…

Городок, пыльный и знойный, какой-то полусонный, оживал в базарные дни, особенно – летние, расцвеченные шумной, обильной и разнообразной рыночной распродажей – от всякой снеди, – мясной, молочной, живности, овощей, плодов и ягод, продаваемых вёдрами, особенно – вишни и сливы; ароматного подсолнечного масла («олии»), – с прилавков, с земли и с возов – до всякой хозяйственной необходимости: корзины, разной величины и назначения гончарные выделки – кружки, кувшины-«глечики», большие горшки-«макитры», глазурованные («полывлэны») и «нэ полывлэны»), даже глиняные детские свистульки, известь для побелки, лепёшками, и кисти побелочные – из рогожи, или как там по-украински… Чего только там не было – не хуже, чем на ярмарке в Сорочинцах!..

Сам по себе городок был невзрачен и ничем особо не привлекателен, – если б не роскошнейший парк, «Софиевка», построенный ещё на один век раньше по приказу графа Потоцкого для купленной им южной невольницы (теперь говорят – красавицы-гречанки, теперь многое и всякое уже говорят, поди разберись за давностью лет!.. Но портрет её видел – действительно красива чертовски, уж что было, то было…), а впоследствии – жены, наречённой необычным для южной красавицы именем – «София», крайне безнравственной, распущенной до ничем не сдерживаемой безразборной сексуальности и, к тому же – жестокой и безжалостной крепостницы. Очень красочно, образно, прекрасным языком, прямо-таки – «вкусно» рассказывал о ней и о парке – один из лучших экскурсоводов по «Софиевке» – Семён Израилевич Стремковский, школьный учитель истории и бывший участник войны (кавалерист, даже фамилия какая-то кавалерийская!..)

     

Станислав Щенсный Потоцкий   София Потоцкая

Парк был построен, буквально, – на костях крепостных, (посетителям показывают «Камень смерти», свалившийся в нижний пруд и погубивший многих), которые гибли там тысячами во имя и по прихоти их новой повелительницы, вручную сооружая гроты из многотонных гранитных глыб, каскады прудов и водопадов, павильоны и фонтаны с оригинальным инженерным решением их работы, стилизованные пейзажи и скальные картины, украшенные беломраморными (подлинными!) скульптурами в античном стиле, насаждая тысячами редкие, издалека привезенные деревья… До сих пор он являет собой неподражаемый образец паркового искусства, всемирно известен и всегда, особенно – летом, полон экскурсантами, а для жителей города он – место гуляний по выходным дням и праздникам, которые, вплоть до войны, проводились пышно, с фейерверками и духовыми оркестрами, с буфетом, где продавали пиво, ситро и пирожные… Конечно, Сонечка с подругами много раз бывала там, и там же, вероятно, познакомилась с будущим спутником всей жизни своей, а тогда – приятной и даже, какой-то интеллигентной внешности, солдатиком из полка армии царя-батюшки, расквартированного в этом городке… Солдатик этот, – из простой, но и тоже не скупой на таланты, и, пожалуй, тоже многодетной одесской семьи (только – наоборот, три мальчика и две девочки!..), был изначально, от Бога, интеллигентен, писал нежные стихи своей возлюбленной, был не чужд искусству и до призыва в армию (1914 год) освоил в совершенстве профессию гравёра, до конца дней своих удивляя и восхищая близких ему и просто знакомых – своим талантом.

Верхний пруд Остров Любви Китайская беседка

Поженились они в 1919 году и вместе кочевали по суровым фронтам Гражданской войны, одно время даже служили в знаменитой, двадцать пятой, Чапаевский, дивизии, но Чапаева там уже не застали…

Однако, всё это было много позже, а пока вернёмся к детским годам, к юности Сонечки, к тому времени, когда пора уже было подумать и позаботиться о начальном, хотя бы, образовании её.

Ну, где было учиться еврейским детям, особенно – бедноты, которым – уж таковы еврейские родители – обязательно желали дать хоть какое-то образование, – в небольших городах и местечках? Одно слово – хедер… Собственно, это слово означает – «комнату». Действительно, чаще – в своём жилье, у себя в комнате, местный учитель, «меламед», а попросту – «ребе», из очень небольшого выбора местных подвижников народного образования, занимался с небольшой группой маленьких учеников, обычно – мальчиков, начиная с четырёх-пяти лет, обучая их чтению, письму, молитвам и еврейской бытовой и религиозной законности. Были, весьма вероятно, и смешанные группы, где совместно обучались мальчики и девочки. В такую-то группу и попала Сонечка. Учитель не понравился ей сразу: маленький, щупленький, вертлявый, как обезьянка, – плюгавенький какой-то… Ученицы сразу дали ему кличку – «фертл оф» – «четверть курицы»… Но при этом – был невероятно зол и, чуть что, за малейшую провинность или ошибку – больно бил толстой линейкой по рукам!.. Как вы думаете, могло это понравиться «пышущему» здоровьем – «кровь с молоком» – ребёнку, не привыкшему к подобному обращению в семье?..

Взрыв произошёл, когда ребе, раздражённый каким-то проступком ученика, маленького мальчика, схватил его за ухо и стал вертеть; мальчик закричал, показалась кровь… Сонечка не выдержала это и бросилась с кулаками на ненавистного ребе… Домой она прибежала в слезах… «Вус вейнсту, майн кинд – спросили испуганные родители – вус из мит дир? Дер ребе хот аройс гетрибн? Фар вус?!» («Что ты плачешь, дитя моё, что с тобой? Ребе тебя выгнал? За что?!». «Я-я-я его поби-ила!!!» – мощно заревело крепко сбитое дитя…

Так закончилось её обучение в хедере… Однако, всё же Сонечка научилась читать и писать и, помнится, переписывалась по-еврейски с бабушкой, мамой своей, и сёстрами своими до конца жизни (бабушка пережила её, свою дочь, на три года…). Вспоминаю буквы их писем, теперь знакомые, написанные довольно отчётливо. Наверное, всё же была какая-то польза от маленького ребе, и, может быть, не стоило его колотить?.. Но, с другой стороны – его жестокость – как пройти мимо? Вот и разберись тут…

Дальнейшее обучение её было необычным – то ли в городе не было женской гимназии, то ли любящий отец её, Лейзер, не мог платить за гимназический курс, – но попала Сонечка в епархиальное училище (!!!) – для православных девиц, – а что было делать?.. И то, наверное, помог влиятельный в городе мельник… Так она стала ученицей-«епархиалкой», сохранилась групповая фотография учениц в школьной форме...

Но это было серьёзное учебное заведение, семиклассное, образование давало – близкое к гимназическому. Там был обязательный предмет – «Закон Божий», уроки которого девицам иудейского вероисповедания посещать не полагалось, но батюшка, что называется, махнул на это рукой, а Сонечке это было даже интересно… Классов пять-шесть она окончила, больше не училась, но была развитой и грамотной: много читала, отлично играла на мандолине (по слуху – одна и в любительской группе), а как чудно вышивала «гладью», разноцветным шёлком (ниток «мулине» тогда не было)! Помню, она вышила на больших пяльцах портреты Шевченко – один маленький, другой – побольше, и аллегорический портрет Ленина, - так же, как и те, переведенный на ткань с печатного изображения ( в данном случае – с почтовой открытки) и увеличенный умелым старанием мужа… Художник изобразил вождя пролетариев всех стран стоящим за колесом корабельного штурвала (надо полагать, – «Корабль мировой революции»!..); одна рука – на рукояти штурвала (или – обе на нём, точно не помню); за ним, то есть – за спиной, впритык стоит некто в пенсне, – ну очень похожий на Троцкого (или, теперь я думаю – пожалуй, больше даже – на Свердлова!..). Затем – женщина-работница в красной косынке, а дальше – головы, головы безликого народа, много-много голов… Довольно сложная для исполнения работа, – портрет, примерно, сорок-сорок пять сантиметров на шестьдесят, вышивала его долго. В очень не простом для семьи (по разным причинам) 1937 году – вышила, также разноцветным шёлком очень многих оттенков, ещё больший портрет Сталина, работа была прекрасная! Портрет был на выставке рукоделия жён командиров Красной Армии и, в том или в следующем году, при наших тогдашних значительных материальных трудностях (впрочем, – когда их не было?) – охотно был продан, по предложению, в выставочный фонд, кажется, – за триста рублей – это было подспорьем… Вышивала часто по ночам, когда была свободна от домашних дел, и на вопросы: как только хватает терпения для такой многотрудной и однообразной работы, – отвечала, что вышивание, наоборот, успокаивает нервы… А было ей, наверное, – отчего переживать – я и сейчас не всё знаю и не узнаю!.. И была Сонечка прекрасной женой, матерью, а потом – и бабушкой…

Насколько я помню, она не работала где-либо, кроме дома, была как говорится, – домашней хозяйкой, но зато – какой чудесной хозяйкой! На всё домашнее была мастерицей, дом держала во всём и даже, на мою беду, училась вместе со мной игре на скрипке, с целью учебно-педагогического на меня воздействия… А какие пекла пироги – со всякой всячиной! И, вообще, помню, – готовила великолепно! Иногда говорила: «Надо сделать фаршированную щуку»; почему именно – щуку, а не другую рыбу – не знаю; сама ходила на «базар» с такой же мягкой и плоской соломенной корзиной, наверное, – из Умани привезла. «Сашенька, – говорила мужу – дай же мне денег на базар!..». Придя с базара, вздыхала от дороговизны: «Ох, деньги плыву-ут!»… – Я представлял это себе в раннем детстве буквально: в Харькове, где мы тогда жили, по реке Лопань плывут, как осенние листья, – большие медные пятаки (такие тогда были) и другие монеты, потому что чаще я видел дома не бумажные деньги, а монеты, которые оставались у Сонечки после базара – плывут и не тонут…

Только однажды, в трудные, голодные годы на Украине, она поступила работать на часовую фабрику, где делали, в частности, маленькие заводные ключики для тогдашних карманных часов; там работникам давали продкарточку – на Украине была карточная система. Ради этой продкарточки и пошла работать. Во время ночной смены она, от усталости и недоедания, – задремала, большой палец руки попал в работавший фрезерный станок… На этом её производственная деятельность окончилась. Я любил, когда был маленьким, и потом тоже – целовать её искалеченный палец… И ещё, я любил, как все дети, – крутить, помогая ей, колесо безотказной, переходившей из поколения в поколение, швейной «зингеровской» машинки, когда она что-либо шила. С самого раннего детства я помню эту машинку, она была всегда, что называется, «на ходу», я сам заливал в неё через отверстия – машинное масло; многие годы ещё машинка служила сестре, до самого её отъезда в Америку. А ещё – растирал с сахаром мак в большом глиняном горшке – «макитре», для будущих вкуснейших её пирогов, за что получал ложку сладкого мака…

Шли годы, бежали годы, летели… Ах, как быстро они летят – вот я уже, можно сказать, глубокий старик (как страшно-то!), никому не нужный, разве что сохранивший пока память о прошлом, – а чувствую себя иногда ребёнком, играющим в харьковском дворе, или волнительно глядящим возле дома на Первой Низовой – в туманные дали Умани, низины-провалы и обширные взгорья, с крохотными далёкими, почти игрушечными домиками, или – находящимся в волнующей таинственности тенистой каштановой аллеи нижней Софиевки; сидящим в уютном полумраке на низкой каменной скамейке, возле чистейшего родничка, ниспадающего тихой, хрустальной прозрачности, струйкой в медную фигурную полукруглую чашу, прижатую к влажной и, оттого – тёмной гранитной стенке, полную такой же хрустальной недвижности, которая тонким, неслышным, прозрачным фартуком сползает через края и незаметно уходит куда-то по каменным желобам… Или – вижу себя присевшим на деревянную скамейку, выдолбленную из цельного, потемневшего чурбака – возле шумного Львиного грота – источника моего поэтического вдохновения – я писал там свои стихи…

… В сумрак грота шумного опущу я взор,

И баллады уманской буду ткать узор…

Дождик летний слышится, ветер над скалой,

И легко мне дышится, и легко мне пишется,

И в душе – покой…

Львиный или Громовой грот

Хорошо рассчитанная акустика превращала журчание небольшого постоянного протока в гроте – в нескончаемый гул громовых раскатов…

Знакомые улицы, – центральные, но летом, тем не менее, – пыльные и, всё равно, – ностальгически, тоскливо вспоминаемые; небольшие и уютные окраинные, где – знакомые, типично уманские, одноэтажные кирпичные белёные дома, а возле них – палисадники, цветы – мальвы, «золотые шары», «крученный паныч» – синие и розовые, и другие; ностальгически памятные небольшие продуктовые магазины с занавешенными (от мух) марлей открытыми дверьми, где скудный выбор круп, слипшиеся дешёвые конфеты-«подушечки», сероватая соль в пачках, круглые буханки тёмного хлеба на полках, что-то ещё – советская провинциальная бедность!.. – так всё щемяще и уютно памятно!.. Минуя площадь и небольшой неухоженный сквер со старым памятником времён гражданской войны, мимо здания бывшего Учительского института, постепенно спускаясь, оставив слева бронзовый бюст на высоком гранитном постаменте – памятник дважды Герою, молодому талантливому земляку, генералу Черняховскому, – крутой спуск по булыжной дороге, сопровождаемой на всём пути, за низким каменным забором, таинственной рощей справа, крутой горкой спускающейся к башенным воротам нижнего входа в парк и к вытекающему из парка ручью, стремящемуся куда-то меж гранитных валунов…

 

Тарпейская скала                Нижний пруд и павильон Флоры, фонтан «Змея»

Сколько в нём заветных, памятных уголков, внизу и вверху, экзотические их названия – «Тарпейская скала», Павильон Флоры, Нижний пруд, в котором временами показывали чёрные спины огромные «коропы» и катались на «човнах», чего боялась и категорически запрещала бабушка…

   

              Бельведер                                               Грот Страха и Сомнений                          Грот Венеры, водопад

Фонтан «Змея», «Бельведер», «Грот Страха», водопад, «Елисейские поля», «Грот Венеры», Верхний пруд с «Островом любви», шлюзом и подземной рекой Стикс… А оранжерея – зона Плодоовощного (потом – Сельскохозяйственного) института, с садами, низкими деревцами «шелковицы» и производственно-учебными помещениями, где можно было купить или просто бесплатно выпить кружку ледяного яблочного сока или довольно «действенного» яблочного вина!.. А там уже – близко к верхнему, тоже башенному, выходу, мимо маленького здания «пошты» с висящей синей «скрынькой», к автобусу, который возьмёт и отвезёт в город порядком уставших и проголодавшихся экскурсантов…

Мёртвое озеро. Выход из реки Стикс

Всё памятно, всё трепетно-волнительно, дорого и близко благодарной душе моей… Это – жизнь, далёкая, прожитая, но, кажется – такая близкая, она – рядом, она – во мне, ощутимо озвучена и окрашена светлыми красками ещё не потускневшей за прошедшие давние годы молодости, дорогих воспоминаний…

Первая мировая война застала Сонечку далеко от дома, за границей, в пути. Даже скромные средства позволяли в то время отправить девушку в недорогое путешествие, в Европу. В небольшом немецком городе, Карлсруэ, жила с мужем, дядей Хаимом, бездетная сестра её мамы, тётя Мася, которые эмигрировали из России ещё в начале девятисотых годов. Помню фотографию того времени – все сидят за обеденным столом, а на краю тарелки тёти Маси сидят две крохотные птички, канарейки – тоже обедают… Сонечка рассказывала – когда тётя Мася с мужем уехали жить в Америку, они канареек с собой не взяли – видимо, – нельзя было, не разрешено. Бывшие соседи сообщили им в письме, что птички умерли от тоски… На пути домой Сонечка узнала, что между Россией и Германией началась война, и ей пришлось возвращаться кружным путём, через Швецию. Совершенно без средств, она сидела в ожидании парома и плакала, и в это время подошёл и галантно обратился к ней… немецкий офицер. Узнав, чем так расстроена красавица-фройлен, и что она очень голодна, он учтиво пригласил её в кафе, где угостил чашкой горячего и ароматнейшего кофе и большим куском шоколадного торта, а затем, даже без намёка на какие-то своекорыстные и нечистые предложения, заботливо проводил её до парома и тепло распрощался, пожелав счастливого пути…

Не знаю – то ли немец хорошо знал «идиш» (языки-то близки!), то ли принял Сонечку за немку – скорей всего тогда были другие немцы… Тот немец был – точно хороший!..

…1918 год – пришел на Украину правитель, создатель Центральной Рады и «Директории УНР», бывший школьный учитель, а впоследствии – «головной атаман» Симон Петлюра во главе своего несметного синежупанного и «жовтоблакитного», хорошо вооружённого, войска… Папахи с длинными, свисавшими «языками», широкие, точно под запорожцев, шаровары – «новые гайдамаки»… Десять дивизий (!) этих вот новых гайдамаков и «вольных казаков», и ещё – в Белой Церкви – полки «сичевых стрельцов» состоявших, в основном, из галичан, служивших прежде в австро-германской армии (по иронии судьбы, некоторые из них вернулись к аббревиатуре «СС» 20 лет спустя, вступив в гитлеровскую дивизию СС «Галичина»…). Видел я в книжке, описавшей его «деятельность» и судебный процесс над его убийцей, – портретную фотографию Петлюры – человек как человек, даже приятной, добродушной, я бы сказал, внешности, ничего «звероподобного» в лице…

Но на других фотографиях – горы трупов убитых и замученных детей, женщин и мужчин – с открытыми глазами и страшно оскаленными зубами… Хорошо «погулял» по Украине «учитель» со своими гайдамаками, посамостийничал!.. Богатые евреи несли им деньги, золото, какое было, – только пощадите, не убивайте! «Нi, – отвечали те – нам цього не треба, ми тiлькi по душу прийшли!». Сонечкина маленькая сестрёнка, Хаюся, ангелочек с голубыми глазками, ползала в ногах у бандитов, гладила ручонками их смазные сапоги – «Дядечкы, нэ вбывайтэ, тилки вжэ нэ вбывайтэ!..». Уж как семья уцелела – не знаю… Сумели сбежать в Одессу, потом вернулись.

…Дождался бандит своего часа – годы спустя (26 мая 1926 года), поставив это целью всей жизни своей, выследил его молодой еврей-часовщик Шолом (Шломо) Шварцбад в Париже, где Петлюра осел после своей позорной эмиграции (1920 год) несостоявшегося и не признанного полководца, а по сути – бандита-главаря, мелкого обывателя с большими амбициями, скомпрометировавшего и погубившего дело возрождения украинской нации, тихо и скрытно проживавшего под именем Степана Могилы и, опознав на тихой улице Сен-Мишель, что в Латинском квартале, – тут же его и прикончил, взяв на себя роль судьи и вершителя правосудия, приговорив к высшей мере и казнив кровавого антисемита и авантюриста, разрядив в него свой револьвер… Пяти пуль оказалось достаточно!.. Прибывший полицейский задержал стрелявшего, который и не думал скрыться, и отобрал оружие. Судебный процесс был серьёзным и опасным в возможных последствиях для вершителя расправы: за убийство иностранца могли приговорить даже к смертной казни (а во Франции это была – гильотина!..). На вопрос судьи Шварцбад сказал, что это было его местью, возмездием за страдания еврейского народа, за гибель его родителей и за десятки тысяч погубленных петлюровцами евреев… Съехались на процесс бывшие сподвижники Петлюры, недобитые его генералы (среди прочих помню фамилии: Винниченко, Шарый…), чтобы доказать ангельскую сущность невинной жертвы, – вовсе, якобы, непричастной к массовым убийствам…

Но и евреи не теряли времени даром: суду были предъявлены масса обличающих фотографий и уцелевшие живые свидетели учинённых зверств; наняли очень опытного и светлой души адвоката, испанца по национальности, Анри Торреса, который умело, силой неопровержимых доказательств, вместе с оправдательным вердиктом присяжных, буквально разгромил весь обвинительный процесс, завершившийся триумфом Высшей справедливости, превратив обвиняемого в обвинителя!..

Когда Украину оккупировали немцы, – погромы (временно, правда!..) сразу прекратились: такие тогда были немцы…

За время гражданской войны деникинцы совершили 213 погромов, красные (!..) – 106, петлюровцы – около тысячи… А ещё – всякие там «зелёные» и другие цветные, вплоть до чёрных, – черносотенцев, то есть…Работы хватало всем!.. Что же касается данных о количестве жертв – здесь статистика молчит, известно лишь, что они, если бы измерялись, то – десятками тысяч, у погромов не было порядковых номеров и они не включались в месячные и квартальные отчёты…

Был ещё такой – «гетман державы», генерал царской службы, Павел Петрович Скоропадский, ставленник и марионетка немцев, сбежавший с ними в 1918 году и доживший в Германии аж до 1945 года! Сам ли он умер, или «помогли» ему – того не знаю… Во время его «гетманства» какой-то шутник и прекрасный рисовальщик виртуозно изготовил и «пустил» в обращение несколько поддельных денежных купюр, для хождения по Украине, – в весьма талантливом карикатурном исполнении, достоинством, кажется, в «двадцять карбованцiв»… На них слева был изображён сам гетман, в папахе, с висячими усами, очень похожий на упитанного Тараса Бульбу, с открытым ртом, державший в руке трезубец-вилку, на которую была насажена аппетитная рыбка… Фамилия гетмана (Скоропадский) была красноречиво изменена на «Скоро падськiй» (!), и ещё много «лестного» было адресовано гетману, а сверху на купюре было авторитетно начертано, что этот дензнак имеет силу полноправного хождения по всей территории Украины, наравне с «мягоньким папиром»…

Какое-то время эта местная оригинальная «валюта» была в денежном обращении, и не сразу люди вникли в суть воплощённого остроумия… Вообще, кого тогда только не было на Украине, кто не приходил, сменяя друг друга, кто не терзал её многострадальную землю и её народ, а уж евреям доставалось от всех – «белых», «зелёных», «жовто-блакитных», и от «красных» тоже (да ещё как! Вспомните Бабеля, его «Конармию», содержанием которой ужасно был возмущён её легендарный командарм, бывший казачий вахмистр Семён Будённый, а сам иногда, по пьянке, что ли, говаривал: «Моя армия – как редиска, – сверху красная, а внутри – белая…») – никто не оставлял их вниманием своим… И ещё были Голубы, Тютюнники, Ангелы, Архангелы и прочая, летучая, на тачанках, сволочь… А теперь вот созрели и «коричневые» на наши еврейские головы, и быстро зреют, как поганые грибы, – «чёрные сотни»… В общем, – все цвета (не цветы!) одного зла…

Отвлекусь немного… Не знаю (правда, – не знаю!), для чего и для кого я пишу – без сдерживающих строгих канонов литературного повествования, за что получаю нередко замечания строгих и педантичных ревнителей ортодоксального, я бы сказал, – бумагомарательства; однако, это – моё дело: как хочу, так и пишу – о том, что на душе, что хранит пока память, пишу, потому что, как сказал один великий, – хотя «…Читателю не очень нужно всё это знать, но мне-то очень нужно рассказать ему об этом!». Кроме того, я сам живу в прошлом, и оно живёт во мне, настоящего – нет, так сложилась жизнь, и поэтому я в какой-то мере пишу и для себя, для своей души, которая питается этими воспоминаниями и тоже жива в них…

Не знаю, – успею ли вообще и, конечно, согласен – правы те, кто упрекают меня в отклонениях и отвлечениях от основной темы – Сонечки; но ведь надо сказать хоть по нескольку добрых слов о людях, её окружавших , и тем хоть на миг вызвать их из забвения, из прожитой ими тяжёлой жизни и суровой судьбы, о чём они даже не задумывались, и трагической кончины многих из них. Если не я это сделаю, то – кто же?..

Назовём это моё повествование – эпическим, или – эпохальным, – красиво звучит, но ведь и правда – большие события затронуты, и большое время, - годы, десятки лет проходят через него… Но можно и скромнее: биографическим, что ли, – в широком смысле, потому что касается многих, памятных мне людей и разных, не простых, прошедших через них явлений и случаев… А. если – честно, то я вовсе не претендую на громкое или эффектное название и, вообще – на признанную литературную ценность моего, всё же, – добросовестного труда… Но не всё же писать только о людях известных и знаменитых, людях с высокими именами и, подчас, – низкими душами!..

Дядя Моисей умер рано, лет тридцати пяти, сократив свою жизнь своевольными мерами, сделавшими его негодным для службы в царской армии – теперь это назвали бы членовредительством, но не нам судить его… Он оставил молодую жену, деятельную, добрую и всеми любимую «тётю Шифру», как звали её племянники, и троих детей. Она была родным человеком для всех нас и все были рады ей, когда она приходила. Иногда мы, дети, весело подсмеивались над её русским произношением – такое помнится… Она не обижалась и тоже весело возражала: «Як рейдэлэ – так рэйдэлэ, – абы добра мэйдэлэ!..» (выражение идиоматическое, буквально не переводимое, смесь «идиш» с украинским, а по смыслу – «уж какая есть, такая и есть, лишь бы была хорошей девушкой!..» – что-то в этом роде…). Одна вырастила троих детей: Сашу, Клару и Гитю, – Гитусю, как все её звали. Все трое – драгоценных душевных качеств люди, – мир их душам и светлая память! Вообще, о ком из Бренгаузов ни пишу – нет и не может быть у меня, хоть за что-то, их осуждающих, слов. Прекрасные, достойные благодарной памяти, люди! Не хочется, но придётся, наверное, упомянуть редкие из этого исключения, – да воздастся каждому в моём, быть может, – излишне подробном, обстоятельном и не всегда последовательном, но, уж поверьте, честном повествовании, каждому – по делам его!..

Саша – вообще был общим любимцем родни – весёлый, энергичный, бодрый и общительный – был желанным гостем у всех. Дети его, увы, не в него пошли… Старший, женатый, сын Вова уехал в Израиль ещё в 1975 году; до него, в 1973 году – его сестра Марина с не вполне понятной судьбой и состоянием психики; последним – «поздний ребёнок», Юра. Все они, в общем, неплохо устроились в жизни, а Юра – тот даже на лондонской радиостанции Би-Би-Си!.. Саша очень не хотел эмигрировать, но жена его, Аня, женщина весьма решительная и в семье – властная, пригрозила разводом (!) – после многолетней супружеской жизни… Я, извините, не могу такое на судьбу свою примерить, для меня это – дико и невообразимо… Но что было делать? Саша, не скрывая от нас своих слёз, последовал в 1983 году за женой и детьми; мы не могли – не то что проводить их, но даже – приехать попрощаться с ними в их квартире у метро «Сокол» – в то время это было опасно, время «андроповщины», начало восьмидесятых!.. Кажется, они не поняли и обиделись. Поселились они в городе Хайфа, где жил и, по-видимому, живёт Вова.

…А я (только не смейтесь!..) задумал, по легкомыслию своему, приехать к ним (ведь родные же!) в гости – доллар тогда равнялся нашим девяноста копейкам… Эх, и наивный же я человек! Дурнее меня, наверное, и не бывает! Саша, энергично «встряхнутый» и настроенный женой и детьми, не на шутку встревожился: прислал не одно письмо и даже, кажется, – телеграмму, чтоб я отказался и «немедленно выбросил эту мысль из головы», пугал меня всякими неожиданностями и сложностями проживания в Израиле, чуть ли не – опасностью… Я понял и поспешил успокоить его заверением, что просто красиво помечтал… Умер он в 1994 году, надо бы навестить его могилу, – всё равно он был дорогой всем нам человек, да не знаю, где она, могила его, и уже – физически не в состоянии…

Клара, сестра его, всегда была родной для нашей семьи, сердечности необыкновенной. Я любил бывать у неё и рад был её приходу к нам, с ней было легко и свободно. Вскоре после войны она познакомилась и вышла замуж за человека простого, рабочего, может быть, – иногда и резковатого, но исключительно порядочного – Мишу Бершадского, с трудной судьбой, – пребывание в оккупации, партизанах. У них родилась дочь Марина. Очень хороший был человек, умер от рака желудка. Незадолго до его смерти (что-то – в середине семидесятых) я, зная, конечно, его безнадёжность, устроил его на несколько дней (по знакомству!..) в Институт гастроэнтерологии к моему однокурснику, профессору Коле Николаеву, ныне безвременно покойному, мир его душе и светлые воспоминания студенчества… Миша слышал об этом учреждении, очень просил меня, надеялся на чудо – как было не уважить?.. Клара с Мариной жили скромно, чтобы не сказать больше… Марина неудачно вышла замуж и, вдвоём с матерью, воспитывали мальчика. Дети Саши, – все, фактически, вынянченные Кларой, – и не подумали помочь им хоть чем-нибудь, даже прислать обещанные лекарства. Кларочка умерла много позже Миши, в конце восьмидесятых или ещё позже, совсем не претендуя на помощь и, хотя бы, – внимание своих самых, казалось бы, близких ей, людей, которых и теперь, наверное, не угрызает совесть… В конце она тяжело болела. Я хоронил их обоих на нашем московском Востряковском кладбище, где и мои похоронены. Марина живёт теперь в Германии с семьёй сына, тоже – Саши… Дай ей Бог здоровья и душевного покоя, – тоже добрая и славная женщина; как и Сонечку (дочку Гити!..), я считаю её своей сестрой. С Гитусей я общался мало; помню, мы с мамой были у них до войны дома, в какой-то хибарке во дворе Гагаринского переулка, с началом войны они эвакуировались с моими родителями в Оренбург и проживали совместно всё в той же комнате (о которой ещё речь – впереди…), в достаточной тесноте, но точно – не в обиде, а после войны они жили в Казани, где работали на эвакуированном из Москвы авиазаводе. Зимой 1965 года я навестил их в Казани, будучи делегатом Второго Всероссийского съезда врачей-дерматовенерологов. Большой сердечной доброты была Гитя и её тихий, скромный муж Миша Лабскер. Хорошо их помню. Дочь их, тоже Сонечка, проживает теперь со своими – в одном городе с Мариной, тоже в Германии. Повидаться с ними этим летом уже не позволили ни возраст, ни состояние здоровья.

У дяди Гершеля были четыре сына: Давид, Шика, Муня и Боря. Шика погиб во время войны – я помню его в погонах старшего лейтенанта, он служил в железнодорожных войсках. С моей подачи он занесен в виртуальную Книгу Памяти погибших воинов Великой Отечественной. Муня окончил военную Академию – не то – Бронетанковых войск, не то – Авто-механизации (точное название не помню, профиль был – автомобильный), остался жив, проживал с семьёй, кажется, в Рыбинске. Умер в отставке, в звании подполковника. Об их детях я, в общем, ничего не знаю. У Шики сын был Эдик, у Муни – Гедик, или – наоборот… Общения у меня с ними не было, знаю только, что жену Шики звали Циля, и жила она после войны в Казахстане, – кажется, в городе Кзыл-Орда. Некоторое время мы переписывались. Один из этих сыновей нашёл меня впоследствии в Зеленограде, хотел устроиться на работу по своей специальности в одно из зеленоградских предприятий электроники; конечно, ничего из этого не вышло, наши закрытые предприятия и НИИ вдвойне были закрыты для евреев, только Бренгаузов там не хватало… Боря во время войны попал в плен, где находился долго. Не раз в лагерном строю подвергался внимательному осмотру эсэсовцев, но, не будучи похож на типичного еврея и прекрасно владея украинским языком, – не был узнан и остался жив, да и никто в лагере, к счастью, не знал о нём ничего: в плен попал из окружения, откуда выходили поодиночке, а то бы выдали, «как пить дать»! – свои доброхоты… Жена его, фактически – двоюродная сестра (у евреев такое разрешается) Клара, младшая дочь дяди Иосифа, погибла с их ребёнком и со всей семьёй с приходом в город немцев. Вернувшись из плена, Боря снова женился, имел двух дочерей, одна из которых живёт теперь в Израиле; к общению не склонна. Умер дома. Жена его очень не ладила с его матерью, несчастной тётей Симой-Леей. Униженными и горькими были последние годы матери четырёх сыновей, не нашедшей тёплого приюта ни у одного из них.

Давид, человек спокойный, но очень дружественный нам, имел прекрасную семью, увы – с трагической судьбой. Не знаю, был ли он на фронте, знаю, что рвался воевать водителем танка, до конца жизни работал на знаменитом предприятии ЦАГИ, построившем самолёт-гигант «Максим Горький». В день рокового полёта его, лучшего ударника производства, награждённого полётной экскурсией, едва упросили уступить своё место какому-то крупному военачальнику с дочерью… Старший сын его, Гарик, славный парень, студент-первокурсник, нелепо погиб в городе Анапе, куда поехал на лето со студенческим отрядом. Будучи на отдыхе в Анапе, я навестил его могилу на небольшом кладбище, расположенном на высоком морском берегу, постепенно сползавшем в море… Несколькими годами позднее умер, ещё в молодом возрасте, младший его брат Вова. Осталась сестра Людочка, но связь давно утеряна.

Наверное, пора уже рассказать и о родных сёстрах и брате Сонечки. Рахиль не была замужем, все силы свои и внимание она отдала родным – родителям и детям своих близких – вынянчила, можно сказать, всех своих племянников, начиная с самой старшей, моей сестры Люды, навсегда осталась светлым, святым воспоминанием в сердцах родных. Она, смеясь, рассказывала мне, как шутила с полутора-двухлетней Людой, уча её вежливо просить: «Рахиля, Люба, киця, дай воды!..». И Люда забавно повторяла: «Аиля, уба, киця, – дай ды!..». Всех племянников вынянчила, всех! Только не все это помнят, а больше всех она, видимо, (и вполне заслуженно!) – любила младшего, Ласика, теперь – Элиезера, моего двоюродного брата и, считаю, – соавтора этой повести. Такая её предпочтительность, очевидно, справедлива: во-первых, он – самый младший, они очень долгое время, в совокупности, проживали совместно, а потом – Ласик, не в пример мне, брыкливому и резковатому подчас, – человек очень спокойный, никогда с ней не спорил, не то, что я, заводной… Да и кто, как не он, был с ней до конца! Так что – всё правильно. А те, кто помнят её доброту и заботу, на прекрасном лице её написанном (вы только посмотрите на общую фотографию семьи Бренгаузов, где она изображена ещё девочкой!), никогда её не забудут и будут любить до конца своего.

Прожила невероятно трудную, напряжённую жизнь, даже в пожилом возрасте продолжала учёбу в разных ВУЗ-х, совершенствуя своё образование преподавателя русского языка и литературы, и была, я знаю, – прекрасным педагогом и преподавателем долгие годы в самые трудные времена, стоит только упомянуть её подвижническую деятельность во время тяжелейшей голодной эвакуации и ужасные условия работы в далёком Узбекистане и в сельской школе под Уманью… Но за время своей трудовой жизни пришлось ей быть и рабочей на заводе, и гравёром в харьковской артели «Коопчас», где работал и мой отец, который обучил её мастерству. Как мне кажется, «Коопчас» – это отдалённый прообраз ильфо-петровского «Геркулеса»… Сходны некоторые фамилии сотрудников, я помню: Доброжанский – Бержановский, Бомзе – Донде… Вообще, как я думаю – Старгород, это, в какой-то мере – описание Харькова, как Черноморск – Одессы…

Никогда Рахилечка не гнушалась самой тяжелой физической работы, даже – изнурительной сельскохозяйственной, всем приходила на помощь в трудное время, себя не жалея, вырастила и воспитала приёмную дочь, Лидочку, взяв её больным ребёнком, выходила многолетней заботой и упорным, изо всех сил, трудом, дала ей образование, и даже вынянчила дочь младшего своего племянника, Веронику, которая , естественно, душой была привязана к ней, а не к своим родным бабушкам. До сих пор эта душевность и благодарная память сохранилась, и недаром Вероника, уезжая из России, специально поехала перед отъездом в Умань – попрощаться с ней, а сейчас, живя в Канаде, назвала недавно родившуюся свою дочку – Рахелью (Рейчл по-английски…) – умно и благородно! Пусть судьба этой новой Рахели унесёт в её счастливую жизнь – доброту души святой нашей Рахилечки!..

До определённого времени Рахилечка была убеждённой и устремлённой коммунисткой, при своей (не хочется выражаться штампами, но ничего другого не нахожу!..) кристальной честности и добросовестности, не сравнимой с нынешними и прежними рвачами-коммуняками! Не за страх, а за совесть, как говорится, вместе с моим отцом, как многие мобилизованные коммунисты, – участвовала (увы, из песни слова не выкинешь!..) в, навсегда оставшейся кровоточащей раной, страшной кампании коллективизации…Мы жили тогда в Харькове. Ни она, ни отец – нам, детям, не рассказывали об этом – наверное, нельзя было, молодёжь должна была неколебимо стоять на рельсах, на пути, предписанном и благословлённом партией… Лишь однажды, много лет спустя, Рахилечка обронила несколько слов о том, что видела там, в сёлах, ужасные вещи – повальный смертельный голод и мор, – так образовалось, наверное, всем украинцам известное слово «голодомор»… Были, как потом стало известно, и другие невообразимые ужасы… Были и вооружённые нападения на посланных «коллективизаторов», были «обрезы» и поджоги, – всё было… И они с отцом были вооружены – видел у них пистолеты – тоже было!.. Отец вернулся больной, перенёс непростую операцию после тамошнего «питания», Рахилечка перенесла всё… Удивительно, как её, во все годы исключительно тяжёлая жизнь, которая выпала ей, тяжелее жизни многих, и, категорически утверждаю, – близких тоже, не ослабила её – наоборот, пусть я повторяюсь, – укрепила и как бы – закалила, а ведь ей предстояло ещё многое… И прожила она дольше всех своих родных… Это – никогда не разрешимая нами загадка – загадка Души или Судьбы. Наверное, так ей было Дано – она была хранима для помощи и поддержки других, нуждавшихся в ней! Иногда трудно быть атеистом… Свято верила в идеалы партии – кто имеет право кого-то винить за это?! «Не судите!» – сказано…Такое тогда было и время, почти все были «устремлёнными», религиозно верили в партию и в её партийного бога, не будь на ночь помянут, кровавый… А кроме того, было ещё и не дремлющее «око» и всё ловящее ухо, и всё оно видело, и всё оно слышало!.. Это теперь все стали смелыми и никого не боящимися, всё критикующими… У неё я видел и немного читал такие книги, как «Политграмота» Ингулова и Емельяна Ярославского с иллюстрациями – портретами партийных деятелей ленинской поры: Яна Рудзутака, Павла Постышева, Файзуллы Ходжаева, какого-то Червякова, Бубнова, двух заслуженных партийных старух: Стасовой Елены Дмитриевны и кровавой Розалии Самойловны Землячки (она же – Залкинд, здесь тоже не обошлось без евреев, – ох, уж эти всюду сующиеся, на свою и на нашу голову, евреи…), и других. Почти все они, кроме этих двух, да ещё – лупоглазой вдовы вождя, предавшей анафеме сотни книг всемирно известных писателей, – своевременно перешли в категорию «врагов народа»… Уйдя на пенсионный покой, она подарила мне хорошие книги – русские словари, которыми я часто пользуюсь в своей литературной работе. Наша милая и родная! Она и после семидесяти работала, да ещё как работала – нахвалиться ею не могли! Я любил по приезде ночевать и у неё, в её старом и тёмном жилище на улице Ленина. Плохая и почти без мебели, комната, в соседстве с комнатой тёти Мани и Вили, – все они жили, конечно, без удобств, но я там всегда исполнен был какой-то благодати – отдохновения и покоя… Полусгнившее, низкое крылечко, но, зато, – вечером – сядешь на это крылечко, и в тебя врываются, тебя охватывают, обнимают, наполняют и звучат в тебе мощными аккордами – запахи маттиолы, настурции, душистого горошка и других цветов, заботливо высаженных на маленьком цветнике напротив крыльца…

Ради своих родных, очень болезненной младшей сестры Клары (Хаюси, помните?..) и сына её, младшего племянника Ласика (теперь он – Элиезер, в память дедушки Лейзера) – выехала с ними в мае 1993 года на постоянное жительство (не эмигрировала, а репатриировалась, как здесь принято говорить) в Израиль. Здесь все новоприбывшие, переселившиеся в страну обетованную, называются репатриантами – я, значит, тоже – репатриант, каково?! Не отсюда ли выражение: “Ad Patres” – оно мне больше подходит, – пригодится вскоре… После этого едкого замечания, которого не смог избежать по причине скверного характера своего (хотя, между нами, наряду с немногочисленными достоинствами – имею и другие недостатки…), – судите сами: кому из племянников должна была отдать предпочтение наша дорогая Рахилечка?.. Клара вскоре, менее чем через две недели по прибытии, умерла в больнице, а Рахилечка, несмотря на трудную жизнь свою, лишения (а, может быть – наоборот, благодаря им, встречаются ведь в жизни совсем нежданные парадоксы!), дожила до 90 лет, – дождалась, наконец, радости жизни, как заслуженной награды. Я говорил с ней из Москвы по телефону, она радостно сообщала мне, что ей здесь очень хорошо, всё нравится, что зовут её непривычно – «Рахель»… Но прожила она и наслаждалась стократно заслуженным отдыхом недолго, всего – полтора года. Зато умерла она, хотя бы, за все свои страдания и заслуги – внезапно, без мучений, как святая, в конце декабря 1994 года. В этот же день, с каким-то нелепым опозданием, было получено по почте извещение о назначении ей, как эвакуированной во время войны, германской денежной компенсации, – 5000 марок, которую ей совсем немного не хватило жизни её получить… Я был у её могилы, расположенной у стены красивейшего иерусалимского кладбища. Вот, видите, – повесть о Сонечке, а сколько слов и души я посвятил Рахилечке… Но она заслужила это. В Иерусалиме же, но на другом кладбище, похоронена Кларочка (я ещё возвращусь к ней) – так получилось, – мир и покой их многострадальным душам!..

Третья сестра, это – Маня (наверное, – Мирл или Мирьям?..), тоже учительница, с грошовой зарплатой, отдававшая все силы свои работе, и тоже верившая в светлое будущее… Муж, Соломон Осташевский, с которым я виделся только однажды мельком – тоже мир и покой его душе, – работал агрономом, понемногу перед войной налаживалась скромная трудовая жизнь; два сына. Жили, как могли и не претендовали на большее… Пройдя отпущенное ей трудной судьбой, сумела вырастить детей и дать им образование. Она была суховата в общении, но добра и глубоко порядочна. Я вспоминаю её тепло и сердечно, но с Рахилечкой, святой, нянькой всех её племянников, ведь никому не дано сравниться!.. Возвратившись после войны в родной город, работала ещё много лет, сея «разумное, доброе, вечное», но не взрастила себе достойную жизненную долю и «спасибо сердечное»; умерла в бедной старости и похоронена на еврейском городском кладбище, недалеко от могил матери и мужа младшей Сонечкиной сестры – Клары (Хаюси…), достойнейшего человека с золотым сердцем, Миши Райхмана, спасшего семью, бывшего деятельно-участливым в помощи родным и страстно любившего детей – меня, в частности. Когда у него ещё не было своего ребёнка, он «шефствовал» надо мной изо всех сил, чему я строптиво и упорно противился… Возил меня на резвой бричке – два упитанных коня неутомимо бегут, бричка подпрыгивает на неровных камнях булыжной мостовой, пролетаем центр города, далее – круто вниз, через ворота Софиевки, мимо павильона Флоры, над гротом Венеры, в верхние ворота – на свободную дорогу, и – на свою овощную базу – «Перевалку», где всё было интересно – огромные, как колодцы, засолочные чаны для огурцов, давильни для вишен… Очень он переживал из-за перебоев с водой во время засолки и угощал меня вкуснейшим, холодным, из погреба, – вишнёвым соком в запотевшем графине: «Пей, Витенька, это – здоровье!». А я стеснялся почему-то и отпивал лишь глоточек-другой. До сих пор жалею – зачем стеснялся, сейчас бы!.. А ещё, по вечерам, водил меня в кафе-мороженое Уманского молокозавода…

И, наконец, – брат Давид. Это был работяга, к большой учёбе не был склонен, стал квалифицированным токарем и, вообще, – умельцем, в отца… Необыкновенно добрый был человек (как выражались Бренгаузы – преданный…). Помню – прислал нам из Винницы, где жил, в Харьков, в трудные тридцатые годы – огромную посылку – чемодан яблок, даже сорта помню: «шафран» и «золотой ранет»… И приписал, что посылку помогал паковать Мишенька – первый ребёнок, которого безумно (по-другому не скажешь) любил. Личная жизнь не удалась, – в те же тридцатые годы Мишенька нелепо, не то от скарлатины, не то от дифтерии – внезапно умер. Удар для Давида был страшный – несказанно тосковал, ночевал на его могилке… В жене душевной поддержки не нашёл, запил… Потом родились два сына, но семейного счастья, как все мы понимали – не было. В начале войны, больной и беспомощный инвалид, обмороженный ещё с финской войны 1939 года, однако – мобилизованный «трудовым фронтом», оказался в Тамбове. Жена с детьми, оставив его, уехала дальше на восток. Зная, что они поедут через Оренбург, куда эвакуировалась Сонечка, Давид прислал ей, своей сестре, отчаянное письмо – с просьбой задержать их, кляня себя за то, что разрешил им уехать – но было уже поздно… Умер в одиночестве и голоде.

Несколько слов хочу сказать об упомянутых соседях бабушки и дедушки, Квитко, – пожалуй, никак нельзя обойти их вниманием и воспоминаниями: хоть это были и не родственники, но всё равно, что родные люди, с которыми сжились в многолетнем общении. Тихая, незаметная их бабушка, малообщительная и немногословная, имени её не помню; с нашей бабушкой она общалась на «идиш». Ещё были три её дочери: Рахиль (обычно её называли Расютой), Дора и Чарна. Чарна была замужней, имела мальчика Вадика, примерно, моего возраста или младше; ничего не знаю о её семейной жизни, но летом я почти всегда заставал их в Умани, в их квартире, и мы общались. Расюта страдала гормональной болезнью – акромегалией: выдающийся нос и губы, пальцы рук резко утолщены, имели вид коротких сарделек, ходила в больших грубых башмаках из-за роста стоп, говорила басом… Однако, вся домашняя работа была на ней. Дора была «партийной», общественной, где-то активно работала. Помню, она очень образно рассказывала нам о виденном ею в московском театре Революции (впоследствии – им. Маяковского) спектакле – пьесе Арбузова «Таня» с участием Бабановой, кино – «Ошибка инженера Кочина» – так образно, что мы всё себе представляли, будто присутствовали на спектакле и киносеансе, это было ничуть не хуже радиопостановок, которые приходилось потом слышать. Она – единственная из сестёр, оставшихся в живых после войны. Чарну с матерью и Расюту, после издевательств, немцы расстреляли. Мальчик как-то остался в живых. Дора, чудом уцелевшая ( не знаю точно, – каким образом, но, кажется, сумевшая скрываться на оккупированной территории, выдавая себя за украинку) и уже – психически больная, внезапно появилась через несколько лет после войны в нашей маленькой московской квартире и заявила, что будет жить у нас (!..). Конечно, это было невозможно; с трудом она, стараниями папы, была устроена в загородный пансионат для таких больных. Дальнейшая судьба её мне не известна.

…Война злым, огненным вихрем ворвалась в жизнь, перевернув всё. За несколько дней до её начала приехала в Москву, в гости, наша Рахилечка. В воскресенье 22 июня все решили поехать осмотреть Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, – помпезное, лицемерно-лживое творение советской эпохи… Буквально, за несколько минут до ухода – услышали по радио, что будет передано важное сообщение; Решили – послушаем и поедем, никто не думал о плохом… После выступления Молотова Рахилечка сразу заторопилась на вокзал; Сонечка пыталась отговорить её от поспешности, но Рахилечка была дальновиднее: «Надо спасать родных!». Она поняла, что медлить нельзя ни единым днём: там мать, Маня с детьми (муж её сразу ушёл в ополчение и тотчас пропал, разделив, видимо, судьбу окруженцев под Киевом или в другом месте, или погибнув при других, внезапных и совершенно невообразимых обстоятельствах начала войны; ни одного сообщения от него не было) и Клара с мужем и годовалым ребёнком – года за два до войны Клара вышла замуж за человека необыкновенных душевных качеств – Мишу Райхмана, – но и её деятельное участие в сложившихся внезапно обстоятельствах, она понимала, – было необходимо. Чуть ли не на следующий день она уже была на месте, хотя дорога была тогда сложнее и продолжительнее, чем сейчас. Семейный совет был кратким и единогласным: уезжать надо было поспешно, как можно скорее – немцы не заставят себя долго ждать…

Миша, работавший директором районной плодоовощной базы, сумел приспособить один из грузовиков для перевозки семьи – своей и своего сослуживца; поехали, вместе с бабушкой, и Маня с младшим сыном (старший эвакуировался со школой). Выехали, не мешкая, но пока ещё и без паники – в середине июля, по дороге сразу заехали к семье тёти Шейнки. Всех поместить в машину было невозможно, предложили взять хотя бы – дочь Клару (жену Бори) с ребёнком и детей Давида, но семья разлучаться не захотела, их ждала общая горестная судьба. Первого августа немцы уже были в городе…

Направившись, уже под начавшимися бомбёжками и другими опасностями и лишениями, – через Ростов, добрались с трудом до Узбекистана, где осели в каком-то бедном кишлаке Наманганской области.

…«В Намангане яблоки очень ароматные» – это так, ароматные, но не для всех, – эвакуированные умирали ежедневно и не по одному – от голода и болезней…

Сонечка, проводив в первый же месяц войны дочь на фронт, эвакуировалась с военным учреждением мужа в далёкий Оренбург, куда, после предпринятого энергичного розыска и оказанной помощи высланными документами в дороге, – в начале 1942 года, едва живые, но всё же, благополучно добрались все «узбеки» с крохотным, кудряво-белокурым ангелочком, голубоглазым, весь в маму, общим любимцем, доставлявшим всем много радости и веселья своим наивным, но, неожиданно, – содержательным (удивительно – к обстоятельствам!..) лепетом… Уже тогда, значит, более прозорливым можно было угадать в нём будущего, не погрешу словом, – энциклопедиста и хранителя семейной и родственной хроники. Уверяю – о многом не написал бы я в этом повествовании без его, сообщённых мне и хранимых в его удивительной памяти, ценных для изложения, фактов. Автор приносит, так сказать, признательность и благодарность ему за это и желает, вместе со скорейшим получением статуса полноправного пенсионера и, связанным с этим упрочением материального положения, – долгой, счастливой и спокойной жизни и, конечно же – дальнейшего общения…

Горестное, голодное (я-то помню!..) было время, но мы были уже вместе, стало хоть немного легче: были в этой мрачной, не забытой действительности – моменты кратковременного душевного облегчения…

В этой единственной оренбургской комнате перебывала почти вся родня; старший сын Мани, Виля, после того, как ушёл с матерью и братом на другое жильё, пришёл сюда попрощаться перед уходом на фронт; был тяжело ранен, страдал после этого сердечными припадками; будучи нервно-возбудимым с детства, впал впоследствии в постоянное психическое расстройство, которое не покидало его уже до конца. Умер в доме для тяжёлых инвалидов в Израиле, куда выехал вместе с семьёй брата.

…Всех родных, кто оставался жив и бедствовал в разных уголках страны, Сонечка собирала в это трудное время, облегчая, чем могла, их судьбу. Однажды объявилась и жена брата Давида, Рая, с двумя, очень подвижными и резвыми мальчишками, с которыми она справлялась властно и энергично… Да кто только не перебывал в этой комнате, гостеприимной и многих спасшей в это суровое, страшное, военное лихолетье!.. Некоторое время и они там жили, а потом куда-то уехали. Повзрослев, оба сына Давида со временем прочно стали на ноги; старшему, Грише (лицом – копия отца!) я старался хоть немногим помочь материально из скудной своей врачебной зарплаты – зарплаты, как заплаты! – он был студентом; мы рады были принять его у себя, накормить, хотя бы!.. Были и на его свадьбе (первой).

Став самостоятельными и довольно преуспевающими, они оба выехали в Америку, где у каждого сложилась благополучная судьба, а затем – конечно, за ненадобностью, – разом оборвали связь с родственниками. Приехавшую к ним мать вначале ни один не хотел брать к себе, – тоже, видимо, за ненадобностью в дальнейшей жизни. Потом она как-то устроилась и через два года после приезда в Америку – умерла. Вот так – сама бросила умиравшего мужа, и сама же потом стала не нужна детям, не дай Бог такой доли и такого конца!.. Сообщённое всё это в предыдущей редакции этого повествования – вызвало гнев и благородное возмущение одного из её, уже взрослых, теперь уже – пожилых сыновей – Гриши, который разразился бурным и оскорбительным протестом (другой брат, Саша, никак не отреагировал на это и вообще я о нём ничего не знаю), но что я могу поделать? Я помню высказывания Сонечки и других сестёр (и бабушки тоже!), не одобрявших Раю, а проверить уже нет никакой возможности. Что же касается «родственных» чувств и отношений обоих братцев к оставшимся родственникам в СССР – это на их совести; на письма к ним они отвечать не соизволяли… Отвечали их жёны, не сразу, через месяцы…Или и этого не было?.. Лично я, зная их заносчивую пренебрежительность, им не писал и, уж понятно, ни с какой просьбой к ним не обращался, так что придётся вам, бразеры, примириться с тем, что было поведано нам и в чём смогли мы убедиться сами, опять-таки, – да воздастся каждому по делам его, и будьте счастливы, как можете!..

После Сталинградской победы семья Сонечки возвратилась в Москву, в свою, частично разворованную, но всё же сохранившуюся квартиру. Война продолжалась, но уже чувствовался перелом в ходе её. А после войны выехали и возвратились в родной город Умань, не все сразу – кто когда, и на неведомое тогда существование, но страстно влекомые родиной – Маня с младшим сыном, возвратился тяжело раненый Виля, Рахилечка, бабушка и Кларочка с Мишей и Ласиком – эти уже были не Бренгаузы, а Райхманы… Я, во время своих многих приездов в Умань, бывал в их собственном доме с небольшим садом, на улице Пролетарской; в одной из комнат стоял очень старый, видимо, – недорого купленный рояль, на котором Кларочка иногда немного музицировала – когда-то, задолго до войны, она училась в Уманском музыкальном училище... «Что за чудная мелодия?» спросил я как-то. «Это – танец Анитры», – ответила она; я тогда почти не был знаком с Григом… А ещё, помню, она играла и пела странную песенку: «У маленького Джонни – горячие ладони, и зубки – как миндаль» – эта песенка, как я узнал много позже, – была из репертуара Вертинского… Она пела её, пританцовывая, когда жила у нас одно время в Харькове, где работала бухгалтером на кондитерской фабрике. Там произошёл забавный случай – на симпатичную, пухленькую в юной свежести девушку обратил внимание её начальник, главный бухгалтер, «главбух...» – без каких-то претензий, – просто, глубоко порядочный человек, хотел сделать приятное юному существу... Он затеял по какому-то поводу шуточный спор, выигрыш которого был заранее предрешён... А ценой спора был... килограмм шоколада «Золотой Ярлык» – десять плиток!!! Условие было такое: если выиграет он, то Кларочка ничего ему не платит, только поздравит, а если она, то... Конечно, выиграла она, и получила от «проигравшего» десять плиток наилучшего шоколада в характерной обёртке, которая не менялась все годы существования советской кондитерской промышленности. Конечно, почти всё, девять плиток, Кларочка разделила между сотрудницами своего отдела, бухгалтерии, но одну плитку принесла домой – какая красота в серебряной фольге, какой чудный запах! Но я был в таком возрасте, что долго не понимал и душевно переживал щедрость её сердца... Милый, добрый человек, но болезненная и невероятно обидчивая – по малейшему пустяку – тихие слёзы...

Помню застеклённый книжный шкаф с полным комплектом Советской энциклопедии – «Это я для Ласиньки купил!..» – говорил с необыкновенной теплотой Миша – «Пусть учится…». В коня был корм!.. Туда же, на Пролетарскую, дом четыре, приезжала и Сонечка, и мы сидели там на уютной открытой террасе; была там и ещё долго жила бабушка. Бывал я и на последней квартире их, на улице Парижской Коммуны. Везде мне было хорошо, тепло вспоминаю. Я был у родных и мог, что называется – расслабиться, мог выпить и даже вволю поесть чесноку, не стесняя себя московским этикетом… Везде меня принимали так, что до сих пор помню – родные, они и есть – родные… Квартира на улице Парижской Коммуны была маленькой, но Мише с Кларочкой хватало, Ласик проживал уже в Москве. В снабжении водой бывали перебои, поэтому, помню, – воду запасали в ёмкостях, даже в ванне, в которой вода была светло-голубой и чистейшей прозрачности, приятной взору – этот район, я слышал от одного из экскурсоводов по Софиевке, снабжался родниковой водой из её знаменитого источника… Ой, до чего же хорошо было!..

В ноябре 1943 года Сонечка проводила в армию сына – меня, подошёл срок призыва семнадцатилетних. Новые переживания, материнские волнения и слёзы… Дочь возвратилась с фронта в конце 1944 года, родила девочку, забота о которой легла, конечно, на Сонечку – новые заботы, новые труды… Девочка привязалась к ней, доброй и заботливой, всей душой – «Мама Соня» – другим именем внучка её не называла, и так было до самого Сонечкиного конца.

В 1944 году Сонечка отмечала свою с мужем «серебряную» свадьбу, двадцать пять лет совместной жизни и любви. Время было голодное, но Сонечка задолго, за год, готовилась, откладывая по возможности – то баночку консервов, то – бутылочку…

Шикарной и удивительной была эта свадьба – по тем-то голодным временам! «Широкой этой свадьбе было места мало!» – можно было бы точно и образно сказать очень подходящими к тому необыкновенному событию словами – много позднее возникшей песни… Места было, действительно, мало – не очень большая одна комната в совсем тоже небольшой двухкомнатной квартире с общими удобствами, и поэтому она, эта свадьба, «не пела» и, уж, во всяком случае, «не плясала», – негде было, но зато – стол! До предела раздвинутый, но, всё же, не такой уж большой стол, за которым, однако, каким-то чудом уместились бывшие в Москве родственники и сослуживцы мужа с жёнами, – являл собой чудо, скатерть-самобранку, изобилие давно невиданной, забытой снеди!..

Консервы рыбные, мясные, и среди них – популярная и такая желанная голодным – американская тушёнка под названием «Второй фронт», и небольшие баночки с колбасным фаршем, с приваренным к баночке открывающим ключиком… Вино и водка – в изобилии! Вино, конечно, – не марочное грузинское и не «Мускат», и не шампанское – тогда были портвейн и кагор… Горы винегрета (тогда ещё не был популярен салат «Оливье» – так как ещё не был у нас известен майонез, да и не до него было людям, получавшим по продкарточкам минимум мяса с костями – менее мяса, более – костей, да ещё – бессовестный обвес, или – яичный порошок, – двести грамм за кило (!) мяса, не годный к употреблению в Америке, но годный в Советском Союзе, минимум растительного масла, сахара и круп, и хлеб: на «рабочую» карточку – 800 граммов, на «служащую» – 600 и на «иждивенческую» или «детскую» – 400…), селёдочка с луком, что-то было, наверное, ещё – сейчас уже и не помню!.. Уж как Сонечка смогла всё это сотворить при тогдашних тяжёлых обстоятельствах и малых возможностях – теперь не всякому дано понять и, может быть, даже трудно в это поверить, но это было! И не забыто было никем, и долго помнилось… Гости ели и пили вволю, ну хоть один вечер!

И на эти часы были забыты все печали, все горести, все тяготы войны, до конца которой было ещё так далеко… За столом было радостно, тепло и весело, все поздравляли «молодых» или, как там – юбиляров, пили за их здоровье, за здоровье родных, гостей, за присутствовавших и отсутствовавших, за всех вместе и за каждого отдельно, и, конечно – за скорейшую и долгожданную Победу, и были многочисленные другие тосты, потому что каждый говорил своё и все говорили вместе…

Сонечка была так рада – накормила голодных, отвлекла от тяжёлых мыслей задумавшихся, каждому подарила радость – хоть на короткое время. Она всем улыбалась, щедро угощала, согревала своим душевным теплом и ласковым словом… Расходились поздно, уже ночью, прощались и опять говорили, шутили, и желали друг другу здоровья, счастья и скорейшей Победы, и опять прощались и не могли расстаться, и, сходя по лестнице далеко вниз (лифт уже не работал), – ещё перекликались и прощались, – видимо, беспокоя соседей. Добирались домой – каждый, кто как мог… Кто-то из двух сослуживцев-полковников забыл свою военную фуражку, кто-то забыл жену… Пусть это был «пир во время чумы», но люди имели право на короткую и такую нежданную радость, всем было так хорошо!.. Никого из них уже нет в живых, всё это было в далёком прошлом.

Война уже подходила к концу, все жили ожиданием медленно приближавшейся великой Победы, хотя как многим ещё предстояло отдать свои жизни или быть искалеченными до наступления Великого Дня!..

И пришёл Великий День, День счастья, день слёз, – радостных и скорбных. Вернулись дети домой, муж служил; дочь работала педагогом – математиком в школе, сын поступил учиться – пока опять в фельдшерско-акушерскую школу, от которой был оторван мобилизацией в 1943 году, с надеждой дальнейшей учёбы в мединституте – уж так хотел стать врачом, труден был путь…

Радовала всех своим смешным лепетом маленькая девочка – дорогое и всеми нежно любимое существо, нежданно и, можно сказать, – стремительно вошедшее в семью взрослых людей… Жизнь понемногу налаживалась, в декабре 1947 года произошла денежная реформа, обесцененные довоенные деньги были ограниченно обменены на новые, десятикратно уменьшенные, но зато отменена голодная карточная система, и прилавки знакомых гастрономов вдруг засияли уже забытыми яркими красками довоенных выкладок, и по государственным недорогим ценам можно было купить давно забытые деликатесные продукты без ограничения – плати и бери! Рыба красная, рыба белая, икра чёрная и красная, колбаса копчёная и варёная, сыр, масло, сахар, конфеты, х-л-е-б!!!

Всё это произошло так стремительно: сегодня – карточки, а наутро – без!!!

На выдаваемые по месту работы или учёбы талонам – «ордерам» можно было ограниченно приобрести кое-что из одежды и обуви, – опять же, по невысоким государственным ценам. Мне, например, в разное время достались поочерёдно ордера на скромное зимнее пальто с чёрным цигейковым воротником, и я сбросил свою рваную шинель, полученную при демобилизации; недорогой синий «шевиотовый» костюм с сомнительным содержанием шерсти в его ткани, но в котором уже можно было, в какой-то мере, прилично выглядеть на людях, и – на… галоши.

Увы, так было далеко не везде в голодной, истощённой стране, – только в крупных городах и столицах союзных республик, и то – не одинаково равномерно и справедливо, и процветала спекуляция, незаконное, произвольное распределение дефицитных товаров, но мы, москвичи, как и многие горожане вообще, этого не знали и только по рассказам родственников и знакомых кое-кто узнавал, что творится на так называемой периферии, да и сейчас – много ли мы знаем, многое ли нам известно?.. Война закончилась, но как много всякого ещё предстояло, и каждого ждала не известная пока своя судьба!.. Не лёгкой была и моя – всё в том же 1947 году, после окончания фельдшерской школы я поступил учиться в мединститут с очень малым багажом знаний общих дисциплин, которые требовались на первых двух курсах и которые давались только в десятилетке. Легко было десятиклассникам, но фельдшерам было тяжко!.. К тому же, – тяжело заболел: осложнение после ангины, и почти умирал. Были «доброхоты», советовавшие уйти из института (щедры же люди на советы!), но кем бы я тогда стал? С трудом и упорством, силой жизненного стремления и материнского ухода – вырвался из жестоких и грозных, беспощадных объятий смерти, прихватив с собой в молодую жизнь – часть уже сократившихся материнских сил и уменьшенного предыдущими невзгодами Сонечкиного здоровья… Боже, ну какой же трудной была её жизнь, как же её хватало на всех и как мало оставалось для себя, какими крохами измерялись её собственные радости и личное счастье?! Д а и было ли вообще оно, это счастье и, даже – благополучие, щедро раздаваемое окружавшим её?.. Она жила в трудные и беспокойные годы – годы не одних, так других трудностей и лишений. Материально жили – ниже среднего. Грустно мечтала о самых скромных золотых серёжках и ещё, почему-то, – о бархатном платье, но могла позволить себе носить только дешёвую «бижутерию», как теперь говорят, и брошки из пластмассы. Одну такую, в виде раскрашенного забавного гномика, который в темноте светился все годы после её кончины, я долго, вплоть до драматического или, верней, – печального отъезда, хранил приколотой к настенному ковру над кроватью, другие хранились на память – в шкатулке. Не знаю, как для кого, а для меня это – не сентиментальность, а печальная память. Я и сейчас, например, храню мелкие вещи моей любимой, Леночки, хоть и не смотрю на них – тяжело! Они говорят, в них сохранился голос их владелицы…

А цветы! Как ждёт их каждая женщина и как мы, даже самые преданные мужчины, в большинстве случаев, не догадываемся об этом!

И у неё был доброй души муж, а вот – не всегда понимал это, и о себе я грустно думаю так же, вспоминая недогадливость свою, упущенное прошлое, которое навсегда ушло, не воротишь… Мужчины, дарите женщинам цветы, на последние деньги дарите! Ну, не роскошные букеты, не дорогие импортные, так хоть – три цветочка, хоть – один!.. А помните, как душевно дорого ценилось внимание в виде маленького букетика фиалок или ландышей! Сколько радости женщине в этом нашем мужском внимании, в жизни её, – ведь на могилы же кладём…

Сама себе шила бельё, платья – всё на той же безотказной, всем служившей, «зингеровской» машинке; экономии ради, покупала не готовые простыни, пододеяльники и наволочки, а всегда – бельевую ткань, которую обрабатывала сама; много шила, и довольно умело, – нам с сестрой в детстве и мне, уже выросшему, только в сложных случаях – поглядев на образец… Даже нашему с Леночкой маленькому сыну шила детские рубашечки, обшивая их цветной каймой. Правда, мы были невзыскательны к её творчеству – время было такое, и невелики были наши возможности.

Художественно обрабатывала края скатерти и салфеток так называемой «мережкой», очень трудоёмкой, и ещё, забыл, как называется, – вырезанными в ткани узорами, обмётанными по краям – вручную! – тогда не было швейных машин с возможностями художественной вышивки…

И всё она, невероятно! – успевала: прекрасно готовила, а уж в праздники!.. Изумительные пироги; в особой огромной, длинной чугунной, внутри эмалированной кастрюле-«гусятнице» жарила целиком гуся, купленного на Новый год, причём – ловко снимала шкурку, начиняя её мукой с мелкими кусочками потрошков и шкварок, получался как бы – второй гусь, вкуснее первого… Убирала квартиру, стирала в большой оцинкованной лохани, потому часто, отправляя меня гулять, застёгивала на мне верхний крючок у воротника пальто – мокрыми руками, к великому моему неудовольствию…

И разве могу я подробно рассказать о том, что вся жизнь её была сплошным подвигом служения людям! И память моя уже не та – спешу сообщить, пока хоть что-то сохранилось, и многого я не знаю и многое никогда не узнаю – не от кого и уже мало времени осталось узнавать… Её, во все годы, тревоги за детей, во время их болезней и жизненных невзгод, её постоянная материнская поддержка – вполне ли мы осознаем это? Детям передаётся родительская любовь, но также – и родительские силы, уходящие от них, родителей, и отрываемые ими от себя для детей, это, можно сказать, – закон сохранения сил, так назовём, – что от кого убудет, к другому прибудет… Но, о чём мне известно-ведомо, я рассказать должен, не ограничивая себя минимумом подробностей, ведь это – долг моей совести, – рассказать об очень дорогих и самых близких мне людях, жизнеописание которых предпочитаю всем мемуарным и сторонним обильным восхвалениям всех маршалов и генералов, вместе взятых, и вообще, – лиц значимых, из многообъёмной серии ЖЗЛ…

Кстати, – о маршалах, генералах, людях великих и не очень великих, и всех прочих, коим да воздастся – каждому по делам его, каждому – своё: “Jedem den seinen” – как провозгласили и наглядно «претворяли» немцы в своё время… Мемуарная и описательно-повествовательная литература, посвящённая войне, – разнообразна, разноречива, разномасштабна и, конечно же, – разноправдива! Это, как хотите, – непреложная истина, аксиома самоиска, палиндромически выверенная очевидность, читай – хоть слева направо, хоть – наоборот… Была на войне генеральская правда, наиболее представленная и предпочитавшаяся, была – лейтенантская правда, и была солдатская, окопная, приземлённая и потому, вопреки всем парадоксам, – широко вокруг обозревавшая правда крови, ужаса, полная человеческих страданий, героизма и… подлости. И ещё – невообразимо масштабное, всеохватное, – наравне с мужчинами, а то и – прямое, подчас даже превосходящее, героическое участие женщин и, даже, – детей (!) во всенародной войне… Лишь очень немногие честные повествователи передали её нам во всей полноте прошедших событий, (но, опять же, – только тех, которые были им известны, которых они были очевидцами!). А ведь многое, – может быть, – самое большое, по разным причинам скрылось, ушло в недоступную теперь вечность, потому что миллионы потенциальных повествователей или убиты, или умерли от ран, болезней и просто – от старости (ведь страшно подумать – сколько лет прошло!)… Недавно, в хорошем фильме о войне – трогательный персонаж, которого играет замечательный артист, сказал: «Если бы мы могли поведать хоть тысячную долю того, что пришлось нам пережить на своём веку – это была бы гениальная книга!». Многие и хотели бы написать, рассказать, поведать, ведь у каждого – своя неповторимая история, свои, подчас мало кому известные или вовсе не известные эпизоды войны! Да нет литературного дара, способностей изложения, я знавал таких… А иные, их тоже много, – по разным причинам просто не хотели или не хотят излагать своё пережитое, и, – кто раньше, кто – позже, также ушли и уходят из жизни. Да и кому рассказывать? Кто ждёт и желает услышать эти рассказы? Ветераны войны давно почти все поняли, что современной молодёжи события тех страшных лет вовсе не интересны. Так называемое патриотическое воспитание, походы оставшихся и быстро уменьшающихся в числе ветеранов к молодежи, к сердцу их или, хотя бы – любознательности, – ничего не дали, ничем молодёжь не заинтересовали, особенно – молодёжь той страны, куда ветераны переехали на жительство в силу разных своих жизненных обстоятельств, и молодёжь бывших союзных республик (те, в силу политики и целенаправленного, настойчивого игнорирования этого вопроса своими правительствами и, соответственно, – руководителями просвещения – в большинстве своём, вообще не знают, что была такая война – в школах «не проходят»!.. Есть свои проблемы, свои войны, которые национально, точнее – националистически, – ближе…). Да и молодёжь нынешней даже России, если и знает что-либо о прошедшей войне, то довольно мутно и скупо, отрывочно, а то и – превратно; расспросы, случайные и запланированные, подтверждают это…

А, если рассудить, – можно ли современную молодёжь и, уже людей среднего возраста – дважды сменились поколения – винить в чёрствости, равнодушии и бесчувственности? Будем справедливы и перестанем благородно возмущаться, – ведь вот, наше, старшее поколение – много ли знает и интересуется, скажем, – первой империалистической или гражданской войной (уже не говоря о войнах, предшествовавших этим)?..

А ведь на этих войнах тоже миллионами гибли люди, страдания были и ужасы – да разве в численности дело! Жизнь каждого – взрослого, ребёнка, – стоит многого, и гибель каждого ужасна – тем более что на их время, нынешних молодых, – пришлось многое своё, тяжёлое, беспощадно давящее и ломающее, свои непредвиденные войны в разных местах планеты, в которых они (дети, фактически), – сами воевали или воюют, при, подчас, не воевавших родителях!.. Вот так, – всё смешалось в доме… А ведь не всё ещё я «выплеснул» в горестном и неслышном крике души моей: была ещё, так мало представленная в литературе, правда голодного, холодного и изнемогавшая от напряжения сил, правда тыла, правда детей и подростков, женщин-матерей, засыпавших от усталости и недоедания у работавших станков и калеченных ими, правда умиравших от голода крестьян, взрослых и детей, отдавших фронту всё, до последнего зерна. Мало, очень мало такой правды, она ещё ждёт своего часа, да уж наступит ли он? Теперь – вряд ли…

Война не обошла, заняв своё место, и Сонечкину судьбу. Совесть и доброта её выбрала свою дорогу: всю войну, да ещё какое-то время и после – она была добровольным и, конечно же, безвозмездным донором крови. Как-то, усмехнувшись своим воспоминаниям, она призналась в том, что за время войны сдала, примерно, около двух вёдер (!) крови, это ли – не подвиг?! Ей присвоили звание «Почётный донор», она получала благодарственные письма от бойцов и командиров Красной Армии, которым своей кровью спасла их молодые жизни; госпитали так нуждались в достатке крови, и недаром появилась нужда обратиться к открытию профессора В.Н. Шамова, – многим и это сохранило жизни...[2] Она получала «рабочую» карточку, которую использовала не только сама.

Всегда, по возможности, – бодрая, но силы её постепенно таяли…

Жизнь идёт своей дорогой, и каждый человек – своей, следуя своей же судьбе. Предстояло многое и нежданное, которое с грохотом обрушивается вдруг, не давая опомниться и хоть как-то подготовиться.

В конце сороковых годов неожиданно оказалось, что мужу, военный стаж которого начинался ещё в годы гражданской войны, не хватает двух с небольшим лет для полной полковничьей выслуги, дающей право на получение достойного пенсионного пособия до конца жизни. Какое-то время его держали в резерве на небольшом содержании, а потом должны были демобилизовать с назначением пенсии в очень небольшом размере, не дававшей возможности жить хоть как-то прилично и независимо – почти все родители не хотят быть нахлебниками и материально зависимыми от своих детей – об этом, я думаю, рассуждать не стоит…

И он, буквально, – «заметался» в поисках места службы, куда бы его взяли на временное, нужное для стажа, дослуживание. Такое место найти было очень трудно, никакое военное управление не было заинтересовано в приёме на службу офицера в предпенсионном возрасте. Но, человек, исключительно упорный и, по жизни, – целеустремлённый (о, как многое, нужное в жизни, его – не передалось, почему-то, мне!) – такое место нашёл, место ужасное, выбора не было, это была одна из войсковых частей Главного строительного управления Вооружённых сил, расположенная в далёком Казахстане, в Семипалатинской области, есть там такой посёлок Жана-Семей, и служба вовсе не по его военной специальности, пришлось ему осваивать деятельность военного хозяйственника… Но не это было самым плохим и роковым в его судьбе: в этой войсковой части был полигон, где испытывались первые советские атомные бомбы, на земле и в воздухе… И был отчётливо виден атомный «гриб» и огненный шар, что стократно ярче солнца небесного… То есть, – радиация в изобилии и на любой вкус – в воздухе, на земле, в воде и в пище – малая Хиросима с гарниром… Однажды, по какой-то программе телевидения, возмутительно неосторожно (!..) показали эти места и уродов, которые продолжают там рождаться – следствие облучённых прошлых поколений. От этих бесплатных приложений к служебным довольствиям – денежному и продуктовому, он впоследствии скончался в страшных мучениях, пыточно-невообразимых, выслужив себе пенсию и такой вот конец, на несколько лет пережив Сонечку. Жить все эти годы (это тянулось долго, до середины пятидесятых годов!) он вынужден был, конечно, там, приезжая только в отпуск – то в холодном чреве грузового самолёта, лёжа на каком-то тюфяке и укрывшись шинелью, то – ещё как-то. Однажды он, желая, по возможности, сократить время присылки письма, неосторожно отправил его не полевой почтой, а опустил в почтовый ящик местного почтового отделения – это стоило ему, полковнику, унизительного и опасного допроса со стороны майора-особиста… Такая жизнь врозь на склоне лет, постоянные тревоги и переживания, – здоровья Сонечке не прибавили. Такова была безрадостная её судьба на протяжении лет и, простите за вопрос – и Божья воля тоже?! За её-то подвижническую жизнь и ангельскую доброту?! Ответ на это (кто таковой знает и сумеет ответить) пришлите мне или позвоните по телефону, буду ждать…

…И стала Сонечка понемногу «сдавать», – ничем не подкрепляемые силы таяли, сокращаясь. Давно впервые проявившаяся эндокринная полнота – стала заметно прогрессировать, уродуя некогда стройную и привлекательную женщину. Она очень тяжело переживала огорчительные изменения своей внешности, стеснялась выходить на улицу и посещать зрелища. Как жена старшего офицера, она иногда получала путёвки в военные санатории, но тамошние процедуры эффекта, конечно, не давали, как и попытки придерживаться какой-то диеты, на полноценное проведение которой нужны были дополнительные средства, которых в семье, при совокупно сложившихся обстоятельствах, в семье не было. Часто, сидя, засыпала, – это, известно, свойственно полным людям. Просторную, хоть как-то скрывавшую её болезненную полноту, верхнюю одежду шила ей неизменная, безотказная и бескорыстная, добрая тётя Шифра. Чаще плакала, переживая своё фактическое одиночество и тоску, потому что – всегда ли дети достаточно сочувственны родителям в их тяжёлых переживаниях и нуждаемости в душевной поддержке?.. Настоящая душевная поддержка была очень далеко, в вынужденной казахстанской разлуке – да и не поддержкой она была, а дополнением горечи… Отвратительное временное, но, всё же, продолжительное соседство по квартире – добавляло сердцу разрушительного яду. Когда же, наконец, вернулся из добровольной «ссылки» муж, – сын трудился и жил с семьёй тоже в далёком Казахстане; не покидало Сонечку беспокойство, тревога и за его совсем не лёгкую жизнь вдалеке, и после того, как он переехал в Подмосковье и жил с семьёй в тяжёлых деревенских условиях, в тесной, маленькой комнате, снимаемой у далеко не порядочных людей.

Однажды стало ей совсем плохо, она слегла и вскоре потеряла сознание.

В таком состоянии она пребывала долго, уход за ней был очень труден – ввиду её тучности и фактической неподвижности. Отец (вы ведь, наверное, давно уже поняли, что главными действующими лицами в этой повести являются мои родители, мир и вечный покой их душам…), уже пожилой человек с подорванным здоровьем, взваливший все заботы на себя, окончательно обессилел. Но, как всегда в трудное время, – приехала Рахилечка, она умело и действенно принялась за дело, вызывали на дом рекомендованных хороших врачей, которым и платили хорошо, и Сонечке стало легче, она пришла в сознание, стала подниматься, принимать пищу; приехали навестить родственники из Тбилиси, они внесли собой – заряд бодрости, и Сонечка совсем повеселела, вскоре поднялась и стала понемногу хозяйничать, к общей радости, на кухне. Конечно, уборкой и стиркой она заниматься не могла, для этого нанимали женщину – тогда ещё не было пылесосов и стиральных машин. Всё становилось на свои места, все мы думали, что это – надолго… Рахилечка уехала, мы тешили себя надеждой. Но прошло какое-то время, и Сонечка опять слегла, и вскоре опять потеряла сознание, уже – навсегда…

В этот день, в начале февраля, мы с Леночкой, оставив ребёнка у её родителей и решив потом заночевать у них, поехали за город навестить хороших знакомых, в соседстве с которыми мы раньше проживали в этом посёлке. Славные были люди, мы хорошо провели время, пообщавшись. Возвращаясь поздно вечером, я догадался позвонить родителям из автомата, просто узнать, как дела, и услышал прямо-таки плачущий голос отца: «Витя, приезжай скорее, мама умирает!». Понятно, что Леночка поехала к своим одна, а я помчался к родителям. Мама лежала на тахте (наша тогдашняя лежанка, сделанная из пружинного матраца), была уже без сознания и предсмертно дышала – тогда-то я впервые, не в клинике и не в своей врачебной деятельности, был свидетелем «Чейн-Стокс»-ова дыхания – дыхания близкой смерти…

Случилось вот что: с утра она чувствовала себя прилично, принялась хлопотать на кухне, ей захотелось приготовить фаршированную рыбу; готовую рыбу она разложила аккуратными кусками на большом блюде, которое поставила потом в недавно приобретённый, очень несуразный и маловместительный электрохолодильник первых советских выпусков – «Газоаппарат», и вскоре почувствовала резкое ухудшение, едва дошла до тахты, впала в бессознательное состояние и больше из него не выходила. Несколько раз приезжала «неотложка», делали какие-то уколы…

Моей задачей было – бегать в ближайшую аптеку (расположенную, всё же, метрах в двухстах или более) на Дорогомиловской улице – брать там кислородные подушки, нести домой и после – опять наполнять их в аптеке для использования – занятие, я сразу понял, да и раньше, как врач, знал – бесполезное, но было не до рассуждений перед надеявшимся, может быть, на что-то отцом… Запомнилось, что в аптеке не потребовали залог за саму подушку, представлявшую, всё же, какую-то материальную ценность и не взимали плату за кислород – было ли это тактичностью дежурной, увидевшей горе и тревогу на лице моём, или это было гуманностью и благотворительностью здравоохранения социалистического государства, или – таков порядок, может быть, везде, – не знаю (сам я, конечно, не догадался спросить об этом ночную дежурную по аптеке, не до того было…). Однако, даже такая крохотная деталь человечности никогда не проходит мимо моего благодарного сознания, вот так – плохое не забывается, но и хорошее помнится… Сколько таких «рейсов» я совершил – не помню. Когда я пришёл в очередной раз с туго наполненной подушкой, отец сказал, что кислород больше не нужен… Близилось утро девятого февраля 1959 года, мама не дожила до шестидесяти трёх лет…

Мы с отцом и сестрой коротко посовещались и решили маму не везти в крематорий, а похоронить нормально, на кладбище, куда поехали заказать могилу, а потом посетили магазин «Похоронные принадлежности», вывеску которого я давно уже видел на Смоленской площади. Там мы заказали гроб, катафалк на утро следующего дня и купили всё прочее, что посоветовали нам знающие люди – мы не были подготовлены к таким событиям, это была первая смерть в нашей семье. Приехала срочно Рахилечка – видимо, прилетела самолётом; пришли родственники и соседи, с большим трудом мы переложили тяжёлое тело мамы в привезенный из магазина гроб. Он стоял на том же раздвинутом обеденном столе, за которым прежде так весело шумела серебряная свадьба – «Где стол был яств, там гроб стоит»… В назначенный час прибыл автобус-катафалк, и мама навсегда покинула нас и нашу квартиру.

У разрытой, приготовленной могилы нас поджидали двое крепких мужчин – могильщики, уже немного «поддатые», но мы привезли ещё бутылку водки – так нам сказали. Сбежались вмиг кладбищенские нищие, попрошайки обоего пола, завсегдатаи этих мест – евреи и один русский, такой жалкий, в каком-то рванье; они, пожалуй, не так просили, как почти требовали (!) подаяний, стараясь опередить друг друга – это было противно, но ничего не поделаешь – не могли же мы перед людьми (да хоть бы и сами в такой момент!) вступать с ними в пререкания – этим они и расчётливо пользовались…

Этого русского я потом случайно увидел в поселковом магазине – он привычно, не смущаясь, высыпал перед продавщицей на прилавок из мешочка солидную кучку монет для обмена – сегодняшнюю «выручку»…

Такие «акции» он совершал, оказывается, систематически. Когда он ушёл, продавщица сказала, что он довольно богат, имеет в посёлке хороший дом, и двух работающих сыновей, и сам «при деле», разводит у себя дома для лабораторий Академии медицинских наук белых крыс, на прокорм коих получает ещё мешки с зерном (!) – вот тебе и «нищий», – «подайте милостыню ей» (то есть – ему, конечно!)… С тех пор я возненавидел попрошаек, кормящихся чужим горем и недальновидной сердобольностью людской, с их плаксивыми рассказами и написанными обращениями, часто слезливо пьяными, нагло собирающими дань в вагонах и переходах метро, а всё же – не мог пройти мимо древних стариков и старух, маленьких детей, а однажды я увидел сидящего старика, около него лежала и, видимо, не случайно (!) спала большая собака; на картонке, прислонённой к стене, было написано: «Помогите прокормить собаку!», вот так… Наверное, в большинстве случаев, и это тоже – было «представлением», но тут уже ничего не мог я поделать с собой… Есть бессовестные «нищие» и в Израиле, среди них – наркоманы; молодые разве не могут работать, а увечные и старики – разве не получают такое же пособие, на которое живу и я?! К одному такому я подошёл и спросил его на доступном мне иврите: «У тебя, что, – хлеба нет?!». Произнёс я чётко, но он сделал вид, что не понял…

…Могильщики споро и умело сделали своё дело, выложили и подравняли могильный холмик, состоявший из смеси кладбищенской вязкой глины и снега, уложили сверху ёлочный венок с искусственными цветами, воткнули в головах железный флажок с могильной надписью и, получив от нас нескупое воздаяние, удалились. Все, не торопясь, пошли к выходу, где нас ожидал тот же автобус-катафалк, чтоб отвезти домой; с водителем мы тоже, конечно, нормально расплатились, и все прибыли опять к нам, а дальше – что в таких случаях дальше?.. Поминки, конечно! Мы к этому были не совсем готовы – опыта не было, да и поминки в погребальных обрядах у евреев, вроде, – не предусмотрены… Но была холодная зима, люди продрогли, намёрзшись на кладбище, нужно было хотя бы чаем напоить – и поэтому поминки всё-таки были!.. Да и как без них – среди провожавших были и русские, они бы не поняли. В общем, с некоторой помощью соседей, всё было устроено в лучшем виде… Нашлась и водка, и всё другое, словом – всё, как у людей… Потрясение было в другом: на стол, среди прочего, подали фаршированную рыбу, которую мама сама вчера приготовила! Такое разве бывает?.. На каждом кусочке, что аккуратно были выложены на блюде, сверху лежали, красиво нарезанные, кружки моркови – Сонечка угощала последний раз…

Долгая, снежная и вьюжная была зима, замело Сонечкину могилку. Но мы жили недалеко от еврейского кладбища, близ пригородной станции Востряково, поэтому на кладбище не раз ходили. Сажали сына в саночки, которые сделал другой умелец и золотой души человек дядя Саша – Сабиржан Махмудов, муж Леночкиной тёти, и шли уже проторенной дорогой. Этими саночками выгребали снег вокруг холмика, сын нам помогал и спрашивал: «Это наша могилка?». Думаю – он всё понимал…

Ограду отец решил делать сам, прочную чтобы – надолго и для себя тоже… То, что отец – натура художественная – мы знали всегда, по его гравёрным работам, но не предполагали в нём талант… кузнеца! Он достал полосы толстого железа, долго ходил работать в какую-то мастерскую и, наконец, привёз высокую прочную ограду, художественно выполненную из толстых сгруппированных прутьев, колец и пик. По верхушкам углов ограды отец приварил крупные, массивные шары.. Ограду мы красили алюминиевой «серебрянкой», а кольца и пики – «золотой» краской – вначале сами, потом – нанимали, а потом мы поняли, что ограда, массивная и многослойно покрытая, не поддавшаяся ржавчине, больше в защитном покрытии не нуждается, и перестоит не только наши поколения, если только её не разрушат… Внутри ограды отец сделал металлическую скамеечку, на которую почти никто не садился, покрыл её ровными окрашенными дощечками, которые со временем сгнили.

Для памятника он долго выбирал подходящий камень и остановился на высокой стеле из чёрного лабрадора, сверкавшего синими блёстками, чёткими прямыми линиями художественно обработанного по граням. Памятник, вместе с установленным цветником из такого же материала, обошелся в очень крупную сумму, но денег отец не жалел. Была укреплена фотография-овал по когда-то сделанному мной фотопортрету, и большими, углублёнными золотыми буквами сделана надпись, и для себя место было отцом оставлено… Верхний край стелы отец украсил широким узором, непрерывным орнаментом растительного стиля, точечно выбивая его пуансонами в течение длительного времени, для чего он многократно бывал летом на кладбище. Это – не заказанная, его работа, удивляющая не только художественным совершенством, но ещё и тем, что, насколько мне было известно, он никогда не работал по камню и не был кузнецом! Натура истинного художника всегда искала применения своих сил и способностей, он так стремился создавать что-то ещё, руки и душа тянулись к резцам; несколько его работ по металлу, изготовленные в последние годы, выполнены на высоком художественном уровне, который он сохранил до конца…

Когда он умер, мы с сестрой исполнили его волю: похоронили прах его в этой же могиле, нашли в гранитной мастерской мастера, который делал надпись для мамы, и он тем же «академическим» шрифтом, золотыми буквами сделал надпись и для него, и прикрепили овал – с фотографии, выбранной им. Последний раз я навестил дорогие мне могилы в августе 2003 года. Я сильно повредил в Москве ногу, с трудом добрался до кладбища, не было сил убрать в ограде осыпавшиеся листья, только поставил перед стелой и зажёг кладбищенскую свечу, – «нер нешама», которую привёз из Израиля, и, наверное, в последний раз, прощаясь, взглянул на фотографии и на слова, вырезанные большими золотыми буквами:

Рудаева Софья Лазаревна

 

А ниже:

 

Полковник Рудаев Александр Борисович

 

Фотографии в овалах.

Даты рождения и кончины. Всё…

Прощайте, дорогие!

Больше, наверное, не свидеться…

***

Стихи

 

Благословенный город

 

…Умань, город детства,

Будь благословен,

Вдохновенья средство

И душевный плен!..

 

Солнечные улочки,

Кружевная тень,

Рыночная сутолочь,

Шум в базарный день…

 

Пыльные овраги,

Колкие кусты,

Ночи дивных запахов,

Яркие цветы…

 

Там дыханьем прошлого

Всё напоено,

Бричка с доброй лошадью

Унеслась давно…

 

Но шумят по-прежнему,

В вышине ветвей,

В парке – речи нежные

Юности моей.

 

Там – судьба с судьбою

И сердечный лад,

Души меж собою

Тихо говорят…

 

Есть скамья заветная

В дальнем уголке;

Утром свежим, летним

Сяду налегке.

 

В сумрак грота шумного

Опущу я взор,

И баллады уманской

Буду ткать узор…

 

Лёгкий дождик слышится,

Ветер над скалой,

И легко мне дышится,

И легко мне пишется,

И в душе – покой…

 

Радость встречи с городом

И печаль мою,

Всё, что сердцу дорого, –

Рифмой воспою…

 

Доброты наследство,

Долговечный плен…

Умань, город детства,

Будь благословен!

 

Уманские встречи

 

Я проснусь с зарёю,

Я пройду по детству

Первой Низовою,

Угол Офицерской, –

 

Тропкой детства-юности,

Извитою лентой, –

Где ты, Муня Уманский,

Девочка Клименко?..

 

Языками пламени

Здесь картины вытканы.

Стал наш домик каменным,

Был он – глинобитным…

 

За знакомым домом –

Старые каштаны;

Память – в горле комом,

В сердце – жгучей раной…

 

Звук войны растаял

В похоронной меди,

В вечность уплывают

Добрые соседи,

 

Что с родными –

В Уманской ненасытной яме[3].

Знать бы им, мне думается,

Умерли б заранее…

 

У «Сухого яра» –

Серый столб гранита;

Молодые, старые –

Тысячи зарыты!

 

Братская могила –

Как на фотоснимке;

На скамейке с милым –

Девушка в обнимку…

 

На надгробьях летом –

Белый цвет акаций;

Улицы одеты

Камнем оккупации!..[4]

 

По бессмертным душам –

Грязными ногами!

…Не дожившим – лучше:

Умирали сами.

 

К парку – горкой-ниточкой,

Памятное место.

Здесь играли скрипочки

Малого оркестра, –

 

Плач-тоска кларнетов,

Как по сердцу – надфилем!

Здесь играл на флейте

Тихий Лёва Кнайфельд –

 

В кинотеатре детском,

Где пятак – билетик.

…На полях немецких

Пеплом стали дети…

 

Стены источают

Слёзы, кровь и стоны,

Люди умирают

В облаке «Циклона»…[5]

 

Затихают стоны,

Уплывают души –

Вдаль, где синь бездонна,

Где – страданья глуше…

 

Я кровавлю прошлое

Сгустками-мазками,

Тяжких мыслей крошево

Душу рвёт кусками!

 

Я хожу по Умани,

Я брожу по детству,

Истревожив думами,

Испечалив сердце…

 

Уманская маттиола

 

Расцвела маттиола

В балконной семье,

Средь стеблей полуголых,

На московской земле.

 

Тонкий, чахлый и нежный

Потянулся росток,

Бросил листья небрежно

И невзрачный цветок.

 

Но, лишь бархатом синим

Будет вечер объят, –

Голосами своими

Запоёт аромат!.. –

 

Тот, что грусть в себе носит,

Шелест нежных речей,

И алмазную россыпь

Тихих южных ночей,

 

Что несёт с Украины

Мне привет от родных,

От погибших безвинно,

От умерших, живых…

 

Словно – вешние воды,

Тихо катятся вдаль

Мои юные годы,

Моя грусть и печаль.

 

Умань, город далёкий,

И Софиевский сад,

Где каштанов высоких

Ветви тихо шумят,

 

Где далёкое поле

Зреет в южном тепле,

Где цветёт маттиола

На родимой земле…

Март 2004 – декабрь 2007 – май 2008 г. Ашкелон

Примечания



[1] «Сухой яр» – длинный овраг на городской окраине, где неделями и месяцами , под дождём и снегом находились согнанные туда евреи, с детьми. Там же и расстреляны.

[2] В 1928 году профессор В.Н. Шамов предложил переливание трупной крови. В условиях постоянного дефицита, особенно – во время войны, – многим она спасла жизнь, и спасённые не знали, кто их донор…

[3] «Уманская яма» – глиняный карьер кирпичного завода, бывший концлагерем (для военнопленных) под открытым небом; евреям, в основном, был уготован «Сухой яр».

[4] «Камни оккупации» – немцы мостили тротуары центральных городских улиц – надгробными плитами из еврейского кладбища. Проходя по улицам, можно было читать надписи на плитах (на иврите); только – некому было читать…

[5] Мало кто знает, что сохранилось здание, где была «оборудована» большая газовая камера-душегубка. Там применялось специальное отравляющее вещество – «ЦИКЛОН-Б», производства немецкой химической фирмы «И.Г. Фарбениндустри». сохранилось и здание, в котором помещалось гестапо…


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2604




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Starina/Nomer4/Rudaev1.php - to PDF file

Комментарии:

Лена
Бершева, Израиль - at 2017-08-15 17:24:54 EDT
Прочитала рассказ,глаза на мокром месте. Как жаль, что мне так и не довелось лично познакомиться с Виктором Рудаевым, который и мне приходился родственником. Он даже жил рядом с нами - в Ашкелоне.
Светлая ему память
Лена, правнучка Гершеля и Лея, внучка Бориса Бренгауза

Александр
Вологда, Россия - at 2015-10-14 19:37:55 EDT
Прочитал "Сонечку"....слава Ашему, Виктор написал про наш клан...мое поколение уже ничего не знает...светлая память всем ушедшим моим родичам....
Yury
Portland, Oregon, United StatesY - at 2015-10-01 21:29:12 EDT
Огромное спасибо,автору и участникам проекта! Благодаря этому,мы узнали о своих родственниках. Моя супруга,Катя,в девичестве, Бренгауз,дочь Владимира,внучка Давида,правнучка Гершеля и Симы-Леи. Шика,Муня и Боря- это братья её деда Давида. Также хотим сообщить,что сестра её отца,Люда,живёт и здравствует в г.Москве. В повести написано,что связь,с ней и нами,утеряна. Прошу Всех,кто может помочь родственникам найти друг друга,приложите усилия,чтобы потомки этого большого и прекрасного рода хотя бы знали друг друга,а в идеале, могли общаться. Понятно,что всех разнесло по всему
свету,но современные технологии и интернет,сделали общение людей простым и возможным. Мы открыты для контактов и ждём от Вас информации:
yurygalkin1@gmail.com
+1 503 704 0305
Заранее благодарю!

Борис Дынин
- at 2010-12-14 22:11:06 EDT
Давайте, хоть мы с вами, помянем их, несчастных, тихим и печальным словом!

Удивительно! Так печально и светло! Каждое слово проникнуто любовью, гордостью и горечью. Успел Виктор Рудаев помянуть близких себе и с ними будет жить на этих страницах. И для каждого, прочитавшего его тихое и печальное слово, уверен, стали они близки.

A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2010-12-14 19:45:06 EDT
Спасибо Редактору за публикацию этих воспоминаний. Жанр этот может быть и не поддаётся чёткому определению, но вне зависимости от этого - эта повесть делает наши души лучшими, чем они были до чтения.И тем самым автор выполнил свой долг, который для себя сам установил - он замечатлеьно передал историю простых еврейских семей, которые он любил, и которые полюбили и мы. Как прекрасно, что есть печатное слово, как и живопись в красках способное запечатлеть в тексте - и теперь уже в Интернете для самого широкого круга читателей - историю людей, историю эпохи, су´дьбы, лица и жизни таких дорогих и ушедших в прошлое. А талант автора всё же не дал уйти этим людям в абсолютную неизвестность, как это обычно происходит в жизни миллионов людей.Написав это автор поставил памятник своим родителям, близким и любимым, но не в граните, а в словах понятных и доступных всем. ז´´ל
Редактор
- at 2010-12-13 17:23:58 EDT
Когда номер вышел в свет, стало известно, что один из его авторов - Виктор Рудаев - ушел из жизни.



В предисловии к повести "Сонечка" Виктор пророчески говорил, что эта повесть, "быть может, последняя в жизни". К сожалению, он оказался прав. Но прав он и в том, что этой повестью он исполнил свой "моральный долг памяти ушедшим в разное время родным и близким". Жаль только, что он сам не увидел публикацию в "Старине", на которую очень надеялся и которую очень ждал. Пусть и она послужит его светлой памяти!

Майя
- at 2010-12-13 13:06:47 EDT
Саша, не скрывая от нас своих слёз, последовал в 1983 году за женой и детьми; мы не могли – не то что проводить их, но даже – приехать попрощаться с ними в их квартире у метро «Сокол» – в то время это было опасно, время «андроповщины», начало восьмидесятых!.. Кажется, они не поняли и обиделись. Поселились они в городе Хайфа, где жил и, по-видимому, живёт Вова.
------------------------------------------------------------И поделом обиделись. Чего вы боялмсь - что вас посадят?